22 февраля 1788 года в Данциге родился Артур Шопенгауэр. Прошло сто лет и ученье его после долгого замалчивания со стороны официальных представителей философии, получает в наши дни все более широкое распространение. Едва-ли этим поздним успехом Шопенгауэр обязан внутренней цельности системы, неразрывной связи всех ее частей, или полной новизне основного принципа. Метафизические принципы Шопенгауэра нельзя признать ни особенно новыми, ни вполне доказанными. Но если, после полувекового игнорирования, учение его вдруг оживает, сочинения начинают расходиться, переводиться и изучаться, то в них должно-же быть нечто такое, что просмотрела критика его современников. Дело в том, что если учение Шопенгауэра не всегда свободно от внутренних противоречий, за то способ изложения блестящ и оригинален, а метод исследования составляет прямую противоположность с утомительной геометрической аргументацией Спинозы или с туманной диалектикой Гегеля. Кроме этих, чисто формальных преимуществ, в наше время не могли не обратить на себя особенного внимания этика и эстетика Шопенгауэра: в этике пессимизм, доведенный до крайности, представлялся однако, естественною реакцией против господствовавшего до него крайнего оптимизма. Что касается эстетики, то отличительная черта ее глубокое чувство прекрасного, позволяющее Шопенгауэру говорить о красоте и об искусстве так, как не могли этого сделать философы, занимавшиеся эстетикою только по обязанности, ради пополнения системы. Вот почему эстетические суждения Шопенгауэра всегда живы и увлекательны, не смотря на более или менее натянутую или произвольную связь с остальными частями системы.
Прежде чем излагать взгляды Шопенгауэра на красоту и на искусство, необходимо, однако, в кратких чертах припомнить основания всей системы.
По Шопенгауэру весь мир распадается на две половины: на представление и на волю; каждое явление с одной стороны, для нас, есть наше представление, но внутри, в своей сущности оно есть воля; все в мире, начиная с камня и кончая человеком, есть только воплощение того же единого начала, и разница касается только явлений, а не сущности. Все силы природы проявления той же воли. Разумеется, понятие воли в системе Шопенгауэра значительно расширено, так как та воля, которую мы познаем по внутреннему опыту, мыслима только в связи с объектом, с тем, чего она хочет.
Представление в его объективной стороне для Шопенгауэра простой психологический процесс, так что, казалось бы, оно должно быть совершенно лишено всякого объективного значения; но в нем есть и другая сторона, хотя большею частью совершенно ускользающая от нас, потому что мы привыкли ко всему относиться только практически и интересоваться в предметах лишь тем, как они могут влиять на нас, а не тем, что они представляют сами по себе; мы считаем их хорошими или дурными, смотря потому, в какой мере они удовлетворяют нашим потребностям; но когда нам удается освободиться от всех страстей и влечений и мы смотрим на мир спокойным взором, все получает совершенно иной смысл, и мы начинаем понимать внутреннее значение идей.
Познание идей составляет, по Шопенгауэру, основание эстетического наслаждения. Идея не есть понятие. Идея — это единство, раздробленное вследствие нашей способности воспринимать предметы не иначе, как в пространстве и во времени; понятие, наоборот, есть единство, восстановленное из множественности посредством абстракции. Мысль эту Шопенгауэр поясняет сравнением: понятие, говорит он, можно уподобить безжизненному сосуду, в котором действительно находится все то, что в него вложено, но из которого нельзя извлечь ничего иного; — идея, наоборот, в том, кто усвоил ее, подобна живому развивающемуся организму, одаренному производительной силой, создающему то, что в него не было вложено. Идея сама по себе чужда множественности и изменений; тогда как индивидуумы, в которых она проявляется, бесчисленны и неудержимо возникают и исчезают, она остается все тою же, неизменною. Идея есть то, что осталось бы перед нами, если бы время — это формальное и субъективное условие нашего знания — отпало, как стекло калейдоскопа. Мы видим, например, развитие завязи, цветка и плода и дивимся той силе, которая без устали все сызнова вызывает этот ряд превращений; наше удивление исчезло бы, если бы мы могли убедиться, что при всех этих превращениях перед нами остается все та же неизменная идея, которую мы не можем созерцать в ее единстве, завязи цветка и плода, а должны познавать через посредство формы времени так, что для нашего интеллекта она разлагается на эти последовательные фазисы. Мы, как отдельные личности, не имеем другого способа познания, кроме того, который подчиняется положению достаточного основания, а эта форма исключает познание идей; поэтому, очевидно, что если для нас существует возможность от познания отдельных вещей подняться к идеям, то это возможно только тогда, когда в субъекте произойдет изменение, соответствующее полному изменению в роде познаваемых предметов, изменение, в силу которого субъект, поскольку он познает идею, перестает быть индивидуумом. В ту минуту, когда освобожденные от хотения мы предаемся чистому, бесстрастному познанию, мы как будто вступаем в другой мир, где все, что волнует нашу волю и так сильно потрясает нас, уже не существует. Это свободное познание так же всецело поднимает нас над всеми обычными интересами, как сон и сновидения; счастие и несчастие исчезли: мы уже не индивидуумы (индивидуальность забыта), а только чистый субъект познания; мы существуем только как единое мировое око, которое смотрит из всех живых существ, но только в человеке может вполне освободиться от своего подчиненного положения относительно воли, при чем всякое индивидуальное различие до такой степени исчезает, что становится совершенно все равно, есть ли это око могучего короля, или несчастного нищего. Ни счастье, ни горе не проникают дальше этой границы.
Определение идеи у Шопенгауэра и того внутреннего состоянья познающего, которое необходимо для воспринятия ее, может быть покажется недостаточно ясным и вспомнятся строки Гейне: бесконечно блаженно то чувство, когда мир явлений совпадает с нашим внутренним миром, и зеленые деревья, мысли, пение птиц, грусть, синева неба, воспоминания и благоухание трав сплетаются в чудных арабесках. Женщины лучше всего знают это чувство и потому, быть может, на губах их блуждает такая милая, недоверчивая улыбка, когда мы со школьною гордостью восхваляем наши логические поступки, как мы прекрасно разделили все на объективное и субъективное, как снабдили головы свои на подобие аптек тысячею ящиков, в одном из которых находится разум, в другом рассудок, в третьем остроумие, в четвертом плохое остроумие, в пятом ровно ничего, т. е. идея.
Истинная задача метафизики прекрасного, говорит Шопенгауэр, может быть выражена весьма просто: как возможно, что нас радуют и нравятся нам такие предметы, которые не имеют никакого отношения к нашей воле?
Каждый чувствует, что приятность вещи зависит только от ее отношения к воле и, не смотря на это прекрасное, вызывает удовольствие и радость, не имея никакого отношения к нашим личным целям и следовательно к нашей воле.
Решение этой задачи состоит в том, что мы в прекрасном схватываем каждый раз существенные и первоначальные образы одушевленной и неодушевленной природы, т. е. Платоновские идеи, а такое восприятие предполагает бесстрастное созерцание. Как только возникает эстетическое созерцание, воля исчезает из сознания, а она и есть единственный источник всех наших страданий и огорчений; вот отчего зависит то удовольствие, та радость, которыми сопровождается созерцание прекрасного. Они покоятся на устранении всякой возможности страдания; если-бы против этого возразили, что с возможностью страдания должна исчезнуть и возможность наслаждения, Шопенгауэр в ответ на это указывает на отрицательный характер всех наслаждений: это только окончание страдания, боль-же, наоборот, есть положительное. Поэтому при исчезновении из сознания хотения остается состояние радости, т. е. отсутствие какой-бы то ни было боли, а в данном случае даже отсутствие ее возможности, так как индивидуум превращается в чисто познающий и уже ничего не хотящий субъект; но тем не менее сознает себя и свою деятельность, как познающего.
Это объяснение эстетических наслаждений опирается на учении Шопенгауэра об отрицательности всех благ, учении, развиваемом в других частях системы; мы не имеем возможности входить здесь в подробную оценку этой теории, парадоксальность которой признается даже Гартманом и которая противоречит опыту. Но если в толковании Шопенгауэра есть некоторое преувеличение и одного исключения страдания недостаточно, чтобы дать положительное наслаждение, то нельзя не признать однако, что в его объяснении эстетического удовольствия есть и значительная доля правды: с одной стороны такое наслаждение совершенно невозможно, пока мы не способны отрешиться от практических интересов и возвыситься до бескорыстного созерцания; а с другой, самое углубление в предмет, перенося нас в другую сферу, тем самым, несомненно, спасает от страдания и злобы дня. Это высокое значение красоты забывают большею частью те, кто требует от нее еще другой практической пользы.
До тех пор пока предмет, более или менее ясно выражающий собою идею, остается для нашей воли безразличным, мы испытываем только чувство прекрасного; но когда предмет этот становится во враждебные, угрожающие отношения к воле, однако не вызывая в нас никакого опасения и страха, когда мы продолжаем смотреть на него объективно, является чувство возвышенного.
Чувство возвышенного отличается от чувства прекрасного тем, говорит Шопенгауэр, что в последнем чистое познание получает перевес без борьбы, так как красота предмета, т. е. свойство его облегчать познание идеи, без сопротивления устраняет из сознания волю и оставляет его исключительно субъектом познания, так что о воле не остается уже и воспоминания; при чувстве возвышенного, наоборот, состояние чистого познания должно быть завоевано значительным усилием, отрешением от познаваемых нами неблагоприятных отношений предмета к воле, посредством свободного и сознательного подъема над волею и над познанием, имеющим к ней отношение. Чтобы уяснить это, возьмем несколько примеров.
Перенесемся в страну с безграничным горизонтом, с безоблачным небом, с деревьями и растениями, стоящими неподвижно в недвижном воздухе; кругом ни людей, ни животных, ни волнующихся вод — и всюду глубочайшая тишина. Такого рода обстановка есть уже как-бы призыв к созерцанию, к отрешению от всякого хотения и нужд и дает уже некоторый оттенок возвышенного.
Но представим себе природу в бурном движении: свет, прорывающийся сквозь черные грозовые тучи, мрачные голые скалы, замыкающие кругозор, шумящие, ленящиеся воды, совершенное одиночество и жалобный вой ветра в ущельях, и наша зависимость, наша борьба с враждебною природой, наша сломленная в этой борьбе воля наглядно явится нам; но пока личная опасность не получает перевеса и мы продолжаем находиться в эстетическом созерцании, сквозь эту борьбу в природе, сквозь этот образ сломленной воли, субъект познания спокойный, незатронутый ею, схватывает идеи в тех самых предметах, которые грозят воле и пугают ее.
Чем шире разыгрывается эта борьба, тем сильнее впечатление. Когда около нас падает поток и ревом своим мешает нам слышать наш собственный голос; или когда мы стоим у широкого, взволнованного бурного моря, когда волны как целые здания поднимаются и падают разбиваясь о прибрежные скалы и мечут высоко брызги и пену, ветер завывает, море бушует, молния трепещет в черных тучах, а раскаты грома пересиливают шум ветра и волн; тогда в спокойном зрителе двойственность его сознания достигает высшей степени ясности, он одновременно сознает себя индивидуумом, непрочным явлением воли, которое самый слабый удар этих сил может разбить вдребезги, сознает себя беспомощным перед мощною природою, зависимым, отданным на произвол случая, исчезающим и ничтожным перед этими грозными силами и в то же время вечным, спокойным субъектом познания, обусловливающим объект; он сознает, что страшная борьба природы только его представление, и сам он, спокойно воспринимая идеи, остается свободным от хотенья и нужды. Таково полное впечатление возвышенного.
Если чувства прекрасного и возвышенного сводятся к объективному восприятию идеи созерцаемого предмета, то сам собою является вопрос, чем обусловливаются различные степени красоты.
Одно красивее другого, говорит Шопенгауэр, потому, что оно в различной мере облегчает объективное созерцание, идет к нему навстречу и даже как бы принуждает к нему; в последнем случае мы его называем чрезвычайно красивым. Это зависит отчасти от того, что отдельная вещь особенно чисто выражает идею своего рода, благодаря необыкновенно ясному и многозначительному соотношению частей; она таким образом облегчает зрителю переход от вещи к идее. Частью это преимущество чрезвычайной красоты в предмете зависит от того, что самая идея, выражающаяся в нем, составляет высокую степень объективации воли и потому особенно важна и выразительна. Поэтому человеческий образ и человеческое выражение составляют главный предмет скульптуры и живописи, также как человеческие деяния — главный предмет поэзии. Однако каждая вещь имеет собственную красоту; не только все то, что проявляется в индивидуальном единстве, но и все органическое и даже неорганическое выражает идеи, посредством которых воля воплощается на низших степенях своей объективации: здесь звучат самые низкие, едва слышные басовые ноты природы. Тяжесть, твердость, жидкое состояние тел, свет и т. п. вот идеи, выражающиеся в скалах, постройках и водах. Силы эти проявляются везде. Как эстетична природа! Каждое необработанное и одичавшее местечко, каждый клочок земли, предоставленный самому себе, как бы он ни был мал, если только его не коснулась человеческая лапа, сейчас же убирается самым изящным образом, одевается растениями, цветами и кустами; непринужденность, естественная грация и прелестная группировка которых показывает, что они выросли не под палкою великого эгоиста, а что в них свободно действовала природа.