Сразу после того, как твоего отца унесли, совенок, лужайку с пожарным топором наперевес пересекла твоя бабушка и в приступе материнской страсти порубила заживо спасенных ею птиц, а потом скормила их останки собакам.
Я понимаю ее порыв, в меня саму порой вселялась подобная ярость, если кто-нибудь хотел навредить тебе, моя милая, но твоя бабушка совершила ошибку. Она сделала виноватыми безвинных птиц. Тебя же она вовсе ни в чем не обвинила, как и все остальные.
Я тоже не считаю тебя виноватой, Шуэтта, хотя прекрасно видела, что произошло. Я была непосредственным свидетелем. Мелькание крыльев и перьев скрыло от остальных членов семьи твое безжалостное нападение; стая начала неистово дергаться как раз перед тем, как твой отец попытался тебя схватить. Никто не видел, что ты сделала, кроме меня. Даже твой отец не может быть уверен, что именно случилось. Галька и земля, которую я швырнула ему в лицо, скрыли правду: ты намеренно целилась ему в правый глаз, который в следующее мгновение проглотила с самым деловым видом, а другие птицы, эти мученики непорочные, всего лишь махали крыльями и вопили в знак одобрения. Всякий раз, вспоминая тот миг, я едва сдерживаю крик радости. Единственное, что меня расстраивает, – это то, что после такой триумфальной манифестации твоего «я», сразу после нападения на отца и выклевывания его глаза, прямо на моих глазах и у меня в руках ты начала превращаться в послушную дворняжку, отдаляясь от самой себя и возвращаясь обратно в ребенка-пса, каким хотел видеть тебя отец. Постепенно ничего не осталось от совенка, которого я люблю, осталось подопытное существо, в которое твой отец тебя превратил. О, как бы мне хотелось, чтобы ты осталась со мной! Но положительный эффект путешествия на дно бассейна исчез без следа. Ты изучила кровь у себя на когтях. Посмотрела на трупы птиц, разбросанные вокруг тебя по широкой лужайке. На свою бабушку, чье лицо горело гневом и страданием и было забрызгано кровью птиц, преданных мученической смерти. Ты заплакала крупными собачьими слезами. Я утешала тебя как могла.
Семья твоего отца явно не знает, что и думать.
Все случилось так быстро. Они и рады бы свалить всю вину на меня. Всю, от начала до конца. Но как можно обвинять маму, спрашивают они друг друга, когда у нее на руках визжит ребенок, который только что едва не утонул в бассейне? Но, опять же, о чем она думала, вся мокрая, с плачущим ребенком, прижатым к груди, когда ее муж вынужден был ползать вместе с ней в грязи и птичьем помете, как будто они семейство дикарей? Для чего матери подвергать свое дитя опасности в компании стаи гигантских, пораженных клещами птиц? Может ли быть так, что это материнская истерика перекинулась на птиц, спровоцировала их агрессию, превратила обычно пассивных существ в разъяренных диких зверей, которые способны атаковать такого доброго и любящего человека, как ее муж?
Страдающий слабоумием дедушка настаивает, что мать пыталась утопить собственного ребенка.
Кому верить? Чья правда?
Неужели мать могла на самом деле пытаться утопить собственного ребенка?
Все обеспокоены.
В этом они совершенно солидарны.
Мы снова дома, Шуэтта. Мы обе так рады снова оказаться дома, что забегаем внутрь, чтобы скорее вдохнуть головокружительные запахи с нотками тухлятины. Это место, которому мы принадлежим. Но что-то здесь не так. Запахи исчезли. Мы обнаруживаем, что, пока нас не было, все хрупкие существа, с которыми мы делили дом, все живые организмы, составлявшие основу твоего рациона, разбежались или разлетелись – и тупайи, и мыши, и крысы, и паучки, – от них остались только гнезда и следы помета. Потребуются месяцы, чтобы восстановить наше место обитания и вернуть ему естественное состояние. Остались одни лишь гоферы.
Но есть и еще один крест, который нам с тобой придется нести. С нами будет жить твоя бабушка. Она приехала с намерением остаться в нашем доме до тех пор, пока не поправится твой отец. Не знаю, что эта женщина пытается доказать. По-моему, ей кажется, что, если дома не будет твоего отца, ты окажешься без присмотра, а то и вовсе в опасности. Она мне не доверяет. Твоя бабушка даже наняла гувернера, чтобы лучше о тебе заботиться. Ты его на дух не выносишь, и тебя можно понять. Он носит защитные очки, у него всегда при себе устройство для оглушения.
– Мы здесь для того, чтобы помочь тебе, – настаивает моя свекровь, но держится на почтительном расстоянии.
Несмотря на то, что в разгар событий она обвинила своих птиц-насельников в том, что ее младший сын потерял глаз, материнский инстинкт не покинул ее. Она чувствует, что ты представляешь опасность для нее и ей подобных. Она постоянно что-то записывает, строчит свои язвительные злобные заметки и на ночь прячет под подушку. Заметки о своих находках: мышиные экскременты в ящике для белья, плесень всех цветов радуги под обоями. Заметки о запахах, витающих по нашему дому; их свекровь считает пагубными и варварскими. Заметки о твоем рационе, об отсутствии в нем молочных продуктов и свежих овощей. Заметки о том, что ты перестала разговаривать. Я сразу поняла, что мы с ней не уживемся, с того самого момента, как она переступила через порог и закричала: «Господи помилуй, нужна хозяйственная бура!» Она бежит обратно к машине и уезжает прочь. Через час она возвращается, нагруженная моющими и чистящими средствами. Среди них не только бура, но и нашатырь, и хлорка. На свекрови хирургическая маска, из-под нее видны только глаза, которые напоминают мне глаза ее младшего сына.
Узнав о том, как быстро на тебя действуют водные процедуры, я решительно настроена часто и усиленно мыть тебя в ванной, пока ты не станешь самой собой. Скоро я понимаю, что могу рассчитывать на крошечные клочки времени без надзора свекрови, когда она задремывает в кресле, а твой гувернер пользуется этой передышкой, чтобы выскользнуть на улицу на перекур. Я мудро распоряжаюсь этими короткими перерывами. Шаг за шагом я возвращаю себе свою дочку при помощи регулярных, пусть и недолгих, терапевтических погружений. Иногда мне даже удается после купания вывести тебя на задний двор, где ты едва успеваешь схватить и проглотить гофера, пока гувернер заканчивает третью сигарету. Ты все еще немного сама не своя. Осталось чуть-чуть. Гоферов ты поедаешь подозрительно благопристойно. На лице не остается ни капли потрохов. Раньше ты вспарывала плоть и выпускала кишки, кровь фонтаном. Теперешняя педантичность не иначе как связана с твоей операцией, но я свято верю, что благодаря нашим водным процедурам ты однажды полностью поправишься.
Птичка приносит мне на хвосте новость, что сегодня муж возвращается из больницы домой. Он отсутствовал девять дней, лечил глазницу. Чем больше я думаю о его возвращении, тем более вероятным мне кажется сведение счетов, хотя бы в какой-то форме. И мысль о возможной расплате рождает во мне много самых разных чувств. Они растут и растут, и вот я больше не в состоянии держать их внутри. Они больше не умещаются во мне, разрывают меня на куски. Продирают дыру прямо у меня в груди, и сердце выкатывается наружу, приняв форму моей любовницы-совы.
– А вот и ты, – просто говорит моя любовница-сова.
– И ты, и ты, – отзываюсь я.
Мы не виделись с момента нашей ссоры в Берлине, и вот она снова передо мной. Мы не знаем, что сказать друг другу. Боимся дотронуться друг до друга или заговорить. Я и забыла, какая она огромная. Размах ее крыльев, кажется, метра три с половиной, у меня далеко не такая огромная грудина. Она злится, что ей пришлось сидеть в тесноте так долго и даже без малейшего окошка, чтобы скрасить себе дорогу.
– Я ненадолго, – говорит она.
Она смотрит на меня тем же любящим взглядом. Меня накрывает волна чувств. Я начинаю плакать и плачу оттого, что хочу, чтобы происходящее было реальностью, а не только сном наяву, которые я то и дело вызываю в своем сознании, чтобы сделать жизнь более выносимой. Любовница-сова пробуждает меня коротким поцелуем в щеку, и я понимаю, что она из плоти и крови, во всем своем темном великолепии сидит у меня на кухне, переворачивает тарелки на столе и смотрит на меня с такой нежностью и любовью.
– Соберись, моя любовь, – говорит она. – У нас не так много времени. Я здесь, чтобы предупредить тебя. Происходит что-то дурное. Наш ребенок в опасности.
– Знаю, – отвечаю я. – Но что я могу сделать?
Я вижу часы и дни нашей любви в ее пустых и яростных круглых глазах, похожих на монетки с отверстием в форме крестика внутри. Вижу время, когда мы были детьми, когда снимали радуги с лесных ветвей. Вижу, как охотились за ласточками и скворцами в густой чаще. Вижу, как я занималась любовью с этой грандиозной великаншей в ту ночь, когда мы зачали ребенка. Мне хочется сказать, как я жалею, что не стала для нее подругой жизни, которой она могла бы доверять до самого конца. Но все это в прошлом, ведь я выбрала другую судьбу, выбрала быть женушкой, мамочкой, и тогда все чудо, вся музыка покинули мою душу, не оставив и следа.
Я маленькая, я слабая, я беспомощная.
– Перестань считать себя беспомощной, – говорит она. – Это не так. Ты самый сильный человек из всех, кого я знаю. Вспомни об этом в самый ответственный момент. Верь в свою любовь к этому ребенку, и все будет в порядке. Ты птица стреляная, как и наша дочь.
И тогда моя нежная любовница производит звук, который я всегда так любила: горловое урчание – тихое, умиротворяющее.
Я никогда не видела существ красивее, чем она.
Сова целует меня.
Это прощальный поцелуй.
– Пришла пора ответить, – говорит она.
Сова забирается обратно в дыру в моей груди, засовывает внутрь всю себя до единого перышка и зашивает меня изнутри маленькими аккуратными стежками.
Теперь все в моих руках.
Чуть позже я занимаюсь отмыванием стен в твоей детской, совенок, а ты напеваешь одну из своих жутковатых мелодий-заклинаний, сидя в кроватке, и, несмотря на то, что я ожидаю возвращения твоего отца, ни одна из нас толком не готова к тому, что случается дальше. А случается вот что: твой отец с щегольской повязкой на глазу заходит в детскую как ни в чем не бывало. Едва поздоровавшись, он заводит свойственный ему монолог с самим собой на свободную тему.
– Я должен был понять, как сильно ты нуждаешься в помощи, – говорит он. – Давно должен был понять.
Бла-бла.
Мне трудно следить за его мыслью, потому что я еще не успела решить, как относиться к этой щегольской повязке на глазу. Повязка наводит меня на ностальгические размышления о нашем с ним родительском опыте, о долгих годах взлетов и падений нашей семьи и пожизненной вражде наших взглядов на родительство. Муж что-то говорит долго и монотонно, не оставляя мне шанса вклиниться, и мне приходится просто кивать и подмигивать ему, чтобы намекнуть, что у меня есть свои мысли на этот счет. «Непростая была борьба, да?» – означает мое подмигивание. И он отвечает подмигиванием: «Ты права, милая женушка, борьба была серьезная, у нас остались боевые шрамы: у меня – щегольская повязка на глазу, у тебя – модный дуэльный шрам на лице».
– Моя проклятая работа, – говорит муж. – Моя чертова озабоченность тем, как исправить нашу девочку. Я пропустил все знаки. Господи, как до этого всего дошло? Все эти годы я считал, что ты заботишься о нашей дочери, а ты, оказывается, причиняла ей вред. Тебе пора обратиться за помощью. Тебе понравятся врачи в этой клинике. Лучшие эксперты. Как подумаю, что ты сотворила с нашей девочкой… Надеюсь, ты понимаешь, о чем я говорю, Тайни.
– Нет, – отвечаю я. – Я тебя не понимаю.
– И слава богу, – говорит он. – Моя мать хотела предъявить тебе обвинение в преступной халатности. Позвонила жандармам. Они уже были в пути. Но я убедил их, что тебе не место в тюрьме. Боже, разумеется, нет. Ты нездорова. Ты не преступница. Я защитил тебя. Я тебя люблю.
Из кроватки доносится твой бесстыдный смех, Шуэтта. Ты глумишься над помпезными словами отца, делаешь угрожающие жесты в сторону единственного оставшегося у него глаза. Твой отец не замечает. Со всей напыщенностью он продолжает:
– Тебе пора ехать, – говорит он. – Ты нездорова. Я к тому, что, по сути, у тебя нет выбора. Посмотри на себя. Ты разве не видишь, что нуждаешься в помощи? Разве не знаешь, как мне тяжело все это дается? Не знаешь, как ты мне дорога?
Когда я ничего не отвечаю (потому что не хочу отвечать), он избирает более мягкую тактику. Говорит: «Ты что, мне не доверяешь?» и «Разве ты не хочешь поправиться?» – и так далее и тому подобное, пока наконец не начинает растирать мне плечи и целовать мои грязные волосы. Теплое дыхание кажется мне обещанием. Он все говорит и говорит. «Вот она, моя Тайни. Улыбка, которую я люблю. Ну все, милая моя, все решено. Сумка собрана. Она уже в багажнике. Остальные вещи я тебе потом отправлю. Все, что захочешь. Иди немного освежись. Ты снова странно пахнешь. Я уже завел мотор. Мы готовы. Я присмотрю за Шарлоттой, пока ты в душе».
Я не позволю ему тебя забрать.
Никуда я не поеду.
– Я никуда не поеду, – говорю я.
Лицо твоего отца, которое еще минуту назад носило приятное задумчивое и любящее выражение, теперь похоже на круто взбитые яичные белки. Он холодно произносит:
– В общем, смотри, милая. Я так больше не могу.
– Я тоже так больше не могу, – отвечаю я.
Я слышу негромкое биение крыльев, слышу шепот от окна, который сообщает мне, что подмога уже в пути. А потом птицы врываются в комнату: сначала несколько, а за ними – несметная туча. Их крики и шелест крыльев оглушают меня.
– Omnes moriemini! – вопят птицы.
Пришла пора ответить.
Иногда я вспоминаю окно там, где сроду не было окна, прямо в стене, рядом с тем местом, где я в последний раз видела твоего отца. Иногда мне кажется, что я видела свет, яркий, как на допросе, который бил в окно и указывал нам путь. Иногда я вспоминаю настоящую армию птиц, которая спешила к нам на помощь через окно, а в другие моменты мне видится, что мы с тобой были одни, были сами по себе, моя малышка, и делали то, что должны были сделать.
В одном я не сомневаюсь: твой отец в тот день был не в лучшей форме. Его мышцы ослабли за девять дней томления в больничных стенах, где он пытался оправиться после внезапной потери глазного яблока. К тому же у нас было важное преимущество – внезапность. Никто не знает, сколько часов мы провели наедине в ночи, отрабатывая наступательные навыки. Возможно, твой отец и весит на сорок четыре килограмма больше меня – или чуть меньше, если учесть его недавнюю госпитализацию, – но только посмотрите, как легко я лишаю его второго глаза: чик, и готово! Теперь, когда он слеп, ты заканчиваешь работу одним быстрым движением когтя по шее, один взмах – и глотка перерезана. Твой отец истекает кровью. Для нас он больше не представляет опасности. Его мать мы убираем с дороги еще быстрее. От нее остается только пустая оболочка. Настал час гувернера. Он крепкий парень, не смотри что курильщик, и он пытается отбиваться, но в нашем распоряжении по-прежнему важное оружие – внезапность нападения, ведь первые две жертвы даже не пикнули. Гувернер так и не успевает выхватить устройство для оглушения из чехла.
В твоем лице, Шуэтта, такая же пустота и оцепенение, как у этих троих на полу. Ты пала духом. На лице кровавые полосы. Где же моя безжалостная девочка? Неужели коробочка с синтетическим интеллектом от доктора Светила все еще действует, несмотря на мои попытки вывести ее из строя при помощи водных процедур? О, моя дорогая, моя любимая! В том, что ты растеряна, нет твоей вины! Я подхватываю тебя на руки. Пришла пора ответить. Мы полетим отсюда прочь, к свету и надежде. Жизнь, по сути, есть борьба, и благодетельность – весьма призрачная цель, если выживание требует безжалостной жестокости, особенно от матерей.
После внезапной кровавой бойни, случившейся дома, нас обеих охватила такая жажда крови, что трудно собраться с мыслями. Но я мама, и ради благополучия своего ребенка я обязана вытеснить из сознания эту жажду и вернуться к практическим вопросам. Настал момент с холодной головой обдумать вопрос нашего спасения. Если мы задержимся здесь, псы почуют запах крови и придут за нами. На этот раз нам так просто не отделаться, Шуэтта. Нужно улетать, и как можно скорее. Чтобы больше никогда не вернуться. Я в последний раз смотрю в лицо своему бывшему мужу, который коченеет в луже крови. Как ясно я вижу теперь свои ошибки. Его рот и глаза застыли в перманентной гримасе изумления, он смотрит на меня снизу вверх с осуждением, словно говорит: «Если тебе было так плохо все эти годы, тогда зачем ты оставалась со мной?» Справедливый вопрос. Они никогда не считали меня полноправным членом семьи, Шуэтта, а тебя и подавно. Да, возможно, твой отец неплохо нас обеспечивал, но его проступки все равно выходили на первый план, он никогда нас с тобой не понимал, и теперь у меня не осталось выбора, только поступить, наконец, единственно верным образом и уйти от него.
Дай-ка я расскажу тебе, что будет дальше, моя дорогая. Я видела все эти события во сне, таком глубоком и правдоподобном, что можно считать его предостережением. Как только мы вылезем из дома через окошко, мы увидим женщину, которая рисует маргаритки на своем почтовом ящике. По лужайке будет вытанцовывать песик. Он и укажет нам путь. Мы вечно будем следовать за ним и никогда не устанем. Мы оставим позади ровные улицы и жилые кварталы и окажемся в лесу, где искривленные деревья растут часто-часто, где чаща гуще, небо радужнее, и после долгого путешествия мы дойдем до края света, где зарево встречается с маревом. Вслед за щенком мы пересечем границу и окажемся на другой стороне вещей. Деревья будут склонять к нам свои ветви в знак приветствия. Мы сразу почувствуем себя дома. Вот увидишь. Мы придем к небольшому домику, постучимся в дверь, и твоя вторая мама откроет нам, а потом заключит нас обеих в великолепные пушистые объятия. «Заходите, заходите», – скажет она, и годы раздора и сожалений мгновенно останутся в прошлом. Птица Лесная Царица тоже будет там, немного старше и медленнее, чем я помню, но все так же полна любви. Она будет вязать носки у камина, и мы заживем все вместе, как и должны были жить с самого начала, пока я не наломала дров и не оставила свою настоящую любовь ради пса-мужчины, который не сумел надрессировать меня на выполнение его простейших команд. «Я знала, что ты однажды вернешься, – скажет моя любовница-сова и посмотрит на тебя со всей нежностью, Шуэтта, а потом добавит: – Какая сильная и славная женщина воспитала тебя, моя девочка! Как хорошо она справилась!»
Нашей радости не будет конца.
Так закончится наша история.
Но все происходит совсем иначе.
Вот как все происходит.
Я несу тебя на руках. Ты не сопротивляешься. Покинув дом, мы не встречаем ни щенка, ни женщину, которая рисует маргаритки на своем почтовом ящике. Я вижу только мусор и желтые сорняки на нашем дворе. Ну и черт с ним. Машина твоего отца стоит на подъездной дорожке с включенным мотором, как он и говорил. После стольких лет робких капитуляций никто не ожидает от меня ничего подобного. Мы сразу стартуем с преимуществом. На разогретом автомобиле мы помчимся туда, где начинаются густые тростники. Там мы спрячем авто и пойдем сквозь чащу, через лесные ручейки, пока не доберемся до надежного места, где сможем спрятаться на веки вечные.
– Куда мы едем, мама? – спрашиваешь ты.
Я изумляюсь каждый раз, когда ты используешь собачьи слова, особенно если правильно попадаешь в контекст, но сейчас я отвечаю на твой вопрос, как могу.
– Я хочу спасти тебя, Шуэтта, – говорю я. – И увезти отсюда подальше. Нужно было сделать это намного раньше, но мне не хватало уверенности в себе, я даже мысли такой не допускала. Но теперь я решила увезти тебя туда, где ты наконец сможешь быть собой. Ты вырастешь такой, какой тебя задумала природа. Так что я везу тебя домой. Прямо сейчас.
– Я прыг, я дрыг, я чик-чирик. Нападу, полосну, умерщвлю, – отвечаешь ты.
Я воспринимаю это как знак согласия с моим планом, так что я даю задний ход и выезжаю с подъездной дорожки. Мы мгновенно съезжаем с главной дороги, пока никто нас не заметил. Грунтовка ведет в неизвестность. Несколько миль мы едем по проселочным дорожкам с колеями из грязи, пока я наконец не останавливаю машину за кустарником и не глушу мотор.
– Я боюсь, – говоришь ты.
– Не бойся, – отвечаю я. – Нужно быть сильной.
– Почему?
Ты смотришь на меня пустым, равнодушным взглядом. События сегодняшнего дня временно притушили твой пыл.
– Я на твоей стороне, Шуэтта, – говорю я. – Я твоя мама, и я тебя люблю. В этом можешь не сомневаться.
Ты медленно киваешь, совсем по-совиному. Этот жест так сильно напоминает мне твою вторую маму, что я преисполняюсь надежды и решимости.
Я отстегиваю твое адаптированное кресло.
Мы карабкаемся вверх по склону.
Все всегда считали меня слабой, тихой и послушной, человеком, которому можно диктовать, что делать и как себя вести. Никто не догадывается, что у меня самой есть когти. Никто не подозревал, что настанет день, когда тебе будет угрожать смертельная опасность, Шуэтта, и что я, твоя мама, кинусь тебя спасать.
Никто не знает, что я соображу, как смыть с нас обеих кровь в этой оросительной канаве.
Мы прячемся до самой темноты, а потом тихо крадемся по полям, по долам, пока не добираемся до нужной мне дороги.
Нас тут же подбирает водитель большого грузовика с полным кузовом помидоров.
У него во рту мало зубов, и он совсем тебя не боится.
– У моей двоюродной сестры такая же девочка, как у вас, – говорит он.
Мужчина с недостатком зубов высаживает нас в небольшом скотоводческом городке, откуда мы на автобусе перемещаемся в небольшой запыленный городок, где пересаживаемся на автобус до большого города. Ты засыпаешь у меня на руках. У тебя такое умиротворенное лицо. Глядя в окно по ходу движения, я внезапно осознаю, что мир населен не одними людьми-псами, а самыми разными людьми: людьми-коровами, людьми-волками, людьми-броненосцами и людьми-кошками, людьми-жабами и кочевниками, а еще провинциальными библиотекарями. Я вижу их, они живут своей жизнью, и никто в мире не имеет права запретить им быть самими собой и заставить стать кем-то другим. Они ждут автобуса на остановках, выглядывают из окон машин, переходят дорогу по пешеходному переходу. Они обнимаются, радостно празднуя свою любовь друг к другу. Они продают дыни и кочаны капусты. Они копают канавы. Созерцание чудесного мира за окном автобуса для меня сродни религиозному откровению. Я вступаю в неравный бой с окном и все-таки умудряюсь приоткрыть его. Делаю вдох и ощущаю глубокое, едва ли не эротическое возбуждение от запаха улицы – по большому счету смеси дизеля и шалфея.
Ты уже проснулась и сидишь у меня на коленях, как маленький пророк.
Когда наш автобус добирается до большого города, почти наступает рассвет. Мы ехали ночь, день и еще одну ночь, но все же что-то в этом городе нам не нравится, поэтому мы пересаживаемся на другой автобус. Надеюсь, последний. Ни одна из остановок нам не подходит, поэтому мы едем все дальше и дальше. Наверное, скоро конечная. Кроме нас, в салоне не осталось ни одного пассажира. Мне становится не по себе, потому что с юга начинает дуть горячий шквалистый ветер, да так сильно, что кажется, будто он вот-вот перевернет наш автобус. Сухие листья, мертвые животные, одноразовые стаканчики кружатся в воздухе, и капли дождя пулями падают на землю, и тормоза старого автобуса визжат, как живое существо в предсмертной агонии. Водителя мотает из стороны в сторону, пока он пытается ухватить руль ослабшими руками. Он старается удержать автобус на проезжей части, но все бесполезно. Следующий порыв ветра уносит нас в густые заросли, но мы продолжаем движение. Ветки бьются в окна. Я вижу, как мимо пролетают стволы деревьев, древние камни, а также ржавые корпуса автобусов, потому что эта земля вся изранена и покрыта шрамами, она усеяна останками водителей автобусов, которые боролись, но проиграли битву за удержание автобуса на маршруте. Мы трясемся и подпрыгиваем на кочках. Я вцепилась в тебя со всей силой своей надежды, Шуэтта, а голова вовсю стучит о металлические поручни. Я задумываюсь о смерти. Не так уж невероятно, что ею все закончится. Мы точно врежемся в дерево или в один из старых автобусов.
От мыслей о смерти меня отвлекает внезапное ощущение, что ребенок у меня на коленях стал тяжелее и кости у него не такие уж и полые. Да. Вес моей девочки стал совсем чужим. А еще она занимает какое-то иное пространство в этом мире. Я часто слышала выражение «дети растут не по дням, а по часам», и теперь мне кажется, что в этой народной мудрости есть здравое зерно. Я присматриваюсь и вижу: моя маленькая дочурка растет прямо на глазах. И вырастает до таких размеров, что больше не умещается у меня на коленях. Не умещается на соседнем сиденье. Не умещается в целом автобусе. Ей так тесно и неудобно, что она отгибает клювом металлическую крышу, как крышку от банки с сардинами, высовывает голову наружу. И продолжает расти. Наверное, уже с трехэтажное здание высотой. Она кричит от переполняющего ее восторга, когда бешеные порывы ветра треплют ей перья. Она ликует и визжит. Она сильная. Она чудовищно самобытная. Сестра Титанов. Она Озимандия на пике славы. Она птица дурных предзнаменований, черная и грязная. Она кровавый стрикс, предвестник войны, несущий смерть, она палач целых армий, о моя Полифонта!..
Девочка, которую я воспитала.
Свою работу я сделала.
Не знаю, что и чувствовать: гордость или ужас.
Все звезды и печали взлетают в небо через дыру в крыше автобуса.
Водитель автобуса едет вперед, не останавливаясь. Ему не впервой.
Моя дочь поворачивает гигантскую голову и смотрит на меня.
– Собираешься сожрать мою печень? – спрашиваю я.
– Нет, – говорит моя девочка. – Собираюсь покинуть тебя.
И с этими словами улетает через вспоротую крышу автобуса, как делают все дети.
Вот и все.
– Остановите автобус! – кричу я.
Водитель тормозит, оборачивается ко мне и смотрит сквозь полуприкрытые веки. Как только он открывает дверь, я выбегаю на улицу. Водитель уезжает, но какое мне до него теперь дело? Где мой ребенок? Я мечусь, словно охваченная безумием. Ветер визжит и хватает меня за бока, дождь льет стеной. Я вижу одно: деревья, столько деревьев, перед глазами рябит густой лес, полный деревьев с кривыми, изогнутыми ветвями, сутулых, как старые солдаты. Я не могу найти мою детку. Моя девочка потерялась, она совсем одна в этом вихре. Грудь сжимается. Я бегу куда глаза глядят. Чувствую, как пальцы на ногах удлиняются, как хватаются за почву, словно корни деревьев. Они пытаются задержать меня, заставить сдаться, врасти в землю, как дерево. «О нет, не тут-то было!» – кричу я и начинаю неистово топать ногами, я не сдаюсь, и земля отпускает меня, и я бегу.
Но где же Шуэтта? Где ты, моя любимая?
А потом я замечаю ее, мою большую и сильную девочку размером с реактивный самолет, она летит по небу на всей скорости – и прочь от меня. Крылья работают сильно, мах за махом, мах за махом. Мощная спина. Пылкое сердце. Она знает, что делает. Когда я слышу ее голос, долетающий до меня сквозь порывы ветра, в животе возникает тянущее чувство (ведь мы всё еще связаны друг с другом, эта дикая птица и я), и, словно собака на поводке, словно пустая повозка за табуном сбежавших лошадей, я вынуждена следовать за ней. Я бегу по грязи, по камням, по жесткой почве, что стоит под паром, пока, наконец, наша связь, связь между матерью и ребенком не рвется с громким треском, похожим на раскат грома, и я падаю на спину, а мое дитя улетает, окончательно освободившись от меня.
Дождь прекращается.
Ветер стихает, а был ли он? Или это не более чем запоздалое объяснение того, что произошло?
Деревья вздыхают и скрипят.
Облака цвета кислого молока повисают на небе.
Небо давит сверху и испускает вздох.
Ты даже не оглянулась. Ни единого раза.
Что за глупую жизнь я прожила! От всего отказалась ради тебя! От мужа, от любовниц, от стольких лет, дней, часов жизни! От музыки, от способности любить! Всем этим я пожертвовала, а что получила взамен? Тяжелые труды, кровь и экскременты! Все ради тебя! Все впустую! Теперь я совершенно одна! С гневом я взираю на пустое небо, в которое ты взмыла и в котором исчезла, пока от меня не остается всего лишь обиженная и несчастная немолодая женщина, чья ярость свернулась, как молоко, и превратилась в чувство, которое во много раз хуже той ярости. В чувство пустоты, такое черствое, горестное и бездонное.
Лучше бы ты сожрала мою печень.
Я так долго смотрела туда, куда ты улетела, что небо в той стороне начинает казаться ненастоящим, как дешевая ткань, как занавес. Если бы я могла протянуть руку и схватить край этого занавеса, я отодвинула бы его, Шуэтта, и ты снова появилась бы передо мной. Теперь, когда я обнаружила твое тайное укрытие, ты посмотрела бы на меня и рассмеялась, и вскоре мы обе надрывали бы животы – подумать только, как ловко ты меня обманула, заставила поверить, что куда-то улетела без меня, тогда как все это время ты просто пряталась в нескольких метрах от меня, за этой занавеской. От души нахохотавшись, я, наверное, взяла бы тебя за руку, и мы вместе отправились бы в парк.
Все было бы как обычно.
И что ты думаешь? Занавес и правда приподнимается, и из-за облаков показывается солнце, оранжевый шар бочком выплывает на небо, как часто бывает после вечерней грозы. Солнце согревает меня, и вместе с теплом возвращается надежда, даже если это всего лишь маленькая ее искра.
– Ну что же! – смело и громко кричу я. – Посмотрим, готов ли мир принять такое существо, как моя Шуэтта!
И с этими словами я уступаю. Я отпускаю ее на волю. И, возможно, на сердце у меня становится немного легче, а возможно, и нет.
Все это время в кронах деревьев, окружающих меня, собирались маленькие безымянные пташки. Они покидали свои потаенные места, раз уж закончился тот страшный шторм. Совсем скоро они заводят песню, полную удивления и благодарности за то, что они выжили, и сначала это не более чем робкий щебет, но постепенно песня становится громче и пронзительнее – в конце концов, они живы! Они выжили в такой буре! И тогда их песня отвлекает меня от одиночества и скорби. Птицы поют: «Ave Maria, gratia plena!» Возможно, мне внушает доверие их спонтанная и такая настойчивая радость выживания. Возможно, своей песней они напоминают мне, что я не единственная мама, которая отпустила свое дитя. В любом случае я больше не хочу умирать. Мне становится интересно, пусть совсем чуточку, что будет дальше. Я начинаю представлять, как делаю выбор, касающийся лично меня. Выбор, как жить мне. Но в голове пустота. Понятия не имею, чего мне дальше хотеть.
И все же я ощущаю, как скорбь в моей душе растворяется, по крайней мере до поры до времени, и превращается в нечто более мягкое, наверное в печаль. Как эти птицы, я обнаруживаю, что переживу этот шторм. Я делаю глубокий вдох. Оглядываюсь. В воздухе разлита свежесть, кругом сплошная радуга. Я высоко поднимаю голову. Наверное, за мной сейчас вернется автобус, а может быть, и нет. В любом случае я начинаю чувствовать, что настала моя очередь.