Квентину трудно было себе представить, что большая зала Шонвальдского замка, куда он вошел со своими спутниками, — та самая, где он недавно обедал. В этом помещении теперь царил бесшабашный разгул, на который способны только наемные солдаты варварского века, люди, по самой своей профессии свыкшиеся со всем, что есть в войне наиболее жестокого и беспощадного.
В этой самой комнате всего несколько часов тому назад сидели за чинным, пожалуй, немного чопорным обедом лица духовного звания и гражданские сановники; даже шутка произносилась вполголоса, и, при всем изобилии яств и напитков, за столом царил почти благоговейный порядок. Теперь здесь разыгрывались такие дикие сцены, что сам сатана не мог бы придумать ничего более ужасного.
На верхнем конце стола, на троне епископа, наскоро принесенном из залы совета, восседал сам грозный Вепрь Арденнский. Он, бесспорно, вполне заслужил это прозвище, которым гордился и которое всеми силами старался оправдать. Марк сидел с непокрытой головой, но в полном вооружении, с которым почти никогда не расставался. На плечи у него был накинут плащ из кабаньей шкуры с литыми серебряными копытами и клыками. Голова зверя была выделана таким образом, что, накинутая в виде капюшона на шлем или на непокрытую голову человека, она придавала ему сходство с диким чудовищем, оскалившим зубы. Впрочем, Вепрь Арденнский не нуждался в этом наряде, чтобы походить на чудовище: так ужасна сама по себе была его наружность.
Верхняя часть его лица с первого взгляда производила обманчивое впечатление: высокий, открытый лоб, красивый овал щек, большие светлые глаза и правильный орлиный нос как бы говорили о мужестве и великодушных порывах. Но стоило ближе приглядеться к Марку, и в глаза бросались следы распутной жизни, пьянства, какого-то неукротимого бешенства, делавшие его лицо поистине страшным и безобразным. Мускулы щек, особенно вокруг глаз, слегка припухли, а самые глаза потускнели и налились кровью. Но, по какому-то странному противоречию, Марк, старавшийся всеми средствами придать себе как можно больше сходства с диким вепрем и так гордившийся своим прозвищем, в то же время всячески скрывал уродство, бывшее первоначальной причиной этого прозвища. Уродство это заключалось в непомерно толстых губах и сильно развитой, выдающейся верхней челюсти с выступающими вперед, наподобие клыков, зубами. Огромная всклокоченная борода ничуть не скрывала этого недостатка и не только не смягчала, но даже делала еще более свирепым выражение его лица.
Солдаты и их начальник расположились за столом вперемежку: с люттихскими гражданами, среди которых выделялся мясник Никкель Блок, помещавшийся рядом с Марком; он сидел с засученными по локоть рукавами, а перед ним на столе лежал его огромный окровавленный нож.
У большинства солдат, в подражание их вождю, были отпущены бороды, а заплетенные в косички и откинутые назад волосы придавали еще более свирепости их и без того страшным лицам. Опьяненные отчасти своим успехом, отчасти обильными возлияниями, они представляли поистине отталкивающее зрелище. Их разговоры и песни, которые они орали во все горло, были полны такого цинизма, что Квентин от души порадовался царившему в зале шуму, благодаря которому его спутница не могла расслышать и понять отдельных слов.
Следует, однако, заметить, что у большинства люттихских граждан, пировавших с солдатами Марка, были бледные и испуганные лица; по-видимому, и самая пирушка и собутыльники были им совсем не по душе. Впрочем, немало было и таких, которые видели в этом диком разгуле доказательство молодецкой отваги и старались всячески подражать ландскнехтам, вливая в себя огромными чарками вино и черное пиво.
За столом царил такой же беспорядок, как и во всей зале. Рядом с изящным серебром епископа стояли простые глиняные и оловянные кружки, роговые и кожаные кубки и другая дешевая домашняя утварь.
Здесь необходимо описать еще одну страшную подробность этого пира. Один из солдат Марка, не найдя себе места за столом (это был ландскнехт, выказавший в тот день особенную храбрость при взятии замка), дерзко завладел большим серебряным кубком. Он пояснил, что хочет вознаградить себя за то, что не может принять участия в общем веселье. Эта дерзкая выходка так рассмешила Марка, что он разразился безудержным хохотом; но когда другой солдат, не имевший таких заслуг, осмелился было проделать то же самое, Вепрь Арденнский рассвирепел.
— Ого! Гром и молния! — крикнул он. — Тот, у кого не хватает отваги перед лицом врага, не имеет права и с товарищами позволять себе такую дерзость. Не ты ли, чтобы войти в замок, ждал, пока откроют ворота и спустят мосты, в то время как Конрад Гост с оружием в руках прокладывал себе путь через стены и рвы? И ты еще смеешь ему подражать? Подвесить его к оконной решетке, и пусть он дрыгает в такт ногами, пока мы будем пить за благополучное путешествие его души к дьяволу.
В тот же миг приговор был приведен в исполнение; не прошло и минуты, как несчастный уже корчился в предсмертных судорогах. Когда Квентин и его спутники вошли в залу, труп, освещенный лучами месяца, еще висел на окне, отбрасывая на пол бледную тень.
Переступив через порог, Павильон пытался держаться со спокойным достоинством, подобающим его сану и положению; но одного взгляда на то, что происходило в зале, и, в особенности, на страшный труп за окном, было достаточно, чтобы лишить его последних остатков мужества. Петер все время, стараясь подбодрить его, шептал ему на ухо:
— Смелей, смелей, хозяин, не то мы пропали!
Сделав над собой отчаянное усилие, синдик обратился с краткой речью к присутствующим, в которой он поздравлял как солдат Марка, так и люттихских граждан с их общей победой.
— Ну да, конечно, мы сообща затравили зверя, — промолвил насмешливо Марк. — Но, что я вижу, вы, точно Марс, являетесь к нам с красавицей. Кто эта прелестная незнакомка? Долой покрывало! Нынче ночью ни одна женщина не смеет считать красоту своею собственностью.
— Это моя дочь, благородный вождь, — ответил Павильон. — И я, как милости, прошу для нее вашего разрешения не поднимать покрывала. Таков обет, который она дала у Креста Трех Волхвов.
— Я сниму с нее этот обет, — возразил Марк. — Одним ударом ножа я посвящу себя в епископы, а живой епископ стоит, надеюсь, трех мертвых волхвов.
Присутствующие заволновались. Послышался ропот, ибо не только граждане Люттиха, но даже многие из солдат самого Марка, не признававшие ничего святого, относились все же с суеверным страхом к Трем Волхвам, как их обыкновенно называли.
— Впрочем, я не хотел оскорбить своими словами блаженной памяти трех мудрецов, — сказал Марк, — но я решил стать епископом и хочу, чтобы все это знали. Монарх, соединяющий в своих руках власть светскую и духовную, власть карать и миловать, — что может быть удобнее для такой шайки разбойников, как вы? Кто другой отважился бы дать вам отпущение грехов? Но что же вы стоите, благородный синдик? Подойдите поближе, сядьте возле меня, я сейчас покажу вам, как я умею очищать для себя занятые другими места. Привести сюда нашего предшественника — епископа.
В зале произошло движение. Воспользовавшись этим, Павильон поблагодарил Марка за оказанную ему честь, но уселся подальше от него, на нижнем конце стола. Вся свита синдика последовала за ним как стадо баранов, которое, завидев чужую собаку, теснится к своему вожаку. На том же конце стола, где они поместились, сидел красивый юноша, почти мальчик, как говорили, побочный сын Марка, которого он любил и к которому относился даже с нежностью. Мать этого мальчика, красавица, возлюбленная Марка, пала от его руки: он убил ее не то под пьяную руку, не то в припадке ревности и до сих пор еще оплакивал ее смерть, поскольку такой изверг способен на раскаяние. Быть может, это обстоятельство и было причиной его привязанности к сыну. Квентину обо всем этом подробно рассказал словоохотливый старик капеллан. Шотландец сел рядом с юношей, решив, что тот может пригодиться либо как защитник, либо как заложник, если все другие пути спасения будут отрезаны.
В то время как все замерли в напряженном ожидании, один из спутников Павильона шепнул Петеру:
— Кажется, хозяин сказал, что эта красотка его дочь. Но ведь это неправда. Трудхен будет дюйма на два пониже, притом же эта — черноволосая; видишь, вон из-под ее покрывала выглядывает прядка волос. Клянусь святым Михаилом, это все равно, что назвать черную кожу быка белой кожей теленка.
— Потише! Потише! Тебе-то что за дело, если хозяину взбрело в голову позабавиться без ведома нашей хозяйки? Не нам с тобой шпионить за ним, — сразу нашелся Петер.
— Разумеется, нет, — согласился тот, — только я никогда бы не подумал, что он, в его годы, способен пускаться на такие дела… Чорт возьми, однако, какая пугливая козочка! Вишь, как она прячется за чужие спины, чтобы ее не сглазили солдаты Марка… Но, постой, что это они собираются делать с бедным стариком епископом?
В эту минуту ландскнехты втащили в залу люттихского епископа Людовика Бурбона. Его растерзанное платье, всклокоченные волосы и борода красноречиво говорили о том, как с ним обращались; в насмешку над его высоким духовным саном на него было наспех накинуто епископское облачение. Графиня Изабелла сидела так, что не могла видеть происходившей сцены; в противном случае, подумал Квентин, она бы, пожалуй, невольно выдала себя и погубила все дело. И молодой человек поспешил встать перед нею таким образом, чтобы совсем загородить от нее происходившее и вместе с тем защитить от посторонних взглядов.
Последовавшая затем ужасная сцена продолжалась недолго. Когда несчастного прелата притащили к ногам свирепого Марка, старик, всю свою жизнь отличавшийся добрым и мягким характером, в эту страшную минуту выказал исключительное мужество.
Взгляд его дышал спокойствием, а осанка и движения, когда, наконец, грубые руки солдат выпустили его, были исполнены решимости и вместе с тем кротости. Сам Марк был поражен твердостью своего пленника: он на минуту смутился и потупил глаза, но, осушив залпом большой кубок вина, снова с наглым высокомерием взглянул на епископа.
— Людовик Бурбон, — обратился Марк к пленнику, сжимая кулаки, стиснув зубы и тяжело переводя дыхание, — я предлагал тебе дружбу, но ты отверг ее. Чего бы ты не дал в эту минуту, чтобы дело обстояло иначе? Никкель, будь готов!
Мясник поднялся с места, взял нож и стал подле Марка со страшным оружием в поднятой мускулистой руке.
— Взгляни на этого человека, Людовик Бурбон, — продолжал Марк, — и скажи, какие условия ты можешь нам предложить, чтобы избежать смерти.
Епископ поднял грустный, но смелый взгляд на мясника, готового исполнить волю тирана, и с твердостью ответил:
— Выслушай меня, Гильом Марк, и вы все, добрые люди, если здесь найдется хоть один человек, достойный назваться этим именем, — выслушайте, какие условия я могу предложить этому разбойнику. Гильом, ты возбудил к мятежу имперский город, ты силой захватил мой замок. Ты перебил моих слуг, разграбил мое имущество, ты оскорбил меня — владельца замка. За одно это ты подлежишь имперскому суду и заслуживаешь быть объявленным вне закона. Но ты дерзнул на большее. Ты преступил не только законы человеческие, ты преступил и законы божеские, ты вломился в храм божий, наложил руки на служителя церкви, осквернил святилище кровью, грабежом и насилием… Ты совершил святотатство…
— Ты кончил? — перебил его Марк, бешено топнув ногой.
— Нет, — возразил прелат, — я еще не сказал тебе условий, которых ты от меня требовал.
— Ладно, продолжай, — свирепым голосом произнес Марк, — да, смотри, чтобы конец понравился мне больше начала, не то горе твоей седой голове!
— Я перечислил твои преступления, — продолжал епископ со спокойной решимостью, — а теперь выслушай условия, которые я, как духовное лицо, могу тебе предложить. Брось свой предводительский жезл, распусти войско, освободи пленных, возврати награбленную добычу, раздай свое имущество тем, кого ты сделал сиротами и вдовами, одень на себя власяницу, посыпь голову пеплом, возьми в руки посох и босоногий ступай в Рим; мы же, со своей стороны, обещаем тебе лично ходатайствовать перед имперским сеймом за твою жизнь и перед нашим святейшим отцом папой за твою грешную душу.
Людовик Бурбон произносил свою речь таким твердым и повелительным тоном, словно это он сидел на епископском троне, а у ног его валялся преступник, вымаливавший прощение. Марк, изумление которого мало-помалу уступало место бешенству, медленно приподнимался в своем кресле, и, когда епископ умолк, Вепрь только взглянул на Никкеля Блока и молча поднял указательный палец. В тот же миг мясник нанес удар, и Людовик Бурбон без стона, без крика упал мертвый к подножию собственного трона. Люттихцы, совершенно не подготовленные к такой трагической развязке, вскочили с мест с громкими криками ужаса и негодования.
Но громкий голос Марка покрыл весь этот шум.
— Молчать, люттихские свиньи! — крикнул он грозно, потрясая кулаком. — Как вы смеете восставать против Дикого Вепря? Вам только впору валяться в грязи Мааса. Эй, вы, кабанье отродье, — обратился он к своим солдатам, — покажите-ка ваши клыки этим фламандским свиньям.
В один миг все воины Марка были на ногах; так как они, быть может, предвидя такого рода неожиданность, сидели вперемежку со своими недавними союзниками, то каждый схватил за шиворот ближайшего соседа, и все обнажили кинжалы, ярко сверкнувшие при свете ламп и месяца. Оружие было занесено, но никто не наносил удара, может быть потому, что жертвы были слишком поражены, чтобы защищаться, а может быть и потому, что Марк не имел намерения проливать кровь, а хотел только попугать миролюбивых люттихцев.
Но тут мужество Квентина Дорварда, не по летам решительного и смелого, придало совершенно неожиданный оборот всему делу. По примеру ландскнехтов, Квентин, в свою очередь, бросился на сына Марка Гильома и, одолев его после непродолжительной борьбы, приставил ему к горлу кинжал с громким криком:
— Так вот какую игру вы затеяли! Ну, в таком случае я тоже приму в ней участие!
— Стой! Стой! — закричал Марк. — Это шутка… я пошутил… Неужели вы думаете, что я могу обидеть моих добрых друзей и союзников — люттихских граждан? Прочь руки, ребята, и по местам… Да убрать отсюда эту падаль, чуть было не послужившую поводом к ссоре между друзьями, — добавил он, толкнув ногой тело епископа. — Выпьем за примирение и зальем вином самое воспоминание о глупой размолвке.
Приказание Вепря было тотчас исполнено, но граждане и солдаты все еще стояли, нерешительно поглядывая друг на друга, словно недоумевая, друзья они или враги. Квентин Дорвард поспешил воспользоваться этой минутой.
— Выслушайте меня вы, Гильом Марк, и вы, граждане Люттиха, — сказал он. — А вы, молодой человек, стойте смирно, — обратился Квентин к юноше, сделавшему было попытку вырваться из его рук. — Я не причиню вам никакого вреда, пока не услышу какой-нибудь новой неуместной шутки.
— Да ты сам-то кто такой, чорт тебя побери, — воскликнул изумленный Марк, — что осмеливаешься предписывать условия и брать заложников в присутствии того, кто привык всем приказывать и никому не уступать!
— Я слуга Людовика, короля французского, — ответил смело Квентин, — стрелок его шотландской гвардии, как вы могли бы догадаться по моему говору и костюму. Я прислан сюда наблюдать и донести королю обо всем происходящем и, к удивлению, вижу, что вы поступаете скорее как безумные, чем как люди в здравом уме. Войско Карла Бургундского не замедлит выступить против вас, и, если вы рассчитываете на поддержку Франции, то должны вести себя иначе. А вам, граждане Люттиха, мой совет разойтись по домам; того же, кто станет препятствовать вашему свободному выходу из Шонвальда, я объявлю врагом моего государя, его величества короля Франции.
— Франция и Люттих! Франция и Люттих! — закричали спутники Павильона, и возглас этот подхватили и другие граждане, снова воспрянувшие духом благодаря смелой речи Квентина.
— Франция и Люттих! Да здравствует храбрый стрелок!
Глаза Марка сверкнули, а рука сжала кинжал, как будто он хотел вонзить его в сердце смельчака; но, оглянувшись кругом, Дикий Вепрь прочел во взглядах своих солдат нечто такое, перед чем даже он должен был отступить. Значительную часть из них составляли французы, и все без исключения знали о поддержке людьми и деньгами, которую получал их предводитель от Людовика; к тому же многие были возмущены совершившимся на их глазах убийством епископа. Имя Карла Бургундского прозвучало для них страшной угрозой, а неосторожность Марка, чуть было не поссорившегося со своими союзниками и вдобавок готового возбудить неудовольствие французского короля, так встревожила их, что хмель разом с них соскочил. Взглянув на своих солдат, Марк убедился, что, если бы он решился в ту минуту на новое насилие, он не встретил бы поддержки с их стороны. Стараясь придать своему лицу и голосу более мягкое выражение, он заявил, что если и обидел своих друзей, люттихских граждан, то сделал это без всякого умысла, и что, разумеется, они могут выйти из Шонвальда, когда им вздумается. Впрочем, он надеется, что они не откажутся принять участие в празднестве в честь сообща одержанной победы. К этому он добавил (с несвойственным ему благоразумием), что он готов хоть завтра вступить в переговоры о дележе добычи и о принятии мер для общей обороны.
— Полагаю, — закончил он свою речь, — что доблестный стрелок, во всяком случае, не откажется принять участие в нашей пирушке!
Поблагодарив за оказанную честь, молодой шотландец заявил, что его решение вполне зависит от Павильона, к которому, собственно, и направил его французский король, но что, разумеется, он не упустит случая посетить Марка в первый же раз, когда синдик отправится в его лагерь.
— Если ваше решение, как вы говорите, зависит от меня, — поспешил вмешаться почтенный синдик, — вам придется немедленно оставить Шонвальд, и если вы намерены вернуться сюда не иначе, как в моем обществе, то вряд ли вы скоро снова увидите этот замок. Держитесь поближе ко мне, мои молодцы, мои храбрые кожевники, — обратился он к своей страже, — и мы постараемся как можно скорее вырваться из этого разбойничьего вертепа.
Большинство люттихских граждан вполне, по-видимому, разделяло мнение Павильона, и вряд ли они так искренне ликовали тогда, когда с торжеством входили в Шонвальдский замок, как теперь, когда им улыбалась надежда выбраться из него подобру поздорову. Они вышли из замка без всякой помехи, и радости Квентина не было пределов, когда, наконец, грозные стены Шонвальда остались позади.
В первый раз с той минуты, как они вступили в страшную залу, Квентин решился спросить графиню, как она себя чувствует.
— Прекрасно, прекрасно, — с лихорадочной торопливостью ответила девушка, — но умоляю вас, не останавливайтесь, не спрашивайте… Не будем терять времени та разговоры… Бежим, бежим!
Она хотела ускорить шаги, но, если бы Дорвард не поддержал ее, она упала бы от изнеможения. С нежностью матери, спасающей своего ребенка, молодой шотландец поднял на руки свою драгоценную ношу, и в ту минуту, когда рука смертельно испуганной Изабеллы обвилась вокруг его шеи, он подумал, что нисколько не сожалеет о тех опасностях, которым подвергся в эту ночь, ибо чувствовал себя вознагражденным сторицею.
Почтенного синдика, в свою очередь, почти тащили на руках его верный советчик Петер и еще другой из его подчиненных. В таком виде, задыхаясь от скорого бега, они добрались до берега реки. По дороге их останавливали толпы горожан, горевших нетерпением узнать подробности осады и удостовериться, насколько справедливы были уже успевшие распространиться слухи о том, будто победители перессорились между собой.
Наскоро отвечая на расспросы, беглецы при помощи Петера и его товарищей достали, наконец, лодку и таким образом получили возможность хоть немного отдохнуть. Это было необходимо не только Изабелле, все еще лежавшей почти без чувств на руках своего избавителя, но и Павильону, который, поблагодарив в нескольких прерывистых словах Дорварда, завел, обращаясь к Петеру, длинную речь о своем мужестве и великодушии и об опасностях, которым он беспрестанно себя подвергает.
Из причитаний Павильона Квентин заключил, что его новый друг принадлежал к тому роду людей, которые сопровождают свои добрые дела бесконечными жалобами, имеющими единственною целью поднять в глазах окружающих значение оказанных ими услуг.
На этот раз почтенный синдик считал, что он допустил большую ошибку, предоставив молодому чужестранцу разыграть роль спасителя в критическую минуту. Правда, вначале он искренне обрадовался результату вмешательства Квентина, но, по зрелом размышлении, пришел к выводу, что это вмешательство было подрывом его собственного влияния, и теперь, чтобы восстановить свой авторитет, он непрочь был преувеличить свои заслуги.
Но как только лодка причалила к саду синдика и он с помощью Петера выбрался на берег, обстановка домашнего очага сразу заставила его позабыть зависть, оскорбленное самолюбие и все другие горькие чувства. Павильон быстро вошел в роль приветливого и радушного хозяина. Он громко кликнул Трудхен, и она тотчас явилась на его зов, ибо страх и тревога изгнали сон из стен Люттиха в эту беспокойную ночь. Отец поручил попечениям дочери незнакомку, которая все еще не оправилась от пережитых волнений. Тронутая ее красотой и беспомощностью, Гертруда с чисто сестринской заботливостью и любовью принялась ухаживать за гостьей.
Несмотря на поздний час и усталость, Квентину едва ли удалось бы устоять против настойчивых уговоров Павильона распить бутылочку старого вина, если бы не хозяйка дома, которую привлек громкий голос мужа, требовавшего ключ от погреба.
Фрау Павильон была живая, полненькая старушка, по всей вероятности, весьма привлекательная в свое время, но уже много лет отличавшаяся только остреньким красным носом и пронзительным голосом. Она придерживалась твердого правила, что синдик тем строже должен подчиняться домашней дисциплине, чем больше его авторитет вне дома.
Как только почтенная бюргерша вникла в сущность пререканий, происходивших между ее мужем и гостем, она объявила коротко и ясно, что Павильон не только не нуждается в подкреплении, но и так уже хватил через край. Затем она без дальнейших церемоний повернулась к мужу спиной и повела гостя в отведенную для него чистенькую и веселенькую комнатку, обставленную с таким комфортом, какого Квентин не видывал во всю свою жизнь, — настолько богатые фламандцы той эпохи превосходили не только бедных и невежественных шотландцев, но и французов во всем, что касалось домашнего уюта.