Вера и надежда следующие в списке наших стимулов. Хотя для меня тут не все так однозначно.
Вера. Я не беру веру в Бога и вопросы религии – это отдельный и очень сложный вопрос.
Не существует людей, которые не верят в Бога. Есть люди, которые говорят, что не верят в Бога.
Я был в самолете, который совершал аварийную посадку.
Рейс Нью-Йорк – Москва. Летит вдоль берега США на север и около залива Гус-Бэй сворачивает и берет курс через Атлантику.
В то время этот залив стал печально известен – над ним разбилось несколько самолетов подряд. Один из них был «Боинг» Египетских авиалиний, где летело насколько высокопоставленных египетских офицеров. Египтяне потом даже призывали американцев провести исследование той местности – уж больно часто там регистрировались аномалии. Ну вот, вскоре после той катастрофы полетел домой и я. На карте полета было видно, как у Бэй-Гус мы сворачиваем в Атлантику, как вдруг прекратили раздачу еды и объявили, что мы возвращаемся в Нью-Йорк из-за технической неисправности. А минут через 10 объявили, что долететь до Нью-Йорка у нас нет технической возможности, и мы садимся в каком-то маленьком городке.
Я сидел у окна как раз над крылом и смотрел в окно. И очень хорошо увидел, как из крыла расходится радужный треугольник – это сливали топливо (баки в крыльях). Я как-то сразу понял, что все плохо. Самолет был заполнен не более чем наполовину, и я стал искать себе место понадежнее. Сначала пересел в середину салона. Потом вспомнил, что выживают иногда те, кто сидит в хвосте, и пересел назад. Пока метался, посмотрел на людей. Никто больше не метался, не кричал. Люди сидели с закрытыми глазами и шевелили губами. Молились. Я тоже успокоился, вернулся к окну и стал просить Господа: «Помоги!» Помог – мы благополучно сели, очень эффектно прокатились по посадочной полосе сквозь выстроенную шеренгу пожарных и санитарных автомобилей с включенными мигалками!
Как часто мне приходилось в жизни просить: «Господи, помоги!» А потом, когда опасность проходила, я раньше не всегда говорил: «Спасибо, Господи, благодарю!»
Лежал под обстрелом в канаве, вжимаясь в красную африканскую землю, и молился. А потом отряхнулся и пошел, и спасибо не сказал! До сих пор стыдно… Хорошо, Господь простил, решил: ну, что с такого дурака взять?
Бог един, религий много. Видимо, это нормально – слишком мы разные, религия должна быть посредником между Богом и людьми, совершенно разными людьми, поэтому религий и несколько. Мне вообще не очень ясна эта роль посредника, но и тут каждому свое.
У меня своя теория про необходимость верить в Бога и возносить молитвы.
Я думаю, что не только мы нуждаемся в Боге, но и Бог в нас.
Когда люди верят и молятся, создается коллективная аура (назовите как хотите), которая Богу нужна. (Зачем? Ну, Его пути неисповедимы…) Поэтому любой верующий человек находится под Его защитой. Получается такой как бы взаимовыгодный процесс. Пастух ведь бережет свое стадо.
А вот неверующий Богу ни к чему!
Он о нем и не заботится. Вот неверующий и катится, как камушек по склону, подверженный всем случайностям и лишенный Его покровительства.
У меня в семье как-то никто особо религиозен не был. Мои родители развелись, и я с шести лет жил то у одной бабушки, то у другой.
Бабушка по материнской линии – крымская татарка и мусульманка. Она знала много языков, арабский в том числе. Меня в детстве всегда поражало, как она писала арабской вязью справа налево! В советские времена она подрабатывала тем, что «вычитывала» Коран на арабском по просьбам знакомых мусульман. Я помню ее часто сидящей над Кораном и шевелящей губами.
Я, прожженное дитя эпохи, спрашивал: «Бабушка, тебе же уже заплатили, так чего читать? Скажи, что прочитала, кто узнает?» Она недоуменно поднимала глаза: «Аллах узнает».
У мамы же были и вовсе смешанные понятия о мусульманстве. Я, кстати, так точно и не знаю национальность моей мамы. Отец ее – турок, но родом из Нахичевани, и по паспорту она азербайджанка. И в войну она росла в Нахичевани.
Про ее отца – целая отдельная история, описанная в книге «Загадки Стамбула» И. Дорбы.
Мой дед в молодости приехал с друзьями и единомышленниками из Турции в Крым создавать коммуны из бедняков-мусульман, что-то вроде более поздних кибуцев в Израиле. Но довольно скоро оказалось, что в советском государстве слово «коммуна» понимают несколько по-другому. Встал вопрос выбора: уезжать или оставаться.
Но дед к тому времени встретил и полюбил невероятной красоты девушку – мою будущую бабушку (видели бы вы ее фото и портрет!). «А когда нам шепчет сердце, мы не боремся, не ждем»[1], вот и он остался, организовывая уже колхозы. Непонятной политической окраски, верующий мусульманин, инородец – понятно, что его ждало в те времена ранней советской власти. Ему и друг, ставший одним из руководителей Крыма, говорил: «Беги!» Но тут оказалось, что моя будущая бабушка беременна. Он снова остался и через какое-то время был арестован. Его ждал скорый расстрел – других приговоров тогда не было! Бабушка собрала все украшения (а была она из весьма богатой семьи), срезала золотые монетки, традиционно носимые на татарской женской шапочке (эта шапочка есть на портрете), и пошла к охранявшим мужа солдатам. Отдала все золото и упросила отпустить мужа на рождение ребенка, ведь уже вот-тот, а муж так и не увидит! То ли золото возымело действие, то ли вид рыдающей красавицы, да еще в таком положении, но через два дня, когда прошли роды, моего деда выпустили и с часовыми повели смотреть на новорожденную дочь – мою будущую маму. Часовые остались на входе, но моя бабушка всегда была хитрой и умной (оставалась такой до глубокой старости!): заранее разобрала заднюю стену в комнате, закрыв содеянное ковром. Так дед и сбежал, и стал скрываться в дубовых лесах Ай-Петри. Бабушка, едва избежав расстрела по обвинению в содействии побегу (пожалели молодую мать и новорожденную), носила ему еду и одежду. Однажды ее выследили и долго обстреливали рощу, где скрылись они с мужем.
Оставаться в Крыму больше было нельзя. С невероятными приключениями и при помощи высокопоставленного друга, который рисковал всем, помогая врагу народа (его все-таки расстреляли в том же году по другому, вымышленному поводу), вся семья перебралась в Батуми с целью перейти турецкую границу.
А вот в последний момент удача от моих отвернулась. Пограничники обнаружили нарушителей. Бабушка с трехмесячным ребенком спряталась в лощине, где просидела несколько дней. А деда погнали под выстрелами и повернули обратно; только увидев, как он, раненый, упал в горную реку, сочли мертвым. Река, – я думаю, это была река Чорух, я люблю путешествовать по Грузии, – вынесла безжизненное тело деда на турецкую сторону и выкинула на берег, где его и подобрали местные жители. Семья оказалась разделена «железным занавесом», и в итоге мой дед женился на дочери своих спасителей из приграничного селения.
Деда я живым так и не увидел, зато в Нью-Йорке общался со своей тетей – его дочерью от второго брака, она профессор-лингвист в университете. Тетя-профессор рассказывала мне: «Мы все росли в обстановке боготворения твоей бабушки, отец постоянно повторял: «И я, и мы все живы только благодаря ей!»
Мать встретилась впервые с отцом только в 1965 году, после того как его поиски бывшей семьи увенчались успехом. До сих пор неясно, как он нас нашел: все документы бабушки и мамы сгорели во время войны. А до этого они и живы-то остались тогда только благодаря тому, что бабушка вышла замуж за председателя Крымской ЧК, чья фамилия и стала девичьей фамилией моей матери.
В те годы выехать за рубеж было непросто, выпустили только мою маму, бабушка и я остались в Москве. А вскоре после этой единственной встречи дед умер.
Мама твердо считала, что Бог един, и неважно, какую религию человек исповедует, лишь бы жил по Божьим законам.
Она обожала готовить чебуреки, и они выходили у нее просто невероятные! Но у нее был секрет – класть в фарш немного сала! Как-то в гости к нам приехала родственница из Крыма – набожная мусульманка. Ела мамины чебуреки и нахваливала: «Невероятно вкусные! Оля, как ты такие делаешь?» Ну, мама наивно и призналась про сало. Бедная женщина, у нее открылась неукротимая рвота! Больше она к нам не приезжала.
Со стороны отца все относились к религии спокойно, хотя моя бабушка по отцу и была дочкой священнослужителя. На Пасху пекли куличи, красили яйца. Дед собирал иконы, но это в рамках его увлечения живописью.
Про своего знаменитого деда хочу рассказать особо.
Я с детства жил с рефреном: «Ты полный тезка своего знаменитого дедушки! Ты должен соответствовать такому имени!»
А я тогда не хотел никому соответствовать, я хотел кататься на велосипеде, ловить рыбу и собирать грибы. И дед был для меня не гений-академик, а просто мой любимый, огромный дед, добродушный и всегда улыбающийся. И хотел я сравниться с ним не в интеллекте (я тогда толком и не понимал величия моего деда), а в умении собирать грибы.
Дед делал это фантастически! Его природный артистизм сказывался и здесь. Он уходил в самый безнадежный лес, никогда с корзиной (свободный художник, а не заготовитель!), каким-то особым чутьем находил места и возвращался с охапкой отборных боровиков. Никогда я не видел его таким счастливым, даже после окончания очередной блестящей книги!
Писал он их своим бисерным почерком на даче, на втором этаже, сидя в вольтеровском кресле. У него была строгая норма: десять страниц в день (как я хорошо теперь понимаю, насколько это непросто!). Я же, мелкий недоумок, тихонько поднимался по лестнице и обстреливал его зеленой бузиной, как южноамериканский индеец, выдувая ее из срезанного полого стебля какого-то папоротниковидного растения, которое и по сей день в изобилии растет в Подмосковье.
С классической литературой я познакомился задолго до того, как научился читать. Перед сном дед обязательно ложился ко мне и долго (бабушка периодически кричала: «Алик, оставь уже ребенка в покое!») рассказывал увлекательные истории. Позже, раскрыв книги, я узнавал и Робинзона Крузо, и Гулливера, и Капитана Блада… А однажды, пойдя за грибами, мы несколько часов просидели на полянке: дед мне рассказывал истории Нового Завета, где Христос предстал передо мной совершенно живым человеком! (Дед умер за год до публикации бессмертного «Мастера и Маргариты» с пронзительным описанием последнего дня Христа!)
С ним я вообще не чувствовал нашу разницу в возрасте, недаром бабушка всегда говорила деду, что он большой ребенок. Однажды дед, вероятно, рассорился со всеми, и мы уехали встречать Новый год на дачу вдвоем! Это было удивительно. Я к тому времени воспринимал этот замечательный праздник как многолюдное веселье, а тут только он и я, шестьдесят лет и девять. Мы сидели около елки и долго, заполночь, увлеченно о чем-то разговаривали. Сейчас думаю: каким надо было обладать интеллектом, какой широтой души и тонкостью восприятия, чтобы, не притворяясь (ребенка не обманешь!), проговорить всю новогоднюю ночь с внуком!
А картины! Как он их любил и знал! Все стены его большой квартиры на Новослободской с 4,5-метровыми потолками были увешаны ими. Периодически приходили какие-то люди, и дед со специальной лампой в руках водил их по комнатам, показывая свою коллекцию, одну из лучших в Москве в те годы. Принося новинки, он с гордостью показывал их всем домашним и всерьез огорчался, когда мы их иногда критиковали. У меня в кабинете до сих пор висит портрет деда, написанный А. Зверевым. Чуть было не написал: принадлежащий кисти А. Зверева. Я был свидетелем, как он создавался. Не было там никакой кисти! Полотно лежало на диване, а Зверев, сегодня великий, а тогда нищий и безвестный (ничего не меняется в истории искусств!), выдавливал краски из тюбиков прямо на полотно и ваткой размазывал их по холсту!
Из более ранних воспоминаний: высокая температура, кровать у стены, я – совсем мелкий – карандашом разрисовываю отполированную штукатурку стен, подражая картинам, на них висящим! Дед тогда похвалил мою манеру письма, а от бабушки сильно влетело. Дед был тонкий знаток живописи. Намного позже я услышал от очевидцев такую историю.
Как-то он был приглашен к очень известному английскому профессору, «по совместительству» еще и барону, в замок. Хозяин встретил, и они прошли по длинной галерее, увешанной картинами, увлеченно беседуя о медицине. Позже он спросил деда: «Я слышал, вы любите живопись? Мы ведь прошли по галерее, где у меня довольно неплохая коллекция английских авторов, а вы даже не взглянули!» Дед невозмутимо ответил: «Почему же, просто мне было неудобно прерывать наш разговор. У вас там действительно есть и прерафаэлиты, и Лоуренс, довольно редкий Генсборо и два отличных Констебля».
Но не менее увлеченно он любил все красивое: музыку, цветы, женщин! Это потом я стал слышать, что у моего деда были самые красивые сотрудницы. До сих пор уверяют, что окончательное решение о приеме в свою команду он принимал в момент, когда после собеседования соискательница вставала и шла к двери. Тогда же я неоднократно был свидетелем, как, сидя в машине, он увлеченно говорил жене: «Инна, посмотри какая красивая девушка». Это теперь я понимаю: ну дед, ну ты как маленький, а еще академик!
Иногда это ему аукалось: жена (а мне бабушка), стоя посреди столовой, методично била о пол фарфоровые тарелки одну за другой, а он ходил вокруг, разводил руками и виновато говорил: «Ну Инна, ну что ты, ну хватит».
Но все эти размолвки длились недолго – на деда нельзя было всерьез долго сердиться! Хотя поводы для ревности, наверно, бывали: мне достаточно вспомнить, как вспыхивали глаза у почтенных женщин-профессоров, когда они только начинали вспоминать: «Вот когда твой дедушка читал нам лекции…»
Я слушал эти его лекции в записи, даже пластинка тогда была выпущена! Так свободно и доступно все объяснять, увлекаться, шутить! «Он стремительно входил с аудиторию в распахнутом халате, под которым был безукоризненный костюм и белоснежная рубашка, и спрашивал: «Так, какая у нас сегодня тема лекции?» (из воспоминаний А. С. Бронштейна «Шоссе Энтузиаста»). Его импровизации на клинических разборах стали легендой, на них приезжали врачи со всей Москвы!
Вообще меня не перестает до сих пор удивлять, КАК по сей день вспоминают деда! Как большого ученого – да, конечно. Как выдающегося врача – да, конечно. Но это как уважительный кивок в сторону парадного портрета. Но никто не остается равнодушным, вспоминая его как человека. Представляете, те, кто его знал и общался с ним, любят его по сей день, спустя почти 50 лет! Какое же он произвел на них светлое впечатление в дни их юности!
Его воспоминания очень долго не публиковали (недаром говорят, что мемуары не надо публиковать, пока люди, в них упомянутые, еще живы). А я впервые прочитал их еще в детстве, уже, правда, после дедушкиной смерти… Я до сих пор представляю Красный Холм (его родной городок в Тверской губернии) таким, каким я его тогда увидел на страницах его воспоминаний. Я до последнего времени был там лишь однажды, в глубоком детстве. Отчасти и потому, что не хотел разрушать тот чудесный образ, созданный моим воображением, когда читал проникнутые такой любовью к этим местам строки. Я влюблен в среднерусскую природу, я хорошо знаю подобные городки. И я представляю, что где-то есть дедушкин городок, где в торговых рядах до сих пор торгуют квасом, калачами и медом, а не китайским ширпотребом, где до сих пор звонят колокола и по воскресеньям все идут в церковь, и белый-белый снег, и сани, и запах сена, и не было ста лет войн, революций, разрушений и восстановлений (последствия часто сопоставимы!). Хорошо понимаю Шагала: приехав перед смертью в СССР, он так и не решился посетить родной Витебск…
Потом я как-то поехал на охоту в сторону Рыбинского водохранилища и увидел указатель «Красный Холм – 25 км», и я свернул… Впечатления остались двоякие, но чем чаще я там теперь бываю, тем более четко проявляется для меня тот городок дедушкиного детства. Я выкупил дом, где родился дед и где он организовал первый в Красном Холме госпиталь, хочу там сделать музей земской медицины.
Недавно я вновь открыл для себя мою когда-то любимую Грузию. Много лет мои пути туда никак не пролегали. И вот я в Тбилиси, и сразу как толчок в сердце: как я так много лет мог жить без этого города?! Какое там охлаждение, какое отчуждение! Красивый (ох, какой он стал красивый!) гостеприимный город, где и русским, и украинцам, и казахам – всем, кто приезжает сюда с открытым сердцем и душой, всем рады. И сколько же великих людей самых разных национальностей вырастил этот город! Жил там и мой дед: первые осмысленные друзья, первая юношеская любовь! Его гимназия – красивое здание на улице Руставели. Я зашел туда с сыном. Был воскресный день, к нам вышел кто-то из учителей и повел показывать гимназию. Пустые коридоры, гулкие шаги (воскресенье!)… Я так и представлял, что вот по этим коридорам бегали Н. Гумилев и чуть позже – мой дед.
Дед достаточно критично относился к советской власти, все время ворчал про «бездарных партийных бонз». Особенно его раздражал Хрущев. Я хоть и маленький был, но помню, как он злился, показывая из окна машины на его портреты: мелочный, ограниченный, завистливый…»
У моего дедушки-академика был родной брат, для меня дядя Левик, тоже академик, но не по медицине, а по физике. Он жил и работал в Ленинграде и, когда приезжал по делам в столицу, приходил к нам в гости. В один из таких приездов мы были на даче и сидели за чаем на террасе. Вернее, они сидели, а я ковырял что-то в земле рядом (было мне лет 7), жуков каких-то искал! С террасы доносилась беседа братьев-академиков, и вдруг я услышал фразу: «А я уже стал было Ленина оправдывать». Меня как пружиной подбросило! Я взбежал на террасу и закричал (очень хорошо это помню!): «Да как вы можете так говорить! Кто вы такие, чтобы Ленина осуждать или оправдывать! Ленин – вождь, и вы его обсуждать вообще не имеете права!» И не дожидаясь ответа или реакции, удалился с террасы.
Что-то похожее повторилось и чуть позже: мы ехали с дачи, а в то время на въезде с Волоколамки на канале имени Москвы над автомобильным тоннелем красовалась выложенная камнем надпись «Слава КПСС!»
Дед сказал: «Это как если бы я написал сам себе «Слава Мясникову!» Тут я не вытерпел: «Ты – сам по себе, ну академик, и что? А здесь – партия, множество людей, которые строят коммунизм! Как можно не понимать такие простые вещи!»
Про Сталина разговаривать, видимо, было у нас в семье не очень принято, во всяком случае, я этого не помню. Какая-то атмосфера осуждения была, – видимо, для моего свободолюбивого деда с барскими замашками сама идея диктатуры была неприемлема. Однако, когда недавно, посетив в Гори музей Сталина, я увидел перед входом в залы одну цитату, то сразу ее узнал!
«Люди смертны. Умру и я. Каков будет суд истории и народа? Были ошибки. Но ведь были и достижения! В ошибках естественно обвинят меня! Много мусора нанесут на мою могилу, но настанет время, и ветер Истории сметет его!»
Эти слова И. В. Сталина я уже слышал когда-то от деда. Вот его бы мелочным он бы никогда не обозвал!
Как-то на уроке литературы нам задали написать домашнее сочинение на основе какого-то эпизода из военного прошлого наших родственников – такие были тогда у всех (конечно, помните, у Высоцкого: «Если Родина в опасности, значит всем идти на фронт!»). Я побежал трясти деда, я же видел его фотографии в форме морского офицера! Он стал рассказывать про поездки по кораблям, про госпитали. «Это не то, – перебил я его, расскажи какой-нибудь эпизод, где ты жизнью рисковал!» Дед терпеливо рассказал про бомбежки, как взрывной волной выбросило в воду, но мне же мало! Не то: где атаки, где стрельба, где тараны? Я испытал огромное разочарование, когда узнал, что дед никого не застрелил, не потопил ни один корабль и даже из пушки сам не стрелял. Тогда домашнее сочинение я так и не написал: было стыдно за такого «небоевого» деда… И как теперь я горжусь его спокойным мужеством, которое сквозит из всех его строк, посвященных той великой войне!
Институт терапии, который дед создал, я застал тогда, когда он уже переехал в Петроверигский переулок в Москве. (Знаменательно, что рядом когда-то был дом Боткина.) Там и сейчас стоит памятник деду – бюст работы скульптора Оленина. Самому деду этот бюст никогда не нравился: «слишком монументальный!» На монумент и пошел… У меня с этим местом связано многое: детство, когда я постоянно крутился в кабинете деда, потом и отца. В том же кабинете, превращенном в палату, отец и умер от рака почки. Это здание точно войдет, да уже вошло в историю медицины. Там родилась и развивалась одна из самых передовых тогда школ медицины, лучшая, по признанию мирового кардиологического сообщества. Ведь именно деду тогда, а значит, и его сотрудникам и ученикам, была присуждена самая престижная в кардиологии премия «Золотой стетоскоп»! Тогда за его труд в области атеросклероза он был представлен на Ленинскую премию, но по каким-то политическим мотивам и закулисным действиям (беспартийный, независимый, ершистый, гордый – недругов тоже хватало!) премию не дали. Это было очевидно несправедливо: получили же ее авторы значительно более слабых работ! Дед виду не подавал, но я-то знал, что он переживает. И вот после этого – решение международного общества кардиологов: присудить «Золотой стетоскоп» ему вместе с такими легендами кардиологии, как американец Поль Уайт и француз Леан! Пришло множество поздравительных телеграмм, дед вынул одну из кучи и показал мне. Там было всего два слова: «Справедливость восторжествовала!»
А потом было 19 ноября 1965 года. Пятница – это день, когда меня на выходные отдавали деду. Мы с мамой вошли в подъезд, а консьерж нам и говорит: «Александр Леонидович умер, вот только скорая уехала…» Помню, как в лифте, глядя в побелевшее, окаменевшее лицо матери, я робко сказал: «Может, еще не умер, может, только ранен?» (Дети ведь болезни себе как-то не очень представляют.) Обширный инфаркт. Говорят, когда дед впервые почувствовал неладное, его пытались уложить в больницу. Он наотрез отказался: он, почти бог в медицине, и сам на койке? С уткой? Ну нет! Хотели зайти по-другому: на обходе показали ему его же кардиограмму, как бы проконсультироваться, что нам делать? «Как что? – сказал дед, только взглянув. – Тут предынфарктное состояние, срочно госпитализировать!» Узнав, что это его пленка, очень сердился и говорил, что нельзя всех мерить одной меркой. И в несчастное для него утро встретился он с каким-то коллекционером, опознал в предлагаемой картине подделку, разволновался и упал сразу, как тот ушел. Ровно за три месяца до этого мы справляли его 66-летие. На столе поставили табличку 66. Потом перевернули – 99! Не получилось…
Я не пошел на похороны: мама решила, что я не выдержу. Я написал ему записку, которая и сейчас с ним. «Я тебя никогда не забуду», – было написано там.
С тем периодом моей жизни у деда на Новослободской связана одна смешная история. Как-то дед устроил прием. Позвал людей своего круга, в столовой накрыли стол с дорогой посудой и яствами. А смежной со столовой была комната моего дяди. Их отделяли большие двустворчатые и стеклянные двери. Дядя у меня вообще был с большим юмором человек, на 15 лет старше меня и делал из меня настоящего солдата.
Так было и в тот день. Надел на меня длинную тельняшку, подпоясал офицерским ремнем и повесил на него штык-нож. А еще у нас была учебная граната – болванка-лимонка, рифленая и внешне ничем не отличавшаяся от настоящей. Дядя дал ее мне в руку и сказал: «Ты часовой, охраняешь эти две двери. Если только дверь откроется, бросай гранату! Только смотри, не разбей двери».
Я, помню, еще тогда подумал: «Какие двери, если граната?» Но приказ есть приказ, он не обсуждается. И вот в середине застолья дедушка решил показать своим гостям внучка! Открыл двери – и я бросил гранату! Она попала как раз в середину праздничного стола. Вы понимаете, что война закончилась не так давно. И все гости точно знали, что такое граната. В одну секунду они все оказались под столом! В общем, эффект превзошел все ожидания! У всех был такой вид, что меня даже не выпороли. (Хотя у нас такое и не было заведено.)
Вернемся к вере.
А вот вера в широком смысле – это стимул? Ведь верить можно лишь в хорошее! (Про плохое ты можешь либо думать, либо бояться, но не верить.) Но если так или иначе веришь, что все будет хорошо, то к чему и стремиться?
Тут наверно действует принцип: «Делай, что должен, и будь, что будет». Вера даст успокоение и силы двигаться дальше.
Очень тесно рядом с верой стоит надежда. Что есть надежда? Это вера в хорошее. Учитывая постулат, изложенный выше, что веры в плохое не бывает, можно сказать, что вера и надежда – синонимы.
Как работают вера и надежда в трудной ситуации? Ну как… дают силы, бодрят и все такое. Я тоже так думал и думаю, но вот цитата одного австрийского психиатра, который много лет просидел в концлагере: «Первыми сломались те, кто верил, что скоро все закончится. Потом те, кто не верил, что это когда-то закончится. Выжили те, кто сфокусировался на своих делах, без ожиданий того, что еще может случиться».
То есть оптимисты и пессимисты поочередно выбыли. Остались те, кто запретил себе думать вообще и сосредоточился на ежеминутных процессах выживания.
Ну, это совсем экстремальная ситуация, может быть, там и применим постулат «надежда без реальности разрушительна».
Не дай Бог такое испытать, мы же говорим не о выживании в принципе, а об активном долголетии. И тут без веры и надежды никак!
А вот пример, когда неверные ожидания привели к трагедии.
У Б. Вербера в одной повести был такой эпизод: матрос торгового судна-рефрижератора случайно оказался захлопнутым в трюме в одном из промышленных холодильников. Его хватились только через две недели. И когда открыли дверь, обнаружили мертвое тело. На стенке холодильного отсека был выцарапан своеобразный дневник. В нем несчастный матрос описывал свои ощущения: как замерзал, как немели руки, как холод пробирался в сердце… Читать – действительно мороз по коже, только одно «но»: именно этот холодильный отсек в этот период времени был отключен, и температура в нем эти две недели не опускалась ниже плюс 18 градусов по Цельсию!
Я вообще твердо считаю, что когда сильно во что-то веришь, надеешься, то ты как бы программируешь ситуацию на успех (или на неуспех, как в примере выше). Говорят же, что мысль материальна. (Или «бойся своих желаний».)
Когда человек сильно верит и надеется, он в любом случае мобилизуется на какой-то период. Чтобы не наткнуться на постулат «надежда без реальности разрушительна», цели для своих надежд надо ставить достижимые. Вот пример из области диетологии.
Врачи говорят, ставьте только реализуемые цели снижения веса. Ваша ближайшая цель – за три месяца снизить вес на пять процентов, всего на пять! Но это – раз! – достижимо и два! – уже несет пользу здоровью. Куда бóльшую, чем если бы вы похудели сразу на 20 килограммов. Такое резкое снижение веса приводит к гормональному дисбалансу. Организм понимает: «режим – война, нас больше не кормят!» – и начинает снижать обменные процессы, беречь жир, повышать аппетит. По итогу человек с резким снижением веса, как правило, набирает вес больше исходного! Именно поэтому врачи говорят: если вы видите рекламу диеты с фото с надписью: «Я до» и «я после», – никогда этим не занимайтесь. Может, у вас это и получится, но из-за гормонального сбоя, скорее всего, вы опять наберете быстро вес и с солидной прибавкой!
И вот тут я сам с собой поспорю насчет маленьких достижимых целей. По уму – наверно, так.
Но мы же жадные! Я вот поставил цель дожить до 150 лет! Хорошо понимая, что цель явно недостижимая. Но! Я своей уверенностью изменил свою жизненную дорожную карту.
У нас ведь как? В голове стоит намертво: 50 – импотенция, 65 – пенсия и полный букет хронических болезней, до 75 – по больницам. Ну, а там и в дальнюю дорогу.
В моей карте таких пунктов-остановок не предусмотрено. Промежуточная корректировка карты – в 100, там посмотрим! До ста у меня прямая беговая дорожка! А там – как Господь рассудит, я готов уже и сегодня.
Важнейшая в жизни вещь – всегда быть готовым к смерти. Memento mori. Не зря от Марка Аврелия до комплекса Бусидо и далее везде эта мысль является основополагающей для нормальной и достойной жизни. Помните, мы говорили о страхах и о страхе смерти как побудительной причине движения? Тут нет противоречия. Стремиться жить долго необходимо, но парализовать вашу волю страх смерти не должен.
Только тот, кто готов умереть, может быть смелым и достойным.
…Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевной теплотой,
Не надоедаю многозначительными намеками
На содержимое выеденного яйца,
Но когда вокруг свищут пули
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать, что надо.
И когда женщина с прекрасным лицом,
Единственно дорогим во Вселенной,
Скажет: «Я не люблю вас», —
Я учу их, как улыбнуться,
И уйти, и не возвращаться больше.
А когда придет их последний час,
Ровный, красный туман застелит взоры,
Я научу их сразу припомнить
Всю жестокую, милую жизнь,
Всю родную, странную землю,
И, представ перед ликом Бога
С простыми и мудрыми словами,
Ждать спокойно Его суда.
А вот еще один пример сбывшейся надежды, семейная история.
Второй муж моей мамы был особым человеком с совершенно незаурядной судьбой. Дворянин, происходил из этнических сербов, переселенных в Российскую империю еще Екатериной Великой. Дорба Иван Васильевич.
Революция грянула, когда ему было 15 лет. Невероятные перепетии Гражданской войны («После невероятных приключений – хотя, впрочем, почему невероятных? – кто же не переживал невероятных приключений во время гражданской войны?!» М. Булгаков «Театральный роман. Записки покойника») пришлись на его юность. Был момент, когда его спас от расстрела его бывший дворовый человек. Он стал чекистом и опознал в парне, который дожидался расстрела, барчука, которого учил натаскивать охотничьих собак. И отпустил – добро всегда случается, хоть и не со всеми. И с точки зрения революционной логики совершил ошибку. Иван Васильевич примкнул к Добровольческой армии, пережил бегство Белой армии из Крыма («…корабль “Император” застыл, как стрела! Поручик Голицын, а может, вернемся, зачем нам, поручик, чужая земля?»).
А вот вернулся только через 25 лет.
В то время югославский царь Александр дал убежище Белой армии, и на территории Югославии довольно долго функционировали такие институты, как юнкерское училище, военная академия. Иван Васильевич (в то время он носил другое имя – об этом позже) стал офицером и начал служить в контрразведке Народно-Трудового союза – НТС. Белогвардейская организация, основанная в 1930 году в Югославии. Цель – свержение большевистского режима в России.
К началу войны он продвинулся до должности начальника контрразведки НТС.
Штаб-квартира организации располагалась в Париже, там же жил и Иван Васильевич с женой и маленьким сыном. Из-за его опасной работы с семьей не заладилось, жена ушла, а потом сообщила, что их маленький сын умер. Осталась у него на свете только родная сестра, но и та перед фашистской оккупацией Франции уехала в Америку, где следы ее и затерялись.
С началом войны Иван Васильевич активно боролся с большевиками: засылал диверсионные группы в СССР, ходил с ними и сам.
Хотя многие из русского дворянства не приняли эту войну и сочувствовали, а позже и помогали русским. На кладбище под Парижем Сен-Женевьев де Буа, где лежит весь цвет русской эмиграции, есть часовенка памяти «красной княгини» Веры Оболенской, потомка Рюриковичей. Во время оккупации Франции княжна вступила в движение Сопротивления. Работала под псевдонимом Вики, участвовала в спасении евреев, передаче информации союзникам и в антинацистской подпольной деятельности.
Когда Веру арестовало гестапо, один из офицеров спросил: «Вы княжна, представитель старой аристократии. Почему вы помогаете коммунистам и советским?» На что она ответила: «Я, прежде всего, русская».
У Ивана Васильевича был свой путь. В момент одного из забросов в СССР он был арестован. Долго не разбираясь, его повели на расстрел. На его счастье, на допросе один из его группы выдал его как начальника и крупной фигуры в НТС. Его привели на допрос в последний момент, буквально от стенки. Пришел он в кабинет совершенно седым.
Его быстро перевербовали (по словам Ивана Васильевича, его самого сильно тяготила его обязанность воевать против своих) и забросили обратно через линию фронта. И до 1947 года он продолжал работать на той стороне (уже и два года после Победы) как советский разведчик. В 1947 году он вернулся, и органы Госбезопасности выполнили все свои обязательства. Не расстреляли, не посадили, а дали новое имя и комнату. Так Владимир Дмитриевич Чеботаев стал Иваном Васильевичем Дорбой. (На его могильном кресте так и выбиты две его фамилии и два имени).
Все это можно прочитать в его автобиографических повестях «Белые тени», «Свой среди чужих» и в «Омут истины».
Волею судьбы во второй комнате квартиры, куда его поселили, жила вдова красного командира и сама бывший комиссар дивизии, на тот момент секретарь партячейки союза советских писателей – Александра Петровна Павлова.
Иван Васильевич ростом, фигурой и манерами был настоящий кавалергард! Порода была видна до самой его смерти. Понятно, что завязался роман, и в итоге они поженились. Иван Васильевич стал членом Союза писателей, переводил с сербского, много романов написал сам.
В 1977 Александра Петровна умерла на руках моей матери в «Больнице старых большевиков» (ныне МКНЦ им. А. С. Логинова), где мама работала заведующей отделением.
Там они познакомились с Иваном Васильевичем и вскоре поженились. Жили в той же квартире на Садово-Кудринской в историческом доме «Полярник» (в этой квартире по сей день живу я).
Одно постоянно мучало Ивана Васильевича – судьба родной сестры. Он до конца не верил, что на свете не осталось родной крови и сестра окончательно затерялась или умерла. «Я знаю, что она жива», – повторял он.
Когда я уехал работать в Америку, он просил: «Поищи ее там». А как я поищу? Я пообещал и забыл. Он напомнил, и я для очистки совести дал объявление в русскоязычную газету «Новое русское слово»: такую-то разыскивает брат, московский телефон такой-то… Совершенно без надежды на успех.
Кто бы мог подумать, что через неделю в квартире на Садово-Кудринской раздастся звонок из Калифорнии! Подошла мама и сначала не поняла: «Какого Володю, у нас нет Володи», – а потом уронила трубку и закричала: «Ваня, Ваня, сестра звонит!»
Иван Васильевич к тому времени уже тяжело болел, хотя и продолжал писать. Он взял трубку и услышал: «Володенька, я ведь уже 50 лет тебе свечки за упокой ставлю!»
Сестра – сама больной человек, на коляске, – засобиралась в Москву. Формальности заняли месяц, и вот мама встречает ее в Шереметьево.
Дома они садятся за стол, разговоры, разговоры… Сестра рассказывает Ивану Васильевичу, что жена много лет назад его обманула и их ребенок совсем не умер. Уже в возрасте 16 лет участвовал во Французском Сопротивлении и был расстрелян гестапо. Мама рассказывает: «Мы говорим, все волнуемся, я смотрю – Иван Васильевич затих в кресле. “Ваня, Ваня…” Подошла, а он умер».
Пятьдесят лет верил и ждал встречи. Дождался и ушел.