В июне переломного 1917 года — в период между Февральской и Октябрьской революциями — Шаламову исполнилось десять лет. Оглядываясь назад, он пишет, что «речь идет о детских впечатлениях, о юношеском восприятии событий, отраженных в нашей семье»[121]. И тем не менее он то и дело переписывает свою реконструкцию детского восприятия, подвергая ее историческому анализу. Есть еще один интересный момент: при чтении невозможно отделаться от впечатления, что его описание в значительной степени определяется темами и приоритетами, обозначенными в свое время отцом. В год революции старшие дети жили уже самостоятельной жизнью, младшая сестра закончила летом женскую гимназию. Самым важным человеком в семье для мальчика был в это время скорее отец, взгляды которого на драматические общественные перемены давали ему ориентир. Священник Тихон Шаламов, публично выступавший за бóльшее участие Церкви в общественной жизни, приветствовал конец самодержавия в России. Февральские события 1917 года всколыхнули в нем новые надежды на демократизацию русского общества, улетучившиеся после поражения революции 1905 года. В воспоминаниях сына обнаруживаются не только симпатии отца по отношению к движению обновления внутри Русской православной церкви, но и симпатии по отношению к политическим ссыльным, в первую очередь к социалистам-революционерам.
В ретроспективном описании событий для десятилетнего мальчика Февральская революция стала праздником, принесшим приподнятое настроение, соотнесенное в тексте с одной мелкой деталью: отец взял его с собой на манифестацию перед городской Думой. Несмотря на то, что был ясный безоблачный день, они надели начищенные до блеска галоши, без которых невозможно было выйти на улицу, поскольку на немощеных дорогах города было полно грязи. Пока они шли, отец все время повторял, что он должен запомнить этот день навсегда. Февральская революция, пишет Шаламов, началась для него поэтому с «блеска галош», оказалась сцеплена с «сияющим ясным днем, солнцем, заливающим все тротуары и особенно ярко играющим на двух парах галош — отцовских и моих»[122]. Со всех сторон стекались к городской Думе люди с красными бантами и пели революционные песни, тексты которых не все знали наизусть. Отец и сын подошли к мужской гимназии, в которой учился Шаламов. Здесь собралась толпа, наблюдавшая за тем, как старшеклассник сбивал ломом с фронтона огромного чугунного двуглавого орла, символ Российской империи. В конце концов орел рухнул и угодил в сугроб. Отец «твердил что-то о великой минуте России»[123].
Полвека спустя Шаламов сделает вывод: «Февральская революция была народной революцией, началом начал и концом концов»[124]. Он видит в ней значительный рубеж в истории, «стихийную революцию в самом широком, в самом глубоком смысле этого слова»[125], ту самую революцию, которая провозгласила «веру в улучшение общества»[126]. Февральская революция стала кульминацией многовековой борьбы народа за освобождение. Ее стихийный характер и вылившаяся наружу воля народа к свержению самодержавия привели, по его мнению, к расколу русского общества, когда обозначился «водораздел <…> по трещине, щели, линии свержения самодержавия»: «Именно здесь русское общество было расколото на две половины — черную и красную. И история времени так же — до и после»[127].
В этом месте он прерывает свой отчет о пережитых событиях сущностными для него мыслями о героизме, мыслями, которые позволяют распознать его этическую бескомпромиссность. Героического самопожертвования недостаточно, утверждает он, «героизм должен быть безымянным»[128]. Речь не идет об увековечивании подвига отдельного человека. Готовность к самопожертвованию должна быть самоотверженной. Десятки поколений революционеров умерли безымянными — на виселицах, в тюрьмах, в ссылке или на каторге. Нужна революция, чтобы открыть архивы— много лет спустя — и узнать их имена. Среди имен, которые он называет — Наталья Климова, социалистка-революционерка, о которой он, за несколько лет до начала работы над «Четвертой Вологдой», напишет рассказ «Золотая медаль». Его категорическое требование безымянности жертв никак не сказывается на его одновременном интересе к судьбам русских революционеров вроде Натальи Климовой.
По словам Шаламова, к Февральской революции все приложили руку — начиная от ораторов городской Думы и кончая террористическим подпольем и анархистскими кружками. В этой борьбе всякому было свое место — «профессору и священнику, кузнецу и паровозному машинисту, крестьянину и аристократу, либеральному министру и колоднику-арестанту. Каждый старался вложить все свои силы»[129]. «Моральный кодекс» времени требовал «встречать репрессии царского правительства с мужеством»[130]. И тем не менее репрессии коснулись в первую очередь партии социалистов-революционеров. Он, судя по всему, следует за отцом, когда говорит, что Февральская революция в значительной степени была произведена эсерами. Это суждение в полной мере приложимо к Вологде и вологодской губернии, поскольку эсеры, долгие годы находившиеся здесь в ссылке, играли существенную роль.
Вологда поначалу не была центром революционных событий. В первые мартовские дни 1917 года жители узнали из городских газет об отречении царя и переходе власти к Временному правительству в Петрограде. В Вологде, этом северном русском провинциальном городе, власть перешла к временному правительственному губернскому комитету. Смена власти прошла мирно. Большая манифестация, на которую Тихон Шаламов взял с собой младшего сына, проходила под знаком всеобщего подъема. Следующие месяцы протекли тоже мирно. Сначала были избраны советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, а в июле 1917 года новый правительствующий парламент. Соотношение сил различных представителей в региональном и городском правительстве многократно менялось. После того как большевики в октябре 1917 года захватили власть в Петрограде, некоторые избранные региональные представительства заявили, что считают их нелегитимными с точки зрения демократических выборов. Большевики получили преимущество в городском совете Вологды только в начале декабря 1917 года. До января 1918 года возглавлявшиеся эсерами крестьянские советы отказывались признавать новую власть. Формирование объединенного исполнительного комитета вологодского совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов под руководством большевиков состоялось только в январе 1918 года. На заседании, прошедшем 23 января, было объявлено, что вся власть в Вологодской губернии переходит в руки большевиков. Избранная в июле 1917 года Дума (городской парламент) была фактически ликвидирована. Местная пресса опубликовала 23 января 1918 года соответствующее заявление, в котором население призывали к тому, чтобы спокойно продолжать трудиться на местах.
К радикальным общественным переменам добавлялись военные тяготы. Россия по-прежнему находилась в состоянии войны. Ее последствия чувствовались в Вологде с самого начала. Все больше раненых поступало в городские и региональные лазареты. Кроме того, начиная с августа 1914 года в Вологде, в основном по частным квартирам, размещали военнопленных, сначала преимущественно немцев, потом австрийцев и чехов. «Немецкие каски показывались в каждой семье», — пишет Шаламов[131]. По городу пленные ходили небольшими группами, не вступая в контакт с местными, поскольку они не знали русского языка. Брат Сергей получил тяжелое ранение, после того как на него набросился с кинжалом один немецкий военнопленный. Брату повезло, и он выжил после полученной раны в живот. Об этом происшествии писала даже местная газета «Вологодский листок», как выяснил Шаламов в 1968 году, когда собирал исторический материал по тогдашним газетам для «Четвертой Вологды».
В течение 1918 года Вологда оказалась еще более втянутой в политические события. Ввиду продвижения немецкой армии к Петрограду дипломатические представительства стран Антанты (среди них представительства Америки, Великобритании, Японии, Франции. Италии, Бельгии) перебрались в феврале 1918 года из Петрограда в Вологду. Тогдашний глава дипломатического корпуса американский дипломат Дэвид Роуленд Фрэнсис выбрал этот северный русский город, возможно, потому что тут пересекались железнодорожные ветки, идущие в разных направлениях: с севера на юг и с запада на восток. В одном из писем к сыну Фрэнсис не без гордости писал, что Вологда стала дипломатической столицей России, и сделал ee таковой американский посол. Правда, уже в июле дипломаты по требованию большевиков перебрались в Архангельск, откуда большинство из них вскоре уехало за границу[132].
По мнению большевиков, Вологда в то время, когда там находились дипломатические представительства, привлекала к себе все больше контрреволюционных сил. Весной 1918 года увеличился приток анархистов, прибывших сюда с разных участков фронта и обосновавшихся в гостинице «Европа». В апреле они были захвачены отрядами Красной армии и разоружены. Однако опасность военных столкновений в регионе не исчезла. Напротив, Гражданская война на Севере Советской России стала еще более ожесточенной. В начале июня 1918 года центральные органы власти отправили в Вологду специальную комиссию под руководством народного комиссара Михаила Кедрова, получившего задание возглавить борьбу с контрреволюцией и установить главенство советской власти. Эта комиссия распустила городской парламент и отстранила от управления региональные органы самоуправления. Пошли обыски, аресты, расстрелы. Ленин лично справлялся у Кедрова в телеграмме от 29 августа 1918 года о том, удалось ли ему «обезопасить» Вологду, уберечь ее от «белогвардейской опасности». «Непростительно будет, — пишет он дальше, — если в этом деле проявите слабость или нерадение»[133]. Полвека спустя Шаламов выдвинет предположение, что террор Кедрова был произведен «в видах предварительной цензуры», вот почему в Вологде, «таком традиционно свободолюбивом городе не было ни одного восстания, ни одного мятежа против новой власти»[134]. Он сам, пишет Шаламов, видел вагон на запасных путях у вокзала, в котором Кедров вершил свой суд и наказывал, и добавляет: «Я не видел лично расстрелов, сам в кедровских подвалах не сидел. Но весь город дышал тяжело. Его горло было сдавлено»[135].
После того как в июле 1918 года недалеко от Вологды, в Ярославле, вспыхнуло антибольшевистское восстание, во всем регионе было объявлено военное положение. С этого момента власть находилась в руках специально образованного для этого чрезвычайного революционного штаба под руководством председателя губисполкома, большевика Михаила Ветошкина. 2 августа 1918 года в Архангельске при поддержке иностранных держав удалось свергнуть советскую власть и установить «белое» правительство. В качестве ответной меры была создана 6-я армия Красной армии, штаб которой до окончания боев на северном фронте в феврале 1920 года располагался в Вологде.
В течение этих месяцев и лет материальное положение жителей города становилось все хуже. Особенно плохо обстояло дело со снабжением продуктами питания. Еще в конце апреля 1917 года газета «Известия Вологодского Совета рабочих и солдатских депутатов» обратилась к жителям с призывом не делать запасов муки и экономно расходовать продукты. В годы Гражданской войны положение еще больше ухудшилось. Инфраструктура Вологды разрушилась. Уличное освещение отсутствовало, водопровод частично не работал, промышленное производство было остановлено. Тяжелейшие последствия имела и репрессивная классовая политика большевиков, в соответствии с которой целые слои населения объявлялись «бывшими» и лишались всех средств к существованию. Затронуло это и духовенство. Воинственное отношение к Церкви со стороны советской власти имело драматические последствия для служителей Церкви и их семей.
Что это означало для ребенка, который рос не просто в эпоху радикальных общественных перемен, но и в семье священника, оказавшегося в числе исключенных из общества? Испытывал ли Шаламов по отношению к себе враждебное отношение со стороны одноклассников? Как он переносил то, что ему, только на основании его происхождения, было отказано в обучении в высшем учебном заведении?
В воспоминаниях Шаламова подобные сцены отсутствуют. Но отсутствовали ли они и в жизни? Или он просто вытеснял их из сознания в процессе работы над текстом? Ответить на эти вопросы невозможно. Слишком велики пробелы в «Четвертой Вологде» и других автобиографических заметках. Но о чем же он тогда сообщает, если видит свою задачу в том, чтобы показать, как «отражались» описываемые события на его семье?
Запомнилась ему в первую очередь внезапная материальная нужда, о которой он пишет полвека спустя. Голод был, судя по всему, ужасным — «восьмушка хлеба, жмых, колоб стали едой нашей семьи»[136]. Поскольку без наличных денег было не обойтись, его отправили на базар продавать пирожки, которые напекла мать. К самым «омерзительным» воспоминаниям он относит визиты крестьян из ближайшей округи, которые проникали в квартиру, оценивали все жадными глазами и выносили то, что можно было получить за горстку муки и немного подсолнечного масла, — мебель, большое зеркало в дорогой раме черного дерева, одежду отца[137]. При Кедрове к этому добавлялись частые ночные обыски, которые проводились исключительно для запугивания. Даже тяжело больного отца с воспалением легких заставляли подниматься с постели. Поскольку у семьи ничего не осталось, реквизиции ее не коснулись. Но зато так называемое уплотнение мимо них не прошло. Летом 1918 года был издан указ, запрещающий частное владение недвижимостью и вводивший практику перераспределения жилой площади за счет подселения. Семье пришлось расстаться с гостиной, в которую городская администрация на протяжении многих месяцев и лет подселяла к ним разных людей. В других квартирах дома тоже производились уплотнения: Шаламов вспоминает безобразные сцены, разыгрывавшиеся во дворе.
В это время отец служил священником в фабричном поселке «Сокол», неподалеку от Вологды, поскольку он рассорился с местным церковным начальством еще после Февральской революции и оставил или вынужден был оставить свой пост священника в соборе. Причиной могла послужить его деятельность в движении за обновление Церкви («Живая Церковь»), требовавшем реформ (например, проведения литургии на русском языке, сворачивания церковной бюрократии и бóльшей светскости духовной жизни), призванных сделать православную Церковь ближе к жизни. После Октябрьской революции представители этого движения высказались за сотрудничество с советской властью и вызвали тем самым жаркие внутрицерковные дебаты, которые привели к своеобразному расколу. Отец, по воспоминаниям Шаламова, остался верен своим взглядам и защищал их во время публичных выступлений даже тогда, когда ослеп. Публичные диспуты с духовенством, официально допускавшиеся вплоть до начала 1920-х годов, должны были служить антирелигиозной пропаганде. Но жестокость по отношению к Церкви и ее служителям со стороны новых властителей нисколько не ослабевала. В качестве поводыря Шаламов не раз сопровождал отца на такие антирелигиозные диспуты и был свидетелем того, как талантливо и страстно тот выступал за веру[138]. Гордился ли Шаламов тогда отцом, его твердостью и ораторскими талантами? В его воспоминаниях, во всяком случае, эта гордость явно просвечивает между строк.
Шаламов вспоминает еще об одном эпизоде, свидетельствующем о напряженной атмосфере тех лет. После долгой болезни отец уже не мог устроиться в церкви. Сын связывает это с внутрицерковными конфликтами. Сана отца, впрочем, не лишили, и по его внешнему виду можно было сразу определить, что он священник. Предположительно в 1919 году основатель одного потребительского кооператива, с которым отец давно был знаком, взял его начальником книготоргового отдела в какой-то из своих магазинов. То, что поп продает книги в светской книжной лавке, не прошло незамеченным. И не осталось без реакции.
2 июля 1919 года в газете «Красный север» появилась заметка под заголовком «Поп у книги». Она начиналась с указания на то, что уже политотдел армии обратил внимание на присутствие попа в книжном отделе магазина коммунального хозяйства. Заметка читается как донос на поименно названных председателя кооператива и оставшегося безымянным попа. Тот факт, что для продажи книг был приглашен поп, автор заметки объясняет желанием сбыть «завалявшуюся <…> церковно-славянскую литературу»[139]. Завершается все риторическим вопросом: «Читатель коммунист, задай себе вопрос, можешь ли ты получить хорошую, по твоим убеждениям, книгу от попа?»[140] Спустя почти неделю газета поместила ответ одного из руководителей кооператива. Сначала он защищает кооператив и указывает на то, что «церковно-славянская макулатура» и продается как макулатура, на вес, причем не в магазине. Все книги, выставленные на продажу, пишет он, отобраны по строгим критериям. И наконец, подчеркивает он, речь идет не о каком-то там попе, а об известном в Вологде, уважаемом Тихоне Шаламове, «идейность и честность которого <…> могли бы служить примером» для автора заметки[141].
Шаламов ничего не пишет о публичной защите отца. Он обрывает свой рассказ на том, что отца после этой газетной заметки уволили, и опускает то, как он мальчиком воспринял это враждебное отношение, проявившееся, вероятно, не один раз. Вместо этого он переходит к общим рассуждениям. Его отец, считает он, не понял, что произошло в стране, он боялся пророчеств какого-нибудь Достоевского: «Девятнадцатый век боялся заглядывать в те провалы, бездны, пустоты, которые все открылись двадцатому столетию»[142]. Эта фраза знаменательна в двух смыслах. Она содержит в себе ключевые понятия («провалы», «бездны»), которыми Шаламов то и дело пользуется, когда ставит фундаментальный вопрос о последствиях катастроф XX века. Подспудно здесь звучит и некоторое предубеждение, которое он к моменту написания воспоминаний о детстве уже сформулировал в виде резкого упрека в адрес русской (и не только русской) интеллигенции: она, дескать, осталась в плену традиции европейского гуманизма и веры в прогресс, не давая себе труда осознать человеческие бездны и реальную опасность, исходящую от насильственного осуществления утопического проекта по изменению человечества.
«Четвертая Вологда» — не только запоздалое сведение сче-тов с отцом. Это одновременно растянувшаяся на много страниц попытка сына постичь его своенравие и противоречивость. Будущее России, по словам сына, отец видел в руках духовенства, поскольку, с его точки зрения, никакое другое сословие не имело такой близости с народом. Церковь, по мнению отца, «должна быть светской, мирской, жить мирскими интересами, а в самой мирской жизни быть началом разума, культуры, образования, цивилизации»[143]. Отец, по словам Шаламова, очень мало занимался Достоевским, да и художественной литературой в целом. «Позитивист до мозга костей, он не верил никаким пророчествам, — писал Шаламов. — Напротив, пророчества оскорбляли его разум — отец не нуждался в пророчествах. Поэтому в будущем он ничего не угадал… Он только воспитал в себе вкусы, понятия, пытался по этим понятиям жить и учить как-то других»[144]. Эти слова Шаламова еще раз подтверждают его убежденность в том, что литература в состоянии особым образом открыть новое о мире и человеке.
Еще будучи маленьким мальчиком, жадно читающим книги, каким себя ретроспективно рисует Шаламов в «Четвертой Вологде», он решительно восставал против умаления литературы, понимаемой как прагматическая помощь в жизни. Он представляет свое детство не по модели приключенческого романа, герой которого выдерживает все испытания без ущерба для себя, и не по схеме романа воспитания, который демонстрирует, что систематическое образование и воспитание человека приуготавливают его к будущим жизненным задачам. Образ его детства — это детство способного и никем не понятого мальчика, который рано пошел своей дорогой. Отнюдь не революция способствует процессу созревания ребенка или ставит препятствия на его пути, преодоление которых продвигает его вперед. Его автобиографическое «Я», похоже, всегда было независимым в суждениях. Несомненно, повседневная жизнь в условиях революции и Гражданской войны способствовала развитию самостоятельности мальчика, который восставал против опеки, против принципов воспитания: «С детства меня раздражало совмещение приятного с полезным, а для отца это было испытанным педагогическим приемом, даже принципом»[145]. При этом у отца не было ни малейших поползновений как-то мешать новой власти: «Трудно сказать, считал ли он институт семьи выше института государства. В революцию эти коллизии были беспредметны»[146]. Можно добавить, что и то, и другое, государство и семья, выбились из колеи. А после революции отношения между ними, между семьей и государством, радикально изменились. Пространство для частной жизни невероятно сузилось, ибо государство проникало во все жизненный сферы.