К книге
Птица МамыраЧасть первая
40%
Часть первая
2

– Там, справа, под раундапами[1], – крикнул из кухни Сашка. – Подними всю стопку, и там…

Тая сдвинула тяжеленную горку пособий и, кряхтя, отложила в сторону половину.

Под учебниками обнаружился узкий конверт с красным логотипом РЖД – Российские железные дороги.

«Что это? – подумала Тая. – Карточки с фонемами?»

С каким-то странным холодком она открыла конверт. На стол выпали два жёлтых железнодорожных билета. Один билет был выписан на Сашкино имя, а другой…

– Ну чего ты там? – опять крикнул Сашка. – Нашла?

– Нашла, – с трудом произнесла она, внезапно охрипнув.

– А? Не слышу! – донеслось с кухни.

– Нашла-а-а!.. – собрав все силы, прокричала Тая.

А сама уже была где-то не здесь. То есть, может быть, и здесь, но это уже была не она. В солнечное сплетение вбили кол: она забыла, как дышать, взгляд намертво приклеился к глянцевому прямоугольнику, на котором значилось: «Клубникина Маргарита Николаевна».

Она собрала все силы, чтобы посмотреть пункт назначения – город Сочи и число – двадцать восьмое июня.

Сегодня было двадцатое мая.

Тридцать с лишним дней. На всё про всё. На то, чтобы думать, возвращаться в прошлое, винить себя и замирать от вернувшегося ощущения висящей над головой бетонной плиты, от тяжести и неотвратимости чужой воли, готовой вмешаться в её жизнь и сломать её. Думать и ждать – вот что ей остаётся.

И Тая стала ждать.

…Вечер этого дня прошёл как в тумане: они ужинали вдвоём, Сашка привычно ловко перемещался по тесной кухне, что-то говорил, раскладывал по тарелкам манты с тыквой, заваривал чай, смеялся. Тая водила за ним глазами, со странным вниманием разглядывая знакомую сутуловатую фигуру. Очки, лохмы, тощая спина, красивые длинные пальцы, сыплющие укроп в салат и заварку в чайник.

И было странно знать об этом человеке всё – как он в минуты раздумья ногтем скребёт нос, одновременно прищуривая левый глаз и поджимая нижнюю губу, и сколько раз чихает, и как рычит, потягиваясь по утрам, качается на стуле, проверяя тетради… И не знать ничего.

…Ночью почему-то снились женские губы, вызывающе очерченные красной помадой. Они шевелились, морщились, чуть приоткрывались; сверкала полоска зубов. Потом губам кто-то показал спелую клубнику, они раскрылись ещё больше, выпятив нижнюю, и несколько раз сомкнулись, желая прихватить сочную ягоду.

Перед самым пробуждением, уже на розовеющих изнутри веках, вспыхнула огненная надпись: «Клубникина».

Лучше бы не просыпаться.

– Да.

– Алё… Это я.

– Соня?

– Да-а. А ты где – дома?

– Дома, конечно. Ты же на домашний звонишь, нет?

– Слушай. Э-э-э… У нас ведь двадцать пять в этом году, ты должна помнить.

– Да.

– Тут… определённые круги… считают, что мы должны собраться и…

– Какие круги, Соня, скажи яснее, пожалуйста. Фамилия кругов?

– Э-э-э… Ну Колбасьев фамилия. Колбасьев собирает. Мережкин из Москвы прибудет. Ещё там люди. Из мальчишек. Ты что по этому поводу думаешь?

– А ты что думаешь?

– Я? Ничего. Смотря когда.

– А из девочек кто?

– Да никто так особенно. Только местные. Ты, я, Городецкая, Вострикова. Что ты молчишь?

– Думаю…

Конечно, самый простой способ узнать правду – предъявить билет владельцу и спросить, что сие означает.

Просто для любого, только не для Таи.

За всю свою сорокатрёхлетнюю жизнь безоглядную решительность она проявила всего два раза.

Впервые в семь лет, когда отец, горький пьяница, нашёл в тайничке за гобеленовым ковриком семьдесят шесть копеек в мятом кошелёчке с облезлой пуговичкой и пропил их.

Тая копила на маленького пупсика из мертвенно-белой пластмассы и прилагающийся к нему манежик из отдела игрушек в местном «Детском мире». Сберегала по десять копеек, которые мама давала на мороженое, вместо бутерброда с колбасой в школьном буфете покупала булку с кабачковой икрой… Оставалось доложить совсем чуть-чуть, гривенник, – и желаемая куколка была бы у неё в руках.

И вот наконец недостающая монетка готова отправиться к накопленному. Но кошелёк пуст, а отец стоит на пороге кухни, пьяно пошатываясь.

Тихонькая, как мышка, первоклассница, да ещё росточком с пятилетнюю, подпрыгнув, с рычанием повисла на длиннющем мужике, цепляясь за него зубами, руками, ногами, карабкалась вверх, упираясь локтями и коленками. В отчаянии ей хотелось как можно скорее добраться до лица и лупить кулаками по лбу, щекам – куда попало. От лёгкой, как пёрышко, Таи едва стоящая нетрезвая фигура даже не пошатнулась, но гневное безумие было так велико, что мама долго не могла разжать маленькие скрюченные пальчики, вцепившиеся в рубаху. Дочка бесконечно выскальзывала, выворачивалась из взрослых рук и под материно встревоженное «Тася, Тася…» опять лезла, царапалась, кусалась.

Сворованные у ребёнка семьдесят шесть копеек положили конец терпению даже её безропотной мамы – она отправилась к директору кирпичного завода, по месту работы Таиного отца, и выплакала давно обещанную двухкомнатную квартиру, где они двое и прожили все последующие годы. В хрущёвском доме, «доме посреди горы», как его называли жители микрорайона, возведённого на довольно крутом холме. По сравнению с другими окружающими его строениями дом выглядел самым нелепым, как бы перекошенным: из-за уклона рельефа правый угол торцевого фундамента был почти в два раза выше левого.

В другой раз отчаянное безумие охватило Таю, когда на них с Серёжкой набросилась собака. Тая везла пятилетнего сына на санках из детского сада. Кульком закутанный в плед, даже не пикнув, ребёнок с ужасом смотрел, как овчарка, выдернув поводок из рук зазевавшейся девушки, с леденящим душу лаем несётся прямо на него.

Дальнейшее не поддавалось внятному объяснению – Тая сама превратилась в рычащего пса. И нападала она, именно она, – с оскаленными зубами, с рычанием, выставив вперёд локоть в цигейковой шубе; и совала локоть прямо прыгающей собаке в пасть, грубо, резко, одновременно отталкивая, оттесняя её от санок.

Огорошенная собака отступала, припадая на задние лапы, отбегала прочь с громким лаем, делала круг и опять неслась на них…

Три раза овчарка атаковала и все три не выдерживала, уходила на круг. С каждым разом Тая каким-то образом наполняла себя до краёв нервной, судорожной энергией. Накачанная отчаянием и страхом, она сама словно становилась зверем; перед последним броском уже была готова встать на четвереньки, встретиться с псиной лицом к лицу (или мордой к морде?) и вцепиться в эти жёлтые шальные глаза – чем угодно – ногтями, зубами!

Четвёртого круга не последовало. С каким-то жалобным брёхом собака разорвала привычную дугу и странной иноходью, подтягивая к животу задние лапы, умчалась в ближайший двор, сопровождаемая хлопаньем поводка и визгом перепуганной хозяйки.

Тая победила.

Она почему-то не сомневалась, что победит, и благодарила небо лишь за то, что, сражаясь с собакой, стояла к сыну спиной: он не видел ни её оскала, ни звериного взгляда, ни тягучей слюны, заливавшей подбородок.

Вот и всё. Больше, к счастью или к сожалению, судьба на подобные отчаянные поступки не провоцировала. Вся остальная жизнь была прожита как-то… на цыпочках – тихо, с оглядкой. Сперва с мамой, потом с Сашкой.

Те события прошлого, которые было невозможно осмыслить и принять, она просто заперла в тёмный чулан памяти и редко-редко заходила проведать: как там они?

Почти никогда.

А опыт окриков, унижений, несправедливых нападок, незаслуженных обид – был, и очень богатый. Тая не приходила от него в отчаянье, а несла свой опыт спокойно, с достоинством, с недрогнувшим лицом, осторожно, как опасную, но полезную вещь. Эта вещь помогала ей избегать новых неприятностей или, если уж по-другому нельзя, переносить их стоически, невозмутимо, как неизбежное. Её невозможно было довести до истерики, крика, заставить говорить обидные слова – она просто перемалчивала всё плохое и несправедливое, проходила, балансируя, как болотную топь по жёрдочке, и, переждав, начинала тихий, спокойный разговор, как будто и не было ничего…

– Алло?

– Будьте добры…Таисия, ты? Городецкая. Извини, сразу не узнала.

– Здравствуй, Ириша. Рада тебя…

– Прости, некогда. Давай – к делу. Звонил Колбасьев. Ты уже в курсе?

– Ну немножко.

– Будут: мы четверо из девчонок и парни – Колбасьев, соответственно, Мережкин, Калдохин. И Мышь просится. Хоть он и в «Б» был два года.

– А… когда? Уже решили?

– Вот в этом вся проблема. Знаешь, мне не нравится, как Колбасьев расставляет акценты. В субботу, как мы и обсуждали, видишь ли, уже нельзя – «они с пацанами на футбол идут». Продавливает теперь воскресенье и пивной ресторан. Что думаешь?

– Н-не знаю. А ты кого из мальчиков хотела бы видеть?

– Ни-ко-го. Только вас. Думай, Каретникова.

Характером Тая пошла в маму – тихоню и миротворицу. Только страх за дочку заставил её бросить горького пьяницу мужа, а так бы терпела и терпела.

Тая помнит, как они переезжали: зимой, в трескучий мороз, на санках.

Кверху дверцами, плашмя, на санках лежал лёгкий фанерный шкаф; в шкафу, придерживая створки, сидела Тая и не давала выпасть узлам с их немудрёным барахлишком.

Старая, за выездом, двухкомнатная квартира в хрущёвке показалась невозможными светлыми хоромами; даже почти полное отсутствие мебели не могло омрачить радости обладания этим чудом.

Спали вдвоём на сундуке, обедали в комнате за древним круглым столом, который подарили новые соседи. Прожжённый утюгом треугольник в центре мама прикрыла штопаной-перештопаной гобеленовой скатертью с бахромой, и счастье накрыло обеих – богато получилось! Гармонировало с ковриком, повешенным над сундуком, – мельница, мосточек, девушка с вязанкой дров. А кухонного стола у них тогда просто не было, как не было и много чего ещё, вторую комнату, абсолютно пустую, украшал только книжный фанерный шкаф, тот самый, привезённый на санках.

Прекрасным казалось всё – и большие, натёртые газетой до невыносимого блеска окна, и линолеум в шашечку, постеленный в кухне и коридоре прежними хозяевами, и, конечно, ванна – огромная для их худосочных тел. Из плоского крана с шумом била горячая вода, наполняя белоснежную, шершавую от бесконечной борьбы с ржавчиной ёмкость, и Тая ныряла и плескалась в ней, купая в мыльной пене мочалку, а мама смеялась от счастья и ловила скользкими руками вёрткое, худенькое тельце.

Мама воспитала в Тае твёрдую убеждённость, что жизнь даёт гораздо больше, чем они заслуживают. Это свойство помогло ей в дальнейшем считать бесценным то малое, что у них имелось, и с лёгкостью переносить отсутствие того, чего быть не могло. Ковры, мебельные стенки, модные вещи – некоторые без них просто заболевали, а они ничего, жили себе спокойно. Коричневое форменное платье, да габардиновая юбка-шестиклинка, да свитер-лапша – вот и все наряды. Тая очень медленно росла и никак не набирала нужный вес. Бесплотное тело не отрывало пуговицы на поясе юбки, лёгкие ноги не истирали обувь – по этой причине гардероб будто и не снашивался.

– Алло! Кто это? Я куда попала?

– Лорик. Не кричи. Это я, Тая! Слышу тебя.

– Таиска! Таиска! Эй, заприте Маршала! И уберите орла! Я кому говорю, уберите орла!..

– Лорик, миленький. Что у тебя происходит? Маршал – кот твой, да? Лариса! А орёл у тебя откуда? Орёл? Вы что, орла завели?

– Ф-фу. Да. Прости. Маршал, сволочь, колготки когтит. Гад, три затяжки! А орёл – нет, не завели, что ты… Это Коля Орёл, сосед наш, уже пьяный в сосиску. Самогонку на кухне со Славкой пробуют. Видать, удалась. Он, когда нажрётся, вспоминает, что любит меня. Рвётся руки слюнявить. И на колени падает. Да фиг с ним. Таиска! Ты идёшь, короче?

– Я могу. Хочу вас всех…

– Тока… Таиска. Заприте Маршала, я сказала! Да… Короче. Тут такое дело. Колбасьев, гад, прямо вдурь обулся. В воскресенье ему и в пивной. Ну и мы себя не на помойке нашли, правда? Короче, одни встречаемся, согласна?

С переездом в новый дом началась и новая жизнь – с новыми соседями, новой работой мамы. В квартире через стенку проживала Келбет Гумаровна – Прекрасная Казашка, в которую мама и Тая влюбились с первого взгляда. Прекрасная Казашка – балерина на пенсии – воспитывала внука Димку, которому шёл седьмой год, и руководила детской балетной студией «Аврора». «Келбет» – в переводе с казахского – стройная, статная. «Как так, – частенько думала Тая, – откуда они знали, когда давали имя, там, в своей казахской деревне, что из младенца вырастет такая…» Высокоскулую, с тонким овалом лица и точёной шеей, пятидесятисемилетнюю соседку нисколько не портили ни смуглая кожа, ни морщины. По лестнице она взлетала, никогда не глядя вниз, будто и не касаясь ступеней, – лёгкая, стремительная. Ногу в вертикальном шпагате поднимала со смехом, моментально и без напряжения, по первой Таиной просьбе, благо под юбкой ли, под халатом, всегда было чёрное балетное трико до середины бедра. Запойный персонаж с четвёртого этажа – Коля Бармалей, завидев её на лестнице, каждый раз почтительно останавливался и начинал специальным рокочущим голосом декламировать, мотая в такт седой кудрявой головушкой:

Так идёт – что ветки зеленеют,

Так идёт – что соловьи чумеют,

Так идёт – что облака стоят…[2]

Он и прозвал её Прекрасной Казашкой. И все приняли, потому что Бармалей – человек искусства, работник филармонии; играет на бас-балалайке в ансамбле народных инструментов «Матрёшка».

Самой странной фигурой в подъезде оказалась Ася с третьего этажа. Просто Ася, лет так сорока пяти. Затейливо корявые косолапые ноги, чёрная метла конского хвоста, огромный приплюснутый нос. На нижнюю часть лица лучше бы не смотреть совсем. Рот, когда она говорила, напоминал шевелящуюся сталактитовую пещеру. Зубы обломаны так причудливо – два передних центральных достаточно высоко, потом боковые резцы чуть пониже, острые клыки уже нормальной длины. Обломки торчали в виде забора, перевёрнутого вверх ногами и выгнутого дугой. Внутри пещеры беспомощно болтался толстый неуклюжий язык. Звук «с» у Аси не получался. Чтобы его выговорить, она засовывала язык куда-то вверх, к нёбу. Получалось что-то вроде «тт».

На первом этаже проживали Клавдия Елистратовна и Владимир Ефимович.

Клавдия Елистратовна Асю презирала. Когда приходилось контактировать по неизбежным подъездным вопросам, делала лицо тяжелобольной, и было ясно, что сам факт Асиного существования оскорбляет в ней женщину, человека и птицу высокого полёта одновременно.

Клавдия Елистратовна работала в буфете обкома партии, имела мужа военного пенсионера, старинную причёску под названием «бабетта» и бирюзовый кримпленовый костюм. Тая всегда со священным ужасом смотрела на огромный приглаженный стог, царственно венчавший её голову; зимой он казался ещё больше из-за малиновой мохеровой шапки, которая аккуратно натягивалась на сооружение из волос, а всё остальное – лоб, уши, затылок оставались неприкрытыми. «Что греет шапка? Волосы?» – этот дурацкий вопрос маленькая Тая задавала себе каждый раз, когда видела Клавдию в зимнем наряде, но спросить кого-то, хоть бы даже и маму, стеснялась. Не стыдно было спрашивать только у Димки. Но что Димка в таких вещах мог понимать? Хотя где-то соображалка у него работала. Ох, работала!

Как-то раз в начале лета, ранним вечером, в их дверь тихонько стукнула Ася. Мама открыла и даже не успела поздороваться – соседка прижала палец к губам и шепнула:

– Алевтина! Иди… Покажу чего.

У мамы сразу сердце ухнуло в живот. Следом за Асей она на слабеющих ногах спустилась со своего этажа на один пролёт лестницы, потом на половину второго…Спиной к ним, перед дверью сановной буфетчицы и её мужа, стояли Димка с Таей. Димка, встав на цыпочки, жал кнопку звонка.

Мама оглянулась.

– Т’тмотри, – еле слышно сказала Ася и ощерила свой жуткий рот в улыбке.

…Дверь открыли вдвоём – муж и жена.

– Клавдия Глист'гатовна! Владими'г Фифимыч! – привычно загундел Димка. – Дайте, пожалуйста, колбаски…

Лицо Клавдии скукожилось, как от лимона. Она втайне гордилась своим изысканным отчеством, а не друживший с логопедом Димка ронял его с пьедестала, потому что в «Глистгатовна» совершенно явно слышалась глиста. «Фифимыч» быстро смотался на кухню и с напряжённой улыбкой выдал просителям два тоненьких кружочка твердокопчёной колбасы.

Дверь захлопнулась. Дети сиганули через три ступеньки на улицу, а у мамы подкосились ноги. Она села прямо на лестницу.

– И вот так – т'то раз на дню, – вкрадчиво произнесла Ася со счастливой улыбкой.

…У мамы случился сердечный приступ. Она лежала в соседской квартире на кухонном диванчике с валидолом под языком и, не отрываясь, смотрела на Таю. Тая с ума сходила от этого взгляда.

Прекрасная Казашка кричала на высокой ноте:

– А вот пусть!.. Так им и надо!.. Сволочь буфетная! Не стоило тебе, Аля, соваться! Пусть бы всё лето за колбасой шлялись! Нечего выдрючиваться перед детьми своим дефицитом!

Димка тоже вносил посильные объяснения:

– Алевтина Ивановна! Не гасст'гаивайтесь! У них п'гавда много! – И показывал руками сколько. – Я видел… На кухне, над газом, так… (он показал как) висят. Там пять… или семь. – Димка задумался и виновато добавил: – Пахнут…

Тая тоже видела эти колбасы. В тот первый и единственный раз, когда они с Димкой были приглашены в заветную кухню. Их подробно расспросили – о маме, бабушке, папах, вскользь о Таиных оценках, угостили злополучной колбасой и мармеладом «Лимонные дольки» из круглой картонной коробки. Колбасные батоны притягивали взгляд. Они висели над плитой, на газовой трубе, длинной шеренгой, благородного красно-коричневого цвета, до блеска натёртые растительным маслом… И в самом деле пахли упоительно.

Стыдно, гадко было стоять переминаясь каждый день перед соседской дверью, но воспоминания – вкусовые, обонятельные – выворачивали нутро. Очень хотелось колбаски.

…Мама отлёживалась часа полтора. Потом они вернулись в свою квартиру, и Тая решилась наконец просить прощения.

– Мамочка, – робко вздохнула она, тронув маму за рукав.

Мама тяжело села на табуретку, повернула Таю к себе лицом, долго смотрела ей прямо в глаза, а потом проговорила, с трудом выталкивая слова:

– Нельзя… никогда. Знаешь… нам это не положено.

Тая поняла сразу. Не стала задавать вопросов. Кем не положено, почему. Не положено – и всё. Сухая колбаса, лимонные дольки, торт «Птичье молоко», немецкая кукла Эльза, японский зонт «Три слона» – не положено.

А что положено? Работать. Учиться в школе. Гонять с Димкой по двору. Пить чай с сушками «челночок» у Прекрасной Казашки. Ветчинно-рубленая за три пятьдесят кило, разваренная в скороварке. Серый холодец из кулинарии (в ехидном просторечии – «сиськи-письки»). Кофта-лапша. Габардиновая юбка. Ещё положено: «За апельсинами не занимать – заканчиваются!», «Слезьте с подножки, троллейбус не резиновый!», «Быстро выходим убирать двор – что ж, что выходной, не баре, не развалитесь!» И они послушно не занимали, и слезали, и выходили…

Иногда было просто невыносимо. За гранью воображения.

Зима. Тая в пятом классе. В большой комнате на потолке, вокруг трёхрожковой люстры (у них уже появилась люстра), вдруг начало разрастаться странное желтоватое пятно с коричневым ободком. Оно было не очень явным, с потолка не капало, но, к маминому беспокойству, постепенно всё же увеличивалось, меняя конфигурацию. И главное, было непонятно, откуда там может быть вода – наверху ведь тоже комната, не кухня, не ванная. Батарея далеко, у окна, а пятно в центре.

Всё разъяснила опять же Ася, зашедшая «по делам». Задрав свой толстый нос кверху и не слушая маминых версий о том, откуда вода, она просто и спокойно объяснила:

– Это Виталька. Т'тыт.

– Что?.. – севшим голосом пробормотала мама и привалилась к стене.

– Т'тыт, – подтвердила Ася. – Напьёт'тя и т'тыт.

Подумала и уточнила:

– У него там т'тул т'тоит. У телика.

– А что… надо делать? – еле слышно спросила мама.

Ася пожала плечами и повернулась спиной.

Мама, хватая воздух ртом, смотрела, как черногривая пифия, загребая своими корявыми ногами, споро ушлёпывает из квартиры, оставляя её наедине с осознанием того, что кто-то совершенно спокойно сидит наверху и нагло «т'тыт» прямо им на голову…

Мама впала в суточное оцепенение, совершенно не понимая, каким образом можно апеллировать к совести сантехника Витальки, находящегося в состоянии алкогольной комы всегда. Но тут, видимо, вмешались высшие силы и послали участкового, который скоренько оформил хозяина верхней квартиры в лечебно-трудовой профилакторий.

…Тая до сих пор помнит этот неистовый ремонт потолка. Мама готова была не спать, не есть, а день и ночь сдирать застарелые слои штукатурки со следами мерзкого пятна. Всеми ножами, которые нашлись в доме, какой-то плоской лопаточкой… Сил хватило только на то, чтобы отчистить овал вокруг люстры. А надо было ободрать весь потолок. Потом ещё размывать, белить в несколько слоёв… Короче, нанимать маляров пришлось срочно, платить им «по запросу». Все скопленные деньги улетучились в момент, а вместе с ними и мечта о диванчике-малютке для Таиной комнаты.

Вообще с деньгами частенько выходило достаточно нелепо. Мама ещё не успела отойти от предыдущей истории – когда неугомонный Димка красиво, квадратными буквами, нацарапал гвоздиком на передней двери соседской экспортной «Лады» нежно-голубого цвета слово «Жагули». Не из хулиганства, конечно, а, видимо, в благодарность за колбасу и лимонные дольки. Траты на ремонт двери Аля разделила с Прекрасной Казашкой поровну, потому что Тая, конечно, при сём художестве присутствовала, хотя в процессе создания надписи участия не принимала. Мать и бабушка долго выясняли, почему это Тая не удержала младшего товарища от необдуманного поступка. Тая молчала, упорно разглядывая свои тапки, а сама думала о том, что, господи, разве можно Димку от чего-то там удержать, когда он уже принял решение? Сами не знают, о чём говорят.

Ну и всегда в таком же роде. Поэтому, конечно, откуда они, деньги? История с «Жагулями» лишила маму возможности исполнить Таину мечту – купить на день рождения кроссовки. Нет-нет, не «адидасы» какие-нибудь, конечно, и не «ромики», а хотя бы корявое изделие со следами клея на швах, на негнущейся полиуретановой подошве в ларьке местного кооперативного царя Славы Гургелии. Но Золушка не мечтала так о хрустальных туфельках, как Тая об этих жёлто-полосатых утюгах. «Колбёги – сокрушённо роняла мама смешное бабушкино слово, – а стоят…» А дочка смотрела умоляющими глазами и улыбалась.

И вот теперь материальное благосостояние семьи было разрушено до основания, мама проплакала всю ночь, а утром… Утром на кухне Таю ждал ощетинившийся распиленной на одиннадцать частей церковной свечкой роскошный наполеон от Прекрасной Казашки, любимые ёжики с рисом (тоже не частое лакомство на их столе) и… розовая бумажка с вырезанными фестончатыми краями, свёрнутая вчетверо. На бумажке было написано: «кроссовки». Это был подарок-обещание, Тая поняла это и была счастлива, потому что точно знала – мама своё слово сдержит, ценой неизвестно каких усилий, но сдержит. Не так-то легко раздавала она обещания.

…Кроссовки мама купила, конечно, а с ними в жизнь Таи вошёл спорт. Ну какой спорт? Маленький, школьный, конечно. Спортивная секция по лёгкой атлетике, которая потом ни во что серьёзное не вылилась, но жизнь Таину поменяла радикально.

Потому что вместе со спортом в её судьбе появилась Клубникина.

– Жувачка!

– Ой!

– Жу! Вачка!

– Ой! Это откуда ж… такая?

– Папа! Папа привёз! Из Москвы! Из олимпиады!

– Ишь ты! И чего ж её – едят?

– Жуют! Я жувал!

– А потом?

– А потом опять. И Жене дал!

– Да тьфу, гадость какая! Иди-иди, поиграй… Побёг. Видали, бабы?

– Видали.

– А ещё видали, как фургоны на Москву, эти холодильники? Гонят, гонят. С Бердышевского, между прочим, мясокомбината. Тушами, тушами! И колбаса копчёная – палками. Чтоб они подавились там, в Москве своей, на олимпиаде своей!

– А обратно, чтоб пустые не гонять, – с мороженым. Хоть внуки наши мороженого хорошего поедят! А колбасы сухой – мы её и так в магазинах сроду не видели.

– Мороженое… Сыт не будешь, щи не сваришь. Эта… «Лакомка»-то! Двадцать восемь копеек. Не укупишь! А они клянчат. Геночка, как придёт: баба, купи! Я ему: какое, внучок? Фруктовое, по девять копеек? Ну хоть пломбир по девятнадцать? Не-ет, говорит, баба, лакомку хочу! И лезешь в карман, а куда деваться!

– А ты б хотела внука – фруктовым травить? Сама-то пробовала? Вода сладкая! Химия одна.

– А жувачка эта? Не химия?

– Да хватит вам! А олимпиада, что ж… На весь мир! Праздник для всех народов. Как Мишка плакал, видели? И все на трибунах плакали. И во всех странах.

– Скоро не так заплачем. Жрать совсем не будет. Чёрт бровастый, пердун старый! И Политбюро всё, такие же.

– Да… Ленин в гробу ворочается. Он совсе-ем не такое хотел. Частушку слыхали: «Встань, Володя, открой глазки, в магазинах нет колбаски!»

– А я так скажу. Не Ленина – Сталина на них нет! Сталин – всех бы тут…

Ах, какую счастливую жизнь прожила Тая в младших и средних классах, в новой школе, уехав из отцовского дома! Они пришли туда вместе с мамой: Тая со второго полугодия села за парту 1-го «Б», мама – в приёмную к директору, секретарём. Отчаянное бегство от измучившего их пьющего родителя, накрепко притянуло друг к другу двух женщин: маленькую и большую – они хотели быть всё время рядом; только так, видимо, чувствовали себя в полной безопасности.

Маленькая, милая, улыбчивая Алевтина Ивановна совершенно изменила саму атмосферу второго этажа, где находился кабинет директора. Филин Юрий Еремеевич, директор, кличку, соответственно, имел Фюрер и необуздан был страшно; чуть что – глаза выкатывал и начинал орать, не слушая никаких оправданий. Но, правда, и отходчив.

Мама Аля не ходила по школе, а бегала мелким беготком, вызывая учителей из классов по срочным вопросам или хулиганов-двоечников на проработку. Пока вела, похлопывая по спинке, успевала быстрой негромкой скороговоркой проинструктировать, как себя вести: «Стой, глазки опусти, не пререкайся…» Слушали и поддавались все, даже самые отпетые. Угадывали в ней искреннее тепло и сочувствие.

Уже сама манера вводить в кабинет провинившихся действовала на директора успокаивающе; в дверь просовывалась гладко причёсанная головка с круглой гребёнкой на макушке, лицо озарялось улыбкой:

– Юрь Еремеич, Костя Кандауров пришёл! Вводить?

И ласково подталкивала шельмеца, обнимая за плечи, чего-то приговаривая… А Фюрер уже и остыл. Так, рявкнет для острастки – и всё.

Таин 1-й «Б» прятался на первом этаже под лестницей, к нему имелись своя маленькая рекреация и отдельный вход с улицы. Замкнутый, уютный, крошечный мирок. Учительница попалась прекрасная – молодая, спокойная, наблюдательная, любящая детей и профессию.

И Тая пришлась ко двору. Эта негромкая маленькая девочка ничего такого особенного не делала, даже руку никогда не поднимала: ждала, когда спросят. Не стеснялась, а просто не хотела мешать высказываться остальным. Слушала. Уж что-что, а это у неё хорошо получалось. И один на один, забывая о своём, так растворялась в собеседнике, что каждый понимал: она думает о твоих словах и не забудет, стоит только отвернуться. Ну и конечно, тайны хранить умела.

Она походила на тюльпанчик: ровно подстриженная чёлочка до бровей и каштановые прямые волосы почти до плеч, упрямо заворачивающиеся внутрь. Глаза цвета молочной шоколадки. Овальное серьёзное личико.

Тая Каретникова просто излучала спокойствие и доброжелательность. Учительница Татьяна Николаевна диву давалась. Может ли семилетний ребёнок быть таким по-взрослому мудрым – задавала она себе вопрос. И не находила ответа. Учительница не знала о Таиной второй жизни во дворе. О Димке. О его сумасшедших прожектах, при которых Тая всегда присутствовала. Потому что по-другому с неуправляемым Димкой было нельзя – так ей казалось.

А в школе всё что ни делала – было на пять и с удовольствием. Учила уроки, отвечала заданное, раскрашивала картинки на перемене, выслушивала одноклассников, склонив головку набок… Её невозможно было не полюбить.

И любили всем классом. На перемене у парты Каретниковой было не протолкнуться.

Мальчики! Ладно, Андрюша Мышь – бессменный сосед, тихий отличник, посылающий маму каждую четверть умолять учительницу не пересаживать его к другой девочке. Но ведь и все остальные туда же.

Двоечник Зрянкин. Как-то в очередной раз не сделав домашнее задание, даже не стал дожидаться привычного вопроса почему. Рванул рубаху у ворота и крикнул на высокой ноте:

– Любовь эта! Ничего делать не даёт! Спать – не сплю ночами, хоть у мамки спросите!..

И головой на Таину парту показал:

– Из-за неё…

Тая сидела ни жива ни мертва. Класс тоже примолк, затаил дыхание: все смотрели на Татьяну Николаевну… А она схватила зачем-то указку со стола, пробормотала: «Сейчас, посидите тихо», быстрым шагом вышла за дверь, прислонилась к стене и минуты две тряслась в беззвучном смехе, сжимая в руках отшлифованную деревяшку и вспоминая попутно, какой же это старый фильм вчера по телевизору показывали? «Девчата»? «Весна на Заречной улице»? Так и не вспомнила.

За дверью царило гробовое молчание. Отсмеявшись, учительница вошла в класс, рассеянно кивнув в сторону Зрянкина:

– Садись, Коля. И помни, пожалуйста: любовь к Каретниковой не даёт тебе права не делать домашнее задание. Двойка.

И немедленно перешла к теме урока.

А классная жизнь потекла дальше, как лёгкая лодочка по безопасной реке. Удивительный класс! Не отличники-двоечники, а дружная семейка. Ничто и никто не вызывал отторжения, насмешек, высокомерия. На переменах хохотали до колик, на продлёнке был упоительный, полётный, бесконечный «чай-чай, выручай!» под школьными тополями; на смотре строя и песни все поголовно стояли в белых колготках и бумажных киверах, изображая гусар. И каждый ощущал гордость и единство строя. Никто никогда не прикрывал диктант локтем от соседа. Не шуршал бумажками от шоколадок, спрятав руки под парту.

А вот бывают такие классы.

В средней школе стало, конечно, уже совсем не то. Без Татьяны Николаевны. Но класс всё равно не потерялся. Он не был звёздным, успеваемость оставляла желать лучшего, но сохранился тёплым, дружелюбным, с мощной взаимовыручкой… И так до девятого. Приходили редкие новенькие, но они погоды не делали.

Да, именно так и было. До девятого класса. До Клубникиной.

– Таюша, подожди. Мне надо с тобой поговорить.

– Да я никуда не тороплюсь, мамочка…

– Ох, Таюша. Не знаю, как сказать… Что там вокруг тебя происходит?

– Ничего… Вокруг меня – ничего.

– Таюша, я должна тебя серьёзно предупредить. Ох, не знаю как… Понимаешь, так случайно может получиться…Тебе может показаться… Ну в общем, когда ты понравилась какому-то мальчику… одному. И ещё кому-то. И даже нескольким. То ты не должна думать, что это оттого, что ты лучше всех!

– Я не думаю, мамочка…

– Ты не лучше всех, Таюша. И не красивее. Ты такая же, как все.

– Да. Я…

– Таюша…Не плачь только. Просто запомни. Ты такая же, как все.

Кроссовки были куплены не зря.

Тая мечтала о легкоатлетической секции.

Тренер приходил прямо в школу к шести часам вечера по средам и пятницам.

Щебетливая пёстрая стайка девчонок порскала с одного конца стадиона к другому: то к яме с песком для прыжков в длину, то к старту бега на четыреста, то на разминку к футбольным воротам…

От избытка молодости, весёлых сил, юной энергии они передвигались только бегом: резко, все вместе, брали со старта и стремительно, как конфетти из хлопушки, выстреливали разноцветным косячком к заданной точке. Сзади не спеша шёл слегка раздосадованный тренер и время от времени резко фрякал в свисток.

Тае почему-то очень хотелось, так хотелось в секцию! Она столько раз наблюдала за спортсменками из окна школьного коридора, дожидаясь маму; столько раз вместе с ними, выстроившимися в длинную живую ленту, мысленно огибала стадион, взлетала спиной вперёд над лёгкой перекладиной…

Учительница физкультуры не советовала.

– Лошадиный спорт, Тася, – убеждающе покачивала головой она, – ну не для тебя. Давай-ка лучше на гимнастику…

Тренер Трофим Филиппыч был более категоричен:

– Шестьдесят метров с попутным ветром. Максимум. Смысл, Каретникова?

Тая сама не понимала, какой в этом смысл. Просто очень хотела, и всё. Туда, к ним, к этим весёлым, праздничным созданиям, передвигающимся то ловким подскоком, то приставным боковым шагом, то гусиным – на корточках…

Мама тоже была против. Она боялась всего – вдруг Тая споткнётся, упадёт, расшибёт коленки; сильно вспотеет, на ветру переохладится, простудится; летя в прыжковую яму, подвернёт или сломает ногу; столкнувшись с кем-то в оголтелом бешеном беге, получит сотрясение…

Пришлось настоять на своём и тихо пойти наперекор всем протестующим. В первый раз она хотела и получила что-то только для себя, исполнила личное желание. А до этого… Да что там говорить!

Учиться хорошо надо было, чтобы не огорчать учителей (отдают все силы и здоровье), а также государство: оно вообще делает всё для своих маленьких граждан. Надо об этом помнить и соответствовать. Надо мыть пол после уроков в классе, держать в чистоте парту, мести и убирать школьный двор; участвовать в конкурсах и олимпиадах (желательно занимать призовые места) – школа имеет право тобой гордиться. Поэтому её учащийся должен. Надо слушать жалобы и хранить секреты одноклассников, а то тем, кто жалуется и секретничает, будет тяжело в одиночку. А также ободрять, утешать и давать списывать. Надо неусыпно присматривать за Димкой, иначе Димка вляпается в какую-нибудь историю и тогда что же будет с Прекрасной Казашкой? Надо изо всех сил стараться не огорчать маму, чтобы, не дай бог, кто-нибудь в учительской прямо с порога не начал: «А вот твоя сегодня…» И мама будет лежать как убитая на диване, и смотреть в стенку, и вздыхать, и капать валерьянку в чашку с незабудками и сколотой ручкой.

Тая была почему-то уверена, что в секции никто не будет ожидать от неё больше того, что она может дать.

Так и получилось.

Она летала свои коронные шестьдесят легко, с восторгом, просто ради того, чтобы лететь. Сто давались уже тяжелее, потому что появлялось время подумать, услышать тяжёлое дыхание догоняющих – сбоку и сзади. А это был ужас. Надо бы собраться, наддать и оторваться от преследования, а вместо этого в Таиной голове метались мысли: зачем? соревноваться, быть первой? что это для неё изменит? ведь тогда кто-то будет последним? Мысли путались, скакали, Тая расстраивалась.

И проигрывала вчистую.

Она, сжавшись в комочек, перетерпела первоначальные беседы с Филиппычем: «Каретникова, спортивную злость и волю к победе никто не отменял! Спорт – это борьба!» – а потом и он махнул рукой.

О беге на длинные дистанции не могло быть и речи. Для хорошего прыжка в длину ей не хватало силы толчка. Прыжок в высоту не давался, потому что Тая элементарно трусила лететь слепым затылком вперёд неизвестно куда: у неё в полёте леденела спина, становясь плоской доской. Где там красиво изогнуться и взмыть над планкой! – та звонко валилась и издевательски скакала по матам, как будто специально желая привлечь внимание к коряво выполненному прыжку.

Да и данных для лёгкой атлетики, честно говоря, никаких не было. Только невесомое тело, и всё. А так – маленький рост, худенькие, хоть и длинные ноги. Слабенькая дыхалка. И конечно, характер. Соревновательность была не просто в зачаточном состоянии и не на нуле даже, а в минусе, если такое вообще возможно.

А как здорово было! Одни девочки. И не из класса, а со всей школы и даже из соседних. И младшие, и старшие, двадцать четыре человека. Очень хорошие девочки – умницы, отличницы-хорошистки. Ловкие, целеустремлённые, выносливые. Симпатичные все как на подбор. Независимые, гордые.

Они ничего не хотели от Таи, их не надо было опекать, протягивать руку помощи, они всё умели сами. И её принимали открыто, дружелюбно. Её шестьдесят в командных соревнованиях, сто в эстафете. А на остальное не обращали внимания.

Девчонки заражали её солнечным коллективным удовольствием от общей разминки, бега, игры, просто от ловкости и гибкости юного тела, послушных ног, скорости, ветра в лицо. Тая чувствовала себя чуть-чуть гадким утёнком в стае белоснежных царственных птиц. Но сами они принимали её на равных.

…Самым прекрасным лебедем была, конечно, Клубникина.

– И вы – сдрейфили сразу! Да я б…

– А мы ж мальки ещё были, четвёртый класс! Сидим такие. И – страшно, да. Прям посередь сеанса: «Граждане, просим сохранять спокойствие». И – свет. И – пошли такие, по рядам.

– А чего, детский сеанс был?

– Не-е, на одиннадцать часов, какой детский? «Бродяги Севера» – ни в жизнь не забуду.

– И – прямо? Мусора?

– Ага. Мусора. Дружинники. Бабка одна из детской комнаты. Сразу – к нам. Ребятки, почему не в школе? Крыса. А у нас, слава те господи! – вторая смена. Но всё равно в школу звонила.

– А остальные?

– Документы. Шмон. Почему в рабочее время? Страшновато вообще. Один мужик их – идите вы на …! Ну они: щас пойдём. Только вы, гражданин, с нами. И – ласты ему, и с собой!

– Во! Андр-роповщина. Вовремя кони двинул, а то бы!

– Ага, ребя! Тогда – кирдык. И в кино не свинтишь, а не то что…

Как это ни удивительно, самыми счастливыми в Таиной жизни были именно те дни. Беззаботно-сумасшедшие. Полные смеха без причины – пальчик покажи! – девичьей дружбы взахлёб и такого крепкого взаимного притяжения, что дух захватывало.

Все её школьные подруги – оттуда, из этих чудесных дней. Долговязая нескладная тихоня Соня Кнопп, и умница Ирина Городецкая, и Лариска Вострикова, конечно. Они подружились там, в легкоатлетической секции, хотя учились в одной школе, на одной параллели – только девчонки в «А», а Тая в «Б» классе.

Ни одна тренировка не проходила без восхитительной болтовни в раздевалке (Тая, конечно, в основном слушала), общих секретов для пары десятков любопытных ушей, уморительных случаев и приключений на школьном стадионе. Особенно когда на поле появлялись футболисты.

…В тот день в конце августа девочки впервые встретились друг с другом и с тренером перед самым началом учебного года. Тая шла в восьмой класс.

Они бегали в кабинет врача на медкомиссию по пять человек, немножко разминались, радостно щебеча и обнимаясь друг с другом и с Филиппычем и дополучая из его рук не выданные кое-кому грамоты за участие в городских и областных соревнованиях.

Футболисты влетели на стадион мрачной стремительной тучей. Тогда они казались Тае до странности одинаковыми: коротко стриженные, коренастые, одетые в какое-то рваньё, со свирепыми лицами. Весь цвет класса: Калдохин, Минц, Лихоманцев, Коробчук… Впереди катился Колбасьев, да так резво, что, казалось, ног, нёсших его тугое приземистое тело, было куда больше двух. Пацаны появились не для того, чтобы играть в футбол: тренировки в дни легкоатлетической секции проходили на территории хоккейной коробки, сбоку от здания школы, – а для каких-то земляных или подсобных работ. Позади них шла Галина Петровна со свистком и коротким приказом:

– Закапывайте, – и указала рукой куда-то в сторону школьного гаража. – Раздай лопаты, Колбасьев!

И Тая с ужасом наблюдала, как тот их «раздавал». Колбасьев хватал тяжеленные заржавленные совки с корявыми занозистыми ручками и швырял, не глядя, в сторону какого-то из своих товарищей. Страшный снаряд летел куда попало, прямо в грудь, а то и в голову принимающего. Но пацаны небрежно, легко, ловко и точно – чвак! – смыкали пальцы на черенке, и вот уже обломки штукатурки, дранки, мелкие камешки и серая земля летели в яму, ловко подброшенные лопатой.

Тая их совсем почти не знала, этот «Г» – класс футболистов, хотя учились все на одной с ней параллели.

Одни мальчики. Спортивный класс. На переменах увидеть их было невозможно: футболисты узурпировали право занимать спортзал и играть там в мини-футбол, безбожно опаздывая на уроки. Бесконечные жалобы учителей на опоздания гэшек Фюрер игнорировал: понимал, что если лишить чуму в гетрах спортивной площадки, в футбольное поле превратятся школьные коридоры, а в мяч – любые окружающие предметы, и тогда… Ясно без слов.

Класс, конечно, по школьным меркам, маленький – двадцать пять человек, и школа не задавалась целью набрать только мальчиков. Можно было и девочек, просто никто из родителей не решился отдать в «Г» свою дочку. Да и сами девочки желанием не горели.

Так и остались футболисты одни. Классным руководителем оказалась Галина Петровна и, надо сказать, держала ребят в чёрном теле. Она знала секрет: активным здоровым пацанам ни в коем случае нельзя давать ни секунды передыху. Поэтому на переменах они играли в футбол, после уроков бесконечно драили класс или «что там ещё помыть нужно», а если выпадал свободный урок, таскали парты, какие-то доски и «что там ещё перетащить нужно», чем завоевали стойкое расположение школьного завхоза.

– Только, – предупреждала его Галина Петровна, – одно условие: дал задание – стой рядом, наблюдай за процессом. Контроль. Никаких отлучек!.. Иначе… Вон, Юрь-Палыч, на трудах своих. На одну минуту за веником в коридор вышел. А эти дураки взяли – все стамески через фрамугу на улицу перекидали – и стоят, не знают, что дальше делать. Зачем? Нет ответа. Стоят, вздыхают, с ноги на ногу переминаются. Так что сами понимаете.

…Пока футболисты забрасывали землёй и строительным мусором широкую траншею перед гаражом, девчонки вовсю веселились. Они уже знали всех по именам, разглядывали их вспотевшие, перемазанные землёй лица, перешёптывались. В общем, занятие пошло практически насмарку. Их тренер не мог дождаться, когда эти окаянные работы закончатся.

Пацаны работали быстро и слаженно, не обращая ни на кого внимания. А может, только делали вид. И не стоила бы эта история выеденного яйца, если бы не произошло крошечное событие, положившее начало цепочке других, которые…

Как раз к окончанию девчачьей тренировки траншея была успешно зарыта. В драных трениках и грязных футболках с растянутыми воротами «строители» вышли из-за гаража и вдруг вразнобой стали исполнять какой-то диковинный танец под одну только ими слышимую музыку, видимо отмечая долгожданное окончание рабства.

Минц, присев на корточки, пилил гусиной походкой, изредка выбрасывая вперёд тощие ноги; Жорка Собачников, отклячив зад и согнув колени, – тыц-тыц, – ритмично дёргал головой взад-вперёд, в такт двигая выставленными перед собой указательными пальцами; Колбасьев, прижав к себе ворох лопат, кружился в ритме вальса – раз-два-три, – одновременно выделывая ногами странные движения, напоминающие танцевальное па «голубцы» из украинской пляски гопак. Калдохин двигался червяком – падал на землю на вытянутые руки, скользил пузом по чахлой стадионной траве, вскакивал на ноги, падал опять и повторял всё по новой.

Девчонки так хохотали, что Лариска поперхнулась леденцом, а Тая села мимо скамейки.

Она лежала на земле на боку, задохнувшись от неожиданности, как вдруг увидела над собой склонённое лицо и дружески протянутую руку. А ещё – весёлые серые глаза и милую открытую улыбку. Тая несмело вложила в протянутую ладонь свою, и мальчик помог ей подняться. А потом ещё раз улыбнулся, повернулся спиной и зашагал к ватаге футболистов. Худенький, стройный, словно натянутая струна.

Тая видела его впервые, а девчонки знали.

Это был Саша Мережкин.

– Галина Петровна! Галин… Стойте! Подождите. Я! Должен с вами серьёзно поговорить!

– Неудачное время, Тимофей Данилыч. До начала урока – ровно пять минут.

– Я… Вы… Как вы посмели со своими…

– Что-о? Я вообще-то многое смею, Тимофей Данилыч. Мы с вами сто лет рядом работаем, могли бы и заметить.

– Военизированная полоса!.. Элемент патриотического воспитания школьников! Как вы… Зачем вы зарыли окоп?

– А вы кого спрашивали, когда его там копали? Эта ваша траншея прошла по сектору подачи углового удара. Территория футбольного поля! Что с этим было делать?

– Это… это неслыханно!.. Бесперцен… беспренцендентно! Годовой план работы по патриотическому… утверждён партийным бюро! Так… Так! Я, как секретарь партийной организации, вызываю вас на внеочередное заседание партийного бюро!

– Вызывает он… А вы не забыли, Тимофей Данилыч, что я вообще не член? Вот этого всего, куда вы меня вызываете?

– Как это, что за слова? Вы… вы кто такая?

– Я? Галина Петровна Романцова, учитель физкультуры. А вы – Тимофей Данилович Пряников, преподаватель начальной военной подготовки. И у вас конфликт не со мной, а со школьной сборной по футболу. И дети готовы написать в «Пионерскую правду».

– Дети? А-а-а!.. Как будто! Они! Умеют писать! Эти ваши… футболисты!

– Держите себя в руках, Тимофей Данилыч. Умеют, не сомневайтесь. И проверять – не советую.

А ещё была просто жизнь. Жизнь, вне школы почти полностью посвящённая Димке. Мама не то чтобы не препятствовала, а и сама выпроваживала Таю, как только он своим ободранным ботинком начинал колотить в их дверь. Таина родительница вместе с Прекрасной Казашкой возлагали большие надежды на то, что дочкино хорошее поведение, отличная учёба и другие положительные качества в конце концов привьются её младшему товарищу. Как БЦЖ. Ведь если постоянно воздействовать на сознание, пускай и в микродозах, то должно же когда-нибудь…

Димка был на класс моложе и учился в другой школе, поэтому хотя бы в учебное время «вакцинация» не производилась. А во внеучебное её хватало с лихвой.

Дружить с Димкой Мятликом было очень интересно, несмотря на его сопливый возраст; убивало то, что всегда приходилось быть начеку.

Во-первых, Димка обычно сначала делал, а потом думал, а во-вторых, от первоначально задуманного его ничем нельзя было отвлечь: то, что наметил, старался осуществить любой ценой. И начхать ему было, как это воспримут окружающие.

В-третьих, он ни с кем не боялся вступать в противоборство. Легко! Не имели значения ни возраст, ни серьёзность намерений, ни количество врагов. Он запросто был готов ввязаться в войну с целым миром, если посчитал бы это необходимым.

Димка был ангельски красив. Буйный, нестриженый стог блестящих, цвета соломы волос причудливо вспархивал над ним как бы независимо от хозяина, когда тот активно тряс или мотал головой. Под пшеничной чёлкой горели – иначе не скажешь – до оторопи синие глаза. Густо-синие. Горькие – как раз и навсегда определила для себя Тая. Потому что точь-в-точь такого цвета росла горечавка в палисаднике их старого дома. А бабушка называла этот цветок по-старому – горчанкой…

Тонкий прямой нос. Приметная, чуть отогнутая, как лепесток, нижняя губа и густющие, длинные, пушистые ресницы. Димка их ненавидел.

Прекрасную Казашку частенько навещали постаревшие служительницы театральной богемы: бывшие балерины, актрисы местного театра на возрастных ролях, концертмейстерша, совсем старенькая регентша церковного хора… Ну и конечно, они сюси-пусили, тискали маленького Димку до тех пор, пока он каким-то внутренним чутьём не научился предугадывать эти визиты и сматываться из дома задолго до появления гостей.

Один раз, когда учился в третьем классе, не успел. Богемная банда ввалилась в квартиру неожиданно, без предупреждения, решив продолжить у них с бабушкой празднование чьего-то юбилея. Вместе с охами-чмоками дом немедленно наполнился запахом щекочущих нос духов, сухим стрекозиным потрескиванием кружевных митенок, звяканьем тяжёлых старинных колец о фарфоровые чашки, раскрашенные сине-золотой сеткой.

Димка затаился до поры в своей норке. Поняв, что нежданные гостьи уселись надолго, постарался просочиться через проходную комнату, где изрядно разогретые артистические бабки чокались крохотными рюмочками с вишнёвой наливкой.

Опля!.. Первая же от двери стремительно повернулась и ловко схватила его, втолкнув в общий круг, к журнальному столику, на котором было накрыто угощение. Цепкие старческие пальцы надёжно притянули к телу его локти, лишив возможности сопротивляться. Все повскакивали с мест, обнимали, вертели его, ерошили волосы… Одна, самая противная, с губами, похожими на крошечный смятый обрезочек алого шёлка, упёрлась ледяным пергаментным пальцем с острющим ногтем в мальчишеский подбородок и принялась поворачивать лицо туда-сюда. Ах, какие ресницы!

– Это же Ке-ру-би-но, – запела она, – вы-ли-тый Керубино…

Димка не знал, кто такой Керубино, ему послышалось что-то вроде херувима, и это было последнее, что он смог терпеть. Тяпнуть зубами пергаментный палец помешало отвращение к сморщенной лягушачьей лапке, но вывернуться из старушечьих объятий он всё-таки смог и, за секунду управившись с замком, уже барабанил тапком в Таину дверь, повернувшись к ней спиной. Тая этот отчаянный стук знала – нельзя медлить ни минуты – и поспешно распахнула дверь.

Мамы дома не было; Димка, роняя тапки, проскакал в Таину комнату и рухнул за её старенький письменный стол, отданный им забесплатно школьным завхозом. Точно зная, что и где находится в небогатом её хозяйстве, с треском выдвинул верхний ящик, выхватил ножницы и, пошарив рукой у дальней стенки ящика, карманное зеркальце, чуть больше спичечного коробка.

Шипя как змей, оттопырив нижнюю губу, он, положив зеркальце на стол и низко склонившись над ним, принялся состригать ресницы. Замерев у двери, Тая боялась пошевелиться и тупо смотрела, как палец с обгрызенным ногтем нажимает на верхнее веко, и лезвия поддевают краешки опасным концом, почти царапая щёку, и остро щёлкают, и сжатые зубы цедят воздух…

Обкорнал он их варварски, жуткими зубцами. Почти под корень обрезав посередине, не смог до конца состричь в углах. Пробовал уговорить Таю закончить процедуру, но не уговорил…

С обстриженными ресницами физиономия приобрела какое-то разбойничье выражение; глаза утянулись внутрь, ярче засияли зрачки, выступили пшеничные брови, раньше совсем незаметные.

Ресницы отрастали очень долго, чему сам чокнутый парикмахер был несказанно рад. Новые были не такими заметными – утратили пушистые кончики, цвет имели более тёмный и росли взлохмаченными, сикось-накось. В общем, такими, какими они и должны быть у любого нормального пацана.

С пятого класса Димка состоял на учёте в детской комнате милиции. С участковым Идиятуллиным был знаком гораздо раньше. С той самой памятной надписи «ЖАГУЛИ».

Ой, а потом-то сколько всего было! У Димки ж ни секунды даром не пропадало. Время, свободное от уроков, было подчинено строгому планированию, и задуманные мероприятия всегда воплощались в жизнь.

Тая являлась неоценимым партнёром уже хотя бы потому, что умела свистеть, как скворец. Ну точь-в-точь. Как-то там по-особому прижимала язык к нёбу, и птичья трель лилась через чуть приоткрытые губы. Она проделывала это так ловко, что было совершенно непонятно, откуда доносится звук. Ну просто скворец поёт где-то на ветке. Совсем близко. И всё.

Димка пользовался этим вовсю. Тая вечно торчала на шухере, когда он что-нибудь творил. И – свистела скворцом, если в поле зрения появлялся посторонний.

С одной стороны, очень удобно – Димка обладал отличной реакцией и моментально сматывался. С другой – любому посвящённому без дураков было ясно: видишь Каретникову, ищи рядом Мятлика.

Умением свистеть Тая потрясла Димку сразу, в самом раннем детстве, за что получила прозвище Скворец. Позже он сократил его до Скво.

Вокруг было полно их тайных убежищ. Димка считал себя великим мастером схронов – так он их называл.

Один схрон в подвале дома, ещё два – на крышах. Ну и по мелочи: пенал-кишка между гаражами, частично не зарытая траншея за трансформаторной будкой, уютно заросшая кустами акации, – бежал-бежал от кого-то: нырнул, прыгнул – и нет тебя! Огромная территория законсервированной стройки по соседству таила роскошные возможности. Там, кстати, находился Димкин полигон для испытаний.

Их подвал, как, впрочем, и у всех остальных во всём микрорайоне, был поделён на чуланы. Клетушка Прекрасной Казашки находилась в самом углу, в аппендиксе душного подземелья и имела довольно причудливую конфигурацию. Туда никогда никто не заглядывал, так как всё пространство было плотно завалено огромными штабелями толстых журналов: дыбились горы «Роман-газеты», «Юности», «Нового мира», «Невы». Только-только хватало места, чтобы втиснуть велосипед.

Димка придумал использовать зазор между стеной дома и дверью чулана, который был прикрыт тремя неширокими досками, как фальшьпанелью, и устроил вход именно там. Вынес и пожёг почти всю любовно сохраняемую бабушкой периодику, оставив только один ряд. Как-то там грамотно подпёр эту неуверенную стенку досками и получил во владение прекрасную потайную комнату с окном. То есть тот, кто открывал дверь сарая, видел по-прежнему двухколёсную машину и штабеля пыльных журналов, а, отодвинув висящие на верхних гвоздях доски рядом с дверью, попадал в Димкин схрон. Они, эти самые доски, и были настоящей дверью.

Схрон в подвале Димка организовал, когда учился в шестом; с пятого класса они прятались на крышах гаражей, взбираясь туда по железным скобам, расположенным позади глухой стены, в тесном проходе, заваленном строительным мусором. Бетонные плиты, которые накрывали кирпичные отсеки, заканчивались каким-то лихо заломленным в небо цементным козырьком, поэтому разглядеть тех, кто прячется наверху, было нельзя. А тем, кто прятался, было здорово: в козырьке через равные промежутки имелись круглые дырки; лежи на пузе и наблюдай за всем, что происходит, как через окуляры, только переползай туда-сюда, меняя угол зрения.

И конечно, крыша дома. Плоская залитая гудроном площадка на макушке хрущёвки. Чердака не было и в помине, люк выводил сразу под открытое небо, хотя сам был прикрыт деревянной будкой с дверью и мутным окошком над ней. Висячий замок, запирающий крышку люка, Димка взломал моментально, и, больше того, когда они вдвоём находились наверху, как-то так ловко привешивал его к одной петле, плотно прижимая второй, – издали создавалась полная иллюзия, что он закрыт.

Лето на крыше. Лёгкий запах расплавленного гудрона, чуть ниже – шуршащие кронами тополя и высоченные, с густой листвой берёзы. В тень, падающую от будки, Димка притащил и поставил банкетку с ободранным дерматином, выброшенную на помойку из домоуправления. На ней сидела Тая и смотрела на товарища, который катался на велосипеде, петляя среди вентиляционных труб и уворачиваясь от низко висящих проводов и торчащих антенн.

Велосипед в начале мая разбирали – затаскивали на крышу – и там собирали вновь. На ночь его накрывали клетчатой клеёнкой и прятали позади будки. Как они не спалились за все эти годы, занося весной по частям чёртов велик, сами ныряя туда бесконечно? Почему ни разу не нарвались на электриков, ремонтников, антеннщиков, коммунальщиков – кому там положено бывать? Загадка…

Димке, конечно, мало было просто ездить, резко, на скорости, шарахаясь от проводов. Он проделывал на своей заслуженной машине невероятные вещи – подпрыгивал, вставал на переднее колесо, крутился на заднем… В общем, этой чумовой акробатикой овладел в совершенстве – как и всем, к чему серьёзно относился. Тая, чтобы не видеть особенно опасные кунштюки, в такие моменты задирала голову и смотрела на плывущие облака.

Когда велосипедист-акробат уставал, они ложились на живот поперёк банкетки, клали книжку – одну на двоих – вниз, на пол, и читали, свесив головы. Проглатывали очень быстро, но всё по Димкиному вкусу. Сначала это был Фенимор Купер, Майн Рид, Саббатини, Дюма; позже – Стругацкие, Брэдбери, Айзек Азимов. Книги были из шкафа Прекрасной Казашки, одна лучше другой, только «Библиотека приключений» чего стоила!

Тая переворачивала страницы, не спрашивая. Потому что читали они, как это ни удивительно, с абсолютно одинаковой скоростью.

Когда Димка был в пятом, а Тая в шестом, лето было посвящено Джеку Лондону.

Начали с «Северных рассказов». На «Сивашке» споткнулись о «скво». Сноска гласила – «индейская женщина». Они посмотрели друг на друга, и Димка, как незнакомое, попробовал слово на вкус:

– Скво…

Оно возникало в тексте тут и там, и они глазами искали его – Таино второе имя, которое звучало теперь по-новому и приобретало иной смысл. Этот смысл вдруг стал главным и расставил многое по своим местам. Надолго. На все последующие годы.

Они глотали рассказы один за другим – «Сын волка», «За тех, кто в пути».

Потом шли «Мужество женщины», «Северная Одиссея», «Тайна женской души», «Неожиданное».

Шелестели страницы. Димка сосредоточенно пыхтел, кусал губу и слегка дёргал головой, а Тая, не шевелясь, водила глазами по строчкам.

Прочитанное обсуждать не стали. Всё и так было понятно.

Слово прочно засело в голове, тревожило, требовало считаться с ним и знать о себе то, о чём раньше можно было только догадываться. Своё предназначение. А именно – быть рядом всегда, в любой ситуации, что бы ни случилось. Как в книжке: прокладывать лыжню, чтобы собаки не упали от усталости. А когда упадут, тащить на себе лёгкие санки с Димкой, которого смертельно ранил медведь. И нести поклажу вровень с мужчиной. И варить похлёбку из кожаных ремешков, срезанных с верха мокасин, и съедать только половину своей скудной порции. И…чего тут думать, когда всё уже решил и написал за всех скво – Пассук, Лабискви, Унгу, Эдит и за неё, Таю, мудрый и гениальный Джек Лондон.

Это был мощный переворот в сознании. Теперь можно было не мучиться выбором: хорошо – плохо. А просто быть рядом и спасать от беды.

– Да Аля, убери чайник! Скорее! И включи погромче. Новости, про пленум! Сейчас скажут…

«…Генеральным секретарём Центрального Комитета КПСС пленум единодушно избрал товарища Горбачёва Михаила Сергеевича. Затем на пленуме выступил Генеральный секретарь ЦК КПСС товарищ Горбачёв Михаил Сергеевич. Он выразил глубокую признательность за высокое доверие, оказанное ему…»

– Не выключай, Аля! Давай уж дослушаем.

– Чего тут слушать, Келбет Гумаровна? Ну Горбачёв какой-то. Нам-то что? Кого поставили, тот и… Нас не спросят. Вот чайник теперь остыл. Сейчас, подождите, снова газ зажгу.

– Аполитичный, равнодушный человек ты, Аля. С такими светлое будущее не построишь.

– Смеётесь, что ли? И всё-таки: класть в сельдь под шубой яйцо или нет? Вы вот – кладёте? Я с этим вашим пленумом всё пропустила.

В подвале Димка делал бомбы. Ну не бомбы, конечно, а горючие и взрывные смеси. Иногда, не утерпев, испытывал мелкие дозы полученного вещества.

Во время испытаний Тая должна была стоять на шухере на улице у подвального окна и фиксировать результат. Запоминать, какого цвета шёл дым. Чем вонял. Искрило в подвале или нет. Если что – сразу давать сигнал о прекращении опытов.

Их полуподземное окно выходило на неширокую второстепенную улицу, и пространство перед ним было плотно занято старыми деревьями, порослью, непролазными кустами, которые густыми ветками прямо-таки лезли в оконный проём. Поэтому проходило это довольно незаметно: кусты здорово рассеивали дым. И поскольку взрослое население дома днём было на работе, его жидкие струйки из окна могла видеть только какая-нибудь бабушка. Или девочка. И думать, что вот, наверное, дворовые мальчишки баловались с линзой и подожгли какие-нибудь щепки-бумажки и, что учитывая вечно сырое и тёмное заоконное месиво, можно особо-то не волноваться.

А у Димки был несомненный талант. Во-первых, он так грамотно организовал пространство, как-то гусеницей выгородил узкий коридорчик за входными досками, что если они были отодвинуты в сторону, то возникал мощнейший сквозняк, который моментально вытягивал химический дым через окно каморки. Во-вторых, с самого начала своих экспериментов интуитивно ухитрялся правильно рассчитать дозировки составляющих и, сколько бы ни жёг и ни устраивал микрохлопков в подвале, жильцам не нанёс никакого ущерба.

Только себе. Потому как руки были всегда в коричневых подпалинах и синюшных точках; обломанные ногти – жёлтого цвета, с вечной траурной каймой. В седьмом классе при очередном эксперименте ему поранило мочку левого уха, просто срезало крохотный кусочек снизу, и всё. Видимо, каким-то осколком железа или стекла. Тая не спрашивала, потому что всё равно бесполезно.

Кровищи было… В панике она заливала йодом ухо, а попутно и щёку, прикладывала огромные комки бинта, которые страшными мясными розами падали на высокие ящики из-под яблок, заменяющие экспериментатору лабораторный стол.

Кое-как получилось остановить кровь и залепить пластырем. Два дня удавалось прятать ухо от бабушки, прикрывая его длинными лохмами и смываясь из дома с раннего утра. На третий заметили, конечно, и разразился скандал.

Допрашивали обоих на их кухне с криками, угрозами, слезами и валидолом. Димка чем-то отбрёхивался, Тая молчала как партизан, упорно воткнувшись взглядом в чугунный сифон раковины.

Ясно, что не добились ничего.

А мочка обрубленной осталась навсегда. Она как-то немного, слегка будто подвернулась к щеке и стала чуть-чуть короче правой. А так ничего. Димкины патлы всё занавешивали.

Начиналась дружба со всем, что горит и взрывается, как и у всех, с карбида и спичек. Потом – обычный набор начинающего взрывотехника: марганцовка, алюминиевая и магниевая стружка, глицерин, аммиачная селитра, целлулоид…

Шипя и дымя, летели из рук Димки-третьеклассника ракеты, сделанные из алюминиевого цилиндрика из-под валидола и целлулоидной плёнки с диафильмами, которых в бабушкиных запасах нашлась целая здоровенная коробка. И всего-то надо было – туго свернуть плёнку, запихать её в патрончик и проткнуть иглой дырку в крышке. Потом той же иглой – раскалённой – дотронуться через дырку до горючего материала, и… – восторг.

Потом были карбидные бомбы в бутылке из-под шампанского, дымовухи, взрывпакеты. Бертолетова соль и мечта о белом фосфоре.

Таю немного пугало то буйное эйфорическое состояние, в которое впадал Димка, когда от его рук взрывались, искрили, дымили самодельные бомбы. Но остановить его было невозможно, приходилось терпеть и приноравливаться.

С каким-то тоскливым чувством, сидя в подвале на деревянном чурбаке, она наблюдала, как Димкины руки соскребают серу со спичек, добавляют ещё штук пятнадцать просто отрезанных головок, затем заворачивают всё в шар с помощью чёрной изоленты, приматывают подобие бикфордова шнура – косой заборчик из тех же спичек…

Ура!.. Бомба летела огненным салютом, плюясь яркими вспышками загорающихся поочерёдно спичечных головок…

Испытывали на стройке – их «полигоне» – в тёмное время суток. Бабушке внук набрехал, что занимается исследованием «Поведение насекомых, ведущих ночной образ жизни», и выторговал право на пятнадцать-двадцать минут исчезать из дома вместе с Таей с наступлением полной темноты. Для убедительности держал на своём подоконнике банку с парой-тройкой пауков или каких-нибудь многоножек, таская её как маскировку каждый вечер туда-сюда.

– Не противодействуйте, Келбет Гумаровна, – трогая соседку за плечо и ни на йоту не веря своим словам, горячо просила мама Аля, когда они с Прекрасной Казашкой пили на кухне чай, ожидая юных натуралистов. – Ну что здесь плохого? Ребёнок – смотрите – имеет постоянное увлечение – раз. Интересуется живой природой. Стремится наблюдать – два. Потом научится делать выводы. Приобретает практические навыки – три. Почём мы знаем – может, это станет впоследствии его профессией… Какой, какой… Учёного, конечно. Исследователя. Мы же, взрослые, легко можем разрушить хрупкие ростки, способности, которые дала ребёнку природа. И потом, что вы переживаете, с ним же Таюша.

«Как же… разрушишь их, – думала Прекрасная Казашка, слушая мамы-Алины речи молча, подперев кулаком подбородок и слегка покачивая в такт головой. – Калёным железом разве только…»

Многое бы она отдала, чтобы хоть на секунду поверить в то, что с такой страстью внушала ей соседка. Из всех Алиных слов листом подорожника на душу ложилась только одна фраза – «с ним же Таюша».

Так они сидели над чашками с остывающим чаем перед окном, открытым в душный, тёмный июльский вечер: одна слушая, вторая убеждая. А шестиклассник Димка, получивший к этому времени бертолетову соль, на своём полигоне проверял её детонирующие свойства с помощью молотка и железного параллелепипеда-наковаленки.

…Это «увлечение» ещё как стало его будущей профессией. И вырос из него уникальный специалист. А начало положило именно то, чем он занимался поздними вечерами на заброшенной стройке. Только это была, конечно, совсем другая профессия, не та, о которой мечтали его бабушка с Таиной мамой у них на кухне…

– Валера, нассы в глаза.

– А?

– Полную кошёлку прёт, холодильщик чёртов. И ртом и жопой хватает…

– Озлилась ты на него, видать. С холодильником чего было, вызывать пришлось?

– Да уж… Кость в морозилке отдирала, дыру проткнула. Газ весь вышел. И – куда деваться! Чтоб его разорвало…

– Три шкуры содрал?

– И деньгами! И водкой! И банку тушёнки! И ржёт! Ну, говорит, поди тогда новый купи!

– Сволочь.

– Мат-ть честна! Пенсионерствующие. Салям алейкум!

– Здравствуй, Валерочка! Ты поставь, поставь сумочку-то сюда, на скамеечку! Отдохни. Тяжело, небось умаялся…

– В кошёлке-то чего, Валер? Где с утра чинил-то?

– Да в столе заказов механического. Прям…жить без меня не могут! Хоть каждую неделю ходи.

– О! Хорошее место. Всё начальство отоваривается.

– Чего добыл, а?

– Да виноград. Буфетчица мне: что надо, Валер… Ну я: винограду бы, килограмма два-три. Она говорит: нету сейчас, всё разобрали. А я такой: е-есть! Хошь покажу, где стоит? Ах-ха-ха-а, ох…

– Ох и хваткий ты, Валерочка. Для семьи – прямо золото! И счастливая Татьяна твоя…

– Молодец! Вот мужик в доме, а?

– Ладно, хорош. Мне по двум местам ещё. Чай да сахар, леопёрдушки!

– Св-волочь… Не надорвись смотри!

– Сам леопёрд!

– И Татьяна его – сволочь, дура толстомясая! Как таких земля носит…

Изобретение смесей, даже испытания – это бы ещё ладно. Главный ужас был, когда Димка принимал решение их применить в ходе какой-нибудь «спецоперации». Редко, надо отдать ему должное. Очень редко. Но…

Операция «Мля», например.

Мля – это нестарый мужик по фамилии Поросков из соседнего двора. Имел гараж почему-то в той секции, которая упиралась боком именно в их двор, а не в тот, что рядом. Поэтому и ходил, занавесив лицо белобрысой засаленной чёлкой, наискосок, пересекая их территорию.

Мля появился среди жителей микрорайона совсем недавно непонятно откуда; глухо поговаривали о том, что он сидел и только-только вышел. Работал в соседнем овощном на полставки грузчиком. Всё свободное время проводил в гараже.

Был неженат, чем вызывал устойчивую симпатию толстой Аси из их подъезда.

– Порот’тков… – с удовольствием произносила Ася, сидя на скамейке с соседками по дому, любовно провожая затуманенным взглядом его сутулую фигуру, – т’амот’тоятельный мужчина…

В непреодолимом желании ближе познакомиться с самостоятельным мужчиной, Ася несколько раз пыталась прорваться к нему в квартиру. Мля ни разу не открыл, хотя был дома. Темнел глазок в двери, заслоняемый его фигурой, затем слышались удаляющиеся шаги, и всё.

Но Асю это совершенно не смущало. В гараж ей проникнуть однажды всё же удалось: Мля по неосторожности забыл закрыть калитку в железных воротах.

Тем же вечером Ася на скамейке орала на весь двор, с наслаждением описывая богатое внутреннее убранство гаражных апартаментов.

– Т’ервант, – захлёбываясь от восторга, вещала Ася, разрезая пространство своими толстыми ладонями, – а в нём – пот’уда, – здоровенный палец со значением ввинчивался в воздух, – хрут’тальная, – голос падал до шёпота.

Тетки на скамейке притворно ахали, хлопая ладонями по обтянутым цветастыми халатами коленкам.

– Крет’ло – вот так, вплотную, – жмурясь, продолжала сказительница. – Лют’тра!.. Напротив – диван. Т’т покрывалом, ага. Во втю короткую т’тену – верт’так… Инт’трумент лежит. И-де-аль-но. Т’т-амот’тоятельный мужчина, руки не из жопы рат’тут… – торжественно закончила она, наслаждаясь всеобщим вниманием.

Мля выглядел отвратительно, не лучше самой Аси. Бесцветные немытые волосы напрочь закрывали глаза; худые ввалившиеся щёки, изрытые шрамами от прошлых фурункулов, поражали неестественной синевой и абсолютным отсутствием растительности. Кривой длиннющий рот, напоминающий перекошенную щель почтового ящика, лениво выплёвывал слова, наиболее часто употребляемым из которых было – «Мля», естественно.

Говорил Мля крайне мало, только по необходимости; разговаривая, прятал взгляд. Ни в каких компаниях не толкался, пьяным тоже замечен не был. Ася на него нарадоваться не могла.

…Конец лета выдался беспокойным: всё время кто-то рвался в подвал. Сначала приходили люди из СЭС травить блох, на которых жаловались жильцы из четвёртого подъезда. У них, во втором, никаких насекомых не было (наверное, благодаря Димкиным химическим экспериментам), но заодно уже. Потом у Аси исчез любимый кот – жирный полосатомордый Лёша, и она по сто раз на дню спускалась в подвал, выкрикивая котово имя, заглядывая во все закутки… Попробуй-ка, поработай тут. Димка психовал страшно.

Затем к Асе присоединилась Двапонедельника – у той пропала беленькая кошечка Крошка.

Двапонедельника – тощая пенсионерка с вечно кислым выражением лица из квартиры на первом этаже в третьем подъезде. Дворовые ребята облюбовали место под её окном для игры в прятки и бегали-носились с воплями и визгом. В середине игры дежурно, с треском ружейного выстрела, распахивалось окно и раздавался плачущий голос хозяйки квартиры:

– Да-а что же это тако-о-ое?.. Да-а сколько ж мо-о-ожно? И кричат, и кричат, и кричат… В доме больные!.. Здесь жить осталось – два понедельника, а покою никакого. Нет и не бу-удет!

Ребята, фыркая, разбегались, а потом, как ни в чём не бывало возвращались снова. А тётка-пенсионерка напрочь утеряла имя-отчество и фамилию, закрепившись в сознании детей да и всех жителей дома как Двапонедельника.

Следующим пропал дорогостоящий сиамец у Клавдии Елистратовны и Владимира Ефимовича. И это уже было более чем странно, потому что кот был кастрирован чуть ли не с рождения и на улицу практически не выходил. Только лежал, свернувшись, на форточке и смотрел вниз. Ну мог свалиться, конечно, со своего первого этажа… Но потом куда девался?

Все эти неприятные события – сначала блохи, потом пропавшие коты будоражили дом. Жители собирались кучками на скамейках возле подъездов, вечером ходили из квартиры в квартиру. Начали пропадать коты и из других домов.

Для разъяснения ситуации был привлечён участковый – Нафис Юлбарсович Идиятуллин, который начал поиски с обхода дома и заглядывания в подвальные окна. Пришлось срочно вставить раму со стеклом, смыться на крышу и уже оттуда наблюдать, как передвигается комиссия, Юлбарсыч чешет шариковой ручкой макушку и разводит руками.

Ко всем своим талантам и несгибаемому характеру Димка обладал ещё одним бесценным качеством – чудовищной, почти животной интуицией. Она за миг до беды помогала ему извернуться, как кошке, падающей с высоты и в последнюю секунду встающей на лапы… И смыться, конечно. Интуиция помогала точно предугадывать события, понимать и видеть то, что было скрыто от окружающих за повседневной суетой, пустыми разговорами и откровенным враньём заинтересованных.

Тая видела Димкину насторожённость в эти неспокойные дни, чувствовала, как под его белобрысой черепушкой идёт постоянная напряжённая работа. Да в первый раз, что ли? Обсуждать свои действия ни с кем, даже с ней, он не собирался. Молчком всегда принимал решения, а ей оставалось – то, что положено скво: следовать, не рассуждая, и выполнять то, что потребуется.

Вот так, ничего не объясняя, поздним вечером, неся в левой руке банку с пауками, а правой придерживая в оттопыренном кармане какие-то коробки, Димка вёл её в направлении гаражей. У входа в их секцию мотнул в сторону белобрысой чёлкой, что означало – шухер! Тая послушно нырнула в тень и прижалась спиной к тёплой кирпичной стене. Она всматривалась, вслушивалась в темноту, но всё же изредка бросала взгляд туда, где в зыбком свете луны металась ловкая, едва заметная фигурка: она, время от времени вставая на два поставленных друг на друга здоровенных ящика, водила рукой с зажатым в ней деревянным бруском, по периметру ворот, потом долго ковырялась с чем-то в левом верхнем углу… Тая толком не могла понять, чьи это были ворота.

Результатом Димка остался доволен. Было заметно по тому, как непроизвольно растягивал в улыбке краешек рта, когда они топали домой.

…А основное представление Тая увидела так же, как и все жители окрестных домов, в шесть пятнадцать вечера, когда во двор должна была въехать мусороуборочная машина.

К этому времени они с Димкой залегли на крыше гаража Мли (теперь, при свете дня, ей это было абсолютно ясно), Димка держал в руке верёвку, пропитанную каким-то таинственным составом, – бикфордов шнур по сути – и напряжённо всматривался в толпу, ожидающую мусорку. Когда число зрителей достигло максимума, кивком подал сигнал. Тая чиркнула спичкой. Искрящаяся верёвка полетела вниз и подожгла состав, которым была обмазана рама ворот…

А они уже неслись, пригнувшись, по крышам, расположенным буквой «П», на противоположную сторону, и замерли там, всматриваясь в дырки-окуляры в бетонном козырьке. Видно было идеально.

Ворота искрили по периметру ослепительно-белым фейерверком, напоминающим бенгальский огонь. Короткое время. Потом повалил белый же, огромными клубами, дым. Зрители с помойными вёдрами застыли, потрясённые необычностью зрелища.

Потом раздался Асин вой. Она перепрыгнула своё мусорное ведро, сбила в полёте чужое и понеслась к месту задымления, тряся чёрными космами, голося непонятное. Толпа кинулась за ней. Ася тем временем уже колотила в ворота одновременно обломком трубы и половинкой кирпича.

– Толя!.. – орала она. – Открывай! Толя-я-а-а!.. Т’тгоришь!..

Из открывшихся ворот вывалился Мля с безумными глазами и разинутым ртом. Гаражные мужики, выглянувшие на крик, растянули створки ворот на всю ширину.

Ася по-хозяйски ринулась внутрь гаража, видимо, намереваясь выяснить причину пожара. Любопытствующие хлынули за ней. Через толпу, пробираясь поближе, рыбками проныривали Тая с Димкой, уже спрыгнувшие с гаражных крыш.

Секундную помертвевшую тишину нарушил одинокий визг Двапонедельника. Потом, как пожарный набат, загудела Клавдия Елистратовна. Ася стояла, молча вытаращив глазищи, вдруг ставшие точь-в-точь похожими на коронную закуску Прекрасной Казашки – яичные белки, фаршированные чёрными оливками…

С верстака на неё смотрела Лёшина полосатая морда, в ряду с другими кошачьими – была здесь и Крошкина голова, и домашнего сиамца, и ещё штук пятнадцать. Особенно страшно выглядела мучительно оскаленная мордочка белоснежной кошечки, перемазанная коричневой запекшейся кровью. Под головами, таким же аккуратным рядком, лежали отрубленные кошачьи лапы, под каждой – свои, строго по четыре. Третий ряд – кончики хвостов. И-де-аль-но, как любила говорить Ася. Куда Мля дел тела – осталось неизвестным, в гараже их не было.

Двапонедельника упала в кресло и схватилась за сердце. Димкина бабушка побежала за валидолом. Ася опомнилась и на низкой вурдалачьей ноте завибрировала:

– Удавлю-у-у-у-у!..

И помчалась искать Млю, которого к этому времени и след простыл.

Но вы бы видели Клавдию Елистратовну! В съехавшем набок шиньоне, с красным и потным лицом, исторгая откуда-то из самой утробы звериный рык, она размахивала тяжеленной табуреткой и крушила всё, что попадалось ей под руку. Ахнулось со звоном тяжёлое стекло серванта, брызнула разноцветными искрами хрустальная «пот’туда», хрястнула трёхрожковая люстра, которая, раскачиваясь, долго не поддавалась… Но Елистратовна, держа табурет за ножки, ловко зацепила низом сиденья металлическую загогулину и остервенело дёрнула вниз. Гаражный светильник с жалким звуком брякнулся на пол.

К моменту расправы над люстрой прибыл Идиятуллин; быстро вытолкал зевак и как-то ловко угомонил пострадавших.

В результате заявление о пожаре и задымлении никто писать не стал, а в подробностях, с красочными проклятиями дружно накатали по факту живодёрства-кошкоубийства пятнадцать заявлений.

Млю быстренько разыскали и упекли в СИЗО (больше боясь самосуда разгневанных пострадавших), а потом и в колонию, так как всё это время на воле, оказывается, он проводил в статусе условно осуждённого за хулиганство.

Жителей дома долго лихорадило, все переживали потерю домашних питомцев и как-то напрочь забыли о странном пожаре.

Не забыл Саня-Ваня, инспектор по делам несовершеннолетних, в чьём ведении состоял Димка ещё со времён поцарапанной соседской машины. Он-то и пригласил «дивную парочку Мятлика – Каретникову» на беседу в комнатушку участкового в сто первый дом, по соседству с их двором.

– Пожар – ты? – прямо, без обиняков, спросил инспектор Димку.

– Докажите, – быстро ответил тот, будто ожидал вопроса.

– Чего тут доказывать, – вздохнул Саня-Ваня, поднялся с места, подошёл к нему, наклонился и понюхал макушку, – и так всё ясно…

Господи, как же трудно работать! Почти невозможно. Он сам ещё вчера был хулиганистым пацаном, а сегодня, закончив педагогический и отслужив в армии, должен воспитывать малолетнего пиромана. Находить слова.

Слова не находились.

– А ты, Каретникова, – уныло продолжил он, – девочка, ёлкин дрын. Должна влиять, казалось бы…

Тая, не поднимая глаз, разглядывала Сани-Ванины форменные ботинки. Один был зашнурован неправильно – через дырку, на другом шнурок совсем развязался.

– А вот я скажу, – нахально заявил Димка, – что вы меня допрашивали без моего законного представителя, вот тогда посмотрим…

– Грамотный, – вымученно усмехнулся инспектор, – я, между прочим, с тобой просто беседую, профилактически. Не под протокол. Иди, Мятлик. И ты тоже, – кивнул он в Таину сторону. – И будь ты, Христа ради… – хотел сказать «осторожнее», но только махнул рукой.

Потом долго смотрел в окно им вслед. Барабанил пальцами по столу. Вздыхал. И завидовал.

Маленькая, хрупкая Тая, ростом с пятиклассницу (а ведь в сентябре – в девятый!) и высокий, складный, вытянувшийся за лето будущий восьмиклассник Димка составляли весьма странную, но на удивление гармоничную пару. Было трудно понять, а ещё труднее объяснить почему. Саня-Ваня завидовал этой молчаливой, неразрывной какой-то преданности, которая существовала между этими двумя, Димкиной целеустремлённости, независимости… Оригинальности принятия решений. Только ему, Сане-Ване, по сути, была ясна комбинация с пожаром. Тонко просчитанная и разыгранная как по нотам.

«Затейливый умишко, – думал инспектор, провожая их глазами до угла, – даст ещё… Офигеешь раскапывать».

А Димка шёл и думал о том, кто его спалил. Подозревал старика Грибоедова и был прав.

Старик Грибоедов жил в их дворе, в доме напротив. Бывший преподаватель рисования, у которого в школе учился Саня-Ваня. Он первый обратил внимание инспектора на то, что на заброшенной стройке в вечернее время периодически что-то взрывается или хлопает. Димку с Таей в потёмках видеть не мог, так как они ходили другой дорогой, не через двор. Но чуял…Чуйка была учительская. Плюс как-то раз видел, как в аптеке Димка покупает двадцать пузырёчков марганцовки, а в хозяйственном – аммиачную селитру. Ага, конечно. Клумбу с цветами удобрять…

Старик Грибоедов в тот раз, в аптеке, встал в очередь позади пацана и, поводив над ним своим крупным носом, явно услышал запах гари… Ну и собрал все эпизоды в одно целое – и сделал выводы.

О выводах они беседовали с Саней-Ваней на скамейке у песочницы, в своём коронном месте. И были они до странности похожи, как отец и сын – длинный худой старик с внушительным носом и чёрной бородавкой под ним, и долговязый инспектор в форме, неловко прячущий ноги под скамейкой. Но быть отцом и сыном, конечно, не могли – Сани-Ваниным родителем был тот самый слесарь Виталька с третьего этажа, который так и не вернулся из лечебно-трудового профилактория, распив с друзьями заздравную чашу жидкости для очистки ванн.

…Димка тоже свои выводы сделал. На старика Грибоедова он подумал сразу – не нравился ему внимательный взгляд, которым тот провожал их с Таей по двору. Жажда возмездия не то чтобы стучала в его сердце, конечно, но… Предательство требовало отмщения. Почему предательство, в каком месте старик его предал – Димка не задумывался. Отомстил без удовольствия – просто бросил термит в алюминиевую тачку, в которой старик возил землю на клумбу с цветами, и прожёг в ней огромную дыру…

– А-а-а!.. Тв-ваю!.. Мы – чемпионы! Сука! Сеул! Золото!

– Ппыть! Ец! Чуть не подох у телика!

– А Масло такой: Савичев, забивай, я тебя умоляю!..

– А Гела, такой! Как рухнет, ять! Перед последним! А чё рухнул, кто знает?

– Ули не рухнуть! Без пяти минут! Только б не просрать…

– Добрик, Миха – мощага, буби-козыри!

– Зырьте, ребя!.. Время футбола!.. Наступило! Мы – щас… Вовремя живём, пацаны-ы-ы-ы!..

Формула счастья: в конце учебного года, перебирая копытами, бешено рваться в лето, а в последние дни августа, сдирая с ног цыпки царапучей мочалкой, тосковать о школе. В детстве кажется – и не может быть по-другому. Так было из года в год, для Таи, во всяком случае. Она всегда с нетерпением ждала сентября. А в этом году ожидание усиливалось тайным желанием увидеть того, чьё прикосновение помнила рука. Летом с Димкой было прекрасно: облака на крыше, совместное чтение запоем, редкие набеги в заброшенный карьер с заросшими васильками и полевой гвоздикой откосами, с восхитительным запахом полыни и душицы, где уже «опытный взрывотехник» присматривал дополнительный полигон для испытаний. Зимой, глядя в заснеженное окно, Тая невольно вспоминала крутой склон и их, лежащих с раскинутыми крестом руками и глядящих в небо через качающиеся перед лицом голубые ладошки цикория и желтковые гроздья пижмы. То ощущение неги и счастья никуда не ушло и накрывало в унылые времена жизни как лекарство, как спасение. Именно эти моменты, а не воспоминания о семейном отдыхе на море или, например, цветущих полях Болгарии – поездку туда Сашка подарил ей на десятилетие семейной жизни.

Не было ничего лучше. Но к концу лета Тая уставала просто смертельно – от напряжения, ожидания опасности, бесконечных шухеров, оглядок, незаметного шмыганья в подвал, на крышу, на полигон…

– Накроют подвал, – с тоской говорил Димка, – хана всему…

Подвал засветить было нельзя, Тая понимала, поэтому они удваивали, утраивали меры предосторожности. После того случая с пожаром, когда Саня-Ваня обнюхивал его волосы и одежду, Димка придумал убойную смесь – растворённое в воде мятное эфирное масло из аптеки вместе с выдавленным туда чесноком. Состав процеживался через марлю, потом Тая с помощью старого маминого стеклянного пульверизатора с резиновой грушей опрыскивала Димкины волосы и одежду.

Отбивало запах продуктов горения напрочь. Воняло так забористо, что бабушка закашливалась, только вдохнув. Сидевшие однажды у них в гостях девочки-балеринки Димкиного возраста забыли поздороваться и сделать глазки красивому мальчику, так ужасно от него несло.

Димка только ухмылялся и таскал из дома чеснок головками. Бабушке говорил, что лучший перекус – горбушка чёрного с натёртой чесноком корочкой. Прекрасная Казашка умоляла не есть чеснок хотя бы в школе, чтобы хоть от формы не пахло… Ну, в школе он его и «не ел», не было необходимости.

Наполовину отвернувшись от летней напряжённой жизни, Тая, легко выдохнув, приготовилась к расслабленной атмосфере школы и любимым спортивным тренировкам.

Но в школе происходили нерадостные события. Оказывается, перетряхнули все девятые классы: плохо успевающих по результатам предыдущего года вытолкали взашей всеми правдами и неправдами; при этом приёма новых учащихся каким-то образом удалось избежать. Фюрер орал в учительской, вытаращив глаза, с деревянным стуком лупя указательным пальцем о край стола:

– Не сметь! Брать! Дураков из других школ! У нас своих хватает!

После удачной операции по освобождению школы от двоечников, оставшихся начали распределять по классам. Таина школа не могла особо похвастаться блестящими учителями-предметниками, но физкультура, учитывая сильную легкоатлетическую секцию, да и футболистов тоже, была хорошей.

Поэтому сформировали спортивный класс 9 «А». Туда попали все футболисты, которые тоже, кстати, особыми успехами в учёбе не блистали, и горстка девочек-легкоатлеток из «А» и «Б». «Бэшек» сделали классом с углублённой биологией-химией, ну а «В» – оставили обычным.

Тая оказалась в совсем незнакомой среде. Ни одного бывшего одноклассника… И первые дни ужасно тосковала: на сердце лежал тяжёлый камень, не хотелось ничего. Вечерами она ложилась в кровать и с душевным надрывом вспоминала прежний класс, их простые тёплые отношения, весёлые случаи, взаимную помощь и искреннюю приязнь друг к другу. Не надо было ни в чём притворяться, белое всегда называли белым, а чёрное – чёрным. Так их когда-то научила Татьяна Николаевна, и они все эти годы неукоснительно следовали… По учёбе класс был ниже среднего, но с ним, как ни странно, очень любили работать учителя. «Класс – золото. Один на миллион», – говорила первая учительница Татьяна Николаевна. Их бывшая классная, биологичка Сурепка, была в этом с ней абсолютно согласна.

Вот этот её прежний, замечательный класс больше всех и пострадал. Мальчишек выставили в ПТУ и СПТУ – «пятнашку» и «двадцатку», многие девочки, обиженные беседами с многозначительными паузами у завучихи, забрали документы и ушли в медицинское или педагогическое училище. Таин бессменный рыцарь, ботаник-отличник Андрюша Мышь, с первого класса неизменно считавший её своей Прекрасной Дамой, оказался в «Б». Он бунтовал всё лето, требовал от родителей отдать его в спортивный класс, писал заявление на имя директора, и Фюрер, не зная уже, как от него отделаться, поручил это мутное дело Галине Петровне. Физручка на голубом глазу заявила, что приём в класс через экзамен по физподготовке. Так в конце августа Андрюша оказался на школьном стадионе в спортивных трусах и майке: бежал стометровку, перебирая тощими синими ногами, падал всем телом в яму с песком, поднимая песчаную пыль, висел унылым пустым мешком на перекладине… Так и не смог подтянуться ни разу.

Пришлось пойти в химико-биологический класс. Тая жалела его безмерно, как, впрочем, и всех своих бывших соучеников. Мальчишки прогуливали занятия, запросто являясь в школьный двор, слонялись там, сбиваясь в кучки; поджидали оставшихся одноклассников, когда те выйдут на перемену. За всем этим с раздражением наблюдал Фюрер из своего окна; потом плюнул и по очереди набрал номера директоров учебных заведений, где должны были теперь получать знания его бывшие. Паломничество в школьный двор прекратилось.

А Андрюша придумал везде таскаться за Таей на переменах и провожать домой, носить её портфель, садиться рядом в столовой. И это было мучительно.

С одной стороны, Тая радовалась, что Мышь не попал в их класс: стоило только увидеть, как здороваются друг с другом футболисты! В качестве приветствия они часто отвешивали увесистый дружеский пендель или, например, запросто могли огреть стулом по спине. Ну просто от хорошего настроения и искреннего товарищеского расположения.

С другой стороны, наделённая от природы состраданием, она не могла не понимать его тоски и растерянности. Очень было жалко Андрюшу. И Тая с улыбкой терпела его унылое лицо и бесконечные рассказы о повадках цикад и пауков, которыми он развлекал её по дороге домой.

Спас от назойливых провожаний Димка: от него же ничего нельзя было утаить! Весь сентябрь он терпел эти Андрюшины провожания, а потом всё – терпение лопнуло!

В один прекрасный день, когда Тая завернула за угол дома и шла уже к подъезду, он подвалил своей расхлябанной походкой к нелепому ухажёру и громко цыкнул зубом. Андрюша вздрогнул от неожиданности и поднял голову.

Димка стоял перед ним, засунув руки в карманы, взмахивая белобрысым чубом, чтобы волосы не застили свет, и смотрел прямо ему в глаза. Восьмиклассник был намного выше девятиклассника и выглядел весьма внушительно.

– Здорово, – небрежно бросил Димка.

– При…вет, – с запинкой отозвался Андрюша.

– Не таскайся сюда, а? – сразу взял быка за рога Димка.

– А почему ты… – растерянно начал Андрюша.

– Потому что ей это не нужно, понял? – заорал Димка.

Он вдруг выхватил из кармана маленький шарик, сдавил его пальцами и бросил Андрюше под ноги. Шарик с треском лопнул, исторгнув небольшое пламя и лёгкий дымок. Андрюша подпрыгнул от неожиданности.

– Не надо больше, а? – даже какая-то просительная нотка промелькнула в Димкином голосе.

И новый шарик полетел под ноги, но Андрюша сдержался, только дёрнулся, прыгать не стал.

– Ты понял меня? – повторял Димка и бросал шарики. – Понял? Не ходи сюда! Не хочет она!.. Не хочет… Глаза разуй, а?

Шарики лопались и дымили. Андрюша стоял, оглушённый не столько их треском, сколько пониманием, что всё сказанное Димкой – правда.

Шарики давно закончились, и Димка давно ушёл, а Андрюша всё стоял и стоял как приклеенный к асфальту.

С этого дня провожать Таю он перестал. А любить – нет. На переменах его место заняли подруги по секции, теперь одноклассницы. Невозможно было стоять рядом с ней в толпе девчонок, ловя на себе насмешливый взгляд Городецкой под громкое ржание Востриковой:

– О!.. Опять Мыша принесло!

Радовало только, что Тая никогда не отворачивалась и мужественно отвечала улыбкой и кивком на его отчаянный влюблённый взгляд. И стойко не реагировала на подковырки девчонок, просто делая вид, что не слышит их. Это, в общем, было не так сложно. Хорошо ещё, на переменах в классе никогда не было пацанов – те носились с мячом в спортивном зале или на школьном дворе и Андрюшиных страданий просто не видели.

А Тая ободряла его взглядом: всё наладится!

И действительно, наладилось. В собственном классе его приняли хорошо, уважали за знания, некичливость, за то, что всегда был готов помочь. За первые места в биологических олимпиадах. За то, что принимал всех людей с одинаковым расположением – не деля на умных и не очень. В общем, всё было не так уж плохо. Вот если бы ещё… Но – нет, к сожалению.

– Рязановский фильм, «Дорогая Елена Сергеевна». Ты же отказалась? Поэтому мы втроём – Кнопка, я и Лариса – в клубе строителей… Картина не такая уж и новая, конечно. Но эти две дамы не видели. Как и ты, Таисия.

– Ой, девки, я… я этих – Федю Дунаевского, Диму Марьянова – о-бо-жаю. Кто б из них моргнул – безоговорочно! Безо-го-во-роч-но! Кнопка, отомри, не пялься! И ты, Таиска!

– А ты заканчивай всякую ерунду нести. Парней одних видит! Острый фильм, между прочим. Проблемный.

– Это да, Иришок. Да. Страсть. Я и говорю: после такого кино – в учительницы? Крыска эта долбанутая – Елена Сергеевна. Вот что вас ждёт!

– Господи, какая же ты… Фильм совсем о другом, понимаешь? Молодёжь на рубеже эпох. Кнопка, не молчи.

– Страшный фильм, Ириша. Я тебе говорила… Ужас. Я в школу – ни за что. Я… мне… Маленькие детки – другое дело. А эти просто не под силу.

– Маленькие детки? Так тех большие детки – их родители приведут. Те, которые в фильме.

– Всё же, кажется, эти – Паша и как его, которого Дунаевский… И Лялька эта. Не такие уж и плохие. Пугает вот это, что слушаются. И их главный, мимошник будущий.

– Подонок, да. А вот… Слушайте, смогли бы наши дураки? Вот так, к кому-нибудь… К Дикой Любке, например.

– Нет! Наши – нет. Ты чего? Не-ет, нет, конечно.

– Что вы, девочки? Никогда. Это же… Никогда!

– А… что они всё-таки сделали, там, в фильме?

– Ой, Таисия. Тебе бы вот лично этого и знать не надо, и смотреть такое. Никогда – ни в кино, ни наяву.

– Выдохни, Таиска! И правда – не ходи. Читай там, чего ты читаешь? Про Золушку.

Класс получился странным, по меньшей мере. Двадцать пять обалдуев-подростков мужского пола, которых, кроме пинания мяча по полю, ничего не интересовало, и одиннадцать умненьких, собранных девочек-легкоатлеток, настроенных и хорошо учиться, и заниматься многим другим, важным и интересным, а не только своим бегом и прыжками.

Учителя пребывали в растерянности. На кого ориентироваться? Тянуть парней или давать знания девочкам? Последние довольно активно намекнули, что уделять внимание нужно именно им.

Как ни удивительно, это хорошо отразилось и на мужской половине. Вдруг выяснилось, что у некоторых пацанов мозги всё-таки есть; факт, который на протяжении нескольких лет категорически отрицался учителями.

Неожиданно быстро раскрылся Саша Мережкин – тот сероглазый мальчик-струнка, который подал Тае руку, когда она упала с лавки. Они не забыли друг друга и целый год мельком переглядывались в школьной столовой и на общих мероприятиях. У Таи останавливалось дыхание и странно щекотало в животе, когда на секунду взгляд встречался с его глазами. «Не бывает таких глаз, – думала Тая, – ни у кого. Вот… серебряных. Живые, мерцающие озёра, покрытые амальгамой. Как зеркала – но не галантерейные: плоские, новенькие, сияющие, а – неяркие, с дымкой, с тайной…»

Вдруг выяснилось, что Мережкин по знаниям, умению осмыслить и пересказать материал, вообще по способности учиться стоит практически вровень с девочками. Минц вдруг вспомнил, что он – внук профессора медицины. Калдохин, собственно, и так был смышлёным и памятливым, но раньше как-то не считал нужным выпячивать эти свои качества, незачем было. А вот теперь пригодилось. Колбасьев всегда следовал общему направлению – не хотел казаться хуже других. Остальные хотя бы взяли на себя труд носить в школу учебники.

Присутствие в классе девочек не то чтобы вдохновляло, а как-то несколько обескураживало. Ну непривычные они. Странные. Чем-то надо было их… Чем? Неизвестно. Ни одна не отреагировала на тот факт, что кое-кто из пацанов в своей возрастной категории уже играет за местный футбольный клуб. Надежда областного спорта, так сказать. Нет, отреагировали, но не так, как ожидалось: уставились молча, как на психов, а Городецкая покрутила пальцем у виска.

– Бабы… – свёл воедино впечатление о барышнях Жорка Собачников. – Пёс их разберёт…

Но поразить прекрасную половину всё-таки удалось. В самое сердце. Уборкой класса. Надрессированные Галиной Петровной футболисты драили класс каждый день после уроков быстро, качественно и с редкой сноровкой. В новых условиях было положено разделиться на пары – мальчик с девочкой. Мужская половина сразу отмела этот вариант, освободив женскую от любой уборки навсегда. Они привычно и ловко ворочали столы и стулья, швабра с половой тряпкой летала и отжималась как бы сама собой. От затраченного времени и качества уборки зависело, насколько скоро они попадут на тренировку… Замешкался – попал, конечно, но домой заскочил только за формой, еды закинуть в себя уже не успел. Куда тут девчонки со своими пла-атьями, спешить не-е-куда-а-а…

Девочки были удивлены и растроганы. Подоплёку они пока не поняли и приняли освобождение от уборки как подарок, как проявление странного первобытного рыцарства у этих диких необразованных существ, что сыграло большую положительную роль в становлении отношений. В ответ барышни стали показывать иногда тетрадки с ответами, подчёркивать ногтем нужную строку в учебнике, когда неожиданно спрашивает учитель, и делать для мальчиков многие мелочи, которые значительно облегчают школьную жизнь.

Стало как-то вдруг неприличным с места, как это принято было раньше, под одобрительный гогот товарищей, развязно тянуть «да-а не учи-ил я, тренировка была» или ляпать откровенную чушь, взятую с потолка. Многие неожиданно стали слушать то, что говорит учитель или отвечают девочки. Уроки проходили в непривычной тишине. И неудобно стало не писать в тетрадках, когда вокруг скребут авторучками. Геныч Косенко каждую контрольную вертелся юлой, буквально ежеминутно поворачиваясь назад и заглядывая в девчачий листочек.

– Косой, – как-то, не выдержав, не снижая голоса, сказала Люба Луговая, – я даже могу повернуть листок так, как надо. И подержать некоторое время. Только что это тебе даст?

Да, к сожалению, эта фраза наиболее полно отражала положение дел с общим уровнем знаний у футболистов.

Фюрер смотрел на всё это, слушал учителей и внутренне давал себе слово, что больше никогда… Никаких мужских классов. Невзирая ни на чьи просьбы и ни при каких обстоятельствах.

Классным руководителем осталась Галина Петровна. Да и кому другому можно было доверить эту школьную чуму? Она всей душой приветствовала появление девочек, но оставался один острый момент, заноза такая, с которым неизвестно что было делать.

Подопечные матерились, как дышали. И отчасти это не их вина, конечно – попробуй-ка постой загольным с самого нежного возраста и послушай-посмотри взрослых на поле… Да чего там с них, сопляков, спрашивать – сквернословили безбожно их футбольные кумиры; на матчах целые трибуны орали страшным матом, выражая своё восхищение, любовь, горе, напряжение в пиковых ситуациях, фантазируя, что они сделают с тем или иным ненавистным игроком, а особенно с мерзавцем-судьёй.

Четыре года ГП калёным железом выжигала эту привычку. В начале своего классного руководства, в пятом классе, она категорически запретила нецензурную брань в школьном спортивном зале и на стадионе. Была объявлена кара для нарушителей – неделя на скамье штрафников.

…Через два дня на вышеупомянутой лавке сидел весь класс.

Надо было разрабатывать методику сдерживания.

– Можете всё это произносить, чёрт с вами, – вдалбливала она своим ученикам, – только про себя, поняли? Междометиями! Полностью ни одного слова чтобы я не слышала!

Футболисты кивнули и начали осваивать новый стиль. Мучительно. Кто-то ругался, но еле слышным шёпотом. Большинство действительно сумели выражаться про себя, и это выглядело очень странно.

Мальчишки носились по полю не то чтобы молча, а выталкивая из себя довольно странные звуки:

– А!.. …пыть! Хэх!.. ля! …зд! Ё! …на! Твою!..

Галина Петровна засчитала себе полную и безусловную победу. Однако на ситуацию смотрела вполне реально: никаких сомнений, что между собой, в классе, когда взрослых нет, они продолжают говорить на привычном для себя языке.

И вот теперь – девочки. В прямом общении с ними вряд ли что проскочит, конечно, а вот друг с другом… Что со всем этим делать? Окружающим уши свинцом не зальёшь!

Но всё сложилось, к изумлению классной, благополучно. Даже сверхблагополучно. Сознательная часть мужской половины смогла достаточно легко сдерживаться, а остальные… Остальные при тесном дружеском общении пыхтели свои «ё!» и «на!» так же, как и на футбольном поле. Это было странно для непосвящённых, но вполне безобидно.

Так прошёл сентябрь – месяц открытий, а потом жизнь созданных административной волей ячеек, покатилась, покатилась… Две разнородные половины в их девятом «А» учились понимать и слышать друг друга, договариваться, идти на уступки или, наоборот, отстаивать своё. Словом, становились нормальным, единым коллективом, со своим внутренним кодексом, своими тараканами и всем, чему там у них положено.

За партами поселились кто как хотел – мальчишки с мальчишками, девочки тоже парами: Тая сидела с Кнопкой – Соней Кнопп, долговязой нескладной умницей, чудесной души и большого такта девочкой. Вострикова рядом с Городецкой.

И только Клубникина, в своём неизменном одиночестве, наблюдала за всеми со стороны, ни в чём не принимая участия, но всё замечая и как будто усмехаясь серыми внимательными глазами.

«Как представляется сегодня, вопрос о роли и месте социалистической идеологии принял весьма острую форму. Авторы конъюнктурных подделок под эгидой нравственного и духовного “очищения” размывают грани и критерии научной идеологии, манипулируя гласностью, насаждают внесоциалистический плюрализм, что объективно тормозит перестройку в общественном сознании. Особенно болезненно это отражается на молодёжи, что, повторюсь, отчётливо ощущаем мы, преподаватели вузов, учителя школ и все те, кто занимается молодёжными проблемами. Как говорил Михаил Сергеевич Горбачёв на Февральском пленуме ЦК КПСС, “мы должны и в духовной сфере, а может быть, именно здесь в первую очередь, действовать, руководствуясь нашими, марксистско-ленинскими принципами. Принципами, товарищи, мы не должны поступаться ни под какими предлогами”.

На этом стоим и будем стоять. Принципы не подарены нам, а выстраданы нами на крутых поворотах истории отечества».

Такими словами заканчивает Нина Андреева своё открытое письмо, опубликованное сегодня в газете «Советская Россия».

Вы слушали радиопередачу «По страницам газет».

Ну что ж, Клубникина…

Пора.

Маргарита Клубникина пришла к ним в школу в седьмом классе. И сразу появилась в легкоатлетической секции. Тая прекрасно запомнила ту тренировку.

Был сентябрь, и занятия проходили на улице. Девчонки в раздевалке натягивали тренировочные штаны и футболки, расслабленно опираясь ногами о спортивные скамейки. Болтали, шутили, смеялись… Царила та сердечная, лёгкая атмосфера, которую так любила Тая: чувство общности со всеми, какого-то тёплого сестринства, что ли. Хотелось, улыбаясь, смотреть в знакомые приветливые глаза, легонько трогать за рукав, снимать пушинку с волос, а потом на разминке, в замедленном темпе, синхронно, в ногу, бежать плечом к плечу, ухитряясь, невзирая на насупленный вид Филиппыча, давиться от смеха и перебрасываться словами.

Так вот, буквально за минуту до выхода – Лариска закончила шнуровать кроссовки, Луговая уже заплела косу и закинула её за спину, а Тая возилась с заевшим замком старенькой спортивной кофты – открылась распашная дверь раздевалки, вошла высокая длинноногая девочка, нет, скорее девушка, и на несколько секунд неподвижно застыла на пороге, будто давая себя рассмотреть.

А посмотреть было на что. Светлые, пепельные волосы, собранные в простой низкий хвост, волной кудряшек доставали почти до пояса. (Вообще эти волосы имели свойство ложиться тем красивее, чем небрежнее были заколоты. Выпадали неожиданные нежные спиральки-локоны, по одному – за ушами, надо лбом, вдоль щёк, и сводило судорогой пальцы от желания потрогать, отвести от лица, заправить за ухо непослушный завиток.)

Тёмно-серого тона с лучами-рисками радужка производила впечатление нарисованной на тонком выпуклом фарфоре – глаза в облике, несомненно, определяли его властную, аристократическую суть. Гладкие, цвета беличьего меха, красиво изогнутые брови, высокий лоб, чуть суженный с обеих сторон у висков, белая нежная кожа.

Если губы приоткрывались в улыбке, показывались снежные зубки – ровные, одинаковые, плотно прибитые друг к другу, как кедровые орешки. И – ямочки, неожиданные, яркие, чуть повыше уголков губ на обеих щеках и слева на подбородке; лукавое многоточие, не отпускающее взгляд, сколько бы ни смотрел.

Правда, улыбкой Клубникина одаривала совсем нечасто. Вот и в тот раз. Не опуская взгляда, просто высоко подняла брови и чуть покривила уголок рта. Потом прошла в раздевалку. Прямо так, без «здрасте». И главное, никто не решился ей ничего сказать, хотя с другим бы не промолчали – почти все знали себе цену и за словом в карман не лезли.

Почему-то сразу остыло общее радостное настроение, даже на разминку побежали не как раньше, плечом к плечу, а какой-то разнобойной толпой. Тая бежала, чуть отставая, и видела перед собой спины Клубникиной и Сони Кнопп. Они были одного роста, у обеих Таина голова болталась бы под мышкой, но как нелепо нескладная тощая Кнопка выглядела рядом с соседкой! И это несмотря на новенький бирюзовый спортивный костюм, который её папа, директор механического завода, привёз из Венгрии, из туристической поездки.

Клубникина была какой-то ладной, ловкой; руки не летали беспомощными виноградными плетями, отцепившимися от опоры, как у Сони, а с чуть разведёнными локтями правильно прижимались к бокам, корпус прямой, голова гордо откинута назад, ноги мощно и красиво толкали землю. И это несмотря на видавшую виды олимпийку, коротковатую, с растянутой внизу резинкой, трикотажные штаны, выцветшие от многократных стирок, и чёрт-те какие полукеды, порыжевшие от времени.

Учиться Клубникина пришла в «А» класс, об этом шепнула Вострикова, и на этом всё. Никаких сведений. Да Тая и не стала бы расспрашивать.

И в школе, и на тренировках новенькая вела себя отстранённо, ни с кем не дружила, но не могла не вызывать уважения, даже восхищения своей целеустремлённостью, упорством, умением работать. Ну и одарена, конечно, была сверх меры…

Трофим Филиппыч на неё прямо молился. Как-то раз Тая оказалась рядом с ним на финишной полосе, когда Клубникина бежала восемьсот метров.

– Смотри, – сказал он севшим голосом и откашлялся, – бежит – земля дрожит. – Потом скользнул по ней глазами и добавил: – А не то что ты, Каретникова, – скривился и помахал ладонями, как куцыми крылышками: – бяк-бяк-бяк…

Да уж. У той воли к победе было хоть отбавляй… Как и спортивной злости.

Вообще, с приходом новой девочки тренер очень изменился. Никогда никого не выделяющий прежде, он как-то непривычно много мельтешил, кружил вокруг Клубникиной, ставил её в разминках ведущей.

– И р-раз, два, три… – считал он количество подскоков или приседаний, глядя только на неё, и открыто объявлял: – Ориентируюсь по полосатым носкам…

Неожиданно стал принимать участие в их играх, которыми заканчивались тренировки – в вышибалы или разрывные цепи, другое всякое-разное. Вроде бы и ничего сверхъестественного в этом не было, особенно когда не хватало игрока до пары, но ведь раньше-то он этого не делал… Сидел на лавке со своим журналом, помечал там что-то, и всё. Потом свистел в свисток, напоминая, что тренировку пора заканчивать. А ещё вдруг стал ждать в спортивном зале, когда они выйдут из раздевалки. Для каких-то общих наставлений. Потом тащился вместе с девчонками через школьную аллею до ворот и дальше направо – с Клубникиной, Луговой и Кнопочкой, жившими в одном дворе, к своей остановке…

Девчонки, поёживаясь, чувствовали в его поведении какую-то неприятную, разрушающую неправильность…Хотя он никогда не приобнимал Клубникину за плечи, как делал со всеми раньше, отводя в сторону после неверно исполненного прыжка и объясняя ошибку. Вообще к ней не прикасался.

Сама Клубникина на эту суету и мельтешение смотрела понимающим внимательным взглядом, и уголок рта слегка, еле заметно насмешливо полз вверх. И в этом намёке на улыбку тоже было что-то не от их мира, какое-то запретное тайное знание, которого они не хотели пока…

Собственно, отношений с Клубникиной не было никаких. Ни у кого. Таино определялось формулой: где я и где она. Благоговением из-за угла. Клубникина казалась ей безусловным совершенством: красота, ум, способности. Воля. Характер. И замечать-то такую, как Тая, это безупречное существо не должно было бы. Кто она для неё? Так, недоразумение. Птица Мамыра.

Птицей Мамырой в раннем детстве Таю называла бабушка, мамина мама. Она жила в центре города, в домике-развалюхе с печным отоплением и удобствами во дворе. Тая нечётко, на уровне ощущений, вспоминала себя, четырёхлетнюю, в непротопленной с утра квартирке, в перинном сугробе, сидящей на горшке в кульке ласкового тяжёлого одеяла. Бабушка снизу подтыкала его – чтоб не дуло, а сверху, на шее, заворачивала шалькой. Сонно покачиваясь в этом шатком уютном сооружении, Тая утыкалась носом в «галочку», где шалька сходилась, и дышала внутрь тёплым воздухом.

Бабушка садилась рядом, грозя завалить горшок с внучкой набок, обнимала родной кулёк обеими руками, судорожно-ласково прижимала к себе и всегда говорила одно и то же:

– Эх, ты-и. Птица-а-а… Мамыра.

И Тая в полусне, в полудрёме видела диковинное пернатое – растрёпанную, нелепую, с лысой тощей шеей и уродливым клювом, сидящую широко оперённым задом в кривом каком-то, наскоро слепленном гнезде, со свешенными вниз голенастыми жёлтыми ногами.

Кто это – птица Мамыра? Которая из плеяды сказочных мифологических человекоптиц? Сирин, Гамаюн, Алконост… На васнецовских и билибинских картинках – прекрасные тётеньки с крыльями, с нежными лицами. Райские существа. Печаль, радость, предзнаменование…Но Мамыра?!

Нету такой. И у бабушки не спросишь. Умерла бабушка через зиму, когда Тае было шесть.

Мама на этот вопрос только отмахивалась. Не знала или не хотела говорить? А Тая держала в голове, иногда бессознательно, перебирая на библиотечных полках сборники и хрестоматии по фольклору. Только один раз повезло, в «Сказках и загадках Пермского края» мелькнуло это слово. Но в каком контексте! «Летит мамыра, ни лица, ни рыла…»

Ни лица, ни рыла.

Дальше можно не узнавать.

…Откуда она взялась, клубникинская неприязнь именно к ней, Тае? Потом, позже, мучаясь и гадая, она интуитивно определила точку отсчёта.

Именно тогда, в седьмом, зимой. На вечерней тренировке. Было уже совсем темно, семь часов вечера, заниматься оставалось ещё час.

Неожиданно отключили свет во всём микрорайоне. Обычное дело. Филиппыч отправился звонить по телефону в учительскую и долго не возвращался. Девчонки зачем-то зашли в раздевалку, где было хоть глаз выколи, и плюхнулись, сдвинувшись, на низкую спортивную скамейку. Наверху, почти на их головах, висели вперемешку куртки и олимпийки.

Тае почудился тёмный душный чердак и воробьи, сидящие под крышей – тесно прижавшиеся, нахохленные…Жутковато и в то же время уютно. В углу, отдельно от всех, как большой голубь, возилась Клубникина. Она грохотала газетой, видимо, пытаясь в потёмках что-то завернуть, но получалось плохо.

Девчонки примолкли, слушая темноту.

Вдруг скамейка задрожала, дрожь немедленно передалась всем сидящим.

– Девки, – недовольно произнесла Городецкая, – кто трясётся?

– Ик, – всхлипнула темнота.

– Это Морошко, – отозвалась Луговая, – она весь вечер плачет. От них, ну… короче, отец ушёл.

Скамейка затряслась ещё сильнее.

– Морошечка-а-а, – жалостливо прошептала Кнопка, – ну не плачь, пожалуйста…

И полезла к той в темноте, наступая всем на ноги, чтобы обнять и погладить по головке.

Морошко ревела уже вовсю, крупно вздрагивая и судорожно, рывками хватая воздух.

– К… это. К другой? – по-взрослому поинтересовалась Вострикова.

Девочка в ответ захлюпала, забулькала, и все поняли, что – да, и нет надежды.

– Козёл, – поставила печать Лариска, – не стоит твоих слёз.

Морошко завыла в полный голос, а девчонки дружно зашикали на Вострикову, Люба Луговая даже хлёстко шлёпнула её по коленке. Кнопка уже сама роняла крупные горячие слёзы, представляя, как это – когда ушёл папа. Её, например, родной любимый папочка…

– Ну вы же… будете видеться, – дрогнувшим голосом предположила Городецкая.

Плачущая девочка остановилась, взяла дыхание и, всхлипывая, прерываясь, вдруг горячо заговорила о том, как они с папкой… Как он без неё не ездит на рыбалку, потому что только она умеет правильно подсекать – подводить сачок под крупную рыбу, чтобы не сорвалась. И только она может солить уху как надо… И что каждый вечер он заходит к ней в комнату, и садится, и похлопывает рукой по одеялу, и тихонько шепчет, как в детстве: «Иришок-клопушок… Ма-а-ахонькие ножки…» И что у него нет музыкального слуха, если запоёт – все рухнут, но свистит он гениально, самые сложные мелодии, и её, свою дочку, научи-и-и…

И много всего другого.

Девчонки сломались уже на «клопушке» и тяжело, потерянно молчали.

– А… мама? – пискнула Кнопочка.

– Мамка? – Морошко судорожно вздохнула-всхлипнула. – Ва-али, говорит, сто таких найду, в очереди стоят. А я… без папки-и-и… – И опять заплакала.

– Перестань реветь, – строго сказала Люба. – У некоторых вообще отцов нет. Матери одни растят. Или разошлись давно, как у Каретниковой.

– Да, Таиска? – потребовала подтверждения Вострикова, которая уже не знала, что делать с этим потоком слёз и слов…

– Да, – тихо уронила Тая.

Все затихли, включая Морошко.

– Тоже гулял? – Лариска требовала развёрнутого ответа.

– Выпивал, – выдавила из себя Тая, – много.

– Бил? – басом осведомилась Людка Парамонова из тридцать восьмой школы.

– Нет… Ходил по ночам, всё ронял. Закрывался изнутри. Не нарочно… Но мы в дом не могли попасть. Деньги… тратил. Все.

– На водку, – подвела итог Вострикова.

Тая молча кивнула в темноте. Никто не увидел. Но все поняли.

А она вдруг вспомнила всё – и то, как они той зимой возвращались с мамой из бани – разогретые, с влажными волосами, укутанные в пуховые платки, и как медленно остывали, в течение сорока минут стуча в закрытую изнутри дверь, а потом лезли по сугробам через забор к соседям… как ночью она просыпалась от какого-то нечеловеческого рёва, от грохота кастрюль и летящих во все стороны табуреток… как целую неделю давились пшённым супом с картошкой – тем единственным, что оставалось из еды… И кошелёчек с облезлой пуговичкой. Тая задохнулась.

– Выперли? – пророкотала Парамонова.

– Нет… Сами ушли.

– Куда?

– К соседям сначала. Потом – барак… А потом – в эту квартиру, – прошелестела Тая.

Она опять вспомнила салазки, шкаф, морозный весенний день, и себя в шкафу – и удивительное чувство свободы: без страха, тяжести на душе, и, почти впервые, радостное ожидание будущего дня…

В углу Клубникина, молчавшая до сих пор, вдруг издала низкий горловой звук наподобие воркования горлицы и опять завозилась с газетой; затем только еле ощутимое движение в темноте, и – легко стукнула дверь. Ушла.

Никто не обратил внимания. Все уже говорили, перебивая друг друга, рассказывая случаи, всеми силами убеждая бедную Морошку, что живут на свете и без отцов… Ну или с приходящими.

Свет так и не дали. Пришёл Филиппыч и отпустил девочек домой, проводил до выхода, светя им вслед фонариком А они всей толпой, гомоня, отправились провожать Морошку до троллейбуса…

С этого вечера всё началось.

Уже на следующее утро Таю пронзил гневный взгляд из глубины школьной раздевалки, резанувший такой острой ненавистью, что почти остановилось сердце. Секунду она стояла как парализованная, а потом уголки губ Клубникиной дрогнули в какой-то кривоватой усмешке. Она повернулась и зашагала по лестнице.

У Таи подкосились ноги. Она тихо сползла вниз и села на продольную металлическую жердь в основании длинной вешалки.

Потрясение было таким мощным, что сначала даже не возник вопрос: за что? Ненависть самой прекрасной девочки в школе, безупречного совершенства, практически божества, объявление войны – настолько очевидны, что не нужно никаких слов. И теперь ей с этим жить. Тая почему-то знала, что это надолго. Может, навсегда. Почему?

Нипочему.

– Но вообще она, между прочим, такой же член партии, как и он, и точно так же имеет право высказываться по текущим вопросам.

– Ну и что? Я тоже член партии и имею высказываться, но меня в телевизор не зовут.

– Замуж сначала выйди правильно, за такого мужика. И позовут. А то у тебя никакого нет.

– Да ладно вам! Красивая женщина – и всё. Язык подвешен. Одета со вкусом. Пусть за бугром посмотрят! Фигура какая – не Хрущёва и не Брежнева. Я – за, как хотите. Как мужчина…

– Алексей Николаич, вы… Все слышали? Это…

– Да кто б сомневался! Тьфу!.. А меня – лично – тошнит от неё, понятно? «Член партии»! В соболях, в бриллиантах?

– Чёрт с ними, с соболями! Куда лезет вперёд мужа? Ты кто такая-то? Ты, что ли, государство представляешь? Рот ему открыть не даёт.

– А он – разрешает. Так чего ж не…

– Это – неслыханно! Это… Вы что себе позволяете? Сижу – ушам своим не верю! Тимофей Данилыч! Веди собрание! И – дай оценку происходящему! На партийном…Коммунисты! Учителя вдобавок! Сплетни, обывательщина. Дай оценку, Тимофей Данилыч!

– Попрошу, товарищи. Партийное собрание – не место. Неэтично обсуждать супругу действующего Генерального секретаря ЦК. Попрошу высказываться по повестке. Марина Петровна, Лариса Владимировна, сядьте порознь, что вы как эти, ей-богу! Какой раз уже – собрание вести невозможно! Любовь Викторовна, пиши протокол, успокойся. Кому слово? Повестка, товарищи, серьёзная…

Два последних года учёбы были очень тревожными. Такими – на грани. Причём везде – и дома, и в школе.

Начать с того, что у них не было десятого класса. Из девятого – сразу в одиннадцатый. Как-то там это было связано со школьной реформой, переходом на одиннадцатилетнее образование, ребята и не хотели вникать в эти подробности. Больше будоражило то, что в прошлом, 88/89 учебном году, был отменён выпускной экзамен по истории, и некоторые, в основном футболисты, в этом смысле с надеждой смотрели в будущее. Может, ещё чего отменят, чем чёрт не шутит…

Нет, не случилось.

Но изменилось всё-таки многое. Вдруг выяснилось, что на уроках истории учителям можно нести всякую отсебятину, не в рамках учебника, – а и то где их взять, современные учебники? И несли кто во что горазд. Развалившись и скрестив руки на груди, с откровенной усмешкой слушал «А»-класс свою историчку – Дикую Любку, которая долдонила с вытаращенными глазами про выдающуюся роль Сталина Иосифа Виссарионовича в деле становления советского государства, мировой сионистский заговор и очищающую деятельность Общества «Память»[3]. Девочки не желали вступать в пререкания: они Дикую Любку презирали за ортодоксальность и ограниченность, понимая, что фундаментальные знания, а также информацию о происходящем в настоящее время надо черпать совсем из других источников. И какой тогда смысл в ненужных спорах?

Пацанам было просто по барабасу, их интересовало сиюминутное: футбол, диковинные жвачки, привезённые кем-то с забугорных сборов; почём адидасовский костюм на толчке. Минц с Калдохиным насобачились варить джинсы всем желающим – в профессорской кухне, в огромном баке, воняя хлоркой на всю квартиру. Лейбаки – широкие такие простыни на поясе сзади – нарочито небрежно срезали бритвой, оставляя неровные лохмотья. Мол, презрение к фирме. Это было до того ништяково, что все завидовали и перенимали стиль. Проявили щедрость – предложили было девчонкам, но согласилась одна Вострикова.

Школьная жизнь болталась, крутилась и скакала, как теннисный мячик внутри барабана стиральной машинки.

Круто было разговаривать голосом гнусавого переводчика. Махать ногами перед лицом друг друга, как Брюс Ли. Вздыбить на башке обесцвеченные лохмы, разделённые напополам пробором. Бесформенный яркий пиджак с завёрнутыми до локтей рукавами с полосатой подкладкой.

К счастью, футболистов эти веяния почти не коснулись: на переменах они гоняли мяч, после уроков срывались на тренировку, а там… Там взрослые наставники шерстили их в хвост и в гриву. Пропуская пацанов в зал, тренер каждому проводил по башке рукой, как гребёнкой, и, если волосы захватывались в горсть, трепал так чувствительно, что назавтра с причёской было всё в порядке. Сами друг друга стригли ручной древней золингеновской машинкой. На предмет алкоголя и курева обнюхивали, не стесняясь. Отследить, когда пацан ложится вечером в постель, было, конечно, трудновато – но! – если кто-то мотался по полю дохлым крабом – всё, накануне, ясно, маячил видеосалон, последний сеанс: «Эммануэль», или «Греческая смоковница», или «Полицейская академия»… Родителям тренер никогда не жаловался, отстранял на одно занятие, и точка. Опять «подох» – на два. Двух хватало с лихвой. Такая простая арифметика.

Взрослые замирали перед телевизором. События в стране напоминали помойных котов в уличной драке: они выли, каждый на свой манер, дикими, нестерпимо противными голосами, сцеплялись в яростные клубки не на жизнь, а на смерть и неслись куда-то с сумасшедшей скоростью, исторгая ненависть, угрозы и категорическое неприятие друг друга.

У Каретниковых не было телевизора, даже старенького, хотя несколько раз знакомые предлагали отдать бесплатно. Алевтина Сергеевна отказывалась – зачем портить их спокойную, размеренную, негромкую жизнь опасными страстями, исходящими из дурного ящика. И главное, дочка никогда не просила – Тая была на удивление не стайным ребёнком: её не разрывало изнутри – у всех есть и я хочу… Может быть, помогла мамы-Алина всегдашняя мантра: «У нас есть всё, что положено. И даже больше». А может, просто родилась такой.

В школе Тае было нелегко. Нет, в классе она чудно прижилась: женская половина давно стала родной, а парни… Те моментально сдувались, утрачивая способность к гиканью и ржанью, заборной лексике, желанию наддать кому-нибудь под рёбра в дружеском батмане, перед этой худенькой коротышкой с мягкими внимательными глазами и негромким голосом. Губы как-то сами расползались в широких улыбках, хотелось прикрыть их рукой. Таино магическое свойство – выслушивая, смотреть в глубину, становясь немножко частью того, с кем она сейчас, убеждая глазами: я с тобой, думаю, помню о тебе, – способно было обезоружить самых наглых. Доверие, умение слушать и слышать давно уже выброшены на помойку изворотливым лживым веком. Всё это теперь неоткуда стало брать. Но их отсутствие вдруг обернулось такой тоской от дефицита подлинности и чистосердечия… А в Тае это было: искренность, участие – удивительные в своей непритворности.

Не принимала её только Клубникина, и Тая задыхалась в тесном коконе её ненависти. Он мешал, сковывал движения, отбирал воздух. Тае казалось, что ледяные серые глаза следят за ней неотступно. Только и ждут, когда она споткнётся, чтобы наполниться злой мстительной радостью. Например, когда на уроке раздавали доклады, Клубникина обязательно выбирала ту же тему, что и Тая. И выступала потом блестяще – так, что нечего было добавить, и всем остальным оставалось только спрятать свои исписанные листы подальше в портфель.

И Тая с удовольствием уступала – без досады и внутреннего ропота. Ах, если бы дело было только в этом…

Как-то на тренировке, когда готовились к городским соревнованиям, Клубникина вдруг подошла к старту забега на шестьдесят метров и встала рядом с Таей, уверенно опершись кончиками пальцев о землю и подняв плечи над меловой чертой.

– Рита, ты чего, не твоя… – начал было Филиппыч.

Клубникина только дёрнула краешком рта, и тренер заткнулся. Тая перестала видеть беговую дорожку, сердце заметалось и забилось в груди, как воробей, нечаянно влетевший в квартиру, бьётся об оконное стекло.

Сойти? Не бежать? Зачем всё это?

Старт!

Вместо чудесного всегдашнего полёта, на слабеющих ногах она еле-еле перевалилась через белую линию, чуть не тюкнувшись носом в дорожку и видела уже впереди себя, как упруго, мощно, сжатой пружиной распрямляется тело Клубникиной и набирает скорость. Финишировала та на доли секунды раньше, чем две другие участницы забега, но время всё же было хуже, чем коронное Таино. Радоваться этому совершенно не хотелось. Сама она бессильным сухим листом перелетела финишную прямую и упала на лавку, стараясь остановить противную дрожь в слабеющих коленях. Последней.

Тая отстранённо, будто из другой реальности, наблюдала за тем, как втолковывает победительнице Филиппыч, терзая рукой свисток, болтающийся на шнурке:

– Если ты хочешь… другая техника бега… угол отталкивания… передняя часть стопы…

И одновременно с никчёмными словами к ней повернулось гневное лицо Клубникиной. В бешенстве ходили желваки, шевелились червяками побелевшие губы. Червяки встречались-расходились, и Тая вдруг поняла, что они произносят.

– Не сметь!.. – яростно вырисовывали губы. – Не сметь сходить с дистанции!.. – Глаза потемнели до некрасивого буро-серого цвета, как лужа, в которой отражается грозовая туча.

Градус ненависти был невыносимым. Да, Тая поняла, конечно: та хотела заставить её бежать в полную силу, на пределе возможностей, чтобы можно было, борясь и отвоёвывая секунды, измерить свои. И победить любой ценой. В непривычном для неё спринте.

Но сама Тая не желала этой тупой самосжигающей борьбы. Она хотела лететь, окуная лицо в ветер, еле прикасаясь к земле самыми цыпочками, кончиками кроссовок, а не переживать ужас собаки, которую привязали к несущемуся велосипеду и понуждают – беги, хочешь ты этого или нет.

Больше Клубникина эксперимента не повторяла. К концу тренировки к ней вернулось обычное выражение – набрали естественный цвет фарфоровые глаза, заняла своё место перевёрнутая мелкая запятая – скептически поднятый правый уголок рта…

У Таи сердце уходило вглубь и начинало бухать где-то в животе от этой странной недоулыбки. Не хотелось думать о том, что произошло.

А надо было.

Так что же произошло? Ведь ничего особенного – безмолвное предложение посоревноваться всерьёз, в полную силу. Она ведь привыкла всем идти навстречу? Почему бы и теперь… не превратить беговую дорожку в ринг? Упираться, бороться из последних сил.

И проиграть.

Вплести в лавровый венок Клубникиной лишнюю ветвь – славу спринтера. Понимая, что не медные трубы той нужны, а доказательство, какая ветошь и мокрая мышь Каретникова.

Птица Мамыра.

Это было самое начало, а Тая уже смертельно устала от преследования, от жёстких глаз, ни на секунду не оставлявших в покое… Съеживалось сердце от того, что чувствовало: найдёт Клубникина чувствительную точку. Так приложит…

И нашла, конечно.

– О! О! О! Смотри-смотри-смотри! Вон она, пошла! Ты спрашивала.

– Где?

– Кто?

– Да эта… Димкина. Мать-то! Из двадцать шестой.

– Артит’тка.

– Ух ты, хороша! Прям пава…Плывёт!

– Редкая гостья, что и говорить. Насовсем приехала?

– А кто знает-то? Докладывают они кому.

– А муж-муж-муж? Димкин отец-то? Кто?

– Господи, да нету никакого… Для себя родила.

– Ага, для т’ебя. Для матери т’корей уж…

…В Димкиной жизни вдруг неожиданно нарисовалась мать – Алка, которую он почти не знал. Алка с мужем-военным развелась, когда сыну был год, и проживала в соседнем областном городе в отдельной комнате семейного общежития среди себе подобных. Она окончила Институт искусств, имела запись в трудовой «артистка балета 1-й категории» и много лет плясала в народном ансамбле профтехобразования «Славянский венок». Красива была гордой и благородной красотой полукровки с шёлковой персиковой кожей и тонко прорисованными, дивно приподнятыми внешними уголками к вискам, меняющимися, как хамелеоны, глазами. Даже сейчас, в сорок, выглядела двадцатипятилетней. Прекрасная Казашка любила дочь до безумия, гордилась ею, поэтому с готовностью когда-то приняла бремя воспитания годовалого внука на свои плечи.

Алка была клинической дурой. Нет, не в интеллектуальном смысле. Окончила институт с красным дипломом, читала какие положено молодой образованной женщине книжки, умела толково и красноречиво рассуждать о них и о премьерных спектаклях, которые регулярно посещала.

В человеческом смысле была недоразвитая. В жизни для неё не имело значения ничего, кроме собственных желаний. Мать она воспринимала как обслуживающий персонал, Димку вообще не видела в упор. Все эти годы, когда бабушка одна растила внука, дочь в своём городе существовала упоительно-прекрасно: плавала по сцене гордой павой с лукаво приподнятыми бровями, примеряла в гримёрке, хохоча, бесстыдные лифчики фасона «Анжелика», сбываемые по спекулянтской цене, шастала с гастролями по городам и весям (в том числе и за границей), принимая восхищение и обожание поклонников. До поры до времени нужды в деньгах на рестораны, кружевное белье и прочие атрибуты красивой жизни не испытывала.

Резко и внезапно всё закончилось: работа, поклонники, деньги. Вернуть утраченное не получилось, да она не больно-то и старалась. Не привыкла. Алка просто заявилась в квартиру матери, моментально выселила Димку из его жилища, уставила каждый сантиметр ванной комнаты баночками-флаконами и часами лежала в ванне в ароматной пене, абсолютно игнорируя всех, кто желал посетить туалет. Бабушка с внуком ходили к Каретниковым, чуть позже Димка практически туда переселился.

В квартире у Прекрасной Казашки Алка появилась не просто так. Она точно знала, что мать не тратит Димкины алименты: относит деньги на книжку, на срочный вклад, и сумма накопилась значительная. За бугром, в Югославии, у Алки имелся кавалер, албанец по национальности, на несколько лет моложе неё, какое-то время дуривший голову красивой артистке. Так и не женился пока, хотя туманно обещал. Алка верила и дожимала всеми средствами. Очень хотелось «туда», в праздничные огни ресторанов и уютные, устланные мягкими коврами коридоры отелей, а не лежать в старой чугунной, шершавой ванне, пялясь в покрытую зелёной масляной краской обколупанную стену.

Скандалы вспыхивали страшные. Прекрасная Казашка стала непохожа сама на себя. Она посерела лицом, как-то съёжилась, с неохотой ела и почти не спала. Алка пёрла как танк. Молодая энергия сжигала и рушила всё вокруг. Её сильный вибрирующий голос был слышен далеко за пределами квартиры и даже лестничной площадки.

– Прекрасный дуэт, – надрывалась Алка, встав в третью позицию в центре квартиры, картинно поворачивая свою точёную голову и раскрывая округлённую по-балетному правую руку в указующем жесте, – казалось, она вот-вот исполнит падебаск, – юный миллионэр и его нищая мать!

Димка смотрел с ужасом, оттопырив нижнюю губу. Было даже не обидно, нет, – непереносимо стыдно.

Тае казалось, что она слышит, как что-то ломается с грохотом у него внутри, трещит и налезает друг на друга, как льдины во время ледохода, круша и сметая всё живое на своём пути. Глаза темнели до безумного сизого цвета в такой непереносимой горечи, что было невозможно в них смотреть.

Но Алку это не волновало.

Димка метался внутренне, не говоря ни слова, сходя с ума от невозможности вернуть их с бабушкой прежнюю жизнь. Он перестал спать по ночам, волчком крутясь на своей раскладушке и слушая вздохи Прекрасной Казашки, которая тоже до утра не смыкала глаз… Делал глупости одну за другой. Ему изменила хвалёная интуиция – как бешеный пёс он кусал любую протянутую ему дружескую руку. Напропалую хамил учителям, во время контрольных, даже не вынув авторучку из портфеля, сидел, откинувшись на спинку стула, и глядел в потолок. Чего он хотел? Чтобы вызвали мать, а она испугалась и обратила внимание? Бесполезно. В результате в кабинете директора сидела всё равно Прекрасная Казашка с убитым лицом и таблеткой нитроглицерина во рту.

Как-то после очередного скандала, когда бабушку отпаивали чаем и валидолом у Каретниковых, её дочь с умиротворённой душой залегла в ванну и пробовала там какой-то сложный вокализ, Димка сидел, зажав уши напротив Таи за своим кухонным столом. И вдруг пробкой выскочил в другую комнату, и вырвал с мясом лист из первой попавшейся тетрадки, и накарябал на нём здоровенными буквами, разрывая ручкой бумагу: «Уехал в Москву разгонять тоску», – и бросил записку на середину стола, припечатав её кулаком. И, отчаянно шарахнув дверью, спустился в подвал, в своё убежище, и умирал от горя и тоски там, качаясь на табуретке и обгрызая, обдирая ногти до мяса, до крови.

Для чего всё это? Чтобы мать сошла с ума от страха?

Сошла, но совсем не мать. Алка, увидев послание в трясущейся сухой руке Прекрасной Казашки, презрительно уронила:

– Жрать захочет – придёт.

И всё.

А у бабушки отнялись ноги. С перевёрнутым лицом она сидела на табуретке, раскачиваясь взад-вперёд, и молчала. Тая торчала рядом птицей Мамырой, обливаясь холодным ужасом. Мама Аля бегала из квартиры в квартиру дробным своим шажком, приглушённым мягкими тапочками.

– Придё-ёт, придёт, – говорила она. – Келбет Гумаровна, чайку, – и ласково гладила подругу по непривычно закостенелой, сгорбленной спине.

А что ещё было сказать? Потом послала Таю в верхнюю квартиру, к инспектору по делам несовершеннолетних.

Не идти было нельзя.

Саня-Ваня вышел в спортивных штанах, майке и клетчатых тапках. Без формы показался очень молодым, почти мальчишкой-одиннадцатиклассником. Откуда-то уже всё знал.

– Короче, Каретникова, – произнёс он негромко, – заканчивайте всё это, ясно? Завтра в отделении будет принята заява, и начнутся действия по розыску. Ничем хорошим это, сама понимаешь… Сегодня весь вечер – в твоём распоряжении, если нужна моя помощь. А завтра палец о палец не ударю, учти. Хотя что-то мне подсказывает… – и в упор посмотрел на Таю.

А она собрала все свои силы, чтобы не дрогнуть лицом и не опустить глаз.

– Давайте заканчивайте, а? – как-то даже жалобно попросил Саня-Ваня и продолжил: – А то ещё неизвестно, куда за ночь бабку отвезут – в Дыбунки к Сабунской или на Мордоплюевку.

Вот это было в самую точку. На Дыбунковской набережной находилось психиатрическое отделение областной больницы с главврачом Сабунской; на Мордоплюевке – новое кладбище. И не принимать во внимание такое развитие событий было невозможно.

Поэтому Тая немедленно спустилась в подвал, отвела рукой боковые доски и тихонько скользнула в лабораторию. Димка, ссутулившись, неподвижно сидел за столом-ящиком и безысходностью позы до оторопи напоминал собственную бабушку. Повернулся и посмотрел на Таю горькими, синими до черноты глазами. У неё заныло сердце.

– Надо идти, – тихо сказала она.

И Димке без объяснений было понятно, что да, точно надо…Так уж были устроены их отношения: ни разу за все эти годы его Скво не дала ему ни одного совета, не высказала ни одной просьбы – просто следовала за ним. А теперь…

…Прекрасная Казашка провела эту ночь у Каретниковых, на Таиной кровати, а рядом, на полу, сидело её долговязое чадо, мотая белобрысым чубом и время от времени, как попугай, бубня тихим виноватым голосом:

– Башка, а? Ба-ашк, ты чё?

«Башка», к счастью, встала утром с кровати живой и относительно здоровой. Проснулась не в Дыбунках и не на Мордоплюевке, а в квартире своих соседей. Выстояла…Чувствовала, видать, сколько ей всего ещё предстоит.

Вечером следующего дня на кухне Каретниковых под чай с корвалолом были выработаны важнейшие стратегические мероприятия. Мама Аля, всегда довольствовавшаяся совещательным голосом, вдруг собралась, предложила неожиданное решение и твёрдо на нём настаивала, что само по себе явилось событием необычным.

– Отдайте Алле деньги, Келбет Гумаровна, – заявила она непривычно громко и с силой нажала на нож, делящий пополам чёрствое хлебопекарное изделие «Язычок слоёный с сахаром».

Нож звонко брякнул о дерево – было такое чувство, что сработала гильотина. Прекрасная Казашка вздрогнула.

Такое ей даже в голову не могло прийти.

– Отдайте, – убеждала соседка. – Возьмёт – уедет, успокоится. Надолго. А вы будете жить как раньше. Вы же, в сущности, сейчас обходитесь без этих денег? И дальше обойдётесь. А она, может, устроится… там. – И махнула рукой с ножом в сторону тёмного окна.

А ведь это был выход. Всю ночь Прекрасная Казашка обдумывала его, ворочаясь на диване и блуждая по кухне. Димка ночевал у соседей, в Таиной комнате. «Что ж, для общего покоя денег не жалко», – тяжело думала она и вздыхала так глубоко, что казалось – вот-вот выдохнет из груди собственное сердце. Зная Димку, можно было не сомневаться, что нога его не ступит больше на территорию, где обитает родительница.

…Деньги мать дочери отдала. В несколько приёмов. И правильно сделала. Вернула в свою семью относительное равновесие – раз. Спасла деньги от обесценивания – два. Обеспечила своему чаду дальнейшую приятную и желанную жизнь «там» – три.

А Алка обтяпала всё очень сноровисто. Где-то как-то крутнулась – купила на всю сумму валюту, выехала по приглашению, несколько раз сменила кандидатов в мужья и наконец нашла кого-то, кто не против был терпеть её капризы и богемные замашки.

Писем не писала, не звонила – ещё чего! Скудные новости о ней мать узнавала от гонцов, приходивших в дом за очередной порцией зелёных и каким-то образом переправлявших их к новому Алкиному местожительству. Переживать за дочь просто не было сил, силы ушли на Димку. Да и не покидало внутреннее чувство, что всё у той сложится прекрасно. Обладая критической неспособностью заботиться о других, устраиваться в жизни с максимальным комфортом для себя её дочь замечательно умела.

Димка на то короткое время, пока воспрянувшая Алка в предчувствии будущей счастливой судьбы радостно металась и собирала чемоданы, вполне удобно прижился у Каретниковых. Ночевал в Таиной комнате на её кровати, потом шёл в школу, возвращался, и делал всё то же, что и раньше, только на другой территории.

Потом, конечно, когда мать уехала, вернулся в свою, яростно стараясь избавиться от ненавистного чужого запаха. Проветривал, буквально вымораживая помещение от Алкиных духов и кремов. И всё равно брезжил, вползал этот вкрадчивый запах. Или это уже казалось? Пришлось махнуть по углам полфлакона мяты с чесноком.

Вот это реально помогло.

А привычка к Таиной комнате осталась. Он вечно сидел на высоком стуле, который принёс из дома, у окна, закинув свои длиннющие ноги на подоконник. Считалось, что это – рабочее место, где он должен делать уроки. Но, как большинство подростков мужского пола, Димка их сроду не учил, конечно. Шаткими небоскрёбами громоздились учебники, а сверху в беспорядке – ротапринтное издание «Мастера и Маргариты», истрёпанный до дыр томик «Библиотеки современной фантастики» с повестью «Понедельник начинается в субботу» братьев Стругацких, номера «Нового мира» с «Архипелагом…» и «Звезды» с «Воспламеняющей взглядом» Кинга. Это он читал и перечитывал.

То, чего он так страстно желал, произошло: Алка уехала. Но прежняя жизнь не вернулась. Оба это чувствовали. Может, просто детство уходило? А вместе с ним – вера, что ничего плохого с ними не случится. Димка вдруг внезапно понял, как хрупко всё то, что дорого, а Тая и так всегда знала…

Зацепить бы крючком от вешалки хлястик старенького пальто и задним ходом подтащить упирающееся счастье назад, поближе к точке отсчёта. Но как его притянуть, если давно сменили декорацию, и даже их микрорайон – чёткие промытые квадраты с зелёными шапками американских клёнов и простыми вывесками: «Книги», «Гастроном», «Хозяйственные товары» – полинял и съёжился. Стекло в дверях магазинов заменили железными листами, в витринах – фанерными. Нечего стало продавать, а не то что заботиться о красоте…

И эти дрянные металлические киоски. Как будто огромная жаба – величиной с дом – выметала мерзкую икру и нанизала её на прямые травинки улиц. Где гуще, где реже. Да, все одного цвета – «последнего вздоха Жако», как называла этот цвет Прекрасная Казашка. Гремящие, гулкие, как гаражи. С бесстыдно опалёнными сваркой небрежными швами в боковых стыках и у дверных петель, которые никто и не думал трудиться закрашивать. С решёткой в единственном окне.

Димка на них смотреть не мог. Большее отвращение внушал только кинотеатр их детства – любимый прозрачный кубик «Смены» с яркими афишами. Таким он был когда-то. А теперь просел, облупился и практически утратил своё предназначение. Мерзость, запустение, закрытый картонкой от коробки из-под болгарского вина разбитый угол витрины… Написанная от руки афиша видеосалона. И бесчисленные кляксы клея с приставшей к нему бумагой.

Лучше бы вообще не ходить мимо. Потому что вспоминалась нарядная толпа по воскресеньям, звонкие синие кресла и взрыв нетерпеливого восторга, когда после журнала засветится вдруг «Мосфильм» или пробьют склянки Одесской киностудии. И мягкие квадратики гематогена в липком кулаке, которые – каждый пополам – Тая растягивала на весь фильм. И Димкина привычка ёрзать, и его взволнованный профиль, который то гас, то озарялся призрачным светом, и чуть оттопыренная нижняя губа, не смыкающаяся с верхней в самые острые моменты фильма.

Вот теперь они тащились – Димка с авоськой, полной картошки, Тая в обнимку с вилком капусты – из овощного, мимо еле-еле, тускло освещённого фойе кинотеатра. Серая кишка из людей, которая втягивалась в железную дверь видеосалона, нелепо пробитую сбоку, внушала тоску.

– Ну, на бабу Роню? – неожиданно спросила Тая, и они оба замерли, а потом затряслись от смеха.

Потому что на минуту всё стало прежним, и третьеклассник Димка вот буквально на этом же самом месте горячо доказывал ей, Тае, что открыл секрет, как попасть в кино, когда в кассе уже нет билетов. Он подслушал пароль, который надо сказать тихо, наклонившись к самому окошку, а потом у тебя спросят фамилию, и вот – пожалуйста! Билет в кармане.

– Точно, – клялся Димка, хватая её за рукав пальто, – я наблюдал… Сто раз! Ошибки быть не может.

Пароль был всегда один и тот же: «Я – баба Роня». Иногда звучало как «Баброня» или «Бобороня», неважно. Димка цепким взглядом впивался в этих людей – и женщин, и мужчин, – которые тихо роняли кодовые слова и незамедлительно получали желанные синие прямоугольнички. Ничего особенного – обычные дядьки и тётьки.

В тот раз они хотели (Димка хотел) посмотреть «Вариант “Зомби”» в голубом зале, а места были только на дурацкие детские «Чудеса в Гарбузянах» – в зелёном.

Тая понимала, что «баба Роня» – полная чушь, и не может быть никаких паролей, но послушно торчала рядом, когда Димка, потянувшись, всунул голову в окошечко.

– Я – баба Роня, – громким шёпотом произнёс он и сначала услышал машинальное:

– Фами…

А потом яростное:

– Иди отсюда, мальчик, пусть папа сам подойдёт, а не посылает ребёнка.

…Димка ещё медленно наливался гневом, будто прилипнув к кассовой амбразуре, когда подошёл улыбчивый военный дядька, переставил его вбок, взяв под мышки, и легко уронил:

– Я – по брони… Два билета. Квасков фамилия…

Так просто. И главное, в этот момент всё понял Димка и потом долго утешался гематогеном в углу кассового зала, сердито зыркая в сторону счастливчиков с билетами, проходивших контроль.

На «Гарбузяны» они не пошли, ещё чего.

– Девочки – волшебные! Надо было не спортивный класс открывать, а гуманитарного профиля.

– Да что ты говоришь? А этих – куда? Если профильный – спортивный класс – организован аж с пятого, всё, расформировывать уже никто не разрешит.

– И достижений полно! На зональных первые места. В «Кожаном мяче» сто лет – победители. Шутки, что ли? И лёгкая атлетика, девчонки постарались. В биологии-химии кто у нас олимпиадник? Мышь один. А в спорте – гремим.

– Уж барышни наши и так куда хочешь поступят.

– И вот спасибо им, девонькам, за мужскую половину! Не успели оглянуться, как воспитали этих дураков наших. Прямо в класс приятно заходить стало.

– Не говори. А умницы! Рита Клубникина – это что-то.

– А Городецкая хуже разве? Сонечка, Люба Луговая?

– Нет, ну все хорошие. Но Клубникина! Это что-то, говорю вам. Я таких за свою практику не припомню. Способная, хваткая. Куда ни повернись – везде первая…

Маргарита Клубникина жила в ореоле звонкой популярности и тончайшего флёра шепотков и слухов. По-королевски.

Фимиам курильниц струился далеко впереди роскошным ковром, по которому только готовилась ступить её уверенная царственная нога. Но это была странная слава. У «монаршей» особы не было прислужников, льстецов и дакальщиков. Она этого не допускала. Никто не вертелся юлой, не шаркал ножкой и не пел в глаза сладких гимнов, – просто уважительным восхищением был пропитан сам воздух вокруг неё.

«Клубникина сшила пальто. Сама!» – неслась молва в ожидании триумфаторши. Потом появлялась Сама. Тая до сих пор помнит это удивительное незабудковое полупальто моднейшего силуэта с огромными плечами, ловкими погончиками и двумя рядами больших белых пуговиц, подыгрывающих белоснежному пластрону-отвороту. Как оно ей шло! Глаза цвета ледяной Арктики мешались с голубым, приобретая глубину, удивительную даль небесной дороги. Завитки волос клубились над плечами сизым туманом. Лицо обретало странное, не свойственное ему выражение ласковой беззащитности. Даже уголок рта уже не кривился, а как будто беспомощно дрожал.

Откуда-то стало известно, что исключительный наряд сшит по выкройке журнала burda moden, который так достать нельзя, но мать Клубникиной берёт у себя на почте на ночь, если днём не успевают получить подписчики. А ткани? Ведь пальтовый материал есть, конечно, в магазине, и с избытком, но… Расцветки там точно такие, о которых писали Ильф и Петров в далёком 1934 году: грифельный, аспидный, наждачный, цвет передельного чугуна и так далее. С тех пор мало что не изменилось.

Так вот, ткани ей привозит или присылает дальняя родственница из Узбекистана, из кишлачного сельпо, где местное население в прохладное время года согревает свои тела ватными полосатыми халатами, а не одеждой из драпа и шерсти.

– Пальто – зашибись, – высказалась Вострикова. – Талантов у тя, Маргаритка… Это ж, блин… Раскроить-пошить…

– Талантов? – рассеянно переспросила Клубникина, а потом жёстко взглянула и жёстко бросила: – У меня наглости много, а не талантов, понятно? Наглости брать и наглости делать. Вот и всё.

«Наглости брать и наглости делать». Сколько раз потом Тая вспоминала эти слова…

Маргарита оставалась собой, как бы ни выглядела и в каком бы наряде ни пришла.

«Клубникина побежала кросс», – передавали друг другу в те дни, когда она не являлась к началу тренировки – не утруждаясь предупредить кого бы то ни было. Но всё равно откуда-то это знали.

Клубникина сразу из дома отчаливала по узкой колдобистой дороге мимо частных развалюх прямо в карьер, вдоль небольшого озерца, и носилась там по склонам, по еле заметным, только одной ей ведомым тропинкам. Потом как ни в чём не бывало появлялась на стадионе. Непонятно зачем.

У Филиппыча в такие дни портилось настроение – он неохотно, вяло разговаривал и всё время смотрел на часы. Девчонки тоже маялись. Они не обижались на тренера, занимаясь по установленной программе, по-деловому, слаженно, всеми силами отгоняя странную, висящую в воздухе унылость. И каждая думала о том, что было бы, позволь она себе то, что вытворяла Клубникина. Единоличный кросс вне коллектива и без тренера!.. Вылет из команды немедленно и бесповоротно, вот что было бы!

Но фигурка в синей олимпийке неизменно появлялась в школьных воротах, и всё оживало. Вскакивал Филиппыч, принимая её на этом финише:

– Рита, дыши, не останавливайся! Вдох-выдох! Ходим, до полного восстановления!

Потом считал пульс, расспрашивая и прикидывая, сколько это в километрах и как распределялась нагрузка. Клубникина улыбалась, милостиво принимая мельтешение вокруг себя, и благосклонно ждала всю компанию, которой надо было ещё переодеться. Их приободрившийся пастух торопливо гнал стадо в раздевалку и, возбуждённо покрикивая через дверь, понукал собираться быстрее.

Это было не очень приятно, но все вздыхали с облегчением.

«Клубникина завела собаку». Новость звучала на все лады среди мальчишек и девчонок – обсуждали масть, породу, возраст. Как будто собак ни у кого не было… Сама хозяйка и не думала рассказывать, откуда взялась эта уже взрослая чёрная овчарка угрожающего вида. У неё была странная осанка: голова, вечно опущенная вниз, вела носом по земле, и когда псина – крайне редко – поднимала её, делалось прямо нехорошо от зловещего влажного блеска ярко-жёлтых глаз. Сука была фантастически послушной – хозяйка в жизни не повысила на неё голос. «Сидеть», «лежать», «рядом» – тихо, даже как-то рассеянно роняла Клубникина, и собака плюхалась на землю или бежала, опустив хвост. Никто не помнил (а и знал ли вообще?), как её зовут… Собака Клубникиной, и всё.

Как-то раз вьюжным февральским днём Тая, Маргарита и Собака Клубникиной стояли на троллейбусной остановке, чтобы ехать во Дворец пионеров на вручение дипломов за конкурсное сочинение. Подошёл троллейбус, с трудом открылась дверь. «Битком», – ахнул кто-то сзади. Уже на подножке, бугрясь спинами, тесно, на выдохе, висели люди. Тая тут же отступила, но Собака Клубникиной без тени сомнения вскочила на подножку. С полуоткрытым ртом, застыв, Тая смотрела, как в рапиде, взмахнув руками, спиной слетает со ступенек парень в лётной куртке, а второй, замерев, развернувшись лицом к происходящему, с округлившимися от страха глазами, вжимается всем телом в металлические трубки-держатели.

– Быстро! – прикрикнула Клубникина и втолкнула Таю в троллейбус.

Собака пёрла напролом, привычно опустив голову, как ножом разрезая толпу. За ней довольно свободно влились-втянулись в салон две девичьи фигурки. Тая с ужасом видела, как, облюбовав себе место у заднего стекла, наискосок от входа, Собака нагло расталкивает по сторонам ничего не подозревающих пассажиров. Она с размаху врезалась в стоявших, всем телом, мощным корпусом и головой, толкаясь как-то по-человечески нагло. Люди ахали от неожиданности, оглядывались и замирали, освобождая пространство.

В результате троица оказалась на довольно удобном пятачке у заднего стекла. Клубникина смотрела в окно, в метельную кашу, протаяв кулаком заледенелом стекле круглую амбразуру, а Тая всю дорогу ехала с закрытыми глазами, вжавшись в уголок и мечтая исчезнуть совсем. Собака торчала между ними, вывалив язык, висящий на фоне её угольной шерсти узким ярко-розовым лоскутом.

«А если бы кто-то наступил ей на лапу? Случайно? – крутилось у Таи в голове. – Тогда что? Загрызла бы?..» От этих мыслей она опускала нос ещё глубже в цигейковый воротник старенького пальто и плотнее сжимала веки.

…Торжественная церемония в актовом зале Дворца не принесла ей никакой радости. Опустив голову, механически переставляя ноги, два раза споткнувшись, дипломантка с трудом доползла до сцены и, мучительно улыбаясь, ледяными пальцами сжала глянцевый бумажный прямоугольник, разрисованный знамёнами.

То ли дело Клубникина! Та неслась по проходу между стульями, почти не касаясь пола. Красиво, стремительно. По лесенке, ведущей на сцену, буквально взлетела. Прыгнули вверх и опять рассыпались по спине дымчатые спиральки-кудряшки. Ослепительное лицо с точёным подбородком повернулось в профиль. Белая водолазка сияла в свете ярких ламп. Тая знала, что протёртые локти водолазки прикрывают пришитые ластовицы, что на ногах у Клубникиной старушечьи войлочные боты с жёлтым замком посередине – и всё равно! Никто этого не замечал. Все видели королеву. И наградили королевскими аплодисментами.

На сцене третий секретарь горкома комсомола – высокий парень с волнистыми волосами и в тонких золотых очках, долго держал её руку в своей, периодически встряхивая. Говорил что-то, наклонившись прямо к лицу. Брови Клубникиной округлялись и подпрыгивали, уголок рта приподнимала мягкая улыбка-усмешка. После мероприятия он спустился с пьедестала и опять взял в оборот Маргариту, стоявшую в очереди в раздевалку. Снова что-то горячо объяснял ей, трогая то за локоть, то за плечо. Тая, уже одетая, стояла в уголке. Клубникина нашла её глазами и небрежно махнула рукой. Отпустила. Можно не ждать. И не ехать с собакой в троллейбусе…

Она открыла дверь в вечерний снегопад. Тишайший, с огромными нежными хлопьями, тающими на лице, и золотыми сливами фонарей.

Собака Клубникиной сидела, сгорбившись, привязанная к низкой чугунной ограде. Цепочка детских следов выкруживала в этом месте опасливую петлю, и чёрная псина торчала зловещим базальтовым памятником на белоснежном острове. Она даже не повернула головы.

Было восемь часов вечера. Поздно, темно, но войти в троллейбус после дневной нахальной поездки с псиной совершенно невозможно. Тая заранее замирала от стыда перед всеми пассажирами, которые могли бы её узнать.

И пошла пешком.

По совершенно пустынным улицам, мимо частного сектора с замершими слепыми домами, где свет еле-еле пробивался через щёлочки захлопнутых ставней. Снегопад прекратился. Стояла пугающая тишина – гулкая, недобрая, многократно усиливающая каждый случайный звук.

Снег, обрушившийся с ветвей, и треск сучка, похожий на выстрел. Она шла неслышными мелкими шагами, боясь нарушить это тревожное безмолвие. Почему-то трудно было глубоко вдохнуть.

Впереди угадывался т-образный перекрёсток с ночным ларьком. Вот уже видны его очертания, опутанные убогой ёлочной гирляндой – цветные огни тоскливо и жутко метались в темноте. Свернуть некуда. Назад? Многократно удлинить путь? Ноги сами несли к ларьку.

Из беспорядочного мигания лампочек выплыла музыка, придушенная ночной тишиной. Сладкая мелодия и липкий голос Томаса Андерса нелепо и страшно разливались в ночи. Застыл силуэт шапки-петушка на фоне белого сугроба. Обозначилось неясное шевеление фигур, подсвеченное квадратом окошка-амбразуры.

Тая перебежала на другую сторону улицы, боясь повернуть голову. Не смотреть, не слышать… Ещё немного пронестись быстрым шагом и свернуть на свою – туда, где большие дома и ходит троллейбус.

Легче не стало. Светлее – да, конечно. Но этот мёртвый холодный свет, который заливал их Большую Кооперативную… Ни одного троллейбуса. Почти не было машин. На остановках общественного транспорта не стояли люди. Всё вокруг было прикрыто тонким снежным покрывалом, обрисовавшим точно и страшно лежащее, стоящее, валяющееся под ним. Белым, абсолютно нетронутым. «Как кладбище», – мелькнуло в голове. Тревожная тоска сворачивала душу в узкий кулёк, в воронку, и сливала куда-то мысли, чувства, оставляя непроходящий ужас.

Послышались шаги за спиной. Она напрягала слух, чтобы уловить их более отчётливо, и никак не могла. То слышала, то нет…Оглянуться? Невозможно. Побежать? Если сзади кто-то есть, он обязательно бросится за ней. Как далеко она сможет оторваться? Дыхания хватит на сто метров максимум. А до дома…

Тае казалось, что первым делом чужая рука схватит её за помпон шапки; завязки вопьются в шею и отогнут голову назад, и хрустнут позвонки… Она неверными пальцами дёрнула вязаный шнурок, но, видимо, не тот, и затянула крепкий узел под подбородком.

Почему-то вдруг представилось, как Маргарита Клубникина шагает по той же самой улице. Бесстрашно и спокойно. Как собака на отпущенном поводке уверенно пятнает нетронутый снег извилистой строчкой следов. А если ещё и провожатый… Может быть, впервые в жизни ей пришла в голову мысль, что каждый – да – сам должен… И Клубникина почему-то это знала. А она, Тая, даже не задумывалась.

Проклятая тишина звенела в ушах. К горлу подступила тошнота. Зрение стало острым – Тая вдруг странным образом начала различать то, что находится далеко впереди и одновременно каждую отдельную крупинку снега под ногами. А впереди, у самого их дома, около остановки, торчали две неуклюжие неподвижные фигуры. Они стояли спиной к друг другу и напоминали стражников, охраняющих городские ворота. Сходство дополняли какие-то штуки – то ли пики, то ли алебарды, которые были в руках. Что…

Мама!

Тая глубоко, порывисто вдохнула. В лёгкие хлынул воздух. Закружилась голова. Только теперь она смогла оглянуться назад.

…За спиной никого не было. По чистому снегу тянулись маленькие одинокие восьмёрки – её неглубокие следы. Тая изо всех сил, скользя, побежала вперёд, к своему дому-посреди-горы, а с противоположной стороны – под уклон – катился Димка, который тоже только возвращался из школы с соревнований по волейболу.

Мать и бабушка стояли со странными помертвелыми лицами, облитыми синюшным фонарным светом. И – да, они действительно – спиной друг к другу, вглядываясь каждая в ту сторону, откуда должен был появиться её ребёнок. Алевтина Ивановна в распахнутом пальто и сползшем платке, как при высокой температуре, тяжело, шумно хватала воздух. Рука сжимала лыжную палку пикой вверх. Прекрасная Казашка опиралась на трубчатый карниз, на полметра выше её головы. Она, наоборот, как-то ненормально, безнадежно-сурово была упакована в потёртую беличью шубу; меховая шапка, надвинутая до бровей, приплюснута сверху вязаной шерстяной шалью. Ноги тонули в растоптанных, чёрт-те откуда взятых валенках.

Тая и Димка подошли практически одновременно. Последний, чуть отставая, проскользил на ногах часть склона и почти врезался в стоящих. Но вовремя затормозил.

– Ненецкий унитаз? – крикнул он, кивнув на палки, и захохотал.

Все молчали. Прекрасную Казашку вдруг качнуло, и она стала заваливаться вбок.

– Башка! – заорал Димка и схватил её обеими руками.

«Башка» чуть вздрогнула, вздохнула и… устояла.

Тая не двигалась, касаясь маминого плеча, и боялась взглянуть той в лицо. Опять пошёл снег.

Секунды складывались в минуты, и не хватало сил нарушить тишину и сдвинуться с места. Просто заговорить.

Они вчетвером, почти касаясь лбами, окружали пустоту, и казалось, сейчас – цу! е! фа! – выбросят ладони-пальцы-кулаки, как в камень-ножницы-бумага. Снег быстро покрывал головы, плечи и окончательно готовился превратить их в коллективный памятник.

Памятник страху одиночества, предчувствию беды, неизбежности потерь.

– Господи-господи! Чего они пьют-то? И винный с двух часов, а уже с утра шары налили…

– Да ты и с двух поди добудь её! Не настоишься. В очереди убьют.

– Чё там т’тоять! Т’амогон пошёл-купил, деньги давай, и в’тё… В трёх квартирах гонят: в тридцать девятой, в шет’той и в третьей в т’то девятом доме. Там прямо из окна дают, в любое время, через решётку.

– Господи, Ася, ты-то откуда знаешь?

– Чего тут знать-то?

– Ой, самогон… Если бы! А то такую дрянь употребляют! Политуру всю попили, в магазине зубной пасты не купить. Нитхинол! Жидкость для мытья стёкол. Говорят, на спиртовой основе.

– Ага, попробуй – сама вся синяя, как нитхинол, станешь!

– Клей БФ вот ещё. Водой разводят, туда дрель т’о т’верлом и включают. В’тя дрянь на т’верло наматывает’тя, чит’тый т’пирт от’таёт’тя!

– Тьфу, гадость какая! С другой стороны, как дрянь не пить? Если и достоишься… Это ж никакой зарплаты не хватит!

– Во-от… А помните, пели-орали? Всё по той частушке и вышло!

– Гос-споди, да по какой частушке?

– Да по какой, по такой:

Водка скоро будет восемь,

Всё равно мы пить не бросим,

Передайте Горбачу:

Нам и десять по плечу!

– Вот и передали…

Как детская игра в тепло-холодно. Или когда идёшь босиком в ледяной воде, выбираясь временами на островки нагретой солнцем травы. Но долго не устоять на уютной мохнатой кочке, надо шагать дальше, и ноги снова сводит, и лёд подбирается к сердцу.

Такая жизнь.

Самое тёплое пятно – площадка, где их квартиры. В серёдке бетонного квадрата – загнутая петлёй арматурина; всего на сантиметр выглядывает из пола, а обходить надо. Когда делаешь шаг из своей, крючок почему-то обходится слева, а когда выходишь от Димки – справа. Получается цифра восемь. И если приглядеться, пол тоже нахожен-вытерт в этом месте еле заметной восьмёркой.

Таина дверь, открываясь-закрываясь, издаёт тупой сердечный звук: бу-туп!.. А Димкина, наоборот, зудяще-звонкий: и-зо!

Часы, месяцы, годы.

Бу-туп!.. Половина восьмёрки. И-зо!

И-зо! Половина восьмёрки. Бу-туп.

Два дома, две крашенные в горшечный цвет двери, привязанные, припутанные друг к другу знаком бесконечности.

По лестнице вниз. Холоднее, холоднее… Неуверенная подъездная дверь с бесцеремонным Асиным объявлением: «Закрой. Не май-месяц!»

И – всё ледяное, уже во дворе. Как он успел так быстро измениться? Ведь ещё третьеклассница Тая и второклассник Димка свободно болтались не только по двору, но и по всем окрестностям дома-посреди-горы. Практически безнадзорные. На заброшенной больничной стройке играли в Штирлица и радистку Кэт, носясь вверх-вниз по лестницам без перил. Проникнуть сквозь забор через угловой уступ с висящими на одном гвозде досками было запростяк. Потом, спустя несколько лет, просачивались сюда вечером, в темноте, и Димка испытывал свои взрывчатые и горючие смеси.

В этом году всё – на стройку хода не было. Лето они провели в карьере и на крыше, а осенью сунулись, как всегда… Хорошо, что днём, когда новых хозяев не было дома.

Уже на втором этаже у стен наткнулись на жуткие лежбища: горбились серые матрасы, драные клочковатые одеяла, тряпки, которые было страшно подробно рассматривать; некоторые были в бурых пятнах – крови, что ли? Димка поддел носком лоснящуюся от грязи телогрейку – звякнуло, и взгляду открылась железная коробка со шприцем, на треть заполненном какой-то желтоватой жидкостью. Таю затошнило. Димка схватил её за руку и потащил вниз, через другую лестницу, огибая гору сваленных в одну кучу бутылок, драное полуразвалившееся кресло, пыльные диванные подушки, искорёженные алюминиевые кастрюли, чайник, весь в саже, литровые банки с заплесневелым содержимым, угли и обгорелые обломки мебели в потухшем костре.

Несколько дней они не могли прийти в себя. Молча сидели в Таиной комнате и читали каждый свою книжку. Стало вдруг совершенно ясно, что ни подвал, ни крыша надёжными убежищами тоже больше не будут. Что везде, если им надо, материализуются эти самые. Новые хозяева. Тихо, страшно, неизбежно… Вползут и займут все интересующие их места – молчаливые, равнодушные, безжалостные.

Когда, откуда они появились? И стали распоряжаться в их мире? Тая с Димкой почувствовали их в тот день на стройке. Внезапно оба поняли, как изменилась жизнь… А Димкина бабушка и мать Таи – раньше. Как только поставили решётки в квартирах первых этажей. Чудовищные, убогие в глупой попытке фигурности, заляпанные бугристыми червяками сварки. У кого-то небрежно покрашенные белой краской, у кого-то так… Как только главной новостью дня стало известие – кого нынче обчистили. И перестали говорить: у меня и тащить-то нечего! Всегда находилось чего. Две бутылки водки из кладовки. Батон «Любительской» из холодильника. Комплект нового постельного белья, шторы из спальни. Ничем не брезговали, не говоря уж о телевизорах и прочей бытовой технике.

У Клавдии Елистратовны с Владимиром Ефимычем – специальные решётки-ловушки, на заказ. С потайными железными шипами изнутри: взялся рукой – и в кровавом страшном жиме насадил нежную живую плоть на острую безжалостную зазубрину. Асина дверь. Яростная надпись: «Здесь всегда дома!» И неумелый кукиш под ней – произведение Коли Бармалея. Хотя… В противоположном доме сдёрнули решётку тросом: подогнали грузовик и рванули. Не помогли бы и шипы, если что. Насчёт «всегда дома» тоже. Очень даже спокойно в три часа дня в их замочной скважине ковыряли чем-то железным, и именно в Таином присутствии. Открыть не дал ключ, вставленный изнутри. Маме она тогда ничего не сказала, не захотела пугать. А сама затаилась, как мышь, мёртвая от страха, в какой-то странной отупелости. Самое простое – подбежать и крикнуть через дверь про милицию – даже это оказалось ей не под силу. Она просто умирала, постепенно переставая дышать, и сидела на кухонной табуретке, вцепившись костенеющими пальцами в стакан с молоком.

Каждый защищал своё как мог. Сани-Ванины соседи хвастались длиннющим стальным крючком, перекрывавшим дверное полотно; Елистратовна заказала огромный дубовый брус, наподобие тех, которыми запирали ворота средневековых городов, и ловко вставляла его вечером в специально выдолбленные в стене выемки. У Прекрасной Казашки в коридоре стоял топор. Двапонедельника пригласила батюшку и освятила квартиру. У Аси рядом с домашними тапками стояла банка с заряженной Чумаком водой, и она каждый вечер кропила ею входную дверь. Каретниковы жили так.

Изменился двор. Давно не хлопали на ветру пододеяльники и наволочки, не висели ковры, под летним солнцем не вялились пальто и не выставлялись на лавках подушки. Сначала исчезло всё тряпочное, за ним верёвки, а в один прекрасный день и столбы, предназначенные и для белья, и для ковров…

Нельзя сказать, что не появилось ничего нового. Те же решётки, например. Гулкая дверь видеосалона, дрожащая от ударов и изгвазданная внизу ногами. Надпись, информирующая о том, что это он и есть. И – «Прокат видеокассет».

Просторный прямоугольник, зажатый с трёх сторон домами, вдруг стал территорией яростных сквозняков, чего раньше не было. Ветер вместо дворника болтал старые листья, бумагу и окурки, поднимая вверх, и раскладывал на лавочках, оконных карнизах, балконах нижних этажей. Зимой прямо в лицо неслась мусорная метель. Пыль, смешанная со снегом, мерзко впивалась в кожу, не давая вдохнуть, заставляя, закрываясь воротником и варежками, во весь дух нестись к двери подъезда.

Таким мусорным февралём в их подвале появилась Сима.

Окно, несмотря на лёгкий морозец, было выставлено; Димка смешивал очередной порошок и только раздумывал: поджигать – не поджигать? Маленькая лампочка лежала прямо на столе, рука зависла над кристаллами марганцовки, блестевшими в баночке из-под леденцов.

Тая просто сидела.

Симины тощие голые макаронины в здоровенных – с чужой ноги – сапогах неожиданно закрыли свет в окне, поболтались чуток, удерживая равновесие… Спина изогнулась, изящно обходя нижнюю границу проёма…

Бесшумно и ловко, как спецназовец, Сима приземлилась на пол перед очумевшим Димкой, сверкнула улыбкой. Маленькая рука с обгрызенными ногтями вытянула из кармана и положила на стол красную пачку «Примы». Подношение.

– Сбрызнула отсюда! – громким шёпотом, вытаращив глаза, заорал Димка.

– Не ссы в компот! – неожиданным сиплым баском ответила Сима.

И осталась.

…Шестилетняя Сима была сестрой районного авторитета Бобэ, не сидящего пока в тюрьме только по причине недостижения им совершеннолетнего возраста. Его шайка давно крутилась на заметке у ментов: кой-какие ларёчные, а то и квартирные кражи вполне могли быть делом семнадцатилетних, да только доказательств имелось маловато. Бегать-искать родителей, связываться со школой не хотелось никому. Проще уж дождаться, когда детишкам засветит взросляк – тогда уж и брать и крутить по полной. Видимо, так рассуждали менты.

Бобэ (Бальницкий Олег Борисович) воспитывал Симу с пелёнок. Их мать, Ольга, здоровенная тётка-фрезеровщица, зарабатывала неплохо, и семья не голодала, но этим, собственно, всё и ограничивалось. В нерабочее время принимала у себя дома компании загульных подруг, в длительных застольях обсуждая их любовь и жизненные коллизии. Сама была нрава строгого – муж имелся один, он же отец двоих отпрысков, тихо пьяный всегда и по этой причине не работающий.

Бобэ воспитала бабушка, которая умерла, когда Симе было два года. Сестру уж он сам, как мог…

Ни в ясли, ни в сад Сима не ходила: это ж рано поднимать-собирать-вести… Кому? Утро – время суток тяжёлое, похмельное, начиналось для семьи приблизительно часов в одиннадцать.

С двух лет сестра сидела у Бобэ на шее. Причём и в буквальном смысле тоже. Сидела, свесив ноги, с пальцем во рту. Пассивно участвуя во всех противозаконных действиях, предпринимаемых шайкой малолеток, как то: курение, распитие спиртных напитков, мелкое воровство, отъём денег у подростков, обшаривание карманов у пьяных…

Пятилетней Бобэ снял с шеи Симу и стал оставлять её во дворе, строго запретив таскаться за ним. Сима шаталась по окрестностям в невообразимых нарядах, которые соседи ворохами носили в их квартиру со своих выросших детей. Колготки юная разбойница не надевала никогда: если пятая точка не была прикрыта мальчишечьими штанами, то ноги запросто и зимой оставались голыми. Их занавешивало какое-нибудь пальто на вырост, достающее до самых войлочных драных бот со взрослой ноги. Летом, в самую жару, могла гулять в потёртой жилетке на заячьем меху поверх линялого платья.

– Сима, кто ж тебе такую тужурку-то подкатил? – однажды ехидно спросила Двапонедельника.

Сима вопроса толком не поняла, но отлично уловила подвох в интонации, ответив таким отборным матом, что напрочь отбила желание спрашивать глупости.

Мамаши уводили от неё своих детей подальше: вши-глисты, чего доброго… Нехорошие слова. Поэтому она больше толкалась с подростками: угощала сигаретами, которые сама не курила, но всегда таскала в кармане. Видимо, свободно брала дома – некому ж контролировать.

Тая помнила один удивительный эпизод из прошлого лета.

Водиться со своим четырёхлетним внуком Даней позволяла ей только бабушка Курочкина. Божья старушка – спокойная, улыбчивая. Разрешала брать игрушки. Маленький Даня учил её играть – рыть норы в песке, гудеть самосвалом.

Да, именно: Бальницкая Серафима совершенно не знала таких элементарных вещей.

Данина бабушка попросила Таю присмотреть во дворе за обоими на то время, когда слесарь будет менять батарею в их квартире. К песочнице тут же принесло двойняшек-третьеклассниц Лену и Полину Табиадзе, замороченных межполовыми отношениями по самые уши. В классе вовсю кипели любовные страсти, а в них никто не влюблялся. Поэтому сёстры интриговали, выспрашивали, интересовались именно этими вопросами, подозревая всех девочек-мальчиков в тайных взаимных симпатиях.

Начали они с Дани, приторно воркуя и сюсюкая. Невинные вопросы: «А кого ты любишь? Кота? Бабушку?» – были всего лишь подводкой к коварному: «А Симу вот? Симу любишь ты?»

Даня, не выпуская совка из руки, легко признался, что да, любит и Симу.

– Си-има! – возрадовались сёстры, – ты слышала, что он сказал? Слышала? Даня тебя любит! А ты?! А ты его?

– Я – нет, – коротко отказалась Сима, – и засунула руку в песчаную нору по самое плечо.

Не понимая сути интриги, подковёрный риф определила точно.

– Видишь, Даня, – вкрадчиво пела Полина, – Сима-то тебя…

– Не лю-ю-убит, вот как… – всплёскивая руками, подхватывала Лена, кося глазами от удовольствия и предвкушая развязку.

Тая уже собиралась вмешаться, как она, эта самая развязка, наступила.

Четырёхлетний человечек вдруг осознал: что-то не так в окружающем его мире. Тёплом, уютном, где он любит каждый листик, каждую божью коровку…Отдаёт солнце своей души всем, кто даже ещё не успел попросить об этом. Просто так. И вдруг! Часть этого мира – Сима – не отвечает на любовь.

Тая, как в замедленной съёмке, с ужасом наблюдала, как наливаются безысходной влагой его глаза, съезжает набок щека, кривится рот…

Даня орал так, что из их подъезда вывалилась не только вусмерть перепуганная бабушка, но и сантехник с разводным ключом в руке. Коварные близнецы смылись загодя.

Тая запомнила этот крик навсегда. Даня стоял по колено в песке, обливаясь слезами и сжав кулаки, и кричал одну и ту же фразу. Она рождала эхо в каждом углу двора и наполняла всё его пространство.

– Надо любить! Надо любить! Надо люби-и-ить!..

Больше всех была потрясена Сима. Она вытащила руку из норы, встала – маленькая, тощая, вся перемазанная песком, и вдруг, шагнув к малышу, порывисто, неумело, с силой обняла, прижав его голову к своей груди. И стояла так, пока он не успокоился.

А они – бабушка, Тая и сантехник – молча пялились на эту скульптурную группу: на Симины зажмуренные глаза, плотно сжатый рот и детскую руку в жёлтой песчаной перчатке, с растопыренными пальцами, оберегая прикрывающую русый Данин затылок…

И плевать ей было на всех близнецов мира.

Потому что надо любить.

…Эту простую формулу Тая вспомнила сейчас, когда Сима, с нахальной улыбкой, стояла перед ними в бежевой засаленной куртке с чужого плеча и расхлябанных ватных сапогах. Волосы чуть отросли за зиму и короткими сосульками топорщились из-под капюшона. Обычно Бобэ коротко стриг её под машинку – как футболистов.

– Рот закрой, кишки простудишь, – дружелюбно-небрежно посоветовала она Димке, который, продолжая гневно таращиться на незваную гостью, усиленно соображал, что же теперь делать.

После этих слов он сорвал с её головы капюшон, вывернул наизнанку и… подвесил за него саму владелицу на край здоровенной, крепкой оконной рамы, стоявшей у стены. Как Карабас-Барабас Буратино. Сима, злобно пыхтя и извиваясь, пыталась выскользнуть из сковывавшего движения плена куртки.

– Сними немедленно! – закричала Тая и попыталась сделать это сама.

Роста не хватило.

– Спалит ведь место, – с тоской пробормотал Димка.

– Нет!.. – захрипела Сима и из последних сил поклялась: – Сука буду…

И куда было деваться? Оставили с условиями: молчать как могила; плохих слов не произносить, стучать и входить в помещение только через окно.

Ну, ей было не привыкать. Потому что и в собственную квартиру на первом этаже, когда заперто, Сима влезала исключительно через форточку. Ключ был только у Ольги, в единственном экземпляре, а вечно пьяный папаша иногда сдуру запирался изнутри. Их окно выходило во двор, и, принимая во внимание расположение в середине горы, первый этаж с их стороны смотрелся недостаточно высоким. Малорослая шестилетка проскальзывала в форточку моментально-незаметно, как ящерица. Углубление над подвальным окном – карниз фундамента – оконный наличник – форточка! Влетала головой вперёд – толчок руками о подоконник – приземление на ноги – дома!..

Подвал в тот год посещала часто, поэтому изменился режим их существования. Во-первых, теперь она, а не Тая, стояла на шухере, когда Димка тестировал смеси, – была для этого дела вполне смышлёной… «Профессьён де фуа»[4] – каждый раз говорил он, отправляя Симу за окно. Той нравилось.

Тая долго подбиралась к ней – пыталась определить способности, степень готовности к школе – ведь седьмой год! Девочка разговаривала устойчивыми выражениями, свободная речь практически отсутствовала. Она участвовала в диалоге, но странным образом.

– Сима, выпей компот, – предлагала Тая, – наливая яблочный отвар из бидончика, – сладко. И полезно…

– Ну, ты… мёртвого уговоришь! – соглашалась Сима, хлопала стакан компота и крякала, занюхивая рукавом.

К еде была равнодушна. Совершеннейшая малоежка. И не голодала, конечно. Таин пирожок, конфетку, брала больше из вежливости и съедала не жадно. Об этом можно было не беспокоиться – дома ребёнка, несомненно, кормили.

Знала некоторых литературных героев. В принесённые Таей книжки Алексея Толстого и Джанни Родари ткнула пальцем, определив: «Чиполин. Буратин». Но их приключения обсуждать категорически отказалась. Видимо, сказочную жизнь считала полной ерундой.

– Мультфильмы, – засмеялся Димка, – читали ей, ага… Бобэ читал!

Довольно быстро изменилась сама подвальная жизнь: не заметив этого, Тая с Димкой стали проводить там больше времени. Димка по-прежнему возился со своей химией: смешивал растирал в ступке, жёг спичкой, шипя и чертыхаясь… А Тая читала вслух. Для всех троих. И начала, помнится, с О. Генри, толстенного двухтомника.

Уже предисловие Сима слушала, открыв рот. История Ульяма Сидни Портера, заключённого под номером 30664, сочинявшего в тюрьме рассказы, чтобы купить подарок для маленькой дочери, намертво вцепилась ей в сердце.

На сентиментальные рассказы, казалось, не реагировала – просто слушала, и всё. Сборник «Благородный жулик» пошёл живее. Здесь вовсю ржал Димка, и это заставляло малолетнюю слушательницу подскакивать, вертеться и тоже хохотать. И расширять свой словарь.

Память у Симы была превосходная.

Самое большое впечатление произвёл рассказ «Дороги, которые мы выбираем». Это было заметно по тому, как она застыла, забыв ковырять болячку на пальце, шумно дышала, вытаращив глаза, и непроизвольно сглатывала… Тая в сомнениях, правильно ли девочка поняла нравственный акцент текста, с преувеличенным нажимом прочитала кульминационную фразу: «Дело не в дороге, которую мы выбираем; то, что внутри нас, заставляет нас выбирать дорогу».

И сама потом несколько дней не переставала думать об этих дорогах.

А Сима болталась по подвалу со свирепым выражением лица, пиная гору сваленных в углу мешков и громким шёпотом повторяла: «Ак-кула Додсон? Боливару не снести двоих? Стреляй, чёрная душа, стреляй, тарантул!»

– Поосторожней надо с художественной литературой, – заметил Димка.

Поосторожней…

Осторожным надо было быть со всем: словами, взглядами. Такие наступали времена.

– Пацаны, анекдот: сидит ворона такая на дереве, в клюве сыр держит. Тут лиса такая – раз, села под деревом и газету читает: «С каждым днём увеличивается благосостояние жителей нашего леса». У вороны глаза – по семь копеек. А лиса дальше: «Растёт доход на душу лесного населения». Ворона вообще охренела. «Скоро в нашем лесу на каждой ветке будет висеть кусок сыра». Тут ворона вообще не поверила: «Ха!» – говорит. Сыр выпал, с ним была плутовка такова! Мораль: нечего смеяться над решениями правительства!

– Не-а, не смешно. Вот – загадку отгадайте: что это такое? Много голов, хвост длинный, яйца маленькие и грязные? А?

– ?

– Очередь! За яйцами! По девяносто копеек!.. Ах-ха-ха…

Потому что в школе тоже была своя тайна, от которой подрагивало сердце и странно щекотало в животе.

Саша Мережкин.

И ни-че-го с этим нельзя было поделать…

Его улыбающиеся глаза – везде, всегда. Незатенённые, про себя думала Тая. Или незатемнённые – так лучше? Ни с чем не сравнимый отсвет серебряных зеркалец. Только для неё. В столовой, поверх чужих макушек, из-под руки Колбасьева, сжимающего голову в дружеском захвате. И – да, там, в спортивном зале, на уроке физкультуры.

Та-дам. Та-дам. Тара-дара-дам. Сиртаки. Шеренга мальчиков и шеренга девочек напротив друг друга. Тара-дара, тара-дара… Быстрее, быстрее… Как Тая всегда оказывалась напротив него? Или он специально так подстраивал? Что-то незаметно было. Но смешливые глаза совсем рядом, и в них – её отражение – две маленькие фигурки в белых майках и спортивных трусах. А потом вальс, где Галина Петровна соединяла пары сама, и несколько раз было: Мережкин – Каретникова!.. И – рука. Ох… И – раз-два-три. И – взгляд, быстрый, смазанный. Вдох. А выдохнуть нельзя. И улыбнуться – сводит губы. И – полукеды на полуцыпочках. Раз-два-три. Не сбиться со счёта. Ползти за парой Луговая – Колбасьев… А теперь – под музыку.

Просну-лись мы с то-бой в ле-су!

Цве-ты и листья пьют ро-су!

Дамы! Поменяли кавалеров!

Потому что дам – вполовину меньше.

Уф!.. Наконец-то. И как жаль… Теперь только думать о том, как это было, и перебирать каждое мгновение. И ждать следующего.

И так весь март, потому что выдался он слякотным, – какие лыжи? И невнятный дождливый апрель: какая лёгкая атлетика, когда не просохли дорожки…

И это было самое замечательное, самое прекрасное, что можно было только себе вообразить.

Тайна. Маленький сундучок в сердце, закрытый на секретный замочек. Короткий диалог взглядов.

«Я?» – «Да».

«Ты…» – «Да…»

«Со мной?» – «Да».

Секундная вспышка на перекрестье, тут же притушенная дрожащими веками, отведёнными глазами. Никому не заметная, только им двоим.

Они так думали. Вернее, она, Тая. Наивная.

Внимательные серые глаза под беличьими бровями всё замечали. И понимали больше, чем они сами. И дрожащая от ненависти запятая в правом углу рта, пока ещё была запятой; разделяла, но не заканчивала. Раздумывала, как превратиться в точку…

А потом наступил удивительный май. Лодырнический, безмятежный. Все переменки проходили на улице. Белым цветом готовились вспыхнуть яблони, сирень показала маленькие тугие кисти с ещё плотно сомкнутыми лепестками. Здоровенные школьные тополя горстями швыряли свою клейкую чешую, не разбирая куда – в волосы, на блузки…Она липла толстенной коркой к подошвам ботинок и туфель и, раздавленная, пронзительно пахла весной, зеленью, молодостью.

Девчонки сидели на лавке, одуревшие от запахов, жмурясь на солнце. Похорошевшие, тронутые легчайшим весенним загаром лица; волосы, свободные от шапок, красиво взлетающие на ветру… Нахальное партизанство в одежде: никакой школьной формы! Штаны-бананы и штаны-мальвины с молниями-карманами в самых неожиданных местах; короткие узкие юбки, блузки ядовитых расцветок с воротом-лодочкой и рукавом «летучая мышь».

Пацаны на время забили на школьный футбол. Они притащили во двор здоровенный, обломанный по краям кусок оргалита и портативный кассетник и брейковали каждую свободную минуту, собирая толпу зрителей. Минц, Калдохин и Собачников надевали специальные шапочки и танцевали на спине, руках, а потом и на голове. Прямые ноги ввинчивались в воздух, белые кроссовки мелькали на фоне школьной стены, рисуя снежные тающие полосы на сером холсте. Стремительное, замысловатое чёрт-те что. Толпа гудела: «Гелик! Бли-ин, флай… хэдспин! Ваще профессионально». Кто-то обязательно фыркал, не без этого. Завистливо – мол, голова для другого дана…

Пусть для другого. Но как же всё-таки это было здорово. Музыка – тревожная, пульсирующая, с просыпанными точками в конце каждой фразы стесняла дыхание, заставляла внутренне подпрыгивать и вливаться в этот праздник ловкости, гармонии, юности, неограниченных возможностей. Хотелось, чтобы это живое колесо крутилось и крутилось, не останавливаясь…

Но останавливалось. Потому что выходили Колбасьев с Востриковой и выдавали верхний: дробили движения мелкими фазами, замирали в дайнстопе… Синхронной синусоидой парили руки, одновременно вбок плыли спины пластилиновым изгибом; волна от кончиков пальцев через предплечья-плечи-грудь одного партнёра тут же передавалась другому; затем непривычно неуклюже и в то же время поразительно ловко выворачивались внутрь стопы, делались странные загребающие ритмичные шаги… Танцевали колени и кисти, упирающиеся в них. Голова, глаза, волосы. Молодость, сила, спорт.

После этого – какие уроки? Мозги в тумане, нога против воли отбивала ритм под столом. Весна предпоследнего, предвыпускного года. Ощущение свободы, безграничности, высоты. Не хотелось учиться и вообще думать – ни о чём!

И школа как будто устала от них тоже. И администрация, и учителя… Занятия шли кое-как. Последних уроков почти не было. Так – уборка в школьном дворе. Экскурсия на подшефный завод.

По средам придумали водить в «Смену» на показ фильмов по школьной программе: «Преступление и наказание», «Война и мир». Не одни они сидели в зале, пришли девятиклассники из пяти школ. Ну и атмосфера была соответствующая. Что говорили киногерои, слышно не было. То есть звук шёл, конечно, но тонул в гоготе, шарканье, выкриках и сплошном гуле. Экранные персонажи жили своей, отдельной жизнью, зрители – своей. «А» – класс под свирепым взглядом Галины Петровны вёл себя ещё вполне пристойно. «Вэшки» – где-то в обход очереди в винном добывали портвейн «Рубин» и, не стесняясь, распивали, пуская бутылку по ряду. Один раз в алкогольном празднике поучаствовал их Косой – пристроился сбоку к чужому коллективу и хлебал прямо из горла…Потом его долго рвало тут же, в кинозале: перед каждым приступом тошноты он почему-то громко выкрикивал: «“Рубин” – это говно!» – и так обильно изрыгал из себя содержимое, что к этому месту было тухло подходить.

И даже это ещё не всё… Что творили учащиеся других школ! Примерно к середине фильма с задних рядов добирался сладковатый удушливый дымок – до того противный, что приходилось настежь открывать все двери; учителя время от времени кричали им, задним, чтобы те немедленно прекратили, а то вызовут наряд, и тогда милиция разберётся, что и сколько у кого в карманах… И последствия будут необратимыми. Но помогало мало. Дежурная по кинотеатру в зал уже и не показывалась: однажды сорвала голос, гоняя шастающих во время просмотра из фойе, а потом зашла в мужской туалет и чуть не получила инфаркт…

Их класс сидел, тихо занятый своими делами – в основном болтовнёй друг с другом. Иногда Тая наклонялась вниз – застегнуть непослушную пуговицу на туфле, и боковым зрением ловила смеющийся взгляд того, кто тут же сгибал спину вслед за ней. И эти редкие секундные свидания, встречи с милыми серебряными зеркальцами где-то среди чужих коленок были самыми прекрасными воспоминаниями за весь май.

Как-то раз он сел на следующем ряду, прямо за ней, и Тае казалось, что, несмотря на шум, она слышит его дыхание. Оглянуться? Нет, конечно, ни за что. Где-то в середине фильма, при очередном затемнении, тихонько, едва-едва, подул ей в затылок.

Шевельнулись волосы; плечи и спина покрылись гусиной кожей. Сердце растаяло и горячим воском стекло вниз, куда-то в живот. Остановилось время. Уголком сознания она понимала – это только секунды, и боялась только одного: вдруг Кнопка именно сейчас дёрнет за рукав и спросит какую-нибудь ерунду… Потому что во что бы то ни стало надо было сохранить это ласковое тёплое дуновение; потому что не может быть ничего нежнее и ближе, чем этот волшебный, едва ощущаемый ветерок… Никакой поцелуй и никакое объятие.

Вот тогда всё это должно было закончиться. И остаться там, в воспоминаниях, иногда возвращаясь, заставляя замирать сердце и снова уплывая, как золотая лодочка по спокойной реке. Если бы знать…

– Ириша…

– Просто сядем, поговорим.

– Конечно. Я…

– Скажи мне, пожалуйста, ты вообще когда-нибудь злишься? Иногда складывается впечатление, прости уж, что ты – схема, а не человек.

– Таисия! Силюсь понять. Ладно бы даун, который по природе не понимает, где хорошие, где плохие. Или – жила за хрустальными стенами, воспитывалась феями. Но ты же выросла в наше время, в нормальной семье?

– Тебе бывает когда-нибудь – муторно, противно, омерзительно? Тошнит от чего-нибудь? Ну то есть не только тогда, когда ты видишь в супе варёную луковицу. От человеческой сути?

– Н-не знаю…

– Нет, не так. Тебе хочется иногда кому-нибудь дать по морде? Заорать, сказать ему всё, что думаешь? Разорвать в клочки?

– Н-нет, наверное.

– Погоди. Но ты же понимаешь, что в мире полно нелюдей, уродов, сволочей, которые не имеют права на существование! Нет, господи, куда меня занесло… Не так! Просто… людей, которые делают гадости, мерзости, подлости. Мешают жить.

– Понимаю. Но…

– Ясно. Можешь не продолжать. Всё-таки – блаженная Таисия. Жаль. Как же ты дальше будешь со всем этим, а?

Откуда Димка приволок этот ящик с картонными трубками, Тая не спрашивала. А и спрашивать не надо – так ясно. На свалку он всегда ходил один: невозможно девочкам выносить это зрелище и эту вонь. Тая пробовала два раза, заканчивалось плохо. Потом тошнило неделю, никакая еда не лезла в рот, и вспоминались такие «детали»… А Димка резво прыгал по кучам, точно зная, что ему надо. Не вглядываясь во всякую гадость. И почти всегда находил искомое. Иногда обнаруживал такие сокровища!

В последний раз, в конце мая, его сопровождала Сима; чувствовала себя там как рыба в воде – привычно стояла на шухере, когда он подкапывал мусорную гору, потом сама заныривала между помойными кручами… Она и отыскала эту коробку, полную картонных трубок – частей от детских игрушечных калейдоскопов. То ли бракованных, то ли ещё что. Только трубки, пустые внутри: ни цветных стёклышек, ни зеркал. Правда, пластмассовые заглушки на концах были. Идеальные ёмкости для шашек.

Возни с ними оказалось… Волочь в подвал коробку – немыслимо, даже под покровом темноты. Тут в первый раз они оценили схрон у трансформаторной будки – в укромном месте, за гаражами. Кусок не зарытой траншеи, совсем небольшой, плотно прикрытый кустами. Ни за что нельзя догадаться, что там яма, как ни вглядывайся, сто раз проверено… Просто непроходимые кусты и гаражная стенка. Только такой мелочне, как Тая и Димка в детстве, были доступны подобные уголки: когда ты ростом с поварёшку, легко влезешь-вползёшь в любую щель. Вот теперь девчонки проскальзывали в маленький проём между кустами довольно легко, а выросшему Димке туда хода не было.

Коробку сначала опустили в яму, а потом Сима по частям доставила её содержимое в лабораторию, подавая через подвальное окно.

Несколько дней Димка практически не появлялся дома, забил и на школу – благо все оценки были выставлены…Наполнял картонки смесями, замазывал какой-то шпаклёвкой, радостно чертыхался. Потом надо было из подвала постепенно перенести в схрон… И – понемножку – в карьер, для испытаний. Ведь впереди целое лето. Тая чувствовала тревогу, а Сима восприняла всё как увлекательную игру. Железным совком, который стащила у кого-то в песочнице, она продолбила в стенках схрона довольно глубокие ниши и складывала туда шашки, завёрнутые небольшими порциями в полиэтилен.

Схрон был полон. Они вдвоём стояли внутри этого склада с боеприпасами; Сима любовно оглаживала и поправляла торчащие кое-где из стенок пакеты с картонными цилиндрами…

Вот-вот должен был появиться Димка с инспекцией и дальнейшими указаниями.

И он пришёл. Но не один. На хвосте привёл – неизвестно как – незваных гостей. Это Димка-то!.. С его сумасшедшей интуицией… А вот поди ж ты.

В узкий замусоренный проход за задними стенками гаражей через какие-то секунды после него вошли три местных урода лет шестнадцати – Юзеф, Рында и Баской.

– Эй, чушок! – окликнул его Юзеф и загоготал.

Рында – человек-гора, молча пялился бессмысленными глазами. Баской с ленивой улыбкой перекатывал во рту жвачку. Ветер шевелил его обесцвеченные вздыбленные волосы…

Тая потянулась на цыпочках вверх, приникла к прогалу между ветками: видны были только ноги. Вот Димкины – пятками к ней, а вот чуть подальше – носками – трое замызганных белых кроссовок в ряд…

– Ну чё ты… менжуисся, – приторно-ласково проворковал Юзеф. – Погоди…Чё у тя там?

И опять загоготал.

У Таи в животе всё заледенело и сжалось в комок. Зачем они пришли? Выследили схрон? Узнали про шашки?

– Бикса’т твоя где-е… – лениво улыбаясь, спросил Баской, – ушки’т у биксы куда растут, на, – вверх, вниз? Не проверял ещё? А я б проверил, на…

И с каким-то мерзким, страшным надрывом натужно загоготали все трое:

– Га-га-га-га…

Тая знала, о чём думает Димка. Здесь – тупик и уйти можно только по гаражным крышам. Повернуться, три длинных шага бегом – и взлететь, только и всего… Но хоть на секунду оставить девчонок одних, в схроне? Хорошо, как все ломанутся за ним. А если нет? Если всё-таки пошевелят мозгами, зачем он здесь… И если действительно знают о тайнике?

Тая зашуршала пакетом и вынула картонный цилиндр. Димкина нога дёрнулась, троица тоже услышала и напряглась.

– Чёй-та? – насторожился Юзеф.

А Баской расплылся в улыбке:

– Здесь она…

Тая поставила ногу в земляную нишу и изо всех сил подтянулась вверх. Ветки скрывали её полностью. На уровне глаз висела Димкина рука, сжатая в кулак.

– Хоп! – тихо произнесла Тая, и рука разжалась.

Втулка легла точно в ладонь.

Мгновенно прокаталась между левой и правой… Удар! Хлопок! Дым, искры, пламя. Крик.

– Ты чё, б… Петарды, б…?

Тридцать секунд горит шашка. И опять рука – «хоп!» – удар! – новые брызги огня.

Когда-то Тая учила третьеклассника Димку принимать эстафетную палочку, и он психовал, оттого что эту деревяшку никак не получается хватать не глядя. Упирался, бегал несчётное число раз, но научился.

И вот теперь брал их точно, не оглядываясь, ни на секунду не мешкая, как автомат. Гаражный закуток весь заполнился дымом. В дыму звучали ругательства и угрозы; однако шпана не уходила. Понимали, что снаряды когда-то закончатся…

Шашки были разными: какие-то горели прямым длинным пламенем, другие искрили… Одна просто надымила синим.

Когда дым рассеивался и три фигуры, отклячив зады и растопырив руки, осторожно приближались, Димка начинал нервно размахивать горящим факелом прямо у них перед глазами, напрыгивая на нападающих какими-то безумными рваными шагами. И издавал короткий, нервный, страшный звук «А!», заставляя отступить. Диковатый, тревожный, странный танец. Завораживающий. В дыму размывались движения, удваивалось, утраивалось количество рук, ног. Как в мигании стробоскопа. Потом теми же прыжками, но спиной вперед, отскакивал, возвращаясь за следующим патроном. Тая трясла головой, чтобы не втянуться самой в этот дёрганый ритм и не впасть в столбняк.

Кто был в восторге от огненного шоу, так это Сима. Она с упоением драла полиэтиленовые мешки, ссыпала шашки на пол и по одной подавала Тае, хотя со дна ямы видела только дым и снопы искр.

Таю трясло от дикого перевозбуждения; но краем глаза, будто со стороны, она видела свои чёткие, размеренные движения: взять у Симы шашку! – хоп! – вложить в Димкину ладонь! взглянуть, что происходит наверху! взять у Симы шашку…

Дно ямы постепенно заполнял дым. Он оседал, а не рассеивался, как наверху. Мешали кусты, наверное. Тая стащила с себя кофту, надетую поверх платья, кинула её Симе и показала, как дышать. А самой даже некогда было поднять подол и уткнуться в него!

Только не вдыхать. По чуть-чуть. Мелко. Через стиснутые зубы…

И тут же рефлекторно глубоко вздохнула.

…Её подбросило, вывернуло наизнанку, выкрутило горло, лёгкие; выпала из руки и покатилась картонная трубка…

Когда Тая нечеловеческим усилием смогла подавить в себе кашель и поднять голову, Симы в яме уже не было. Она поставила ногу в нишу и подтянулась над краем.

Здесь, наверху, дым уже развеялся. Симины тощие ободранные голяшки, втиснутые в сандалии с замятыми задниками, торчали рядом с Димкиными ногами в джинсах. Правая рука указательным пальцем оттопырила карман фланелевого платья и вытащила оттуда беломорину. Лиц Тая не видела, услышала только звук продуваемой гильзы. Видимо, та вставила папиросу в рот. Для солидности.

А потом вдруг сиплым спокойным голосом предложила гостям уйти, оформив предложение одним-единственным словом, от которого у Таи запылали уши.

Юзеф ответил короткой и ёмкой матерной фразой, означавшей на человеческом языке: с чего бы это вдруг? Но как-то неуверенно.

– Бобэ знаешь? – Фраза прозвучала несколько невнятно, видимо, мешала папироса.

Троица молчала. Кто не знал? И его сестру тоже.

– Забздели… – догадалась Сима.

– Манал я… – как-то по инерции, увядшим голосом уронил предводитель шайки и робко харкнул в гаражную пыль.

– Ответишь! – предупредила Сима.

Этого хватило. Троица повернулась и вымелась из гаражного закутка преувеличенно расхлябанной походкой. Видимо, скрывали дрожь в коленях.

…Тая сидела прямо на земле, привалившись спиной к стенке гаража. Колени и ладони жгло; черные точки земли и камешков противно пристали к коже. В многочисленные дырочки белых мыльниц – пластмассовых узорчатых тапочек – насыпалась пыль. Низ щеки и шею с правой стороны перечёркивала яркая свежая царапина, оставленная обломанной веткой.

Димка стоял рядом, тоже спиной к каменной кладке. Говорить было не о чем. Хотя каждый думал, конечно. Димка о том, что – никогда! Никогда, никогда, никогда нельзя забиваться в мешок, где нет нескольких путей отхода, где выход – он же вход, где невозможно испариться незаметно, моментально, по одному тебе известным тропам, чтобы враги ничего не успели понять. Как бы ни был незаметен и привлекателен схрон. Было непереносимо стыдно перед девчонками: перед Таей, которую не держали ноги, перед Симой, так легко развернувшей трёх козлов одной короткой фразой. И он тупо повторял про себя: никогда, никогда, никогда, стараясь заглушить бессмысленным заклинанием этот отчаянный стыд.

Таю вдавливал в землю и не давал встать пережитый ужас диких слов, которых она не понимала. «Бикса», «ушки»… Мерзостный, страшный, какой-то вонючий гогот, касающийся её. Она изредка встряхивала головой, желая сбросить состояние отупения, и всё равно выдох падал вниз, в живот, а вдох щекотал горло, как при высокой температуре, и разливался противной гусиной кожей по шее, груди, животу, до самых кончиков пальцев. Она зажмуривала глаза и затыкала уши, пытаясь отогнать страх, а всё равно слышала парусный хлопок подола платья, чужой тупой силой вздёрнутого вверх… Почему-то подумалось: второй… Гиблый, почти непереносимый ужас. И по всем законам случится третий. Который и будет самым главным. Неотвратимым. От которого не сбежишь.

Одна Сима чувствовала себя прекрасно. Она шустро моталась по закутку, собирая обгоревшие втулки и закидывала найденное на крышу ближайшего гаража – подальше, за козырёк. И, надо сказать, успела едва-едва до того, как пожаловал очередной незваный гость – Саня-Ваня. В форме и с дерматиновой папкой под мышкой.

– Ага, – сказал он, – картина вторая. Те же и Бальницкая. Кто-нибудь мне расскажет, что здесь происходило?

– Ничего, – быстро ответили они в три голоса. И посмотрели друг на друга.

– А крики, дым, которые довольно долго наблюдали жители двора?

– Грибоедов опять? – окрысился Димка. – Наблюдатель хренов! Гнусный старик.

– Необязательно Грибоедов, – неопределённо закрутил Саня-Ваня, – и насчёт гнусного… – не пережимай.

Сима хихикнула, переводя взгляд с одного на другого.

– Так что происходило, я спрашиваю.

– Никого не касается.

– Я всё равно узнаю.

– Не узнаешь! – крикнул в лицо взбудораженный Димка и, помолчав, добавил: – Не узнаете…

Саня-Ваня изо всех сил старался сохранять спокойный тон, хотя хорошо было видно, с каким удовольствием он сейчас орал бы, как и Димка.

– Мятлик, – с усилием сквозь зубы вытолкнул он, – взрослый парень уже… Сам не осознаешь, как по краю…Что тут вокруг тебя происходит? Что ты там химичишь и какие дела у тебя с Юзефовым и Рындиным… Достаточно одного мига, Мятлик, и всё может пойти по такому сценарию, что отыграть назад будет невозможно. А ты не один, между прочим. И мера ответственности…

Тая, сжавшись, ловила каждое Сани-Ванино слово и ясно, отчётливо понимала их простую правду. И от этого делалось ещё страшнее.

– Отвяжитесь от меня! – заорал Димка. – Хватит вынюхивать! Ничего не скажу!

Симе очень нравился разговор взрослых, интересных для неё людей. Чувствуя, что он зашёл в тупик, подошла к Сане-Ване, положила руку на край форменного кителя и дала совет – ну раз уж сегодня она была героиней дня и радикально меняла расстановку сил.

– Не можешь срать, – душевно посоветовала она оцепеневшему от её слов инспектору, – не мучай жопу… И похлопала рукой где-то возле кармана.

Тае обожгло лицо. Она напрягла горло, но слова полились не сразу. Сначала раздалось какое-то шипение.

– Сима! – просипела она. – Что ты говоришь!..

Не речь, а клёкот какой-то – мелькнуло в голове. Крик… птицы Мамыры.

Димка мотнул головой, отгоняя упавшие на глаза волосы. Вернул на место поползший было в улыбке уголок рта.

Саня-Ваня постепенно наливался гневом. Покраснело лицо, заходили желваки, наморщился лоб, подпёртый вскинутыми бровями. Он ничего не сказал, а медленно поднял коричневую папку и изо всех сил хрястнул ей о землю, подняв облачко пыли. Резко повернулся и ушёл.

А они смотрели ему вслед.

…В папке, кроме чистых листов бумаги и старенькой ручки, ничего не было.

Ночью, лёжа в постели и глядя на синевато-прозрачный сточенный зуб луны в решётке окна, Тая думала о том, что лето, по сути, ещё и не началось, а саму её уже накрыла смертельная усталость. От страха и тревоги. Оттого, что надо быть в одном пространстве с непонятными, нечеловеческими существами – полуподростками-полу-урками, сжиматься от испуга, стараясь не встретиться глазами. С их… чем? Не взглядом. Это нельзя назвать взглядом. С… зырком? Или нет – точкой, в которой срастаются зырк и мрак. С пустым, наглым, жутким зраком.

Завтра, и послезавтра, и послепослезавтра ходить мимо них по двору, по улице. Видеть по одному или всех вместе. Слушать гогот, дикие слова, обращённые к ней. И думать, думать о том, о чём даже думать невозможно… И цепенеть от ужаса, и знать, что все понимают её страх.

Было до того плохо, что Тая не могла даже плакать. Кому рассказать, пожаловаться? Димке – этому долговязому птенцу? С ним нельзя… Невозможно. Мама? Даже заикнуться… Сразу осядет на пол и умрёт от сердечного приступа.

Тая ворочалась, задыхаясь, и думала: а как справляются другие? И перебирала в уме этих «других».

Кнопочка… Живёт совсем в другом доме – не как они с мамой. В экспериментальном, двухподъездном, трёхэтажном симпатичном доме, построенном в торце обычных брежневок. Окружённом прозрачной оградой с кустами сирени вокруг. Ворота во двор не заперты, но чужой зря болтаться не будет – всё как на ладони. И жители – руководство механического завода. Кто будет связываться? Школа у Кнопки через дорогу, вечером с тренировок ходят компанией: Клубникина и Луговая живут неподалёку, в брежневках. По любым внешкольным делам – с мамой, которая не работает. Лето на директорской даче: геркулесовая каша с орешками и курагой по утрам, резное крылечко, шапки флоксов, пенки от варенья. Уютная, малиновая, нарядная жизнь. Безмятежная.

Дом Востриковой от школы на север, в частном секторе. Улицы Филатовская, Совхозная, Озёрная. Мутные, опасные места – со шпаной, агрессивными пьяницами, поножовщиной. Жуть. Лариска по своим маршрутам ходит бесстрашно, беспечно хохоча и размахивая школьной сумкой. Как хозяйка. У неё – «братовья». Трое старших – крепкие заводские бугаи, со всеми атрибутами: мотоциклами, тяжёлыми кулаками, а может, и ножичком за голенищем. И все вокруг знают, чья она сестра.

Ирина едет из центра – утром в битком набитом троллейбусе, да и вечером не лучше. Вообще никого никогда не боясь. Квартира их в двух минутах от главной площади в эмвэдэвской сталинке. Папа – полковник милиции Городецкий, личность в городе легендарная. Может, он её и научил как-то, а может, генетически – вот этот твёрдый взгляд, гордый поворот головы, властная уверенность хозяйки положения. Никто даже рта раскрыть не посмеет в её присутствии. И не раскрывают.

У Клубникиной братьев нет и мать незаметная, съёженная, замотанная жизнью и работой на почте. Есть одинокая старшая сестра, вся в заботах о четырёхлетнем малыше. Заступиться в случае чего некому, шевелить мозгами надо самой. Что она и делает, в отличие от других, у которых думают взрослые: родители, братья. У неё есть Собака Клубникиной – всегда на шаг впереди на ослабленном поводке с опасно опущенной головой и нехорошим жёлтым взглядом. Убедительная, как сверхоружие. Как страховой полис.

…Таиным страховым полисом оказалась Сима. Уже следующим утром, когда она, измученная бессонной ночью, вышла из своей двери, та ждала её, сидя на корточках и привалившись спиной к стене. И потопала как ни в чём не бывало за Таей в магазин. И проводила обратно. И таскалась рядом все последующие дни – просто, деловито, ни о чём особенно не разговаривая. Сидела весь день в песочнице и караулила… И – боже – какое это было облегчение! Можно было ходить где нужно и даже не вглядываться – кого там несёт навстречу, и не замирать, сжавшись от мысли, что вот вдруг сейчас из-за угла…

Так продолжалось до самой середины июня – дня, когда открылся спортивный лагерь.

– Всё, всё в общую кучу, на вот эту газетку…Тут всё общее. Давайте-давайте, чего там мамы вам насовали? Сюда. У вас? Ага, карамель «Взлётная». Барбариски. Ага. Печенье затяжное «Мария». Соломка сладкая к чаю? И что ж, что коробка развалилась, не коробку ведь жевать. Живее-живее, не стесняйтесь, выкладывайте. Хлебные палочки? Да хорошо, сойдут. Пряники. Жжёный сахар? Погрызём…Серёжа, Минц! Сюда неси! Вот это да! Карамель «Москвичка», «Мечта»… Даже не верится, что это ещё существует. Клюква в сахаре! Обалдеть… Ну, по одной каждому – всем, может, и достанется!

Так бывает.

Подлые, непереносимые, немыслимые слова. Гулкие, одинокие, как эхо в коридоре. Так бывает, так бывает – метроном в голове.

«Так бывает», – сочувственно не сказал только немой.

Наверное, говорящему эта фраза кажется значительной, всё объясняющей. А если ещё заглянуть в глаза и положить ладонь на плечо и похлопать так… Ободрить. То кажется, наверное, что вселил в того, кому плохо, уверенность и спокойствие. Надежду на лучший завтрашний день.

Тая пока ничего на знала про это, подпрыгивая на ухабах вместе с маленьким кругленьким старым автобусом и приземляясь на крепкие Ларискины колени: у-ух! и ещё раз – у-ух!.. И весь автобус дружно ахал и летел – вверх! вниз!

И опять с ней встречались весёлые глубокие зеркальца, обладатель которых тоже взлетал к потолку на коленях Колбасьева… В автобус-то набилось народу вдвое больше, чем он мог вместить! И их ждали прекрасные, неведомые, упоительные две недели, почти без взрослых. Две недели утренней разминочной общей беготни по тропинке вдоль берега, и волейбола в кругу, когда вытягивали немыслимые свечи и падали с размаха в песок, и дневные тренировки с полной нагрузкой, и вышибалы по вечерам, и радость от собственной вёрткости, владения юным, сильным, послушным телом, и танцы, и пение под гитару перед сном у костра…

На переднем сиденье, покрикивая – не дрова везёте, уважаемый, дети в автобусе! – сидели Галина Петровна с Филиппычем – двое взрослых на всю их спортивную ораву – секцию легкоатлетов и футбольную. Причём наставник футболистов не поехал и руководить их тренировками предстояло только ГП.

Они приехали в Неверово, на отдающую концы турбазу механического завода со щитовыми домиками среди сосен в первой половине дня и сразу начали обустраиваться. Навстречу вышел сторож, он же завхоз.

Всё вызывало восторг и гомон. В хлипких домиках-скворечниках по пять-шесть кроватей. Мыться – пожалуйста, в речке. Готовить? Ну, в общем, вода из речки тоже. Отойдите подальше, зайдите поглубже, да и всё. Ну кипятите хорошенько, ничего не случится. Хотите – носите из деревни, из колодца. Три километра… Как хотите… А раньше? Так то раньше. С совхозом договаривались. На лошаде. И обеды из совхозной столовой. В термосах. Специальных.

А теперь варить еду предстояло на костре со всякими приспособлениями: таганком, каким-то вертелом с крючьями… Три здоровенные мятые кастрюли с кривыми надписями коричневой краской: «Первое», «Второе», «Компот». Алюминиевый огромный чайник и закопчённый котелок. Гигантских размеров сковорода, на которую Тая смотрела с ужасом: а вдруг ей придётся с такой управляться?

Не пришлось. Готовить неожиданно вызвались Калдохин с Минцем. На эту тему хорошо постебались все, кому не лень: на джинсах натренировались ребята! Понравилось.

И потекла жизнь.

В домике вместе с Таей поселились четверо: Городецкая, Вострикова, Луговая, Клубникина. Кнопочка не поехала со всеми, как ни умоляла… Родители уже за полгода купили ей с мамой путёвку в Крым.

Предчувствуя ночные беседы, домик назвали «Совы», написали слово на картонке и повесили на гвоздь рядом с дверью. Потом девчонки быстро помыли пол, окна. Застелили кровати, вытащив из рюкзаков простынки-наволочки. Остальную поклажу запихали прямо под них – ничего ж больше не было – ни стульев, ни тумбочек. Одни эти убогие лежанки с провисшими панцирными сетками. А потом опять вытащили рюкзаки и покидали в угол. Потому что надо было попрыгать на кроватях, как на батуте, визжа, хохоча и поворачиваясь в лёте то в одну сторону, то в другую. Бдынн! Бдынн! Бдынн! Ритмично, легко взлетая к потолку. Пока Люба, неловко повернувшись, с размаху не врезалась локтем в железную раму соседней кровати.

А с ней, Таей, такого не случится! Она летала в автобусе, и вот сейчас, и этот полёт вообще не закончится. Её невесомое, как парашютик одуванчика, тело будет взвиваться ввысь, и скользить в воде, и уворачиваться от мяча в вышибалах, и проныривать мимо рук водящего в жмурках… И – легче воздуха – взлетать на старте и нестись, как от дуновения ветра, над беговой дорожкой.

Такое держалось у неё настроение.

Было бы логично и справедливо, чтобы всё ужасное случилось именно тогда, в первый день, и у Таи хватило бы сил прожить эти две недели и хотя бы вспоминать то весёлое и яркое, что происходило в лагере. Хотя бы вспоминать. С радостью и тихой нежностью, как в первый ужин, когда ничего ещё не успели привезти, кроме хлеба и трёх мешков картошки, и «повара» колдовали над огромной сковородкой, и от неё шёл знакомый приятный дух – густой, мясной какой-то… Минц гордо открыл крышку – а там гора распаренной, а не жареной, как предполагалось, картошки. Ни масла ж, ни маргарина – водичка только. Но в центре картофельную гору венчала здоровая ветка лаврового листа, которая и давала такой знакомый вкусный аромат… И ничего, пошла за милую душу. А Косенко устелил лаврушкой здоровенный кусок хлеба – бутербродом, и сожрал его в три укуса. И так как чая тоже не было, и в кастрюлю «Компот» накидали всякого – листа земляничного, костяничного, черничного и кусочки чаги и дубовой коры. Последней – «чтоб Косой не свистел в кустах лаврушкой, кора крепит» – со знанием дела объяснил Минц. А на газету вывалили всё, что мамы положили в рюкзаки…

А потом привезли нехитрые продукты – ломаные серые макароны в мешке, пшено, перловку. Кисель клубничный в брикетах. Супы в пачках – «Домашний», «Говяжий с вермишелью». Тушёнка – на вес золота! Особенно хорошо шёл «Суп гороховый быстро разваривающийся с мясом». Сразу выяснилось: целесообразно, чтобы завтрак, обед и ужин состояли из одной подачи – такого густого блюда, чтоб ложка стояла. Где первое и второе в одном – несколько пачек концентрата, или крупа, или макароны, картошечка, банка тушёнки (не всегда!). Варево называли – берло. Простенько, зато порции здоровые. Пацаны стучали ложками и выскребали миски. Потом дежурные – из них же – кто не занят был в готовке, на берегу драили песком кастрюли или котёл.

Тренировки – конечно. Зарядка до завтрака, ОФП после завтрака, два часа футбола у мальчишек, кросс у девочек. Волейбол после обеда, подвижные игры вечером. Танцы.

И ночной костёр, который взрослые не разгоняли вообще. Сиди, сколько хочешь. Пой под гитару.

Для Таи это было неизведанным. Треск костра, искры в небо, слегка замёрзшие плечи под спортивной курткой. Тепло на лице. Гитара. Желание обнять весь мир.

И глаза, эти милые глаза. Их владелец – да, понимал, что сидеть напротив и обмениваться взглядами – слишком, и всегда был рядом с ней, пропуская между собой и Таей кого-нибудь из девчонок. И это чудо знать, что он знает, что ты знаешь, что он… И так до бесконечности.

Уже через три дня выучили весь репертуар и хором орали лихое про «нехорошо зимой в тундре»:

Ой, ла-ла-ла, бежит олень,

Ой, ла-ла-ла, лежит тюлень,

Ой, ла-лай, гибнет человек!

Пришлите денег на побег!

Почти все мальчишки умели бренчать, Собачников играл хорошо. Тая не могла оторваться от его лица – серьёзного, взрослого какого-то… В свете костра, может, думала Тая. Тени во впадинах щёк, чётко вылепленный подбородок, светлые волосы, падающие на глаза. Совсем не тот Жорка, который утром скакал козлом, выкрикивая всякую фигню, а перед ужином ездил на спине Лихоманцева, лупя того пятками по бокам.

– Ах, какого дружка потерял я в бою… –

выговаривал Жорка, и подкатывал ком, и звенела струна, и Тая переводила глаза на лица других мальчишек, и могла поклясться, что это про них, и думала о том, что, может быть, ждёт этих дураков-футболистов, и ждёт совсем скоро.

Лежат, все двести, глазницами в рассвет,

А им – всем вместе – четыре тыщи лет, –

хором, яростно орали пацаны. И от этого делалось совсем холодно.

Ближе к концу, когда уже было всё перепето, подходила Ларискина очередь. Голова лежала на плече у Колбасьева; его правая рука обнимала её, а левая шевелила палкой угли костра.

Я несла свою беду

По весеннему по льду… –

начинала она тихо-тихо, с лёгкой хрипотцой, с «песочком» в голосе, захлёбываясь всхлипом… А потом шло странное – такое странное, такое горькое, что хотелось заплакать и кровь стыла в жилах…

После Лариски петь вообще не хотелось, и все молчали, задрав головы к звёздам.

На третий день оказалось: несмотря на то что сейчас не август, а июнь, звёзды падают довольно часто. Но так неожиданно, что никак не удаётся ничего загадать. Решили выкрикивать вслух желания по кругу, как можно больше и непрерывнее – авось звезда соизволит скатиться под чьи-то слова, и тогда…

И понеслось! Чего только не было: мира во всём мире, счастья в любви, футбольных побед, поступить в школу КГБ, выйти замуж за Юру Шатунова, сниматься в кино… Бросали друг другу желания, как мячик, пока не выдохлись. Но вдруг заметили: ни разу не открыл рта Косой.

– Косой, желай давай, – вскинулись пацаны.

– Язык из задницы вынь, – огрел его кулаком по спине Лихоманцев.

– Дак… – растерялся Косой, – колбасы хочу…

И тут же упала звезда.

Все повалились на землю от хохота, Лихоманцев катался у костра, дрыгая ногами, а Минц торжественно вынес из своего домика огрызок копчёной колбасы – почти самую попку и вручил обалдевшему автору мечты…

– Ой, девки… Спать совсем не хочется. Окно можно открыть, комаров нету уже.

– Господи, ночь какая. Луна…

– Пахнет – чудесно.

– Грех в такую ночь спать.

– Лариса… Спой, тихо-тихо. Вот эту твою…

– «Я несла свою беду…»? Ладно. Слушайте.

Я несла свою беду…

– Сумасшедшее.

Надломился лёд – душа оборвалася…

– Тихо-тихо, не шепчи.

А беда с того вот дня

Ищет по свету меня.

Слухи ходят вместе с ней, с кривотолками.

А что я не умерла,

Знала голая ветла

Да ещё перепела с перепёлками…

– Мороз по коже…

– Тише…

…Был всего один денёк,

А беда на вечный срок

Задер-жа-ла-ся…

– Обрывается всё внутри. Такое…

– А ведь мужик написал, девки. Понял. Про нас… Лучше всякой бабы.

– А… кто это?

– Высоцкий, Таиска. Но ты – выдохни, тебе не пригодится, небось.

Накануне Тае приснился сон. И не сказать, чтобы плохой. Она шевелила руками и ногами в бассейне со странными шарами из тонкого, послушного целлофана, наполненного водой. Конечности вязли в хрустком приятном материале, сферы нежно вминались внутрь, ласково, влажно прилипая к коже, и не давали утонуть. При минимуме усилий. Барахтанье было вполне комфортным, но постепенно становилось ясно, что вылезти из бассейна невозможно. Не даст именно эта удобная среда, уютно обволакивающая всё тело.

Ни утонуть, ни выбраться…

Осталось проснуться и упасть в прохладные объятия раннего времени суток. И задохнуться от счастья.

Тая лежала, как мышка, завернувшись в одеяло, растворённая в лесном утре. Став одним целым с птичьим щебетом, с сосновым запахом. С шёлковым переливным трепетом в сердце. Луч солнца грел щёку и кончик носа, щекотал ресницы. Она боялась пошевелиться и громко вдохнуть. Открыть глаза.

Только не спугнуть эти драгоценные секунды одиночества, когда можно подумать о главном; мгновения, которых так не хватало в эти одиннадцать дней…

Одиннадцать дней счастья – солнечного тепла и крупного свежего дождичка после обеда, упругих иголок под ногой и речного песка в ладони; щекочущей шершавости деревянного стола возле домика; запаха земляники в лесу, гула и треска костра, рвущегося в небо, крупяной изморози разломленной пополам печёной картошки; и – самого главного – руки, прохладных тонких пальцев, обнимающих твои крепко и нежно; чувства, что главная жизненная нить проходит именно от их начала прямо к сердцу и, натянутая до предела, подрагивает тихонько в нескольких местах – в сгибе локтя, в плечевой ямочке, и там, в конечной точке.

Ожидание лёгкого прикосновения весь этот долгий и короткий день. На фоне завтрака, обеда, ужина, тренировок, игр, смеха, болтовни, песен у костра, танцев.

Танцы были. Но такие – мальчишки помирали со смеху. Чуть в стороне от жилых домиков торчала ветхая радиорубка, узкое и вытянутое вверх строение с крошечным окошком, напоминающее скорее дачный туалет. Внутри – старенький проигрыватель, самодельный усилитель. Рядом на столбе алюминиевый колокольчик для трансляции. И – вытоптанный ногами земляной пятак, где и должны были выкаблучивать свои па все желающие. И набор пластинок! В пожелтевших от старости конвертах, сплошь на 78 оборотов… Старинные танго и фокстроты. «Цветущий май», «Ах, эти чёрные глаза», «Ла кумпарсита», «Дождь идёт». Георгий Виноградов, Пётр Лещенко, Иван Шмелёв – и только. Колбасьев сто раз перерыл всю стопку. «Хоть бы Пугачиха, что ли… – стонал он и, не найдя, утверждал: – Были пластинки. Не могли не быть. Только, вишь, попялил кто-то. Сдойщики хреновы».

К первоначальному всеобщему огорчению не взяли кассетник. Ругаясь, пацаны выясняли, кто именно должен был, и напирали друг на друга. А потом успокоились. Потому что взамен получили такой концерт, такое заразительное зрелище!

– Ну шо, Трохыме? – хлопнула по плечу Филиппыча ГП, в первый же вечер рассмотрев репертуар. – Урежем?

И они «урезали». И «урезали» каждый день по полчаса после ужина. Наворачивали танго и фокстроты. И странная старинная музыка разносилась по лесу, полыхая с закатным солнцем. И пара чётко, быстро, тревожно двигалась в такт ей. Мелькали головы в быстром повороте, и-и-и… подволакивалась нога, но! Раз! С подскоком вдруг послушно, плавно проплывали двое, слившись в одно. Покачиваясь на волнах слоуфокса. А потом набирал дыхание квикстеп, и тела резко говорили «нет!», и руки отталкивали их друг от друга. И всё равно не могли поодиночке и опять притягивались и разлетались… Танец завораживал, разрастался изнутри, странно подчинял себе и не выпускал из магического круга.

Толпа пацанов и девчонок опоясывала пятак. И они смотрели, слегка посмеиваясь, а потом без улыбок, с замиранием и трепетом на этот странный сон про любовь и гордость, про неодолимое притяжение и невозможность быть вместе, про томящую нежность и нож в сердце.

А их педагоги были захвачены танцем сами… Помнили их тренированные тела то, что когда-то проходили в институте в незапамятные времена, на занятиях по музыкально-ритмическому воспитанию.

В первый день настоятельно предлагали обучить желающих. ГП зазывала мальчишек.

– А с фига ли, – сказали Колбасьев с Лихоманцевым, – сами умеем!

И пошли, карикатурно обнявшись, вертя плечами и манерно сцепленными руками взад-вперёд. На удивление в такт.

– Шатунно-кривошипный механизм, – раздался сзади голос Городецкой, и Тая засмеялась: действительно, было похоже на кадр учебного фильма по физике про двигатели.

Коробчук выхватил из круга упиравшегося Косого.

– Тьфу на вас, клоуны, – расстроилась ГП.

А Филиппыч смотрел на Клубникину.

– Рита, – сказал он тихо, но все услышали. – Ты иди сюда. Иди, я давай… тебя научу.

Его голос на последнем слове треснул и провалился в глубокий глоток. Все на секунду замерли. Клубникина не отвела глаз и только дёрнула запятой рта. Слегка сошлись на переносице беличьи брови. Смотрела прямо, ни на миг не отведя глаз… и не сделав шага навстречу.

– Ри-ита, – протянул вдруг писклявый передразнивающий голос, – ты иди давай. Я тебя хочу…

Каракозов. Маленький злой классный шут. С глазами, белыми от ненависти, и вздёрнутой верхней губой, обнажающей оскаленные зубы.

– Прекратить, – негромко и быстро произнесла ГП.

Ввсе опомнились, выдохнули, преувеличенно громко заговорили… А Тая запомнила навсегда эту страшную секунду: безжалостные глаза с ледяным колючим кристаллом в глубине и спину Филиппыча – рабскую, жалкую, скомканную. Хорошо, что не видела лица. И этот высокий голос Каракозова, почти зримо напряжённый. Как мышца. Смутно, нервно, опасно не обещающий ничего хорошего.

Танцы продолжались почти до конца смены, но оставаться на них не хотелось. С первыми звуками музыки Тая уходила на реку смотреть на заходящее солнце. Берег со стороны лагеря сбегал к воде бетонным скатом, но не сплошным, а разделённым на ровные большие клетки. В незаполненных квадратах красиво росли трава и цветы. Медленно остывала река, тронутая волшебной кистью заката. Морщинистые круги на неподвижной воде возникали там и сям в разных местах. Тая вдруг заметила, что круги появляются в такт музыке, ей-богу! Как будто чья-то невидимая рука извлекает звуки из невиданного инструмента – водной глади, легко прикасаясь к нему кончиками пальцев. Она, боясь пошевелиться, смотрела на эти странные аккорды, и река звучала, и отражённым звуком мелодию возвращал лес. А небо придавало ей высоту. В этом концертном зале становились одним целым музыка и цвет, и не могли существовать друг без друга; медленный фокстрот исполняла сама природа. Еле заметное глазу течение уносило его вдаль, для других неведомых ценителей.

Ласковое дуновение слегка тронуло её затылок. Шея отозвалась мурашками, замерло сердце. Она знала, кто это, и боялась поверить. И оглянуться. А он сидел, улыбаясь, с травинкой в левом углу рта прямо позади неё. А потом встал и опустился рядом.

А перед ними, вниз по реке уплывала щемящая мелодия. Странный, непохожий на себя саксофон пел песню про маленький цветок, и будто трогал его, и жалел, и гладил бархатной рукой. И таял от нежности, и сочувствовал, и был готов заплакать над его грустной судьбой… Та-та-да-та… – пел саксофон так выразительно, так печально, как будто просил: осторожнее с едва заметным и хрупким. Попробуйте увидеть неяркую красоту и уберечь её. Мальчик и девочка боялись пошевелиться, потому что было тревожное, неисчезающее чувство: эта мелодия – история про них.

А потом была его спортивная куртка, накинутая на Таины плечи, и тёплая ладонь, обнимающая её пальцы, пока она выбиралась по клеткам, как по ступенькам, наверх. Поднявшись, они расцепили руки и пошли туда, где уже хохотал и кричал вечерний лагерь. Туда, где под светом фонаря играли в разрывные цепи и можно было их опять соединить… И стоять, просто стоять, сходя с ума от этого тепла, перетекающего от одного сердца к другому. И никто ни разу не разбил их соединённые руки. В общем-то, даже и не пытался.

Игра быстро заканчивалась – переходили к жмуркам и вышибалам, а потом, когда совсем темнело и холодало, садились вокруг костра.

Так одиннадцать дней. Прекрасных, незабываемых дней, прожитых в ожидании закатной музыки в густом аромате ромашки и чабреца, и лёгкого касания плеча, и лёгких шагов за спиной, и лёгкого соединения пальцев… Лёгкого, едва обозначенного, неясного, призрачного, как туманное дыхание на холодном стекле. Неизведанного. Того, в чём ещё предстоит утонуть, раствориться, захлебнуться. Счастья. А что же это ещё может быть?

Тая улыбалась, лёжа на подушке, зажмурив веки, не замечая, что солнце греет уже вовсю.

Скрипнула пружина. Ресницы как по команде разомкнулись.

С соседней кровати на неё в упор смотрела Клубникина.

– Серый, ты?

– А!.. О… Жорик, фу-у… Блин, темнотища.

– Ты чего спать не идёшь? И где все?

– А где все? Колбасьев с Лариской, как всегда, по кустам. Мера вот… Только что тут был. Косой хавчик у девок ходит-клянчит.

– А ты-то чего спать не идёшь?

– Сейчас и ты не пойдёшь.

– ?

– Там… Калдох с Парамоновой, понятно?

– Оп-па!.. Стремаюсь спросить, что у них происходит?

– Пфх!.. А я знаю? Скрещенье рук, скрещенье ног, вероятно.

– Еп-пишкин пистолет! А чего так грохнуло? Как слон с унитаза упал.

– Два башмачка… кх… со стуком на пол…

– Колодки какие-то арестантские, а не башмачки. И долго они ещё, блин? Спать охота. Вон, кстати, Косой хромает. И Мера с ним…

– Калдох!.. Ты! Харэ уже!.. Совесть имей! Все спят давно!

– Тихо… Сейчас выйдут. Давай, пацаны, в сторонку. А то неудобняк, в общем…

Амур не знал покоя ни днём ни ночью, еле успевая доставать стрелы из колчана.

– Всеобщая романтизация населения, – заметила Городецкая, наблюдая вместе со всеми, как Калдохин за завтраком напористо и горячо нашёптывает на ухо Людке Парамоновой из тридцать восьмой. А потом – р-раз! Легонько прихватил мочку зубами. Людка дёрнула плечом от неожиданности, поёжилась и низко захохотала.

Ужас.

И уже закатывались девчонки, увидев Таино лицо – круглые от непонимания глаза и собравшиеся в колечко губы.

Самой Ирине Городецкой строил куры Минц, но она держалась. Совсем снесло чердак Лариске и Колбасьеву. Они везде ходили обнявшись, с глупыми смешками. Тая боялась, что такое дурацкое лицо может быть и у неё, а потому старалась не улыбаться.

После костра Лариска с ухажёром уходили в лес, а потом возвращались к домику, и слышно было их возню, и хихиканье, и ёрзанье о фанерную стену. Девчонки не спали.

– Что там можно делать целый час в лесу, с этим дураком? – в первую же ночь спросила Городецкая.

– Рассказать? – радостно откликнулась Вострикова.

– Не надо!

– Не вздумай!

– Нет!..

Соседок с протестующими криками подбросило в кроватях.

Клубникина в обсуждении чужих любовей участия не принимала, но и не спала – слушала.

Самое неприятное, стыдное и неловкое происходило в лагере из-за неё. С Филиппычем. Вот кто по-настоящему сошёл с ума. Он болтался каждую секунду там, где находилась она, лез с разговорами, принимал участие во всех вечерних играх. Пытался поймать в жмурках и догнать в крысах, разбить пару в разрывных цепях… Втискивался рядом с ней к ночному костру. Последнее быстро прекратила ГП, намеренно уводя его пить чай в их маленькую будочку с двумя отдельными выходами. И караулила Филиппыча там какое-то время, пока не уснёт. Два раза он вырывался и возвращался к костру, и замученная коллега с усталым выдохом «Трофи-и-им…» забирала его снова…

Тая смотрела на жёлтые от ненависти глаза Калдохина и приподнятую в оскале верхнюю губу Каракозова и думала о том, что добром это не закончится. Пацаны и так уже лупили их тренера всерьёз мячом в вышибалах; на третий день в обед один из поваров вывалил ему на руку огненную гороховую кашу… Парни походили на молодых тигров – нервных, насторожённых, ждущих только момента, чтобы броситься. Но нельзя было никаким способом отменить то тайное, мучительное, тоскливое, что разрывало душу их тренера.

Человек не владел собой.

Клубникина никак не реагировала. Она ни в коем случае не провоцировала его на какие-то действия, но и не делала ничего, чтобы от них удержать. А просто наблюдала со стороны холодным взглядом энтомолога за барахтаньем паучка, застрявшего в сгустке смолы, за тем, как вязнут и ломаются тоненькие ножки, стекленеют глаза, мучительно и слабо дёргается тело в почти угасшем желании выбраться.

В лагере шептались вовсю, кидали на Филиппыча косые взгляды. Когда Тая их перехватывала, сердце разрывалось от тревоги.

Домик «Совы» ситуацию не обсуждал.

Но это было единственное, что тревожило. В остальном – время летело, не останавливаясь, не цепляясь ни за какие препятствия, легко и упоительно, как невесомые саночки по пушистому снегу.

Только взгляд… Тот, утренний. В течение дня он нет-нет да и всплывал в Таиной памяти. Она гнала от себя мысли, что это не просто так, что ненависть Клубникиной никуда не делась, и пыталась в который раз уверить себя, что нет для неё причин.

А он был – да – не просто так…

Конечно, день шёл своим чередом, и в нём оставалось всё то прекрасное, что так любила Тая: утренняя зарядка, и пробежка, и послеобеденный кросс, и волейбол в кругу, а потом «картошка» – когда надо было мячом выбивать сидящих в центре. И ожидание – тонкая трепещущая бабочка, трогающая лёгкими крылышками едва-едва где-то в районе верхней губы и основания шеи. С мурашками, бегущими вниз от этой нежности…

И опять был закат. И музыка плыла по реке. И – «махнём не глядя»: букетик земляники за спиной на крошечного лягушонка в кулаке. И не надо слов, когда понятно всё без них. Когда открывается огромный мир, созданный из звуков и красок и предназначенный только для двоих. Когда рядом – смеющиеся глаза, возвращающие тебе себя саму. Твоё повторение, отсвет, эхо. И – сегодня не просто её ладонь лежала в его руке, а как-то неожиданно, сами собой, пальцы сплелись в замок, и они вошли на площадку, где играли в разрывные цепи, впервые не разнимая рук.

И в последний раз. Потому что уже через пять минут прямо на них летела Клубникина, смеясь, красиво запрокинув голову; летела, отталкиваясь своими длинными ногами, как сильное, грациозное, благородное животное. И легко, без напряжения, разъединила их. Навсегда. И увела за собой, не оглядываясь, даже не прикоснувшись к рукаву, просто гордо неся себя впереди. Только весело-задорно подпрыгивали кудряшки на её спине. И он шёл за ней, покорный, чуть ссутулившийся, уже привязанный незримой нитью. На глазах у всех.

А потом, у костра, они сидели рядом, прямо напротив Таи. Клубникина смеялась переливчатым смехом. Лицо её было прекрасно: сверкали белоснежные зубы, на щеках вспыхивали ямочки, то и дело меняя глубину. Плечо её как будто ненароком дотрагивалось до плеча соседа; непослушный локон-пружинка, выбившийся из хвоста, касался его щеки. Серые глаза сияли, наверное, ярче звёзд. А он смотрел прямо перед собой, не отводя взгляда, на огонь костра, совершенно пустым, ничего не выражающим взглядом. В глазах отражалось пламя.

В тот вечер говорили совсем мало. И пели тоже. Жорка просто перебирал струны гитары, не поднимая головы. Только болван Косой, вертя головой в разные стороны, спросил сдуру:

– Мера, а? Ты ничего не попутал?

За что получил от Колбасьева железным локтем в бок и сразу заткнулся.

Тае было тяжело настолько, насколько это вообще может быть. Было больно смотреть, но она смотрела. Заставляла себя. Знала, что нельзя позволить лицу превращаться в холодец. Нельзя отводить взгляд. Надо держать – губы, глаза, подбородок. Просто встать и уйти тоже нельзя. И пересесть. Потому что вокруг полно сочувствующих глаз.

Надо просто держаться из последних сил. Хотя… Держись не держись, всё равно Мамыра. Вакса, плесень, кисель, у которой из-под носа берут то, что пожелают. И всем это видно.

Домой Клубникина пришла глубокой ночью. Никто не спал.

– Ну и с-сучка ж ты, Маргаритка… – даже не осуждающе, а как-то удивлённо проговорила Лариска.

Клубникина тихонько хмыкнула, и Тая вдруг ясно увидела в темноте презрительную запятую.

А потом понеслось.

– Так бывает, – сказала ей утром Ирина, задержавшись в домике, когда все ушли умываться, – ты потерпи. Это пройдёт.

Тая послушно кивнула головой, улыбнулась мёртвыми губами и поблагодарила.

– Тай-чка, – шепнул перед завтраком Колбасьев, – не бери в голову. Так бывает, понимаешь…

И положил в ладонь тёплую барбариску.

– Понимаю, – шёпотом ответила Тая.

– Ты это, – бабахнула за завтраком Парамонова, сверля её взглядом, – не грусти. Так бывает. – И, протянув свою здоровенную ручищу через стол, похлопала Таю по плечу.

– Я знаю, – мягко сказала Тая. Повозила ложкой в нетронутых макаронах, закрыла глаза и подумала о том, где взять силы, чтобы прожить оставшиеся три дня.

Это же невозможно.

Я несла свою беду…

Ни утонуть, ни выбраться.

– Тайку жалко, конечно.

– Да Мера, …ппыть! Споганил всё закрытие, чмошник. Не устоял, сука!

– А ты б устоял?

– Я б – нет. Синьо – Рита… Да ещё если б сама снизошла, как тут.

– Хорош, это… Закрой вентиль.

– Хе, вентиль. Скворечник зашивать впору…

– Ещё слово – и по хлеборезке!

– …ппыть!

Клубникиной и Мережкина не было на зарядке. Не появились они и к завтраку. К пробежке. Кто-то из девчонок уронил привычное: Клубникина побежала кросс… Филиппыч молча кусал губы и смотрел на часы. Увидели пару только к одиннадцати.

А после обеда разгорелся жуткий скандал. Тая не застала его первую половину. Все прибежали на крик и какое-то странное уханье. Филиппыч лупил Мережкина спиной о стену своего домика, собрав в горсть на груди синюю футболку. Мальчишка не сопротивлялся и был белее снега. А взрослый с каким-то ненормально надувшимся, сине-багровым лицом, совершенно не своим – тяжёлым, натужным голосом кричал невозможные слова: «Гадёныш, щенок! Удавлю!.. Тварь! Вылетишь! Пулей отсюда! И из команды вылетишь, уродец!..»

Девчонки выскочили из домика первыми и, словно споткнувшись взглядом о страшное зрелище, замерли, зажимая рты и вытаращив глаза. А издалека уже мчались Коробчук и Каракозов, издавая привычные «…ля» и «…п-пы-ыть…». У последнего ладонь была захлёстнута широким брючным ремнём.

Тая видела только лицо Филиппыча. Безумное, незнакомое. На шее вдруг вспухла косая жила, цвет кожи стал коричневым… «Апоплексический удар» – боком, нелепо пролетели в голове слова из какой-то старой книжки.

А Каракозов был уже в нескольких шагах, и ремень, свистнув, разрезал воздух.

– Стоя-а-ать!.. – зычный голос заполнил всё вокруг.

Из-за домика стремительно вышла ГП, спокойно, как казалось, глядя на всё происходящее. Потом длинно, резко дунула в свисток. Филиппыч, будто опомнившись, разжал руки.

– Мережкин, Коробчук, Каракозов, – монотонно продолжила она, – надели форму – и на поле! Тренировку никто не отменял.

Все ещё торчали столбами секунду, тяжело дыша, а потом, опомнившись, побрели кто куда. Только Филиппыч стоял, опустив руки, с перевёрнутым лицом и пустыми глазами.

Куда и когда он исчез, не видел никто. За ужином уже не появился, как и не было. Вопросов классной руководительнице не задавали. В домиках обсуждали, конечно, но «Совы» – по причине почти постоянного присутствия Клубникиной, меньше, чем все остальные.

– Ну и стервь… – задумчиво уронила Лариска, имея в виду Клубникину, которая в это время пребывала на ночном свидании.

– А что ей было делать, – Тая прямо видела, как Городецкая в темноте пожала плечами, – если самец победил педагога. Железа заработала – мозг отключился.

– Не хрен ехать было вообще, – завелась Лариска.

– Может, ещё и не тренироваться из-за него? – подала голос Луговая. – Много чести. Нечего в профессии делать, если сдерживаться не можешь.

– Да я его не защищаю. Но… всё-таки жалко человека. Первый раз ведь такое. Мы ж с ним сто лет знакомы!

– Больно ты знаешь, в первый или не в первый. Ему сколько лет? Молчи лучше, а то я скажу, каким словом это называется!

– Сама знаю, – вздохнула Вострикова.

А Тая вот не знала. И не хотела знать. Лежала, свернувшись калачиком под простынёй, еле дыша. Каким словом называется? Самец, железа заработала…Чужой, страшный мир, не спрашиваясь, влезал в её жизнь так же, как во дворе. С тайными тёмными чувствами, желаниями, незнакомыми словами. И никуда от них не деться. И все вокруг, оказывается, давно и спокойно говорят об этом, всё понимают и как будто даже не видят ничего особенного…

А ей в голову надолго врезалось коричневое, страшное, нечеловеческое лицо и перечеркнувшая шею бычья жила. Так же, как и пергидролевая прядь Баского, и гнусная улыбка Юзефа, и бессмысленные глаза Рынды.

Жизнь в лагере как будто потеряла всякий смысл. Делали вроде всё то же самое – вставали, шли на зарядку и пробежку, завтракали, тренировались, потом обедали… Танцев больше не было – почему-то пропал интерес, но Колбасьев в эти полчаса упорно заводил старые пластинки. Поддерживал режим. И Тая по-прежнему уходила на берег – сидеть и думать. И по-прежнему, но уже с другим акцентом, звучало танго «Маленький цветок». Выворачивало душу.

Зато появилось время думать. И это изумляло: как раньше на это не хватало времени? Что, голова так плотно была наполнена золотой пылью счастья и больше ни на что пространства не оставалось? И Тая назначила себе три дня – передумать обо всём, что с ней произошло. А потом – вычеркнуть и забыть. И она думала. Думала: хорошо, что нет Кнопки, которая жалела бы её и плакала, это было бы совсем невыносимо. О том, что делать с ненавистью Клубникиной, – и отменить её нельзя, и бесполезно гадать о её происхождении. Как защищаться – ясно: не любить никого и не иметь за душой ничего ценного, что можно было бы отобрать. Или уметь прятать за семью замками.

А о Саше Мережкине почти не думала. Не сталкиваться с ним на пятаке лагеря было невозможно, и она спокойно, твёрдо не опускала глаза, даже слегка растягивала уголки губ при встрече. Ведь это был уже совсем другой человек. Куда делись удивительные глаза-зеркала, меняющиеся, смеющиеся, полные игры и света? Сейчас они не отражали ничего, просто сверкали пустым металлическим блеском, и всё. Или они продолжали сиять, но теперь только для Клубникиной? Об этом думать не хотелось…

О том, что больнее и невыносимее: утрата хрупких отношений с мальчиком, разрушенные чувства или стыд, непереносимый стыд от всей этой ситуации, Тая пыталась себе ответить, уже сидя в автобусе, на заднем сиденье, придавленная к стенке толстухой Парамоновой. И мечтая полностью исчезнуть за ней. Потому что на предпоследнем ряду, вполоборота к ним, расположилась Клубникина на коленях у Мережкина. Казалось бы, ну что тут такого, автобус тот же, и их как сельдей в бочке, и реветь – но сидеть вот так, и сидят практически друг на друге. Вон и Лариска на коленях у Колбасьева, обняла его за шею – и шепчутся, и хихикают…

Только Клубникина не обнимала. Она сидела как на троне, и руку на плечо положила небрежно, как на его спинку. И лицо сияло улыбкой и нежным румянцем в ореоле тонких вьющихся волос, подсвеченных сзади лучами солнца из окна. По-королевски. А он сидел затылком к ним, и Тая видела, как наливается краской его шея и пылают уши.

Конечно, стыд хуже всего, решила она и прикрыла глаза. И поклялась себе: никогда. Никогда…Что никогда – и сама не могла понять.

В школьном дворе она наконец-то вздохнула с облегчением. Всё закончилось. И внутренне усмехнулась, вспомнив, с каким ожиданием и сердечным трепетом стояла на этом самом месте ровно две недели назад. Толпа бурлила-смеялась – ребята не хотели расставаться. Договаривались в субботу махнуть в пригородный лес и на лодочную станцию. Таю спрашивали, тормошили, она старательно улыбалась и кивала. А сама знала: нет, ни за что… Не видеть никого. Хорошо, что впереди два месяца лета…

Она смотрела на происходящее, как на немое кино: как все обнимались, прощаясь, как ушли в школьные ворота Клубникина с Луговой, а за ними, чуть отстав, потащился Мережкин… И как оглянулся, прежде чем исчезнуть за бетонной опорой, будто ища кого-то. И на секунду встретился с ней взглядом, и тут же отвёл глаза.

Что ж, так бывает.

Тая пошла через калитку. От забора отделилась маленькая нелепая фигурка и потопала ей навстречу. В очередном неописуемом наряде. На Симе были надеты мальчишечьи вельветовые штаны с нагрудником и лямками, а вместо рубашки – штапельное платье в неваляшках, которое она не потрудилась как следует заправить. Подол свисал с боков двумя нелепыми языками, сзади торчал бугор. Ноги обуты в войлочные домашние туфли с вышитыми загогулинами и узкими задранными носами. Взрослого размера.

– Сима… – растроганно проговорила Тая, – ты меня ждёшь?

– Все жданки поела, – ответила Сима и, шлёпая туфлями, повела к дыре в заборе, чтобы не тащиться до калитки. И зашагали к дому-посреди-горы. И Тая была рада безмерно, потому что, только лишь увидев Симу, этого Гекльберри Финна в девчачьем обличье, почувствовала: всё, отпустило.

– Рецепт! Записывайте, девчонки. Торт «Перестроечный». Золовка из Мурманска прислала.

– Так. Давай.

– У всех ручки? Любовь Викторовна, вон там листы в клеточку лежат…

– Быстрей, звонок скоро!

– Пишите. Брикет киселя. Любой – хоть клубничный, хоть смородиновый, хоть… Размять! Прям, раздолбить хоть скалкой, хоть толкушкой.

– Та-ак… Кисель в магазине остался ещё.

– Мука – один стакан.

– Допустим. Дальше.

– Маргарину пачка – реветь, но надо. Растопить и остудить.

– Ладно, найдём.

– Яйца! Три яйца разболтать – и туда! Ванилин желательно.

– Эк куда!

– Но можно и без него.

– Всё размешать до однородного, разбить комки. Потом – в форму, смазанную растительным маслом. И – в духовку.

– А сахар как же? Сахара сколько – я прослушала.

– Вот! Без сахара! Вкус – нежнейший! Ум отъешь! Три раза пекла.

– Ну? Молодец!

– Голь на выдумки хитра.

– Осподи. Каша из топора… Надо попробовать.

Тая была удивлена и растрогана, осознав, насколько она здесь нужна. Симе, проводившей дни на школьном дворе и почему-то не удосужившейся спросить у Димки, когда вернётся лагерь. Впрочем, это было вполне в её духе – жить вне времени, ничего ни у кого не узнавая.

Самому Димке, раздражённому от нетерпения и заряженному новыми идеями и способами их воплощения. Проутюжившему вдоль и поперёк новую площадку для своих опытов и соответственно для их летнего времяпрепровождения.

Маме – конечно! Безмерно соскучившейся, прижавшей её голову к груди с ласковым: «Таюша, Таюша…» И со слезами, которые не смогла сдержать… Со словами, как тяжело ей было, как тревожно – а ведь нет никакой причины для тревоги, правда? И пыталась заглянуть дочке в лицо. Тая отводила глаза, кивала, а сама думала, что лучше умереть, чем рассказать о том, что произошло в лагере…

Прекрасной Казашке, сходящей с ума от Димкиного болтанья где попало в одиночестве. Уставшей беспокоиться. С лёгким вздохом передавшей Тае своё чадо: «Таюша знает, как с ним обращаться, она присмотрит».

Тая была для них центром притяжения, главным человеком; все верили, что она знает и может. Наверно, потому, что не разубеждала в этом? А так, что за глупость – всё мочь и знать! Знать, как успокоить маму и бабушку, например, одним взглядом, лёгкой улыбкой; знать, что делать с Димкой. А собственно – что с ним сделаешь? Держать всё время в поле зрения, и всё. Но Прекрасная Казашка прямо мистически верила в Таино влияние на шалопутного внука и приходила в относительное спокойствие только когда видела: они рядом.

С Таиным приездом для них троих – её, Димки и Симы, началось настоящее лето…

Тихое, ласковое не очень жаркое, с нежнейшим ветерком. Такое… Лето на цыпочках. Они провели его в том заброшенном карьере, которое неугомонный взрывотехник назначил новым полигоном. Выходили из подъезда в девять утра; в песочнице уже ждала Сима. В проволочной сумке у Таи болтался нехитрый харч: хлеб, две-три картошки, огурец или несколько редисок, редко варёные яйца. Соль в пузырёчке из-под нитроглицерина. Жжёный сахар, который обожала Сима. Тая готовила его примерно раз в десять дней в большой эмалированной миске, а потом дробила этот круг тёмно-янтарного цвета на мелкие леденцы и ссыпала в банку. Брала оттуда каждый день понемногу в бумажный кулёчек. У Димки в противогазной сумке имелась фляжка с водой и тайные взрывные смеси в баночках из-под лекарств. В кармане брякали спички.

К карьеру вели несколько кривых параллельных улиц с частной застройкой. Сима шла следом и догоняла их на Кавалерийской. Уже втроём они выбирали разные маршруты – на всякий случай, чтобы не примелькаться в этом довольно безлюдном районе. Это Димка придумал, небезосновательно считая вопросы безопасности приоритетными. Карьер, конечно, не тупик за гаражами, там прекрасный обзор и при условии знания рельефа есть где спрятаться, но всё же…

Димка, а вслед за ним и девчонки быстро изучили ландшафт заброшенного карьера: его склоны, поросшие полынью и полевыми цветами, таили в себе расщелины и складки, в которых при необходимости легко можно было исчезнуть. На дне карьера – песок и небольшое озеро с холодной и чистой водой.

И никого вокруг.

Трюкали кузнечики, где-то очень далеко работал экскаватор. Спустившись до середины склона, они падали в цветы, раскинув руки и лежали так долго-долго, глядя в небо на плывущие облака. А если чуть опереться на макушку и взглянуть назад, то небо будет видеться через красные салютики гвоздик и сиреневые скабиоз. И ласковая метёлочка ромашки коснётся лба. А на нос упадёт божья коровка. И надо снять её аккуратно, и она сначала пометит палец жёлтой меткой, а потом, добравшись до самой его вершины, будет раздумывать: лететь или нет? Но если спеть песенку, обязательно взлетит.

Божья коровка,

улети на небко,

там твои детки

кушают котлетки,

всем по ложке,

а тебе – ни крошки…

И дежурно Димка замечал, что котлеты едят вилкой, а не ложкой. Это здесь, на земле, отбивалась Тая, а там, на небе, кто его знает…

Сима в свои неполные семь лет не знала приговорки, которая заставляет жучка расправлять нарядные крылья. Да и, собственно, о многом, что очевидно для детей её возраста, даже не подозревала. Тая щекотала её сорванной травинкой по подбородку и вокруг шеи и спрашивала: петушок или курочка? Сима ёжилась, хохотала и на мгновение становилась похожей на обычного ребёнка-дошкольника, доверчивого и беззащитного. Тая учила её делать «секретики». Стёклышки подбирались по дороге, а материала вокруг – хоть отбавляй! Отлично смотрелись под стеклом гвоздики, а то ещё композиция из голубого цветка цикория со вставками из оранжевых лепестков ноготка. А если ромашку положить на «золото» – золотую фольгу от конфетки, то секретик приобретал ценность клада. Стекло надо было припорошить пылью или песком и сделать вид, что ничего о нём не знаешь; и тут же найти среди цветов и – осторожно – указательным пальцем протереть в этой пыли или песке окошечко. И, замерев, увидеть, как вдруг из ничего проступает сокровище…

Ещё пришлось вплотную заниматься Симиным гардеробом. Та ведь совершенно не задумывалась, что напялить на себя утром. Создавалось впечатление, что где-то там в их квартире лежит гора поношенных тряпок и ребёнок не глядя берёт оттуда что попало и натягивает это на себя. И как-то, видимо, в голове ещё нет понимания – женская это одежда или мужская, платье или брюки, а есть одно общее – одежда.

– Ты для начала спроси, знает ли она, как это всё называется, – уронил наблюдательный Димка.

– Да ну… – не поверила Тая и потыкала пальцем в подол сарафана.

– Абажур, – немедленно отозвалась девочка.

Димка заржал и оттянул на коленке свои потрёпанные джинсы:

– А тогда это?

– Шкары.

– А… – Тая от ужаса не смогла произнести, а просто подняла ногу в босоножке.

– Лопаря? – уже неуверенно произнесла Сима, ища подтверждения в Таиных глазах, и, не найдя, продолжила: – Ласты? Педали?

– А это – говнодавы, – весело закончил Димка, топнув ногой в старой разношенной кроссовке.

Сима молча кивнула. Владелец говнодавов опрокинулся на спину и задрыгал ногами от смеха.

– Бобэ-лексикон, – успокоившись, заявил он. – Брат и учитель же… Смесь фени и арго.

А Тая пришла в отчаяние и подумала: эти два месяца надо потратить на Симино воспитание – заложить основы.

Что такое нижнее бельё, Сима не знала. Начинать надо было с этого. Димка предположил, что все члены её семьи также не имеют понятия и не носят эти предметы туалета. Сима действительно долго не могла допетрить, о чём её спрашивают, а потом выдала такое название, что в краску бросило обоих. Пришлось вспомнить: спрашивать надо осторожнее.

Дома они с мамой и Прекрасной Казашкой собрали все старые платья, халаты, пододеяльники, вырезали из них неизношенные куски, и Димкина бабушка настрочила на своей машинке стопку маленьких трусов по типу мужских-семейных, но с широкой каймой по низу. Тая продела туда бельевую резинку, и получились очень милые трусишки-фонарики, что-то вроде песочников. Они и стали Симиной одеждой на всё лето. И платья, на которые в её гардеробе указала Тая. Одно в неваляшках, другое в почтовых марках. Прекрасная Казашка нашла Димкины детские сандалии, чуть маловатые Симе; её внук вынул острым ножом носы, и этих босоножек хватило на всё лето. Старых малышовых носков в обеих семьях набралась целая наволочка.

Платье Сима скидывала уже в переулке Лавочникова, на подходе к заброшенному кирпичному заводу. И весь день в одних трусах лазила и валялась на склонах, пятнала босыми ногами песчаный берег озерца. День начинался с того, что Тая выдавала ей чистые трусы, а вчерашние Сима под её присмотром стирала, полоскала и набрасывала на кустики тысячелистника для просушки. Через день вместе стирали платье. Только после этих процедур выдавался карамельный сахар.

– Ага, – понял Димка, – закрепление условного рефлекса. Ну, ты даёшь, Скво…

– Не надо, Мятлик, – попросила Тая, – не надо так…Это не собака Павлова. Это же человек.

И Димка мотнул согласно отросшей за первый летний месяц шевелюрой.

…Тая называла его Мятликом с незапамятных времён. Не заметила, как фамилия стала именем, сутью. Мятлик луговой – всем известная зелёная ласковая трава. Стелется, играет на ветру. Выбрасывает метёлки, из которых получается «петушок» или «курочка». Вот это самое Димка и есть. Яркий. Увлекающийся. Волнующийся, беспокойный. И в серединке – тонкий, прочный стебелёк. Роскошная метёлка белобрысого чуба…

В это лето Димка Мятлик был одержим идеей направленного взрыва. Он несколько охладел к производству смесей: а, что ни намешай, всё взорвётся! Чертил бесконечные схемы и не прочь был поговорить про взрыв на выброс и на сброс, про камерный и скважинный заряды. Гидровзрывной способ. Поглядывал на озерцо, которое в центре было ему по шейку, и намекал на «углубление водоёма с помощью взрыва». Тая категорически возражала.

Но не взрывать Димка просто не мог. Та огромная глыба песчаника скатилась вниз к озеру от небольшого глухого хлопка, произведённого взрывным действием порошка, засыпанного в целлулоидный шарик. Димка оглаживал ее рыжие наплывчатые бока и хвастался тем, что «отработал камушек без единой трещинки», и Сима, замёрзнув от купания, отогревалась потом на его тёплой шершавой поверхности целое лето.

Димка – неизвестно каким образом – даже освоил некоторый профессиональный сленг и пользовался им вовсю. Например, говорил «завалить», а не «взорвать». И мечтал вслух сделать это со странной бетонной недостроенной халабудой, размером примерно с две трансформаторные будки, расположенной в полукилометре от карьера и давно заброшенной владельцами.

– Вот увидишь, – навязчиво твердил он, приближая к Таиному лицу глаза-горчанки, – сложится внутрь, как карточный домик. – И добавлял досадливо: – Детонатор нужен… И продукт с четырёх сторон… Тогда – сложится, как карточный домик!

И Тая слушала всё лето про карточный домик, и вздыхала, и знала одно: осуществит задуманное Мятлик обязательно. Придумает этот чёртов детонатор или как его там. Без сомнения. Потому что всегда привык добиваться своего.

Здоровый, старый, намертво вросший в землю корнями пень на краю карьера Димка выкорчевал мастерски. Он рассчитал количество взрывчатки, вырыл под ним шурф и заложил самодельную шашку. Тая с Симой, прикрывая глаза от солнца козырьком из ладоней, смотрели снизу, как пень ракетой вырвался из земли, полетел в сторону склона и закувыркался по нему, вздымая песок и выдирая с корнем траву. Докатился до середины карьера и замер, встав, как и полагается, корнями вниз. И потом служил им прекрасным, обширным столом, на который выкладывалась и немудрящая еда, и книжки.

В то лето, кстати, читали братьев Стругацких: «Страна багровых туч», «Путь на Амальтею». Потом – «Трудно быть богом», «Понедельник начинается в субботу». На «Понедельнике…» Сима хохотала, как сумасшедшая. Более того, выяснилась совершенно непостижимая вещь: Сима умеет читать! Бегло, осознанно, как взрослая.

А выяснилось так. Тая, читая вслух книжку, ёрзала, устраиваясь поудобнее, и придавила локтем осу. Оса немедленно ужалила в руку – все засуетились, разглядывали, прикладывали холодное… Потом она долго сидела, зажав ладонью локоть, стараясь утихомирить боль. А Сима, навалясь животом на край пня и упёршись в него руками, вдруг нашла глазами оборванную строчку и…

– «Он продвинулся бы и дальше, но дорогу ему преградила бригада данаид в ватниках и с отбойными молотками. Под присмотром толстомордого Каина они взламывали асфальт и прокладывали какие-то трубы», – быстро прочитала Сима, чётко проговаривая текст.

И на полминуты все замолчали. Слышно стало, как тюрлюлюкают кузнечики. Тая забыла про боль.

– Си-и-има… – выдохнула она, – как это возможно?

Сима сама не знала как. Они с Димкой тормошили её, сто раз спрашивая. Сима только таращила глаза и многократно пожимала плечами. Учил ли кто-нибудь? Нет, конечно. А как же? Ну просто… Просто взяла и прочитала. А раньше знала, что умеет? Нет, не знала.

– Сама научилась, – сделал вывод Димка. – Ты замечала, что она всё время стоит за твоей спиной? Или сидит. Водит глазами по строчкам. Нет, ну ты представь только!

Тая не представляла. Они с Димкой с уважением смотрели на вундеркинда с облупленным носом и выгоревшим ёжиком волос. Как именно произошло внезапное обучение – вопрос остался открытым, но с этого дня Сима частенько подменяла Таю. И делала это вполне достойно.

А «Понедельник…» стал любимой Симиной книгой. Она не только впопад и невпопад цитировала любимые строчки, но и разыгрывала в лицах целые диалоги.

«– А зубом оне цыкать не будут? – вкрадчиво подавала она льстивым старческим голосом Наины Киевны и сама же себе рявкала: – Не будут! Сказано: зубов нет!»

Это было смешно. И карьерная жизнь была вполне беззаботной. Прекрасные тёплые дни и летели, и в то же время сладко тянулись нескончаемой вереницей, по строго заведённому распорядку. Сима училась мыть руки, чистить зубы и носить носки; Димка листал книжку по горному делу, валяясь на заросшем цветами склоне карьера, и чертил какие-то схемы на столе-пеньке. Потом они вдвоём шли на северный склон оврага за сухими сучками, оставшимися от обрезки деревьев, которые сюда свозили весной городские службы. Попутно набирали в крышку от бидончика пыльных ягод ежевики. В узкой складке оврага, совсем незаметные для окружающего мира, устраивали костёр между двух кирпичей; Тая варила компот в том самом трёхлитровом бидончике. В компот шла ежевика и падалица белого налива, а позже пепина и коричной яблони, и душица, и полевая мята. В конце она экономно добавляла небольшие осколки жжёного сахара. А потом хлебали эту ароматную сладковатую водичку, даже не дав ей остыть… Пекли картошку в золе, жарили на огне хлеб, насаженный на заострённые палочки. Макали в крупную соль редиску и огурцы, делили на дольки варёные яйца, раскладывая всё это на прополосканных в озере листьях лопуха. А потом, если еды не хватало, шёл в ход и сам лопух, вернее, его очищенные корни, и сырые, и поджаренные на костре.

Вода в озере была ледяной: её питали крошечные роднички, которые еле-еле пробивались сквозь дно. Воды не прибавлялось – видимо, под жарким солнцем испарялось столько же, сколько и прибывало; она не портилась и не зацветала в течение всего лета. Вода была настолько холодной, что можно было сидеть только на самом бережку, опустив туда ноги, или зайти по колено, стирая Симино платье. Только она рисковала с визгом проноситься там, где поглубже, смывая мыло, когда Тая её купала. Для мытья её коротких волос приходилось нагревать воду в бидоне на солнышке в течение дня…

За это лето девочка вытянулась и поправилась. Ровный, приятный загар покрывал лицо и всё тело. Появился румянец. Густым мехом лёг отросший ёжик волос с играющей в них рыжей искоркой. Чистые носочки и свежее платье придали ей вид нормального домашнего ребёнка. Таю распирала гордость – она любовалась девочкой как творением своих рук. Сто раз на дню поправляла трусы или проводила рукой по её волосам. Сима в эти мгновения замирала, но не отстранялась и не убегала. Как будто задумывалась на мгновение: а что это было? И училась принимать это, незнакомое: лёгкое объятие, успокаивающее похлопывание по плечу, поглаживание по голове.

А ещё училась говорить. Надо было избавляться от её ужасного полублатного жаргона. Теперь Тая понимала: Сима открывала рот рядом с ними так редко и неохотно, потому что знала: с речью у неё непорядок. Чуяла каким-то образом. И это уже было хорошо. Тая «разговаривала» её изо всех сил. Это оказалось нелегким занятием, но счастье было в том, что девочка ей доверяла. Сначала результаты были ужасающими. Симин лексикон заставлял краснеть не только Таю, но и Димку. А иногда хотелось просто упасть и расхохотаться, но они сдерживались. Странным было, что слова, которым учила её Тая, были той вполне знакомы. Из книжек. Просто до поры Сима не догадывалась, что их можно употреблять и в бытовой речи. Каждую фразу надо было не просто произнести, а перевести в уме с привычного ей арго…

И всё-таки вскорости дело пошло. Сима делала успехи, и Тая опять радовалась, какая она способная и сообразительная.

В первый класс её не записали. Семь лет исполнялось только в ноябре, и в школе посчитали, что девочка ещё не готова к обучению. А родная семья в угаре пьянки и собственных переживаний об этом вообще не вспомнила.

…Удивительное выдалось лето. Два месяца жизни троих, объединённой в одну – общих дел и маленьких забот. Принимали решения и понимали друг друга с полуслова. Если бы, как Питер Пэн, навсегда застыть в этом возрасте и бесконечно оставаться там, в карьере, где не было до них никому никакого дела, где они втроём одинаково чувствовали и были одним целым, где накрывало порой такое острое непередаваемое состояние, когда лежали на склоне в терпком запахе трав и жужжании пчёл и смотрели на облака… где – не забылась, конечно, а задвинулась в глубь памяти как ненужная, мелкая история с Сашей Мережкиным…

– Бабушка, стой!

– Люся? Громче, не слышу…

– Не уходи, говорю! Возьми сумку! Сама домой отнесёшь, мне уже бежать надо.

– А чего там?

– Да тушёнка, четыре банки, не тяжело. Китайская, «Великая стена». В заказе давали.

– А?

– Тушёнка! Китайская!

– Пёсья?

– Почему?

– А какая?

– Свиная. Вот, свинья нарисована.

– Как-кие-т в Китае свиньи?..

– ?

– Пёсья.

Первое сентября выпускного учебного года Тая встретила без особой радости, но и без горечи тоже. В школу её провожала Сима – в чистом, слегка помятом фланелевом халате и розовых носках. Таины усилия завязать на волосах розовый капроновый бант (в тон носкам) не увенчались успехом: тёмную блестящую шёрстку на голове никак нельзя было ухватить… Но это ерунда. Симе было наплевать на бант, она несла Таин портфель и три гладиолуса в целлофановом кульке с довольной улыбкой, и непонятно было, играет она в первоклассницу или просто заряжена общим лихорадочно-весёлым настроением. Одного только взгляда на её загорелую отмытую мордаху хватало, чтобы уловить внутреннее оживление, а спрашивать – нет, извините, не надо лишнего…

На школьный двор Тая входила с тыла – через полуоторванные доски; здесь они попрощались с Симой. Вся школа клубилась на стадионе в ожидании линейки. Кучкой стояли девчонки – красивые, стройные после лета. С визгом бросилась Кнопка и обхватила её своими длинными нескладными руками-плетями. Заговорили вразнобой, все вместе: а мы за тобой заходили, и не раз, где ты бываешь всё время? И Тая что-то отвечала, кивала, что да – теперь наговоримся. Из своего круга поворачивали головы мальчишки; да какие мальчишки – парни уже, возмужавшие за лето, с пробивающимися усами. И улыбались, увидев её, и ласково кивали.

И она кивала в ответ. Клубникиной в окрестностях не наблюдалось. Мережкин настолько стёрся, потух, что стал совершенно неразличим в толпе, и Таин взгляд на нём даже не остановился. Как будто и не было ничего. Но это же к лучшему? За парту он сел один, спрятавшись за широкой спиной Колбасьева, а перед третьим уроком изволила пожаловать Клубникина и присоединилась к нему. Тая подумала: стала ещё красивее. Хотя куда уж ещё больше… Загар не подчернил и даже не позолотил кожу, а подрумянил. Глаза, словно нарисованные на белом фарфоре, светились, оттенённые этим нежнейшим румянцем. Румянцем победительницы. С видом победительницы она и оглядывалась вокруг, ища Таю глазами. Та, конечно, старалась держаться подальше, но, встретившись взглядом, глаз не отвела, а спокойно выдержала, чуть приподняв уголки губ…

На большой перемене, как это случается, когда выдаётся тёплый сентябрь, все вывалились на школьный двор, малышня бегала, радостно крича; старшеклассники сидели на лавках. Курильщики шмыгали в закуток за гаражом. Таю уже у крыльца перехватил истосковавшийся Андрюша Мышь. Вот кто совершенно не изменился! Очки, субтильная фигура. Он начал живо расспрашивать про лагерь, рассказал, как сам пытался туда прорваться и опять даже дошёл до директора, но снова ГП сделала всё, чтобы он туда не попал…

«И не надо тебе было», – думала Тая, рассеянно улыбаясь и глядя вниз, на Андрюшины ботинки, запылённые, с загнутыми вверх носами, как будто они были на три размера больше. Сразу вспомнилась Сима. Тая легко засмеялась.

– Разве это смешно? – растерялся Андрюша.

А Тая и не слышала, что он говорил, улыбаясь собственным мыслям. Она поспешно подняла глаза, чтобы утешить и ободрить Андрюшу, и споткнулась взглядом о Клубникину. Та стояла за спиной Таиного собеседника и издевательски смотрела в упор. Перечёркивала взглядом.

– Мадам Мышь, – громко произнесла она, и запятая зазмеилась в уголке рта, а потом добавила: – Вот и хватит с тебя.

И прошла мимо, намеренно задев Таю плечом, совсем чуть-чуть. Чуть поодаль мелькнула тень Мережкина.

Андрюша ничего не понял.

Но это была точка. Окончательная точка во всей этой истории.

После уроков Тая с Симой медленно брели к дому. Было время подумать. О том, чего в итоге добивалась Клубникина. Какой она желала увидеть Таю в первый учебный день? Раздавленной? Орошающей слезами Кнопкину жилетку? Сжимающейся в комок от одного присутствия Мережкина? Не увидела. И что теперь? Она просто изменит тактику – это ясно. Но не отступит от своего. Чего? Вот бы понять…

И Тая наконец призналась себе в том, о чём боялась думать с седьмого класса: да, Клубникина – это её беда. Беда, которая всегда рядом. Такая же беда, как Рында, Юзеф и Баской на улице. Только эта – в школе. И никак нельзя от неё избавиться. Надо жить с ней и всегда ждать удара в солнечное сплетение. Максимально закрыться, быть спокойной и принимать удар стойко, если уж не можешь на него ответить. Не быть птицей Мамырой. Но как научиться ею не быть? По возможности, подумала Тая и вздохнула. Сима, встревоженно поглядывающая на неё сбоку, вдруг впервые робко взяла её за руку…

– Вот прям дивлюсь я на них…

– Ты про что?

– Да про Бальницких. Вон, гляди, пошла…

– Да это кто? Ольга, что ли? На смену заступает. Она ж всегда во вторую…

– Я и говорю – пошла. Всю ночь зенки наливает с такими же, до обеда спит. И – пошла.

– Не говори. Сына посадят скоро, девка не пойми где болтается, грязная вся, не пойми что напялено!

– Нет, зачем? В последнее время чисто одетой ходит. Девочка Каретникова смотрит за ней.

– Вот дождётся Алька – наградит их Симка вшами, да всю семью! Хрен выведешь. И мыло дегтярное из магазина пропало.

– А помните, самого-то при Андропове почти посадили! Прищучили. За тунеядство.

– Зато щас – король. И сыт, и пьян.

– Не говори. Только и шастает в сто девятый. Взял бы сразу бачок эмалированный да упился, тварь, до смерти. Плесень.

– Нет, зачем так? Человек ведь.

– Челове-ек?.. И она тоже! Зинка им прёт – и сырым, и варёным. Майонез, мясо. Жарят-парят по ночам и пьют, кобылы. А в обед – пошла-а-а… Левой ногой пишет, правой – зачёркивает. Никакой пользы – ни людям, ни обществу…

…А жизнь менялась – с сумасшедшей скоростью. Самой главной проблемой стало вдруг добывание еды. Масло уже продавали по талонам, и такое – как и не масло вовсе. Бледное, ничем не пахло. Давно отошли в прошлое гордые названия: «Сливочное», «Вологодское». О топлёном просто забыли. Появилось дурацкое «Бутербродное». По четыреста граммов на брата. В месяц. Так было напечатано на бумажных квадратиках, которые выдавали в домоуправлении: «Масло животное, 400 г». Крем для торта из такого масла – слёзы одни. Димка, чертыхаясь, вертел ручку сбивалки, бесконечно сливая оттуда воду… Того, что оставалось, размазанного по стенкам, и на торт-то не вполне хватало. Прекрасная Казашка вливала туда уваренное молоко с сахаром – экономно, жалея, и наносила на коржи тонюсеньким слоем. Свой фирменный наполеон теперь пекла только на дни рождения и на Новый год. На сахар, кстати, тоже грозились ввести талоны. Предприимчивые люди скупали за взятки прямо со складов, мешками, – на самогон. Над очередью за песком, змеёй спускающейся со ступенек на улицу, полоскалась растяжка: «Перестройка. Демократизация. Гласность». Как издевательское дополнение к угрюмому кошмару, постепенно накрывающему страну. Тая старалась не смотреть… Мужчины осаждали винный, который остался один в микрорайоне – на вершине горы. Хорошо, что далеко от них; местные жители пересказывали друг другу ужасы про кровавые битвы за спиртное, а также о распитии прямо под окнами и невообразимой загаженности парадных.

Еда добывалась в очередях. Но где что выбросили – надо было ещё и знать. Жителей их подъезда добровольно оповещала Ася. Она вставала на площадке второго этажа, где закругляются перила, и, задрав голову, гулко орала:

– Даюу-у-ут! В девятнадцатом!..

Или:

– В моло-о-очном!..

Или:

– В двадцать втором гат-троно-о-оме!..

Что дают – неважно. Хватай сумку и беги – в девятнадцатый, молочный или в двадцать второй гастроном. Стой в очереди. И – два килограмма в одни руки. Холодильники-витрины отключили за ненадобностью; стоят пустые, застеленные бумагой. Взяли моду не в магазин завозить, а продавать рядом – с каких-то дрянных, случайных прилавков, вываливая из машины товар чуть ли не на голый асфальт – рёбра ободранные, свиные или говяжьи, например, или путассу мороженую, глыбами, лупя обо что попало, чтобы расколоть… А ты стой часами, ёжась от ветра или колючей вьюги.

Тая с Димкой и стояли часами. Другого выхода не было: на предприятиях, военным, районным и городским властям выдавались заказы – продуктовые наборы, а их матери и бабушке, работникам просвещения и культуры, – фиг с маслом. Стояли, переходя из одной очереди в другую, и Симу приобщили. Той самой продукты были без надобности. Им еду добывала материна подружка Зинка Михалёва, работница мясокомбината.

Каретниковы ещё не так и страдали: ели мало и к еде были нетребовательны. Тёртая морковочка с сахарком утром, овсяный супчик в обед. Запеканка из вчерашних макарон на ужин. Чаёк с каменными пряниками.

А вот Прекрасной Казашке приходилось туго. Димкин растущий организм требовал еды постоянно. И не морковки, а мяса, конечно. А где его брать? Куры только в заказах; в местной кулинарии – ободранный, обскобленный от мяса остов – «каркас куриный». Так было написано на ценнике. Куда девалось с этого каркаса мясо и почему оно не лежит рядом в виде фарша, например, вопрос в никуда. Но брали и «каркасы» – на холодец. Варили подольше, с куриными лапами, у которых острым ножом отсекали когти и сдирали жёлтую, противную шелуху. Тая смотреть не могла на эти мозолистые никчёмные ноги, а Димка наворачивал холодец с жареной картошкой – аж за ушами трещало. Свиные-говяжьи рёбра тоже с жалкими остатками мяса мельчили топором на деревянной скамеечке в коридоре у Каретниковых, многократно промывали, раскладывали по полиэтиленовым мешкам и потихоньку брали потом из морозилки – на суп, на борщ…

Изобретались какие-то немыслимые блюда – рыбный торт, например. Из самых ерундовых, невкусных консервов «Ставрида натуральная в масле», которые ещё попадались на прилавках. Как-то там разминали вилкой, облагораживали рублеными яйцами и поджаренным лучком жёсткое и сухое содержимое, вымудряли жидкое тесто… Каша из топора, короче. Как ни странно, город бесперебойно снабжал сам себя яйцами – птицефабрика в окрестностях действовала. Что ещё? Морская капуста в изобилии – развесная в эмалированных лотках и в консервных банках. Хозяйки размешивали её и с морковью, и с тем же яйцом, сдабривая струйкой растительного масла. Доказывали воротящим физиономии чадам и самим себе – полезно!

Но гадость страшная.

Вот что действительно полезно, уверял Коля Бармалей, так это «Хайль-Гитлер» из натуральных соков, украшающих пустые витрины магазинов высоченными пирамидами. Берёшь, к примеру, трёхлитровую банку – «Сок яблочный натуральный неосветлённый»; дрожжей туда, и на горло резиновую перчатку. Когда она распрямит пальцы в характерном жесте – пошёл процесс… Опала – можно употреблять. И польза, и результат! «Хайль-Гитлером» у Бармалея были уставлены все свободные поверхности в доме, и, полностью опустошив банку, он оглядывал стройные ряды задранных вверх перчаток, выискивая, «кто воздержался». «Воздержавшегося» с безвольно мотающейся пятернёй он выволакивал из общего строя и немедленно начинал дегустацию. И главное, нет чтобы лечь спать после этого, а вот обязательно надо выходить во двор «проветриться» и сидеть на лавке. Сидел он совсем недолго, минут пятнадцать, затем произносил одну и ту же фразу: «Ну, я – в ураган!» И падал набок, точно укладываясь вдоль скамейки. И так уже «отдыхал» час, два в любую погоду – до полного протрезвления…

Хлопотная, слякотная осень восемьдесят девятого. Как будто грустная компенсация за ласковое лето. Беготня по очередям. Четыре мешка картошки, купленные с машины, которые надо было ещё перебрать, просушить, рассыпав ровным слоем на полу гаража Прекрасной Казашки, и опустить в погреб. Сима, прущая в резиновых сапогах напролом через лужу. И грустное озарение: мало ребёнка чисто одеть, надо ещё научить его не пачкаться… Ворох разноцветных детских колготок, пожертвованных соседками, – перештопать. И нитки подобрать хоть немного в цвет. А для этого распустить старую бабушкину кофту, и жилетку, траченную молью, и даже салфетку со стола, и смотать в клубки. А потом оплетать этими нитками дырку, натянув ветхую ткань на лампочку…

– Аля, ну давай хотя бы попробуем. Хотя бы попробуем!.. Отказаться никогда не поздно. У нас на работе такие старухи эти участки набрали – еле ходят! Мы с тобой рядом с ними… Бесплатно ведь!

– А и не надо, Келбет Гумаровна, ни бесплатно, никак.

– У нас с тобой дети взрослые – вон какая рабочая сила! Ну хоть картошку… свёклу, укроп там – и то какое подспорье.

– Да? А теперь посчитайте, дорогая моя. Билет до этих Серебряных ручьёв. Умножаем на четыре. Обратно тоже, а? Инвентарь купить, семена. А кто вам потом её повезёт? Выкопанную, в мешках? На автобусе?..

– Но как-то другие справляются…

– Хорошо, допустим. Вскопаем-посадим-окучим. Вырастет. Приедем убирать – а там ботва одна! Уже выкопано всё! Голодно ж не нам только, подруга дорогая.

– Но как-то другие…

– Другие – охраняют. Как поспевать начинает. Шалаш построят, и живут. С соседями объединятся ещё. Всю ночь дозором ходят. Вы – готовы?

– Гос-споди ты боже мой. Вот умеешь ты, Аля. Какая мечта была!

– Да мечтайте на здоровье, Келбет Гумаровна, кто ж вам не даёт? Мечтать не вредно. А жить давайте уж так… Как жили. И всё.

Ну и конечно, тоска последнего учебного года. Хорошо, что Тая загнала эту осу летом в ловушку и не выпускала до сентября. И с мамой была как будто молчаливая договорённость – не касаться пока.

Поступление. Слово-кручина, в нём слышался плен. Плен состязания: отпихнуть от входа сколько-то там желающих, занять место самому и смотреть, как отплывает перрон и все оставшиеся злятся и утирают слёзы. Ужасно. Но непоступление – тоже плен, потому что мама при одной этой мысли бледнеет, опускается на табуретку и начинает тревожно гладить-растирать основание шеи или область сердца.

– Ты ведь постараешься, Таюша?

Да, кивала Тая, Таюша постарается. Приложит все усилия. Чтобы мама не расстраивалась и чувствовала себя хорошо. Птица Мамыра клокотала внутри, и тоже беспокоилась, и квакала ей оттуда: должна, должна, должна…

Димкина бабушка смотрела острыми глазами. И спокойно говорила:

– Правильный выбор, Таечка, без работы не останешься. При любых временах. Учить и лечить будут всегда…

Почему-то именно эта фраза действовала утешительно.

В их городе и вариантов-то особых… Пед да горный. Плодоовощной. Тая собиралась на методику начального образования, хотя мама мягко намекала на «поближе к еде». Кнопка хотела дошкольное, Городецкая – исторический. Лариска металась между железнодорожным и автотранспортным техникумами. Клубникина своих намерений не озвучивала.

Девчонки добыли методички для поступающих, и Тая уже с сентября отмечала пройденные темы. Читала учебник везде, где только удавалось: в очередях, во всяком случае, регулярно. В программе по математике ничего необычного не было; всё, что там значилось, они проходили и решали довольно свободно. А вот литература… Надо было перечитать классиков, по крайней мере, избранные места. Дома и в школе Тая совала закладки, а потом, в очередях, в подвале, пробегала глазами нужные отрывки. Иногда, пока у подвального окна пришивала пуговицы и штопала Симины колготки, доверяла той почитать какой-нибудь эпизод из Достоевского или Толстого. Сима со вздохом искала нужную строчку – эти двое наводили на неё тоску философствованиями и сложными оборотами, – но держалась, ни черта не понимая, конечно. Делала паузы не там и неправильно ставила ударения. Никогда не отказывалась, терпела и очень старалась, отдуваясь и глубоко вздыхая. Особенно плохо шёл Болконский под небом Аустерлица. Димка покатывался со смеху, слушая её корявую скороговорку.

– Да уж, – внёс он свою лепту, – это вам не Стругацкие.

Только «Мёртвые души», отрывки с обедами у помещиков, покатили как по маслу. Вытаращив глаза, Сима чесала про ватрушки размером в тарелку и кислые щи с нянею. Ноздрёв с Фемистоклюсом и «изрядной каплей, которая вот-вот должна была упасть в тарелку» вызвал неудержимое хрюканье; Сима тряслась от смеха, долго не успокаиваясь. Потом, приступив к следующей главе, вдруг опять начинала закатываться в беззвучном хохоте. Секунда – и, глядя на Симу, фыркали они двое.

…А ещё с началом учебного года пришло страшное, до сих пор неведомое. Тая запомнила его, это начало. Жуткое слово «передоз». Чёрствое, как корка, ставшая ребром в горле.

Коля Буланов, Буланка. Добрый, нелепый мальчишка с длинными нескладными руками и ногами; рыже-коричневый, как подмороженная хурма. С чудной улыбкой: раз – и солнцем из-за туч – крупные, белые, весёлые зубы, правый верхний с заметным сколом внизу, и эта неправильность делала их ещё веселее. Он катал их, маленьких, зимой на санках, с посвистом и гиканьем, и помогал лепить снежные избушки из комков. Учил делать кораблики из коры и свистки-пищалки из стручков акации и называл их так смешно – «стрючки». Димке в малышовом возрасте очень хотелось старшего брата, и он намекал Тае, что Буланка – это он и есть, только хитро-родственно-прилепленный, не мамин сын, а как-то там… Иначе зачем он так с ними возится? И Тая, в душе понимая, что это полный бред, всё-таки думала: а вдруг правда? Вдруг… И если всё-таки Димкин брат, то ведь и её немного тоже?

Позже, когда она училась в пятом, семиклассник Буланка рассказал ей одной, как тяжело ему живётся в семье, как отец разошёлся с матерью и уехал в Новосибирск и у него теперь – отчим. Отчиму по фигу Буланка, ему нужен свой сын, и чужой его только раздражает. Его рост, коричневые веснушки, неважные оценки и даже привычка ставить в коридоре ботинки не параллельно, а носами к друг другу. И постоянное выражение раздражённой брезгливости на лице, хоть беги. Да он бы и потерпел, но вот мать… Мать-то не знает, что с этим делать. Она начала выпивать и, как выпьет – лупит Буланку ремнём, гоняется за ним вокруг стола и по всей квартире. А когда трезвая – плачет и просит прощения…

Мать вскорости родила общего с новым мужем сына, сидела во дворе с коляской, а Буланка как будто исчез, растворился. Не видно его было ни утром, ни вечером.

Последние два-три года они встречали Буланку очень редко, в компании себе подобных; он стал похож на тень. Страшно, несоразмерно худой, с вечно спущенными рукавами, скомканными в кулаках. На лице – тень от капюшона. Тае делалось нехорошо от одного вида этого капюшона, в мозгу всплывало слово «прокажённый». Непонятно было, узнаёт он их или нет, – не то что раньше, когда незаметно для своей компании успевал подмигнуть, скорчить смешную рожицу или кивнуть хотя бы…

Хоронили Буланку в субботу, в двенадцать часов. Тая честно отпросилась у Галины Петровны, а Димка просто забил на школу, и всё. Они, не сговариваясь, ускользнули от Симы и стояли вдвоём на крыше дома, взявшись руками за хлипкое ограждение. Тёмная толпа хлопотала внизу. Принесли табуретки, потом на них поставили гроб. Лица Буланки совершенно не было видно, только белый бумажный венчик на неясном серо-жёлтом пятне. И море чёрных платков, колышущихся вокруг. Только лицо матери – белый комок вспухшего теста, без глаз, губ и бровей – было хорошо различимо на фоне толпы. Оно всё время было поднято к небу – Тае с Димкой казалось, что к ним – единственным, кто любил и принимал её сына…Так, втроём, они его и проводили.

Вдруг зарыдал оркестр – ненужный, страшный. Это отчим, мелькнуло у Таи, отдаёт последний долг пасынку. И денег не пожалел, подлец. Хотя за что… Нельзя насильно заставить любить. Но можно просто быть человеком? И понимать другого – мальчишку, подростка с широкой душой и готовностью обнять любого, кто протянет ему руку.

Гроб-корабль в чёрной воде проплыл по периметру двора под ужасный, выворачивающий душу тарарах меди. Тая подумала, что, если уж так случилось, она хотела бы совсем других похорон… Чтобы он скользил как-нибудь самостоятельно в синем море осеннего неба, полного тишины и шелеста тополей, роняющих золотые монетки-листья на белое покрывало. Чтобы рядом с ними – здесь, на крыше, – стояла мать, и Буланка прощался с двором под взглядами тех, кому он…

Ограда дёрнулась раз, другой. Димка плакал, сцепив зубы и зажмурив глаза, беззвучно, тряся головой. Он с такой судорожной силой возил руками по занозистому ржавому ограждению, что выступила кровь и смешалась с ржавчиной…

После Буланки такие похороны пошли чередой – и в следующем году, и дальше, дальше. На некоторые они смотрели с крыши, какие-то просто слышали – и некуда было деться от рыдания обязательных медных оркестров.

И люди привыкали к тому, к чему привыкнуть было невозможно. На Мордоплюевке с тех времён образовался огромный угол – мальчики девяностых… Юные лица на памятниках – улыбающиеся и серьёзные.

Придавленные могильными плитами слова «передоз».

– Ага, и ты решила ей его подарить…

– Лари-са. Что значит подарить?

– Иришка? А давай всё своими именами.

– А давай наоборот – не будем обсуждать эту тему. Тем более что здесь и обсуждать нечего.

– Не-е-ет, есть что, есть… Ну вот как она? Прям подошла к тебе и такая…

– Да. Подошла – и: «Не возражаешь? Тебе ж не надо?»

– И ты?..

– Плечами пожала – и всё. Не возражаю.

– Ой, дура-а-а-а. Дура ты, Городецкая! Взять – и своё отдать. Ладно, Таиска – та блаженная! Но ты…

– Что своё, умная Вострикова? С какой стати – своё? Ты ж знаешь – не было ничего.

– Блин, ну да. Тут все дураки кругом. Он за тобой полгода шлейф носил – не видел никто!

– Теперь пусть за Клубникиной носит. Всё, давай не будем больше.

– Нет, давай будем! Это что – так, без звука, своё и отдавать?!

– Опять за рыбу деньги… У тебя всё впереди. Ещё будет выбор: отдавать – не отдавать.

– Я? Обломается!

– Вот и посмотрим…

Клубникина вдруг принялась дружить. И все немедленно подчинились.

«Как это у неё получается?» – думала Тая.

Да никак. Ей надо было только захотеть. Не спрашивать никого, никому ничего не предлагать. Захотеть. «Наглости брать и наглости делать». Пришла. Улыбнулась. Сказала: «Пойдёмте, девчонки». И все двинулись за ней. Хотя Городецкая с Востриковой – совсем не те люди, которым так просто можно что-то навязать. Ладно уж Тая с Кнопкой…

Клубникина просто обезоруживала. Когда смотрела в лицо – прямо, смело, серьёзно, в самую глубину – своими изумительными серыми глазами. Устоять было невозможно. Никому. А если уж улыбка трогала кончики губ… Откатывались назад любые действия, любые поступки, которые она совершала по отношению к тебе или к кому бы то ни было, и становились ничтожными, неважными; здесь и сейчас имели значение только эти глаза и эта улыбка. Да Тая и не собиралась противостоять. Чему, собственно? Ходить по школе или толпиться тесным кружком на перемене в коридоре; пересмеиваться на уроке физкультуры, сидеть, болтая, или стоять под тополями в школьном дворе после уроков – обычные, радостные, немного глуповатые прелести девичьей дружбы. Пожалуйста. Тая была совершенно не против; восприняла новые отношения спокойно, приветливо, с готовностью. Зачем Клубникиной это надо? Не хотела думать об этом ни секунды. Ну зачем-то надо. Тая не собиралась прятаться по углам, шарахаться от человека из-за того, что произошло у них в прошлом. Только пускать в свою жизнь намеревалась ровно до того предела, который был ею самой определён. Хорошо запомнила урок.

Никто, даже Кнопка, не подозревал о Димке и Симе. Все знали маму – лёгкую, улыбчивую, приветливую. И достаточно. Сима провожала её утром по улице Кузнецова – горбатой, с колдобинами, неудобной улице, где никто не ходил, через лаз в заборе с отодвигающейся доской. И ждала после занятий там же, сидя с книжкой на плите, закрывающей трубы теплотрассы. И Тая благодарила судьбу, что к их дому было ни с кем не по пути. И про Димку не знал никто. Откуда? Территория их двора принадлежала школе, в которой учился он, а не Тая. А то бы… Тая никогда не хотела додумывать, что это за «а то бы…», просто знала: молчи – и сохранишь хрупкий, отдельный от всех, дорогой тебе мир. Почему-то вспоминался разговор двух преступников из какого-то советского детектива: «Прокурор знает о тебе ровно столько, сколько ты сам ему расскажешь. Ни больше и ни меньше». Фраза звучала в мозгу Димкиным голосом – вероятно, книжку вслух читал именно он. Поэтому включай свою вторую жизнь только тогда, когда отодвинулась доска забора, а до этого – забудь и живи школьной, всё просто.

Легкоатлетическая секция для них лично закончилась. Филиппыча то ли отстранили, то ли сам ушёл, в школу на уроки физкультуры пришла молодая тренерша, но все, не сговариваясь, прикрылись, необходимостью готовиться к выпускным экзаменам, и она отвязалась. Тренировок на школьном стадионе вообще не стало: кому надо – езжайте на Речную, где базируется детско-юношеская спортшкола. Клубникина, Кнопка и Вострикова бегали по утрам и по воскресеньям, иногда к ним присоединялась Луговая; Городецкая засчитывала себе за тренировку поездку в утреннем переполненном троллейбусе, Тая отговорилась тем, что ранним утром как раз учит темы по обществоведению. И в выходные тоже.

Их девчачья компания вполне устраивала каждую из них; время в школе бежало быстро, перемещаться по коридорам, ходить на необходимые мероприятия и даже просто торчать в классе было гораздо приятнее весёлой толпой, чем поодиночке. Клубникина внесла в их кружок особый шарм; она выглядела как изысканный, главный цветок в букете, окружённый второстепенными и третьестепенными, вроде гипсофилы или аспарагуса, создающими фон. Букет привлекал внимание.

А потом произошла эта история с Серёжей Минцем. На новогодней дискотеке. Тая никогда не ходила на школьные вечера, да и, собственно, вообще ни на какие неформальные мероприятия, кроме обязательных для всех. Кнопка описывала ей событие страшным голосом, вытаращив глаза и вытянув тонкую шею – вверх и вперёд. По её словам, девчонки вышли в коридор остыть и попить водички, Лариска накинула куртку и смылась через чёрный ход к гаражу – покурить вместе с другими страждущими, а они с Ириной Городецкой и Клубникиной стояли у окна. Заиграл медляк, открылись двери актового зала и вышел Минц. Ирина чуть улыбнулась и слегка повела глазами в сторону – её ж приглашать пришёл; все видели, как её обхаживает, с лагеря, уже полгода. А Минц смотрел только на Клубникину: вдруг взял её за руку и легонько потянул за собой. И глаза у него были такие, ну… не видел никого вокруг. Только её. А Клубникина повернула голову ко всё ещё улыбающейся Городецкой и что-то спросила. Та пожала плечами, сказав: «Не надо», и отвернулась к окну. А Минц опять настойчиво и мягко потянул свою даму за руку и увёл её, смеющуюся, в зал… Ирина стояла ещё какое-то время без движения, потом зашла в класс, отыскала пальто и вышла из школы через чёрный ход, непререкаемым тоном приказав Кнопке остаться.

– Как она это делает? – с ужасом спросила Кнопка.

Тая пожала плечами и подумала, что уже задавала себе этот вопрос. Никак. Ничего особенно не предпринимает. Просто прошла мимо, засмеялась. Слегка задела плечом. Стоит лишь вспомнить, как действует её взгляд, её улыбка, обращённые к тебе лично. И всё. И не надо ничего понимать…

Они стояли у окна в коридоре после уроков и смотрели на школьный двор. К воротам, на выход, подошли Клубникина и Минц, о чём-то увлечённо беседуя. В двух шагах от них, сзади, брёл Мережкин, создавая равнобедренный треугольник вершиной вниз. Выглядело ужасно. У Таи заломило в висках, противно, до тошноты, защекотало в груди.

– А… – начала Кнопка.

– Сегодня не его очередь, – насмешливо произнесла Луговая за их спинами.

Они с Городецкой неслышно подошли и наблюдали всю эту картину тоже.

Высокая Ирина вдруг обняла Таю сзади за шею и на мгновение прижалась щекой к макушке.

– Прости меня, пожалуйста, – шепнула в ухо.

– За что? – обомлела Тая.

– За «так бывает». И за всё остальное.

– Да почему…

– Потому что так бывает, – закончила Люба.

Все засмеялись и снова посмотрели в окно.

Минц с Клубникиной уже вышли за ворота, видимо, приказав Мережкину не ходить за ними. Он и стоял, привалившись к бетонной колонне, опустив голову.

«Всё равно пойдёт», – мелькнуло в голове у Таи.

И он действительно потянулся туда, хотя домой ему было в другую сторону. Тая совершенно не узнавала этого мальчика-струнку, стремительного, летящего, улыбчивого, искрящегося радостью…

– Сломала человека совсем, – опять проговорила Любка, и все молчаливо согласились.

Каждая думала: кто следующий?

А ещё, сама того не желая, Тая оказалась у Клубникиной в гостях. У них было не принято ходить друг к другу, во всяком случае, Тая бывала только у Кнопки, да и то несколько раз за все школьные годы. День рождения у неё самой – в конце июня, и они очень скромно отмечали его у себя на кухне, вчетвером, жареной картошкой с малосольными огурцами и традиционным наполеоном. Лариска родилась в августе, Городецкая – 1 января: в этот день они с родителями уезжали за город на турбазу и проводили там три дня. Под раздачу попадала только сентябрьская Кнопка, и девчонки всегда сидели у неё в квартире за пышным сливовым пирогом, клубничным вареньем и конфетками «Осенний сад» в открытой коробке.

Клубникина пригласила всех неожиданно, в упор, и не было никакой возможности отказаться. На 23 декабря. Тая уже и забыла, что они там ей купили в складчину, а вот само пребывание в её квартире – да, запомнилось, и надолго.

Увиденное её потрясло. Вот если у них с мамой была бедность чистенькая, прибранная, то у Клубникиных – неприкрытая нищета. Дверь в квартиру открыла сначала мать – маленькая, сухонькая, улыбчивая, кстати очень похожая на Таину, и так им обрадовалась, как самым дорогим гостям, и повела на кухню. А там… там стояла старая-престарая, довоенных времён, покорёженная газовая плита, каких и в помине-то ни у кого давно не было. На высоких ножках, на крышке духовки оттрафареченная полустёртая надпись: «Помните! Утечка и неполное сгорание газа ведут: к взрыву, пожару, отравлению». И подпись: «Саратовский СНХ». Что такое СНХ? Что-то не из их времени. Странный предмет в квартире-брежневке. И всё остальное было под стать – белый ободранный кухонный стол с ящиком и дверцами внизу, покрытый порезанной во многих местах клеёнкой, голая раковина с фартуком. Больше ничего. Перед плитой, линолеум зиял огромной дырой – то ли прожжённой, то ли протёртой; внизу под дыру было подложена какая-то ерунда, Тае было стыдно разглядывать. Облупившиеся стены, покрашенные когда-то тёмно-синей краской. Единственная табуретка – тяжёлая, занозистая, щелястая. Шторы-задергушки, ситцевые в цветочек.

Откуда-то появилась Клубникина, коротко и холодно бросила матери: «Ушла!», улыбнулась им и повела к себе в комнату.

В комнате была та же бедность, но иного рода, которая определяется словами «ничего лишнего». Кровать под бело-голубым пикейным одеялом. Дешёвые обои с невыразительным рисунком – на стенах. Такие даже от большой бедности не брали. Но наклеены очень тщательно, аккуратно. Серые штапельные шторы в жёлтую полоску – самодельные, висящие прямо на раме окна сверху, на гвоздиках. Потому что оконного карниза не было, как и в кухне. Главным предметом мебели в комнате являлся здоровенный сервант-секретер, нелепое изделие начала шестидесятых: наверху, за стеклом, стояли книжки, в том числе и учебники, крышка была откинута – видимо, за ней Клубникина делала уроки, в глубине виднелись тетрадки и стакан с ручками-карандашами. Сейчас на откидной крышке волнами лежала удивительная ткань – тонкая, шелковистая тёмно-синяя плащёвка, придавленная журналом burda moden. Эти два предмета просто кричали о своей инородности в убогом интерьере комнаты. Шифоньера не было – вместо него из стены торчали два мощных гвоздя, на которых висели закутанные в старые простыни вешалки с одеждой – видимо, всё её имущество. И пол, пол, конечно, дощатый – корявый, рассохшийся, выкрашенный дрянной коричневой краской. На полу – ни паласа, ни коврика, ничего…

К кровати был придвинут шаткий стол, наверное, кухонный, покрытый ветхой белой скатертью; на скатерти – чайные стаканы, вафельный торт «Север» и пласт яблочного мармелада, нарезанный кубиками.

Приглашённых было четверо плюс сама виновница торжества; трое уселись на кровати, а хозяйка передвинула стул от секретера и принесла табуретку из кухни. Девчонки были потрясены убогой обстановкой, но вида никто не подал, а Клубникина чувствовала себя нормально, нисколько не стеснялась.

Разговор зашёл про моду, наперебой спрашивали про тёмно-синюю ткань, осторожно-осторожно перелистывали журнал, подолгу разглядывая модели и невозможно красивую дачную жизнь в конце номера – с развевающимися прозрачными шторами, яркими цветочными горшками и умопомрачительной посудой. А потом пили чай из кошмарного зелёного чайника с отбитой эмалью и вежливо ели мармелад гнутыми алюминиевыми ложками. Клубникина рассказывала про узбекскую тётку и прокат журнала burda moden. Про то, как она ловко научилась разгибать металлические скрепки и совершенно незаметно вынимать-вставлять выкройки.

Тая думала про их семью и прикидывала: если квартира двухкомнатная и Клубникина занимает большую, то где же живут мать и сестра с маленьким сыном? В той, которая меньше? Или всё-таки как-то они там… Присутствия сестры и мальчика не ощущалось. Мать выглянула из своей комнаты, когда гости прощались, с улыбкой что-то хотела сказать. Клубникина опять спокойным голосом уронила: «Ушла», – и дверь послушно закрылась.

Выйдя из подъезда, гостьи молча зашагали к остановке провожать Городецкую.

– Тва-аю дивизию… – первой нарушила молчание Вострикова. – Как хотите, а я больше не пойду.

– Имеешь право, – холодно отозвалась Ирина, – но обсуждать ситуацию мы не будем.

Тая с Кнопкой послушно кивнули. Не имело смысла говорить о том, чего они совершенно не понимали.

Неделю спустя в синем платье из «Бурды», на новогодней дискотеке, Маргарита Клубникина похитила сердце Серёжи Минца. А в конце весны, когда тот лежал дома со сложным переломом ноги, пришла очередь Колбасьева. Тот сам так решил – пришла его очередь, потому что тут же занял освободившееся место. И уже он плыл рядом с их королевой до ворот и поворачивал к дому, неся на плече её спортивную сумку. Мережкин шёл с другой стороны – видимо, Колбасьев считал его присутствие не опасным и позволял.

Пророчески сбылась фраза Городецкой: «У тебя ещё будет выбор, отдавать – не отдавать». Клубникина делала вид, что ничего не произошло; возможно, ждала Ларискиной реакции. И Колбасьев делал вид. Он так же весело-ласково разговаривал с Востриковой и готов был услужить и той, но после школы непременно оказывался рядом с Клубникиной и шёл в её сторону…

Лариска рассудила по-своему: на второй же день после уроков у ворот школы её ждал парень на красной «Яве» с работающим двигателем. С белыми волосами в мелкую химию, в лёгком красном пиджаке с подвёрнутыми рукавами, кавалер выглядел шикарно; «Ява» постреливала зверскими выхлопами – не заметить было невозможно. Вострикова небрежно села сзади мотоциклиста, задрав и так до безобразия короткую юбку, обняла его за бока, прижавшись щекой к спине, и… больше Колбасьева не упоминала.

А нормальные отношения – по крайней мере, внешне, между девчонками сохранились. Канва. Не вникая в личные дела, они продолжали вместе кучковаться на переменах в коридоре, обмениваться тетрадками, обсуждать предстоящие экзамены и поступление в институт. Ведь это сейчас было главным. Они ходили на курсы по истории и обществоведению в пед и слушали растерянных преподавателей: на головы всем недавно свалилась статья об отмене руководящей и направляющей роли КПСС – и что делать с этим, было непонятно. Обещали на экзаменах спрашивать аккуратно и выслушивать взвешенное собственное мнение, а там кто его знает…

Школьные экзамены подкрались, иначе и не скажешь, за суетой, нервным смехом, истерическими шутками: раз – и завтра пишем сочинение. И с утра – пожалуйста, все бледные, нервные, в парадной форме; Косой вообще какой-то нечёсаный, с больным лицом. Все три класса из параллели за столами в спортивном зале – гулко, непривычно. Суетящиеся родители. В кабинет Галины Петровны – подносы с булочками, упаковки с маленькими шоколадками. Через два часа из столовой понесут стаканы с горячим чаем, подпитать мозги утомившимся деткам. Под баскетбольным кольцом – стол экзаменаторов, стопки листов в линейку, букеты пионов. Деловая суета.

Последним в зал вошёл Минц с негнущейся ногой, опираясь на костыль. Пацаны слегка загомонили, кто-то привстал с места поприветствовать. Гаркнул Фюрер, и все успокоились. Тая, пока он шёл, опустив голову, смотрела в его отчуждённое лицо и думала о том, кто рассказал ему про Клубникину с Колбасьевым и с какими мыслями он жил этот месяц. Знала: жалеть нельзя. И взглянула – тепло, открыто, почти весело; улыбнулась, встретившись с ним глазами. Просто показала, как рада, что он вместе с ними… И он вдруг засмеялся в ответ, и выдохнул, и сдул со лба волосы, отросшие за это время. И рухнул на стул за партой позади неё.

Потом Фюрер сказал короткую речь, разорвали конверт и пожелали всем удачи. И надо было думать про сравнительную характеристику образов Лопахина и Трофимова, а думалось про соседа сзади: как он…

Тая вздохнула и взяла ручку.

Нервы экзамены потрепали изрядно, но письменные в конце концов они успешно сдали. Даже Косой, у которого за спиной привычно стояли учителя и тихо что-то диктовали. Как-то справились Каракозов и Коробчук. Сами себе удивились. Серёжу Минца привозили к началу каждого экзамена, он входил, сдавал – и тут же уезжал домой, ни с кем не разговаривая. К слову, так же поступил и с аттестатом. Прошёл по сцене, получил из рук завуча корочки и исчез.

На устных всех сначала трясла та же нервная лихорадка, а потом и от этого устали. Конечно, вызывали вопросы общественные науки. Написанное в учебниках совершенно не соотносилось с тем, что говорили по телевизору и происходило вокруг. И было как-то глупо произносить привычное из книжки, зная, что это совершенно не соответствует действительности – что отменена статья в Конституции о направляющей роли КПСС, что идёт «парад суверенитетов», и от этого никуда не деться. И диссиденты оказались вдруг совсем не врагами страны, а ровно наоборот. Дома люди бросают на стол газеты с разоблачительными статьями и допоздна гомонят на кухне, а в производственных коллективах – адское брожение и некогда работать. И никто не знает, как будет дальше. Кнопкин папа, например, мотается по дому, туго стянув полотенцем голову, и кричит в телефон: «Отстаньте от меня! В конце концов, я только хозяйственник, всего-навсего хозяйственник!»

В школах от экзаменов по общественным дисциплинам ждали беды. Что там творилось на уроках в течение учебного года, никто и знать не хотел. А вот что будут нести детки на итоговых испытаниях… Нужны были гибкие умные учителя, умеющие правильно реагировать и переводить дискуссии в нужное русло. Но где же их взять столько?

Обществоведение сдали неожиданно легко; удалось не заострять внимание на скользких темах.

Вышел скандал на истории. Не с Таей, конечно, а с Собачниковым. Трудно сказать, какой вопрос ему достался, вместе с ним сидели одни футболисты; но ответ поверг историчку Дикую Любку в обморочное состояние. Говорили, что в рамках своей речи по истории советского периода, Жорка сказал много нелицеприятного и о КПСС, и о руководстве, и вообще о людоедской системе отношения к гражданам в СССР. Так и сказал – «людоедская система». Фраза, повторяемая на все лады свидетелями представления, которые по своему недомыслию ничего больше припомнить не могли. При этом экзаменующийся почему-то тыкал указательным пальцем прямо в членов комиссии и обращался к ним так, словно обличал именно их. Речь получилась достойной: логичной, разложенной по пунктам; видимо, была хорошо подготовлена и отрепетирована заранее. «Отвечавшего» смог прервать только Фюрер, который большей части и не слышал, так как выходил во двор покурить. Историчка в рамках развития темы наливалась багровой краской, пытаясь вставить какие-то слова, потом уже только беззвучно открывала рот и пила воду. Литераторша спряталась за букетом. Лёша-географ слушал с интересом, подперев рукой голову. Если бы присутствовал учитель НВП Лысый Пряник, было бы кому защитить Дикую Любку и коммунистическую партию, или Галина Петровна смогла бы остановить Жорку; но ни того ни другого не оказалось, и комиссия выслушала речь почти полностью. Фюрер, оценив ситуацию, выставил экзаменуемого в коридор и вызвал медсестру: Дикая Любка рыдала так мощно, что слёзы буквально заливали стол – так рассказывали очевидцы. Очевидцев, кстати, тоже скоро выперли и поставили, не экзаменуя, кому три, кому четыре, сообразно с годовыми оценками. Благо, экзамен они сдавали последними… Руководство школы горячо благодарило небо за то, что не приехали представители гороно. Собачникову тоже влепили трояк, а директор школы так устал, что не хватило сил даже на то, чтобы пригласить обличителя в кабинет и устроить ему выволочку. Просто махнул рукой. Предстоит выпускной вечер, и надо идти дальше: деткам – в незнакомую, взрослую жизнь, а учителям на следующий круг с новыми одиннадцатыми классами.

Вся параллель одиннадцатых говорила только о Жорке. Обсуждали независимость, смелость, припоминали другие случаи его принципиальных высказываний и поступков и удивлялись: собственно, он всегда таким был… Только оказывались все его демарши не показушными, а по-настоящему искренними, когда молчать было нельзя. Потому и не снискал славы, как некоторые. Не искал её, и всё.

Несмотря на напряжённый режим подготовки, экзамены тоже пролетели быстро. И все вздохнули. Напряжение спало. Впереди был только праздник.

– А кто видел вообще? Блин, все говорят, а как ни спросишь – с чьих-нибудь слов обязательно…

– Да я! Я – видела всё! И как она шла, и вообще всё.

– Ну!

– Прям летела, блин, вся такая. Ну. Ты знаешь, как она.

– Девки-и-и… А может, она сама этот белый танец заказала?

– Может, и так, всё может быть. Это ж Клубникина!

– Ты давай не отвлекайся!

– Короче. Диджей такой: «Медля-ак! Гёрлз инвайт бойз!»

– А она где?

– Ну она с этой своей компанией – Городецкая, Луговая… И – как будто ждала. Может, правда, сама заказала? Раз – и летит! Чешет. Посередь зала, все смотрят.

– И – прямо к Жорке, да?

– Ну.

– Да скорей, блин, пока от тебя дождёшься…

– Ну и чего? Присела перед ним, такая, приглашает. А он такой – бдын, бдын башкой – нет! И заржал такой, ну и сказал чего-то… Мы-то на другом конце были, из пацанов, может, и слышал кто…

– Опа! Вот это да… Птица обломинго. Клубникиной! Прям не верится.

– Никому не верится.

– Вообще-то не принято. По этикету – нельзя отказывать. Если кавалер не танцует, а его пригласили, должен прогуливаться с дамой весь танец и развлекать.

– Ага, по этикету. А чужих парней уводить – тоже по этикету?

– Жорка вроде ничей…

– Да ты ещё не лезь! Не понимаешь ни фига, при чём тут Жорка!

– Дальше, дальше что было? Вот в рожу б ей заглянуть, блин. В этот момент.

– Не, рожу не видать было, она ж спиной… И тут Колбасьев подскочил, раз: «Маргариточка» и всё такое… Ну она с ним пошла.

– А Жорка?

– А его Муха пригласила – чёренькая такая, из «Б».

– И пошёл?!

– Пошёл…

– Ни фига себе! Интрига. Но теперь хоть понятно, кто ей нужен был. Может, это не первая попытка, кто знает-то? Это все пацаны перед ней – как тараканы перед дихлофосом. А Собачников, видать… Блин, хоть один нашёлся.

– Интересно, чего там дальше. Их класс на набережную пошёл. Чего там происходило?

– Вот надо было и нам тоже. Фиг ли мы на этой дурацкой площади торчали.

– До площади – Жорка с пацанами шёл, на гитаре…Поёт ведь – зашибись!

– А она – со своей свитой, точно. И Каракозов с Калдохиным пополнили. Датые хорошо, но туда же!

– Да-а-а… Но всё ж интересно. Достанет она его, как думаешь?

– А кто знает-то? Это ж Клубникина…

Конечно, кутерьмы и колоброжения вокруг главного школьного бала было выше головы. Конечно же, платья шили и покупали практически за полгода. Мама Аля принесла откуда-то добытую с рук хорошенькую китайскую блузку бежевого цвета и прикидывала, какой габардин взять на юбку, чтоб гармонировала с верхом. Обсуждали всё это втроём на кухне, вместе с Прекрасной Казашкой, ещё в конце мая. Банкет после торжественной части они с мамой позволить себе не могли, еле-еле выкроили деньги на цветы и фотографии; да Тая и не хотела никаких банкетов.

Келбет Гумаровна слушала их со склонённой набок головой, а потом поднялась и молча ушла к себе в квартиру. Вернулась с каким-то плоским свёртком в тонкой папиросной бумаге и показала головой: пойдёмте в комнату! И развернула тонкий лист.

В свёртке лежало сияющее сумасшествие – гэдээровский свадебный костюм. Белый гипюр на белом атласе. Короткая прямая юбка и короткий жакет.

– Нет, не на мою свадьбу, конечно, – ответила на немой вопрос Прекрасная Казашка, – тогда таких просто не было. Это уж… в шестидесятом кто-то из балетных привёз, с гастролей. Как, где там его схватили – неизвестно, но подошёл только мне, ничьи больше жопы не влезли. Надевала один раз – когда французы приезжали, на приём в посольство. Всё. Примерь, Таечка.

На Таечку костюм сел идеально. Конечно, Прекрасная Казашка была среднего роста, а Тая маленького, но оказалось, это не страшно – просто слегка визуально удлинились верх и низ, и рукав три четверти получился полноценным, до начала кисти. А в остальном…

Как влитой. Стебелёк стройной шейки будто вырастал из изысканной обёртки атласного воротничка. Тёмные волосы, загнутые внутрь, чуть прилегали к плечам и оттеняли нежное кружево. Вдруг заиграли тонко прорисованные глаза, и ресницы, и чёрточки бровей.

Бабушка Димки и мать смотрели не отрываясь.

– Одри Хепбёрн, – хрипло произнесла Прекрасная Казашка. – Маленькая хозяйка большого дома…

– Хорошо, Таюша, – осторожно произнесла мама, – но где же мы возьмём туфли?

Туфли тридцать третьего размера не могли предложить ни Прекрасная Казашка, ни кто-либо другой. Они нашлись в детском магазине, по смешной цене – белые текстильные балетки в вышитый атласной ниткой горошек. С ремешком и пуговичкой-застёжкой. Такие непрактичные и маркие, что никто из родителей не взял, а им подошли идеально.

В день выпускного собирали её те же бабушка и мама – кому ещё? Димку до поры отправили домой, хотя он с утра торчал в квартире у Каретниковых, испсиховавшись за этот месяц оттого, что Тая всё время сидит за книжками.

Три женщины неспешно разговаривали, пили чай, любовались отглаженным костюмом, висящим на двери. В пять часов Прекрасная Казашка попросила Таю одеться, причесаться и пошла на четвёртый этаж за Колей Бармалеем, чтобы тот сделал фотографии. По пути стукнула в дверь Димке: иди, уже можно.

Димка вошёл к соседям и в коридоре увидел Таю. И не Таю вовсе. Маленькую незнакомую девочку-женщину, по-детски хрупкую и по-взрослому изящную. Она смотрела на него снизу вверх, подсвеченная в сумраке атласно-кружевным сиянием. Сиял тонко, изумительно очерченный овал подбородка, тени вокруг рта с чуть опущенными уголками делали его выражение мудрым и каким-то горьким. Глаза – просто чёрные провалы из-под чёлки, с еле заметным просверком, со щеминкой… И общее ощущение такой беззащитности и силы одновременно, что Димка забыл выдохнуть.

– Ты чего, Мятлик? – спросила Тая.

И, повернувшись, повела в свою комнату.

– Стойте! – гаркнул за спиной голос Бармалея.

Тая с Димкой повернули головы. Так он их и снял – в дверном проёме, где нет ничего, кроме ослепительного света, на самом пороге, уходящих, но вдруг зачем-то оглянувшихся. Мальчика-мужчину в растерзанной у горла клетчатой рубашке, с беззащитным выражением глаз, с летящим над ними белобрысым чубом, и девочку-женщину в свадебном наряде, сжавшую рот в выражении горького упрёка всему миру – как будто знающая, за что…

Потом Бармалей щёлкал фотоаппаратом снова и снова, а мама и бабушка смотрели на них, сидя на диване в полном молчании. Вдруг неожиданно Прекрасная Казашка беззвучно заплакала. Она не закрывала руками лица, только зажмурила глаза, и слёзы текли из-под сомкнутых век по высоким скулам с точками родинок, по подбородку, капая на домашнее платье. Она как-то безвольно обмякла и дала себя увести, прислонившись головой к Димкиному боку, с валидолом под языком.

Маме надо было уходить раньше – помогать в каких-то организационных вопросах. После того как за ней хлопнула дверь, Тая медленно сняла костюм и аккуратно повесила его на плечики. Нашла в шкафу бежевую китайскую блузку, быстро прошлась утюгом по старой знакомой – чёрной габардиновой юбке, оделась, и, улыбнувшись своему отражению в зеркале, выскользнула за дверь. Она не собиралась спорить за корону на этом балу – и так прекрасно знала, кто королева…

Вручение аттестатов прошло без эксцессов. Выпускницы явились часа на полтора раньше, чтобы показать свои наряды, и клубились, хохоча и собираясь в кучки, во дворе. Сверкали обесцвеченные химии, смелые платья кислотных цветов – по моде; какие-то стразы, блестящие лосины, в безумном макияже «смоки айс» тонули глаза, мазки ярких румян перечёркивали скулы. Пацаны – все сплошь в костюмах, только Косой в спортивной куртке «Адидас» – самой шикарной своей одежде. От компании к компании перебегал Колбасьев – негромким голосом сообщал: мол, не волнуйтесь, пойло будет, даже полуофициальное – родители разольют рислинг из чайников в чашки вместо чая, а администрация постарается ничего не заметить. А уж где запрятаны дипломаты с неофициальным и сколько его – тут Колбасьев закатывал глаза и прикрывал ладонью рот, чтобы все оценили крутизну и масштаб! И серьёзность подготовки к сегодняшнему мероприятию.

Сима, как всегда, проводила Таю до трёх оторванных досок, во двор зайти «посмотреть на девочек в платьях» категорически отказалась, выразительно покосившись на Таю, как на ненормальную. Под тополями перехватили подруги – ужас какая хорошенькая Кнопочка в тёмных локонах и голубом свободном платье с рюшами и Городецкая в строгом белом. На мотоцикле с шикарным кавалером примчалась Лариска в красных лосинах и таком же блузоне – яркая, независимая, возбуждённая. Тая смотрела на них, улыбаясь, и думала: чего ждут они от этого последнего школьного вечера? Каких необыкновенных событий, неожиданных признаний, душевных тайн? У каждой же наверняка есть свой сценарий? И у мальчишек тоже. Интересно, у кого сбудется… Хотя можно было предположить у кого.

Клубникина слегка опоздала, вероятно, намеренно, чтобы пройти по залу, когда все усядутся. Она, слегка запыхавшись, летела – иначе не скажешь, – стремительно скользя между рядами, как всегда обворожительно прекрасная в перламутрово-сером платье из трикотажного полотна, с нежно-матовым, как сияющая жемчужина, лицом в обрамлении дымчатых распущенных волос, подхваченных кое-где невидимыми заколками. С места привстал Колбасьев и махнул ей рукой на виду у всего зала – её место было свободно, между ним и Мережкиным…

Тая зажмурила глаза, а потом постаралась сосредоточиться. Последний вечер вместе… И надо запомнить всех и каждого в отдельности и постараться унести их в памяти, сегодняшних, на долгую-долгую последующую жизнь. И она смотрела им в лица внимательно, не отрываясь, вглядываясь в каждую-каждую чёрточку. Вот три медалиста: Клубникина, Городецкая и Андрюша Мышь. Вон покатился Колбасьев. Сгорбившись, не поднимая глаз, прошёл и получил свой аттестат Мережкин. Прошагал Калдохин с руками на отлёте, в новом костюме, как в фанерном ящике. Жорка Собачников, во весь свой рост, распрямивший плечи и заметивший её взгляд, широко и открыто улыбнулся, сбегая со ступенек сцены. А потом и она сама стояла, глядя снизу вверх директору в лицо и слушая дежурные напутственные слова. А потом ушла тихонько, в перерыве, прижимая к груди аттестат, похвальную грамоту и букет выпускника…

За тремя досками вместо Симы её ждал Димка. Мама оставалась до утра в школе, дежурить, а потом сопровождать одиннадцатиклассников, которые пожелали гулять и встречать рассвет на главной городской площади. Димкина бабушка спала, накачанная сердечными каплями и таблетками, и они вдруг решили, что могут какое-то время, пока она не хватилась, побыть на крыше.

В первый раз они вдруг оказались там ночью, под звёздным небом, ровным и туго натянутым, как платок. Сначала смотрели вниз, на тёмные волнующиеся тополя, как тогда, когда хоронили Буланку, и молча вспоминали те печальные минуты. От луны было светло, как днём, и они покатались немного: Димка, посадив Таю на раму, медленно кружил между труб и воздуховодов на своём старом заслуженном велике. И она, удивившись, услышала вдруг, как громко грохочет где-то сзади, толкая её в лопатку, его сердце. Потом сидели на родной драной банкетке, прикрытой клеёнкой, и он вдруг стал рассказывать о том, что, возможно, проводит в городе последние дни за это лето…Что, возможно, до сентября уедет с группой сейсморазведки на Кольский полуостров разнорабочим.

– Какая сейсморазведка? – силилась понять Тая, а он говорил, говорил…

Про Урманова, взрывотехника, с которым познакомился в школе, когда из Горного института приходили на классный час по профориентации. Этот Урманов прямо не сходил у Димки с языка – Урманов то, Урманов сё… Он и обещал насчёт работы. А Тая с грустью думала, что да, в этом месяце она совсем мало видела его, занятая своими делами. И вот – пожалуйста – какой-то Урманов и какой-то Кольский полуостров. И нельзя отмахнуться, потому что все знают – если Димка вбил себе в голову, то… И тем более нельзя сказать: «А как же я?..» Во-первых, потому, что ей самой предстоит ещё месяц подготовки, а потом ещё экзамены с 1 августа, а во-вторых… Во-вторых, просто у них нельзя.

Справа внизу захохотала компания. Слева что-то бабахнуло. Кто-то пьяный заорал:

– Это мо-ой район!

– Вообще-то это Ленинский, – резонно ответили с балкона.

Огненной кометой пролетел вниз горящий окурок.

Пора было идти вниз и смотреть, как там бабушка.

– Ну что ты скажешь, Скво? – спросил Димка.

– Я не знаю, – растерянно ответила Тая и подумала, что не привыкла принимать решения, привыкла только быть рядом…

Но нельзя же поехать с ним сейчас на этот Кольский полуостров, – а бабушка?

– Башка… – вздохнув, потухшим голосом ответил Димка, – с башкой я договорюсь.

– Сима, ты там как, не устала ещё? Не заснула за своими прописями?

– …

– Я не могу больше. Не лезет в голову. Ты бы хоть почитала мне, что ли. Всё равно что, твоё любимое. Или…Вы же с Мятликом наверняка читали что-то, пока я сдавала. Вот, из этого.

– «Он видел стаи воронов, летящих над полями роз; холмы, усеянные, как травой, зажжёнными электрическими лампочками; реку, запруженную зелёными трупами; сплетение волосатых рук, сжимавших окровавленные ножи; кабачок, битком набитый пьяными рыбами и омарами; сад, где росли, пуская могучие корни, виселицы с казнёнными; огромные языки казнённых висели до земли, и на них раскачивались, хохоча, дети; мертвецов, читающих в могилах при свете гнилушек пожелтевшие фолианты; бассейн, полный бородатых женщин; сцены разврата, пиршества, людоедов, свежующих толстяка; тут же, из котла, подвешенного к очагу, торчала рука; одна за другой проходили перед ним фигуры умопомрачительные, с красными усами, синими шевелюрами, одноглазые, трёхглазые и слепые; кто ел змею, кто играл в кости с тигром, кто плакал, и из глаз его падали золотые украшения…»

– Сима! Это… это твоё любимое? Такое? Почему?!

– Ну… прикольно.

Димка, конечно же, уехал первого июля. Сколько было сборов, разговоров, бабушкиных лекарств! Всё решил Урманов, который пришёл к ним домой и очень понравился бабушке. Им с мамой, впрочем, тоже. Такой небольшого роста обыкновенный мужичок с острыми глазами, немногословный, с не совсем правильной речью. Но было сразу видно, что Димка ему интересен и он искренне хочет, чтобы мальчишка летом не гонял лодыря, а приобщался к профессии. Хотя именно таких слов Урманов и не говорил. Он вообще, этот гость, больше молчал и пил чай. Но как-то несколькими короткими фразами сумел всех обнадёжить: в экспедиции Димка не пропадёт ни в коем случае.

– Вы же легко отпускаете детей в турпоходы, в трудовые лагеря, – с улыбкой уронил он. – Считайте, это почти то же самое, только немного подальше… И подольше. А порядок там будет. И необходимый присмотр, и контроль тоже. И медицина необходимая есть, в пределах досягаемости, а как же… Питание хорошее, ещё получше, чем дома. Спецодежда. Так что ватники и резиновые сапоги разыскивать и в рюкзак запихивать не надо. Пусть бабушка не сомневается.

И они сразу подумали: да, действительно, что такого? Две смены в трудовом лагере, всего-то… Постоянно говорили об этом друг другу, гася тревогу и свербящие в мозгу незаданные вопросы.

Димка был лихорадочно, радостно возбуждён. Чемодан брать категорически отказался; притащил из гаража здоровенный выцветший рыбацкий рюкзак своего деда и туго набил его вещами. Любовался и оглаживал этот раздувшийся бугристый ком, как самую большую драгоценность.

Первого числа Тая с Симой провожали путешественника. До угла. Дальше Димка категорически запретил идти кому бы то ни было. До железнодорожного вокзала, где собиралась их группа, было достаточно близко, и смысла толкаться в троллейбусе он не видел.

Тая понимала, как он растерян, и как хорохорится, и как трудно ему сказать прощальные слова.

– Ну пока, Скво, – пробормотал он и добавил натужно-весело: – Ариведерчи, Сима!

И повернулся, и зашагал, и они видели теперь только рюкзак, и он вздрагивал и раскачивался, его нервно потряхивало – он будто рассказывал всё то, что не решился произнести его хозяин…

А у Таи с Симой началась трудная жизнь. Они сидели вдвоём на балконе у Каретниковых: Тая с учебником, а Сима – с прописями или с книжкой; мотались по очередям. Записались в школу по месту жительства – ту, в которую ходил Димка. На этот раз Бальницкую нашли в каких-то списках и внесли без звука. Класс 1 «Б». С учительницей познакомиться не удалось, она была в отпуске. В канцелярии уверили, что приходить больше не надо, только 1 сентября, и дали перечень того, что необходимо для школы. И талон на льготное приобретение. Не так уж много, решила Тая. Самое проблемное – форма, но её наверняка бесплатно подкинет кто-нибудь из соседей…

На выходе из школы Сима решительно потребовала список. Тая посомневалась и отдала. В результате новенькую форму, портфель, ручки, прописи и прочее необходимое купил сестре Бобэ. А Тая старалась не думать, на какие деньги.

Стояла жаркая июльская тоска… Вместо подготовки к экзаменам приходили воспоминания о прошлом лете. Тая закрывала глаза – и чувствовала запах полыни и душицы и видела букет мелких полевых гвоздик на столе-пеньке и руки, чёрные от сока ежевики. И думала о том, что сейчас вот такие же дни и то же место, карьер, – всё как тогда, и можно даже потихоньку сходить с Симой. Но нет Димки – его дурацких шуток, и бесконечных авантюр, и вечного беспокойства за него… И всё потеряло смысл. Неправильно про беспокойство, оно есть, конечно, но отдалённое. Раз уж ответственность за всё взял на себя Урманов. И у Прекрасной Казашки, Тая видела, такое же чувство. Раз в десять дней она заказывает трёхминутный междугородный разговор, Димка там едет куда-то за тридцать километров и слушает, как бабушка в трубку кричит про тёплые носки. А в остальном надеется на Урманова. И собирает внуку посылку: девчонки добыли в очередях консервы «Икра минтая пробойная солёная» и конфеты «Осенний вальс», галетное печенье – так, без очереди; ученица принесла драгоценную банку растворимого кофе, и, конечно, носки – целая пачка. Потом они забивали ящик гвоздями и обшивали старой простынёй…

Мысли окончательно уплыли в сторону. Тая открыла глаза и упёрлась взглядом в пыльную зелень кустов и кленовой поросли, закрывающей пространство под балконом. Со скамеечки напротив внимательно смотрела Сима. У Таи на секунду возникло чувство, что она испытывает всё то же самое и всё понимает. Но нет, конечно, Сима ещё такой маленький ребёнок.

Вот тогда Тая и сказала: давай-ка отдохнём немного. Ты – почитай мне. Неважно что. Твоё любимое. Или…Вы же с Мятликом читали что-то там, пока меня не было? Что? Вот давай оттуда.

А Сима, оказывается, книжку таскала с собой. Третий том Грина, из собрания сочинений. И прочитала тот самый отрывок, про поле электрических лампочек из рассказа «Искатель приключений». Тая была так поражена, что надолго оторвалась от подготовки. В своё время, года четыре назад, они проутюжили этот серый шеститомник вдоль и поперёк. На крыше. Димка обожал «Крысолова» и «Золотую цепь» за тревожность и динамичность сюжета; Таю сладко покачивали «Алые паруса», как обычную среднестатистическую девочку, но она не особенно-то распространялась. Но как они пропустили «Искателя»? Такое забыть невозможно. Невозможно.

Тая впитывала сюжет, вдруг выбросив из головы экзамены и не отрывая взгляда от Симы, быстро и монотонно долдонящей текст. Чем бесстрастнее было исполнение, тем более странной казалась история. Она рассказывала о путешественнике, человеке пытливом и жадном до всяких тайн, знатоке человеческой натуры, который, блуждая ночью по чужому дому, в спрятанной комнате находит три картины, прикрытые занавесями, и открывает их поочерёдно. Сначала среднюю, где изображена, как наяву, женщина, стоящая спиной к зрителю. И так гениальна кисть художника, что «сверхъестественная живость ожидания перешла здесь границы человеческого». Ожидания – что она вот-вот повернёт лицо. «И сердце его стучало, как у ребёнка, оставленного в тёмной комнате».

На двух остальных – конечно же – лицо поворачивалось. В изображении справа в нём было всё: и материнская нежность, и ласка женщины, и огонь горделивой молодости. И сияло оно столь прекрасным светом, что восхищённого созерцателя не покидала мысль: вот-вот босые ноги перешагнут раму и рука тронет его за плечо.

Левая открывала то же самое лицо, но знакомые черты были обезображены гнусной улыбкой и глазами, дышащими страстями демона и вожделением гада. Всё подлое, безумное и мрачное соединилось в этом лике; и красота его стала отвратительной. Тем более ужасным было чувство, что изображение вот-вот заговорит и «только что не кивало ему из рамы».

Так было написано.

Тая слушала, затаив дыхание. Противно поднывало в груди, и щемило висок. Три картины представляли аллегорию жизни. В конце художник сжигает правую и левую. Чтобы видели только безлюдную дорогу в холмы и её, зовущую за собой и вот-вот готовую оглянуться… С каким выражением? Это знает только она сама.

С Симой Тая рассказ обсуждать не стала. Не хотелось. Что может понять ребёнок? Но текст не отпускал её ни на миг несколько дней. Да и потом на протяжении долгого времени нет-нет да и всплывал в памяти. Что будет дальше? С каким выражением жизнь повернётся к ней самой? К Димке? Ко всем тем, кто шёл в последний их школьный день, улыбаясь, по сцене, держа у груди серую корочку и вскидывая руку с букетом в приветственном жесте, обращённом к залу. К Жорке, например. Почему к Жорке? Тая не знала. И опять думала… Представляла мысленно все три картины.

Две из них были почему-то с лицом Клубникиной.

– Ну что, Кнопочка, за твоё совершеннолетие? Ура!

– Ой! Хватит! Сейчас убежит! Хватит-хватит-хватит!

– Господи, какая роскошь – сладкое шампанское. Пью в первый раз, загадываю желание.

– Девочки! За меня уже было. Давайте за всех вас…Нас. За наше счастье!

– Ага. Точно. Как говорится, чтобы у нас всё было и ничего нам за это не было!

– Боже, Лариска. Ты откуда эту ерунду берёшь? Как ляпнешь… И я сразу чувствую себя цеховиком на явочной квартире.

– Иришка, брось. У меня – настрое-е-ение… И – всё!.. Новая жизнь. Только представьте, это чёртово лето позади. И чёртова школа. И все мы поступили!

– Вот за это не пили, а, кстати, за это надо.

– Успеем ещё. А ведь не всем повезло. Клубникину кто-нибудь видел? Я не знаю, куда она подавала, конечно, но… В нашем педе, я смотрела общеинститутские списки, её нет.

– А она никуда не подавала, девочки. Ни-ку-да. Представляете? Сразу после выпускного устроилась нянечкой в дом ребёнка. Я же к ней заходила, приглашать на день рождения. А она сегодня как раз заступает – на сутки! Они там по суткам как-то работают.

– Ос-споди… А где это?

– За «Сменой», по Урицкого – так, прямо, метров пятьсот, жёлтый дом такой.

– Ага, синий забор? Знаю.

– Ну что, собственно. Принимая во внимание её жизненные обстоятельства, может, и…

– Какие?

– …

– Смотрите, девки-и… Эта блаженная Таисия не знает, откуда к нам пришла Клубникина…

– Правда не знаешь?

– Нет, ты в каком мире живёшь, а?

– Ну она может не знать, в седьмом же Таечка училась в «Б»? А Клубникина пришла к нам в «А».

– А ведь и правда…

– Короче. Для неосведомлённых. Смотри сюда. Клубникина к нам в школу пришла – откуда?! Из ин-тер-на-та!.. Понятно?

– Нет… Как это может быть? У неё же мама, сестра…

– А вот. Никто не знает.

– Есть, наверное, какие-то обстоятельства.

– Ну артисты, например. Сами по гастролям, дедов-бабок нет если. И – детей в такой интернат, специальный. Артистический. У многих там знаменитые родители. Я читала.

– У Клубникиной мать не артистка, могла б заметить.

– Значит – другие обстоятельства. И мы никогда…

– Девчонки! Родился тост. За наших мам!

– Вот-вот. За то, что они не артистки. Поехали!

– Любка, пей! Обалденное шампанское! Девки, а кто пробовал вишнёвый ликёр, немецкий, на выпускном? Который Колбасьев из пиджака наливал? Даже круче этого шампанского.

– Да-а… А какой Жорка был – потрясный! Как пел! Прямо влюбились все! Представляешь, Тай, всех-всех девчонок пригласил! Со всеми перетанцевал.

– Кроме Клубникиной.

– Кроме Клубникиной, точно. И там что-то мутное, непростое.

– Ничего непростого. Нужен он ей, и всё. Вот он именно. И – облом. У всех удалось поводок на палец намотать, а с Жоркой – облом. А он, может, и нужен, один-единственный.

– А куда он, кстати?

– В Рязань, в десантное училище. Это же Жорка!

– Колбасьев, кстати, в Вольск поехал, в интендантское.

– Кто сомневался-то? Ближе к колбасе.

– Мережкин в нашей лётке остался, слыхали? Никуда не дёрнулся, хотя мог, с его-то аттестатом.

– От Клубникиной оторваться не сумел.

– Да, девки, тьфу! Хватит о грустном! За что тост?

– Давайте, сёстры, за наше поступление! И за всех свежих студентов и студенток.

– Принято! Чин-чин.

Конечно, поступили. И в большинстве своём туда, куда и хотели. Тая на свои младшие классы, Кнопка – на дошкольное, Городецкая на исторический. Вострикова остановилась на железнодорожном техникуме.

Наконец 30 августа приехал и Димка. Ввалился прямо к Каретниковым в квартиру, где Прекрасная Казашка пила чай. У Димки было странное чёрное лицо, не загорелое, а закопчённое какое-то. Тае даже показалось, что из тёмного коридора вплыла одна улыбка. Ошеломляюще ярко светили синие пронзительные глаза на этом тёмном.

– А чего дверь не закрыта? – спросил он громко.

И Тая вздрогнула: голос тоже изменился.

– Это я, – тихо ответила она, – я собралась идти и с полпути вернулась…

А самой хотелось закричать, схватить за рукав и трясти его, повторяя: где ты был так долго, мы уже устали ждать, это же невозможно вынести, всё, всё!

– Где ты был так долго? – спросила Прекрасная Казашка. – Мы уже устали ждать, это же невозможно… – И заплакала.

– Башка! – кинулся Димка, сбросив с плеча полупустой рюкзак, брякнувший каким-то металлом.

У Таи заскребло горло, и подумалось: что-то часто она стала плакать, Димкина бабушка… И такая жалость вдруг тронула сердце лёгкой рукой, что неожиданно расплылось окно и быстрая слезинка прочертила след по щеке. Она чуть запрокинула голову и приказала слезам вернуться назад.

Димка с бабушкой ушли, обнявшись, а уже через полчаса она стояла на прежнем месте, потрясая пустым рюкзаком.

– Да что ж такое, Аля, – в голосе клокотал гнев, – ты посмотри, что творится! Привёз – только железо! Ни одной тряпки в мешке! Где всё? Ни белья, ни штанов… Свитер такой хороший был, тёплый. Где всё это, а? Аля, а ты видела ужас, в котором он приехал? Это же лохмотья! Куда он дел вещи, Аля?

Тая вдруг вспомнила Димкин странный вид: колом стоящая спецовка, а под ней – не рубашка даже, а просто, кажется, обыкновенная майка. И брезентовые штаны, на несколько размеров больше, чем ему требовалось. Обёрнутые брезентовым же ремнём чуть ли не два раза вокруг пояса…

– Ну б-башка! – раздался Димкин голос. – Ну из-за каких-то старых шмоток… Всё износилось, понятно? Пришлось выбросить. Башка, ну я же деньги привёз! Купим мы всё с тобой, новое.

– Купил он! – закричала бабушка. – Деньги привёз! Да что на них можно сейчас, на эти твои бумажки!

В комнату вошёл уже гораздо более знакомый Димка. Лицо посветлело, волосы, хоть и очень сильно отросшие, привычно взлетали над головой, и Тая вдруг с изумлением поняла, что на лице у него первоначально была грязь или действительно какая-то копоть.

«Что же он там, не мылся?» – мелькнула мысль.

А Димка уже пятился назад по их тёмному узкому коридору, округляя глаза, и мотнул чубом назад – уходим!

Через минуту они сидели на крыше, и Тая слушала страшноватую сказку о его жизни там, на этом Кольском полуострове. И добивалась: где, конкретно.

– Ну в районе Оленегорска, – неохотно ответил Димка. – Да какая разница? Тебе это зачем?

Он легко, посмеиваясь, рассказал о том, что Урманов оказался обыкновенным алкоголиком, который не просыхал почти все эти два месяца.

– А как же он взрывал? – спросила Тая.

– Да, в общем, как-то… Короче, это просто его рабочее состояние.

«Как же он мог, – шевелилось в мозгу, – взял на себя ответственность… К ним ещё приходил, уверил Димкину бабушку. А они слушали развесив уши. И отпустили ребёнка чёрт-те куда. Ведь он всё равно ещё ребёнок?»

Тая взглядывала сбоку в Димкино лицо – знакомое, подвижное, собственно, такое же, как и до отъезда. А вот руки – изменились. Они и так-то особенной белизной не отличались, принимая во внимание все его опыты, а теперь стали совсем мужскими, загрубели, костяшки были прямо чёрными; и въевшаяся навсегда траурная кайма под ногтями.

– Где твои вещи? – прямо спросила Тая.

– Бытовка сгорела, – быстро ответил он, – а там всё было… Даже часть денег от аванса.

Рассказ, который за этим последовал, был ужасным. У Таи сложилось чёткое представление о том, что вся экспедиция, или как там это у них называется, была беспробудно пьяной от начала до конца. Пили взрывники, рабочие, водитель и даже геолог и геофизик – может быть, в меньшей степени, но тоже. С колотящимся сердцем, до хруста сжав руки, она слушала, как они шагали, невменяемые, в пустоту, не видя ничего под собой, через борт машины и сыпались в ледяную речку из тележки трактора, перевёрнутой пьяным шофёром. Про крики по ночам, безумные драки, головы, разбитые о пеньки, и пальцы, засунутые в какой-то двигатель и зажёванные им…

– Мятлик, ты пил? – страшным голосом проговорила Тая.

– Пил, конечно, – кивнул Димка, – когда в воде плюс три, не только спирт в себя вольёшь, а… – И посмотрел ей в лицо. – Да не бойся ты, Скво, я алкашом не стану.

– Откуда ты знаешь, Мятлик!..

– Оттуда. Ну… как тебе объяснить… Невкусно мне, Скво, понимаешь? Когда надо как лекарство – одно; потерпеть, и всё. А как пить эту дрянь для удовольствия – я просто не представляю. И веселиться, и орать, как они, а потом драться? Не вижу смысла.

Он сказал это так искренне, так просто, что Тая немного успокоилась. Может, и не станет Димка алкоголиком, конечно. А за этот год она придумает, как убедить Прекрасную Казашку не отпускать его с этими людьми… Хотя следующий для него и так выпускной, куда поедешь? Поступать надо.

А Урманов не шёл из головы ещё довольно долго. Тая думала про то их неспешное чаепитие и старалась вспомнить, как он себя вёл. И не находила даже намёка на то, что рассказывал о нём Димка. Ну сугубо положительное впечатление, как ни ройся в памяти. Каким же должен быть мир взрослых людей, чтобы вот так, легко… притвориться. Не думая – взять сманить мальчишку и оставить без защиты, без помощи; смотреть, как он садится в машину с нетрезвым шофёром!

Нет, понять это было почти невозможно. Но надо было, потому что впереди маячило много чего такого, что заставит её осознать: он не только безответственный, этот мир взрослых, но ещё и страшный и опасный для ребёнка…

31 августа, в самый-самый последний день каникул они втроём всё-таки прогулялись до карьера. И стояли на его краю, грустно глядя вниз. Вроде бы ничего и не изменилось за этот год, и пенёк их стоял, как прежде, на середине склона, и глыба лежала у самого озерца. Но тогда это был их дом, а сейчас…

– Мерзость запустения, – почему-то сказал Димка.

И все молчаливо согласились.

Весь день, пока девчонки валялись на склоне, рвали цветы, лазили в пыльный ежевичник за сохранившимися кое-где засохшими на солнце ягодами, он без устали крутился возле заброшенной халабуды: чего-то там долбил, разматывал провода, таскал к фундаменту мешочки с песком. Потом привёл Таю с Симой: смотрите! И сам даже особо не стал прятаться, стоял в полный рост на некотором отдалении. Замер, а потом сдвинул какой-то переключатель на чёрной коробочке, которую держал в руках…

Звука почти не было. Какое-то шуршание, и домик осел в считаные секунды. Сложился, превратился в пыль. Сима издала радостный боевой клич.

– Ну как? – спросил, подбегая, запыхавшийся Димка.

– Не надо больше, Мятлик, – попросила Тая.

– Ништяк! – заверила его Сима.

– Ну, Сима! Поздравляю тебя с первым учебным днём! Давай рассказывай! Как тебе твой класс? Как учительница?

– Не знаю…

– Повернись ко мне лицом, пожалуйста. Как зовут учительницу?

– Аллегория Александровна.

– Как?! Мятлик!

– Что – Мятлик? Ты не ослышалась. Аллегория Александровна. Я вот всё думаю, как её в детстве – Гора? Лига?

– Аля, наверное.

– Назвать дочь Аллегорией, чтобы потом – просто Аля? Дебилизм какой…

– Мятлик, не уклоняйся, пожалуйста. Как тебе она.

– Ну… сложное впечатление.

– Насколько сложное?

– Волнообразная такая женщина… Мелкоячеистая. Петлистая. Не знаю, как ещё сказать.

– Невозможно. Сима, скажи, пожалуйста, Аллегории Александровне понравился букет?

– Не знаю.

– Ну как не знаешь? Она взяла его, сказала спасибо, улыбнулась? С тобой как-то поговорила, нет?

– Нет.

– Сима!..

– Ну она просто взяла. Кинула на окно, и всё.

– Кинула? А у других?

– У других – в вазу. Или просто на стол… Улыбалась.

– Боже. Мятлик, я говорила – надо было мне идти.

– Скво, это неважно, кто бы ни пошёл. Поверь мне. Там ещё предстоит. Чую.

Первого сентября Симу в школу повёл Димка. Уверил Таю, что той идти не надо – они и вдвоём прекрасно справятся. В восемь утра новоиспечённая школьница постучала в дверь двадцать четвертой квартиры. Наглаженная форма висела на кухонной двери и ждала хозяйку. Тая любовалась кружевным воротничком и белым фартуком, бесконечно подтягивала колготки, чтоб не морщили. И тысячу раз, как бы со стороны, как бы невзначай, проводила взглядом, охватывая всю фигурку: как выглядит? Ловко ли сидит платье? Не слишком нелепо?

Одежда сидела прилично. В то же время что-то не то было в облике первоклассницы. «Что, что?» – думала Тая. И смотрела на Симино отражение в зеркале. Лицо? Хорошее. Даже можно назвать красивым. Широко расставленные внимательные глаза серо-зелёного цвета (камуфляжного, сказал Димка, тебя, Сима, в джунгли снайпером – цены не будет), коричневые брови странного рисунка: от начала сглаженная дуга, а потом, к вискам – смелый, явный загиб вверх. Расправленные крылья. Нос в еле заметных пяти конопушках: аккуратный, прямой, с тонко, красиво вырезанными ноздрями. Взрослый. Серьёзный рот – пухлая верхняя неулыбчивая губа и прямая, тонкая, как бы закушенная, нижняя. Упрямый подбородок с ямочкой. Тёмная, густая шёрстка волос красиво топорщится, обнимая голову. Может, надо было бант? Тая вглядывалась в отражение, положив руки Симе на плечи и поворачивая её туда-сюда. Вдруг поняла, в чём дело: Сима смотрит в зеркало совершенно спокойно, даже равнодушно, не любуясь собой и не радуясь обновке. Не вертясь, не кокетничая, не улыбаясь собственному отражению. Не реагируя на её, Таину, и мамы-Алину ласковую воркотню и комплименты. То ли считает всё это ерундой, то ли не верит ни одному слову. Почему?

«Умная слишком», – вдруг пронеслось в голове.

Тая почему-то испугалась этой мысли и увела Симу от зеркала. Вошла Прекрасная Казашка с белыми астрами, затейливо проложенными белой же жемчужницей – красивым до невозможности букетом. Стеная и жалуясь, спустился Бармалей с фотоаппаратом. Повторял, намекая, на все лады: голова болит… Пока Сима тихим, но жёстким «жопе легче» не прервала эти жалобы. Келбет Гумаровна ахнула, мама Аля от неожиданности шлёпнулась на табуретку, а Бармалей зашёлся в долгом хохоте, забыв, чем хворал.

– В школе не вздумай так выражаться, понятно? – рявкнул Димка.

Сима молча пожала плечами.

Оживлённо гомоня, все потянулись по лестнице вниз. Бармалей защёлкал камерой. В холодильнике ждал вечера странный торт, который Скво и Мятлик глубокой ночью сварганили на кухне у Каретниковых. Чтоб главный учебный день запомнился первоклашке тёплым, ярким, длинным праздником – решила Тая. Торт являлся попыткой птичьего молока, но из всего скудного, что мог предложить перестроечный прилавок: белков, сахара и желатина, оштукатуренных сладкой плиткой «Пальма», распущенной на водяной бане. Даже на вид их произведение не было похоже на то кремовое нежнейшее чудо, которое однажды принесли в подарок Прекрасной Казашке благодарные ученицы. Вышло белёсое неуверенное желе, невнятное на вкус. Оно не резалось, налипая на нож, а норовило растечься по тарелке. Но Сима в положенное время употребила его шустро, ложкой, округлив глаза от удовольствия.

Ровно в половине девятого на углу дома-посреди-горы компания распалась: Димка с Симой зашагали в горку, к школе, мама Аля в противоположную сторону, к своей, Тая поехала троллейбусом на Речную – у неё ведь тоже был первый учебный день. Вслед им смотрели, вертя головой, грустные Прекрасная Казашка и Коля Бармалей.

Таин первый день оказался спокойным: сначала общее поздравление ректора первокурсникам, а потом знакомство с собственной группой и куратором в старинном здании красного кирпича, где находился их факультет. Группа – двадцать пять человек – из одних девчонок, преимущественно горластых, деревенских, простых. Для сельских ведь совсем другие правила поступления: пониженный проходной балл, более мягкие требования на экзаменах. Предполагалось, что после учёбы они вернутся в родные места учить малышей в начальной школе.

«Накося выкуси!» – думали они и копили ресурсы, чтоб – за военного, и – фьють! – только тебя и видела родная Лихомановка.

Почти все уже были знакомы по вступительным; Таю взяла в оборот Катя Кадушкина – крепкая улыбчивая девчонка из районного центра Вербное с дочерна загоревшими руками и бровями, выгоревшими на солнце, в голубой майке поверх чёрной футболки и блестящих, цвета электрик с искрой лосинах. Синие тапки-балетки на босу ногу. Было больно глазам, но Катька дружелюбием, открытостью и смешливостью так напоминала Вострикову, что сразу расположила к себе. А пятидесятилетняя кураторша притянула как магнитом моментально, так же как и Прекрасная Казашка когда-то.

Дина Рафаиловна Путти. Димка, когда услышал, фыркнул и предположил, что раз такое дело, другую сторону тоже должен кто-то представлять.

– В смысле, – не поняла Тая.

– Путти, – объяснил Димка, – это ангелы барокко. Ну те пухленькие пацаны с крылышками и без на картинах и скульптурах. И если есть Ангел-барокко, тогда нет ли фигуры по фамилии Демон-Возрождения, например?

Тая шутки не приняла: она уже была по уши влюблена в прекрасные тёмные глаза под тяжёлыми веками, гриву волос в мелкий завиток – ореолом, нимбом над головой, длинные узловатые пальцы и в странный перстень с узким огранённым красным камнем во всю фалангу, вдавленный в неё, на безымянном – там, где обычно носят обручальное кольцо, и в низкий, надтреснутый, сухо рассыпающийся голос. Она должна была читать у них детскую литературу.

Ну что ещё? Временное расписание, потому что через две недели – в колхоз, на картошку. Учебники в библиотеке. Студенческие билеты в конце месяца. И в общем, поздравляем вас с высоким званием студента пединститута! Можете идти домой.

Девчонки зашуршали, задвигали стульями, приглушённо заговорили, перебрасываясь словом «отметить». Тая под шумок ускользнула и поехала к себе.

Во дворе в песочнице уже ждала Сима, переодетая в штаны и фланелевую рубаху. Тая махнула рукой и вошла в подъезд.

Через полчаса они втроём сидели в подвале: на улице хмурилось, пролетали редкие дождевые капли. Сима рассказала про букет. Тая подняла глаза на Димку. Надо было поговорить. Внезапно в подъезде загудела Ася: «Даюу-ут!.. Дрожжи! В хлебно-ом!» И Симу отправили сначала в двадцать шестую квартиру за деньгами, а потом стоять в очереди.

Тая не была, конечно, настолько наивной, чтобы думать, что все учительницы начальных классов похожи на её Татьяну Николаевну, но всё же… Дело было и в Симе. Несмотря на их усилия, она, видимо, пришла в школу со своими представлениями и понятиями. Димка привёл её к месту, где строились два первых класса, и взглянул на учительницу лишь мельком. Потом была линейка, в конце которой они опять встретились. Будущие выпускники по традиции сделали почётный круг по стадиону об руку с первачками, а потом отвели их прямо в класс. Поскольку первых набрали два, а одиннадцатый только один, каждому старшекласснику досталось по паре малышей. Димка, конечно, подошёл к Симе; по другую сторону встал гундосый мальчик по фамилии Сиявкин. Сам представился: «Я – Сиявкин». Потом в руке девочки, головы которой почти не было видно из-за пышных бантов, а вдоль лица дополнительно свисали ленты-спирали, затрепыхался колокольчик, и она поехала по кругу на руках их будущего медалиста. Димка тоже подхватил Симу и посадил на плечо – думал, той будет приятно. Сиявкин затребовал места на другом, Димка сказал: «Боливару не снести двоих». И объяснил, что место в лодке и на лошади предоставляется в первую очередь даме. Сима какое-то время сидела, как истукан, а потом сказала тихо, сквозь зубы: «Отпусти, я тебе клоун?» И Димка спустил её на землю и взял Сиявкина, который радостно хохотал и бил ногами.

Что было потом, узнал из её рассказа. Войдя в класс, первоклассники принялись дарить учительнице букеты. Вот здесь Симин и полетел на подоконник. Потом все расселись, а ей не хватило пары. Началась перекличка-знакомство, по журналу. Были названы фамилии: Агафонова, Амцис, Бакин. Затем вдруг пошли Безрукова и Бурмистров. Понять, что за «к» следует «л» и Бальницкая должна идти за Бакиным, хватило секунд. Поэтому после Бурмистрова Сима встала и сама отрекомендовалась: Бальницкая, здесь. В результате случился скандал: учительница при всех обозвала её поганкой и велела открывать рот только тогда, когда ей это разрешат. И что она сама прекрасно знает, кто здесь присутствует, а кто нет. Из чего Сима сделала вывод: её фамилию пропустили не просто так, а намеренно. И это было похоже на правду.

Тая долго молчала, переваривая услышанное, это не укладывалось в голове.

– Ну, – вздохнула она наконец, – всё скоро изменится. Учительница скоро поймёт, какая она умница. С умным же ребёнком работать удобнее? Ты там к ней ходи на переменах, Мятлик. Ей приятно будет, и ребята увидят. Не обидят лишний раз.

– Симу? – переспросил Димка. – Она сама кого хочешь уконтрапупит, знаешь ведь. А зайти зайду, не жалко.

– И – надо быть на собрании, – решила Тая.

«Тёплый, яркий, длинный праздник…» – с горечью думала она про себя, подперев голову и глядя, как маленькая рука орудует ложкой, а её хозяйка уничтожает торт. И выглядит при этом вполне себе счастливой…

– Простите, я бы хотела с вам поговорить, Ал…легория. Александровна.

– Слушаю вас.

– Я по поводу Симы, Бальницкой… Хотела узнать.

– Слушаю вас.

– Вот… вы проводили…

– Я проводила – что?

– То есть вы проверяли… скорость чтения.

– Так.

– Там какая-то ошибка!

– Где?

– Вот в этих, замерах…

– С чего вы это взяли?

– Нет, я не говорю… Вы, видимо, не ту цифру просто вписали.

– С чего вы это взяли, девушка?

– Там написано, скорость чтения – двадцать знаков в минуту. А этого не может быть. Сима, она… она же читает, как взрослый человек. Это – сто тридцать – сто сорок.

– Ага, девушка. Вы – Бальницкой кто будете?

– Да, собственно…

– Никто. Я так и знала. А посему – закройте дверь с той стороны раз и навсегда. И не надо ходить на родительские собрания. Они для родителей, а не для абы кого.

– Но…

– И не надо подвергать сомнению мою компетентность. Пока я здесь учитель, понимаете? И только я знаю, какая у кого скорость чтения.

– Но…

– А то ведь я тоже могу повести себя по-другому, так? Поднять на ноги органы опеки, например. Создать комиссию, провести обследование условий проживания первоклассника и так далее. Вам рассказать, что дальше будет?

– Нет.

– Именно. Идите, девушка, я вас не задерживаю.

Глаза учительницы вызывали оторопь. Плоские, как фанера. На фанере нарисована мишень. Две мишени. Зелёно-коричневый круг, потом жёлтый, чёрный и в серединке чёрного – яркая оранжевая искра. Как след лазерной указки. Яблочко.

Сначала, когда глаза прикрывали слегка затемнённые очки, внешность казалась обычной. Очки сидели на довольно аккуратном носу, небольшой подкрашенный оранжевой помадой рот даже улыбался. Тая тоже старательно растягивала губы, прямо сидя за партой и по-ученически сложив руки.

А когда очки были сняты и она увидела эти жуткие мишени… – вдруг поняла сразу и бесповоротно, что просить, договариваться и добиваться чего-то бесполезно.

Мишени двигались, влево-вправо, как будто ездили туда-сюда, и страшно было даже представить, что они сейчас остановятся, замрут, приклеятся к твоему лицу. В мозгу возникло слово «зрак». Тая вздрогнула. Надо было сбрасывать морок во что бы то ни стало, приходить в себя, понимая, что детям предстоит жить под этими мишенями четыре года.

Первое ознакомительное родительское собрание спустя две недели после начала учебного года.

Тая раскрыла блокнот и показала, что записывает каждое слово учительницы. Надо было любым способом помогать Симе.

Зачем пришла? Конечно, втайне надеясь, что их девочку похвалят. А она, Тая, будет скромно кивать, внутренне раздуваясь от гордости. Скажут хорошие слова о том, какая она умница и как прекрасно готова к школе. Но… как это можно понять, если ребёнка ни разу не спрашивали?

А ещё – чтобы все понимали, что у Бальницкой всё так же, как и у других детей. За её успехами следят, проверяют домашние задания, ходят на родительские собрания. И узнать, почему ей одной не дали на уроке труда цветную бумагу, чтобы вырезать листья. И она торчала за партой без ничего, пока все остальные оживлённо шуршали и щёлкали ножницами.

– Деньги не сдали, – предположил Димка, – ты ж понимаешь, все эти штуки сами по себе не возникают – покупают родители…

Вот сейчас Тая водила карандашом по блокноту, сжимая в кулаке скатанные в колбаску три рубля.

Слушать Аллегорию Александровну Мотовило было невозможно. Речь её журчала криво, необязательно, артикуляция ужасала. Губы не смыкались, и слова сливалась в бесконечное вшю-щю – шуршание листопада.

«Как же она преподаёт?» – мучилась Тая. И тихонько косила взглядом в сторону других родителей – что они? Все сидели с непроницаемыми лицами.

Пока собрание не началось, по партам пустили список детей по алфавиту – чтобы мамы-папы расписывались в присутствии. Фамилии Бальницкой не было. Тая не стала ничего выяснять, добавила её внизу и поставила подпись.

Аллегория взглянула на список и слегка, еле заметно перекосила рот.

«Увидела Симу», – догадалась Тая. Но так и не решилась ничего спросить, ни до, ни во время собрания, ни после. «Ну ничего, – успокаивала она сама себя. – Всё же пока надо присмотреться!»

А вот к председателю родительского комитета, маме Серёжи Воробьёва, со своей трёшкой подошла.

– Что вы, не надо ничего, – замахала руками молоденькая мама, сама ненамного старше Таи. – Мы же уже собирали, перед первым сентября, и эту девочку посчитали… Мы все знаем её положение. И купили на всех.

– Тогда, – попросила Тая, – не могли бы вы сказать об этом Аллегории… Александровне.

– Да она знает, – уверила мама Воробьёва.

После собрания родители решали организационные вопросы и опять сдавали деньги – на цветы и подарок ко Дню учителя. И тут куда уж Тае было с её тремя рублями! Правда, никто ничего и не спросил.

На следующий день на уроке труда делали оригами из той же цветной бумаги. Сима складывала журавля из листа в клеточку, вырванного из тетради…

Двадцатого числа в колхоз Тая уезжала с тяжёлыми мыслями и неспокойным сердцем… Все эти думы навалились в полной мере, когда раздолбанный автобус мотал их по грунтовой дороге к картофельным полям деревни Подкопаево. Тая думала, думала… Девчонки совсем не мешали – орали свои песни во всё горло:

Южный вечер, бархатный сезо-он,

Что поделать – это был не сон…

Что делать, как отменить то неправильное, нехорошее, что происходит между семилетней первоклассницей и тяжёлой тёткой-учительницей с глазами-мишенями? Вдруг мелькнувшая мысль заставила улыбнуться: объект беспокойства как-то неожиданно переместился. Раньше надо было всё время переживать за Димку, а сейчас на первый план вышла Сима, и уже Мятлик уверял её, Таю, что будет следить и контролировать. Заходить в класс.

Его поведение тоже изменилось. Димка забросил свои опыты со взрывчаткой со смешком: «А, глупости! Всё давно изобретено». И перешёл на теорию. Читал учебники для горного института. Ну или художественную литературу. В основном там же, в подвале, где Сима учила уроки. Привычка к подземелью, к уединению, к отдельности от всего мира, к маленькому тесноватому пространству с рассеянным светом из окна, к смешной детской тайне не прошла. Хотя где она сейчас, эта тайна? Осталась одна борьба. За Симу. Выработка стратегии и тактики. И понимание, что мало кто может в этом деле помочь. Кто? Когда дело в злой воле одного-единственного человека…

– И как она вам?

– О-бал-ден-на-я.

– Такая, блин… Глаза! Это прям очи какие-то, а не глаза!

– Фамилия – неземной красоты. Путти… итальянская какая-то. Из неотсюда.

– Ну, девки. У нас лично, в Макеево, с такой и взамуж никто не возьмёт.

– Взамуж!.. Сиди со своим Макеево. Овца.

– От овцы слышу.

– Тихо вы! Харе.

– Курит ещё обалденно. Шикарно так… И рука такая с перстнем. Старинный, наверно…

– Интересно, а она замужем?

– Какая ра… А нет, наверно, раз перстень вместо обручального кольца.

– А какие курит-то?

– Да «Опал» обычный… Вот, девки, шикарно, конечно, тонкие – «Виржиния слимз», я в ресторане видела. Совсем по-другому выглядят. Сидишь, такая, нога на ногу – ф-фу… Я, девки, как вернёмся, сразу курить начну. Шик-карно…

– Тёть Паша те начнёт. Приедет, унюхает – виски[5] выдерет!

– «Виски»! Сел-ло… Я уж к тому времени, может, замуж выскочу. За военного. И – фьють! В Москву, например.

– Ага. В Зажопинск. В барак с керогазом.

И на кофте кружева,

И на юбке кружева,

Неужели я не буду

Офицерова жена…

– Ой дуры-ы-ы…Тьфу на вас.

Месяц в деревне выдался очень трудным. И дело совсем не в тяжёлой монотонной работе, хмурых холодных днях, и даже не в том, что практически негде помыться. А в ней – Таиной непривычке к навязанному обществу, в извечном страхе перед всем шумным, напористым, беспардонным, где глохнет и теряется собственная воля.

Они жили в общежитии для сезонников – одноэтажном здании с несколькими комнатами, уставленными кроватями. Темнота вечером падала на деревню моментально, как чёрная светомаскировочная штора. Не горел ни один фонарь.

И часов в восемь вечера, после ужина, начиналось…

Спать было невозможно: всё холостое (а может, и не только) мужское население трёх окрестных деревень осаждало общежитие до утра. Ревели нетрезвые голоса, орали магнитофоны, оглушительными очередями стреляли мотоциклы. Светили – фарами, какими-то мощными фонарями, нестерпимым ярким белым светом, от которого некуда спрятаться. Лазили по окнам, барабанили, расплющивали о стёкла перекошенные жуткими гримасами лица, подсвеченные снизу.

Свет включать было нельзя: окна без штор. Через несколько дней кое-как прикрыли их газетами, и всё равно – места, прогалы, в которые лезли страшные физиономии, остались.

А туалет, между прочим, во дворе.

На сорок студенток – два педагога: Дина Рафаиловна и преподаватель истории – робкий, затюканный Юрий Валерьевич.

Чтобы по ночам не бегать в туалет, девчонки не пили чай после ужина. Кому охота в темноте пробираться в кирпичную домушку в двадцати метрах от общежития под ржание сельских парней и слепящий свет фар! Хотя их кураторша заклинала не терпеть и обязалась сопровождать своих студенток в любой ночной час…

Впрочем, бедовые деревенские девчонки из их группы не особенно-то и пугались; Катька просто смеялась над Таиными страхами.

– И не таких ещё полудурков видела-перевидела, – сказала она, стукнув согнутым пальцем по очередному расплющенному об оконное стекло носу, похожему на свиной пятак. – Если трястись, как ты, в деревне лучше из дому не выходить. Да не такие уж они и плохие, собственно… Толпа, самогоном подогретая, – а тут ещё крали городские в дому, как в терему. Поневоле кукушку сшибёт. Парни здоровые, молодые. Это ж механизаторы да шоферня. Здоровья до фигища, хоть поросят об лоб бей, а пойти некуда, купить нечего. Развлекаться как-то надо. Ты на них утром посмотри – нормальные люди. Сашка вот на ЗИЛе нас в поле возит, на тракторе за картошкой тоже один тут приезжает, я его вечером видела. Грузчики – мешки которые закидывают. Все у нас, как стемнеет! Орут-матерятся. А днём, смотри, слова из них не выдавишь.

И действительно, в дневное время молодые парни, которые работали вместе с ними, были на удивление неразговорчивы, отворачивались, отвечали сквозь зубы и шапки натягивали на самые глаза. И прятали эти самые глаза.

А вечером всё повторялось снова.

Неделю Путти пыталась воспитывать толпу. Выходила покурить на крыльцо и спокойно беседовала. Обещала при благоприятных обстоятельствах отпустить девочек в клуб на танцы. Толпа стихала, с расстановкой отвечала, изо всех сил стараясь пропускать в речи матерные слова. Вежливо расставалась с преподавательницей.

А через некоторое время – всё повторялось сначала.

Спустя десять дней руководительница встретилась с участковым, единственным на несколько деревень. Упорно вызванивала его из сельсовета по телефону. После беседы с представителем органов правопорядка местные несколько поутихли. Да и дожди зарядили – унылые, холодные, тошно и стыло стало на улице. Работать получалось поменьше – только в условно сухую погоду, но картошку приходилось выковыривать из такой ледяной плотной грязи, что она сама напоминала уже не корнеплод, а жирный, однородный комок чернозёма.

Самыми уютными были дни, когда дождь шёл с обеда. Девчонки с радостным чувством возвращались в общагу, отмывали лицо и руки, сушили на батарее мокрую одежду. Тая упорно думала об оставшейся в земле картошке – куда та денется, если не успеют выкопать до снега? А ведь, судя по всему, не успеют… Не утерпела, спросила у Катьки.

– Запашут весной, и всё, – жуя кусок хлеба с горчицей, невнятно ответила Кадушкина. – Да и что собрали, думаешь, сохранится? Один хрен! Половина сгниёт, если вовремя на спирт не отправят. Сколько-то – скотину кормить. Остальное в городе своём в овощном купишь. В оч-сомнительном виде, – она подышала открытым ртом, остужая его от огненной приправы, – обрежешь одну – асколепочек[6] останется, – Катька отмерила на указательном пальце треть и подняла к глазам, – а то и всю в ведро. Так что из килограммма, – она соединила кружком пальцы обеих рук, – та-акусенькая кастрюлечка. Деревенские уржутся. Вот у нас с мамкой в погребе! Ровная, чистая, одна к одной. Как яичко.

Всё было правдой до последнего слова. Кое-как посаженная, потом выкопанная-выковырнутая из грязи, битая, давленная, небрежно ссыпанная в сырые ямы картошка попадала к ним в полуразложившемся виде, как, впрочем, и морковь, и свёкла вроде бы целые снаружи, а внутри – в извилистых дорожках, исползанных-исхоженных проволочником. Хуже всего выглядел капустный вилок – комок слизи, который приходилось покупать именно в виде комка слизи, а потом, преодолевая тошноту, очищать-добираться до более-менее целой середины. «Вот такусенькой» – как сказала б Катька.

«Такая гнилая жизнь, – вдруг подумала Тая, – пока доберёшься до здоровой, целой сердцевины…» – и испугалась своих мыслей.

Она добрела по коридору общежития до окна в тамбуре и смотрела через стекло, как капли в одном месте плюхаются и разбиваются о крыльцо. И даже продолбили ямку, проточили еле заметную дорожку, набегают в этом желобке и сплывают со ступеньки ленивым ручейком. Унылым, безнадежным осенним водотоком…

– Размышляете? Или грустите?

Тая вздрогнула и оглянулась. Позади стояла их руководительница и разминала сигарету. Показала глазами на форточку: не возражаете?

Тая не возражала, а, наоборот, обрадовалась. Они обменялись вежливыми, ничего не значащими фразами, и вдруг, неожиданно для себя, Тая начала рассказывать про Симу. А что, собственно, тут странного? Про то, о чём думала всё это время. Хотелось спросить совета.

Дина Рафаиловна слушала очень внимательно. Через Таино сбивчивое: «В это, конечно, нелегко поверить… Возможно, это и не так, конечно… Трудно сказать, почему это происходит…» – совершенно отчётливо припечатала:

– Это существует на самом деле. Не прячьтесь, Тая. Почему? Потому. Многие взрослые приходят в школу не учить детей, а лелеять свои собственные комплексы, за счёт них же. Вот – как раз тот самый случай. Ничего необычного. Что делать? Идти намеченной дорогой и не отступать. Да. Даже ребёнку. Изо всех сил стараться не утонуть в невнимании, игнорировании и презрении. Учиться и не терять интереса к учёбе. Формировать вокруг себя среду – благожелательную. Дружить и общаться с одноклассниками. Показывать свой ум и навыки им – опосредованно, на переменах и после уроков. Писать контрольные на пять, в конце концов.

Огонёк сигареты прочертил извилистую линию и исчез за окном. Растревоженные глаза под ломаной горизонталью бровей обратились к Тае.

– Как это сделать ребёнку восьми лет? На это у неё есть вы, Тая. Придумайте. Считайте, что профессия для вас началась с этого момента. – И добавила, тяжело вздохнув: – Если б в начале жизни знать, сколько тяжёлого, неправильного, даже невозможного приходится преодолевать человеку… маленькому, большому – всякому, – и выщелкнула из пачки ещё одну сигарету.

Боже! Как Тая была благодарна своему педагогу за эту короткую беседу! Мысли приняли совсем другое направление, ситуация перестала казаться безысходной. Надо было хорошо подготовиться и начать осуществлять подсказанное. А терпения Тае не занимать.

…Последняя ночь выдалась самой ужасной. Деревенские отчаянно не хотели мириться с тем, что завтра девушки уедут и эта сладкая вечерняя карусель под их окнами закончится. Неоценённые ухажёры матерились, строчили мотоциклами и орали такими дурными голосами, что, казалось, кровати стоят не в доме, а прямо на улице. Жуткое ощущение. Разговаривать друг с другом можно было только жестами. Магнитофоны-кассетники прижимали прямо к стеклу, поэтому в каждое окно без спросу втискивалась своя музыка – приставала, напрашивалась, карабкалась, – нестерпимая, как назойливое насекомое. Даже через нахлобученную на голову подушку – вмешивалась, проникала, липла. Потом взбалтываясь, путалась с соседней. Со стонами о синеглазой девочке синхронило тягуче-завывательное: «Молода-а-ая…»; и тут же кастрюлю с песенным рататуем со всего размаха накрывала крышка: «Да-аажди!.. Да-аажди!.. Да-аажди!..»

Ещё! Ещё! Ещё!

Спор из-за музыкальных пристрастий закончился дракой. Дуэль происходила под «эскадрон моих мыслей шальных» с таким рёвом, хэканьем и дикими, тяжёлыми, тупыми звуками ударов металла о металл, как будто дрались по меньшей мере полуосями от грузовика.

Даже деревенские девчонки поутихли и лежали, свернувшись клубочком под одеялом, заткнув уши. Катька признала, что – да, это серьёзно, могут даже покалечить кого или убить, но милиция обычно знает про последние ночи, и это дело, скорее всего, контролируется. Иначе достанут обрезы…

Обрез. Тая вздрогнула. Слово чиркнуло, как железом по камню.

…Действительно, через час приехал милицейский уазик. Растревоженные голоса материли ментов; стреляли, разъезжаясь, мотоциклы, густой мужской голос крикнул: «Упоров, остановись!» – и другой ответил: «Не я это, Пал Егорыч», и хлопали двери, и волокли что-то или кого-то, и кто-то пьяно рыдал и орал благим матом. Вскоре всё стихло. Девчонки заворочались, облегчённо вздохнули и засопели, засыпая. Пошёл дождь. Тяжёлые капли забулькали, шлёпаясь в лужи.

Тая спать не могла. Лежала, зажмурив глаза и опять думала о том, как оно возникает – немыслимое, дикое, тёмное, нечеловеческое, не зависящее от тебя, но рядом с тобой, и ты должен жить в нём, хочешь не хочешь… Как? Как-то. Можно ли не бояться этого? Или делать что-нибудь, чтобы избежать? Что?

В бульканье дождя за окном вдруг вплёлся какой-то посторонний тихий звук. Тихое поскуливание: и-и-и… и-и-и…Тая подняла голову и прислушалась. Звуки неслись из-под одеяла Лены Тюльниковой – Тюльки, девочки с мелкими-мелкими белыми кудрями, маленькой и худенькой, как и она сама, да ещё младшей по возрасту – ей только-только исполнилось семнадцать. Кровать Тюльки стояла рядом – только руку протянуть.

– Ты чего? – шёпотом спросила Тая и тихонько погладила одеяло.

– И-и-и… – замозжил звук, переходя в поскуливающий плач, – пи-и-и…

– Чего?

– Пи-иисать хочу… Не могу больше… Пф-фф… всё…Булькает!

Тая прислушалась. За окном булькало громко. Наверное, да, невозможно терпеть Тюльке.

– Ну, – произнесла она, решившись, – пойдём. Я провожу.

Тюлька высунула голову из-под одеяла. Круглые глаза, нос пуговичкой. Волосы над головой лунным ореолом.

– Стра-ашно… – сказала она дрожащим голосом. – Если б моя мама знала, как мы тут… – И с лёгким всхлипом вздохнула.

«Если б любая мама знала… – подумала Тая, – но что бы они смогли сделать?»

А вслух сказала:

– Ну же – нету никого… Все уехали. Мы быстро. Тебе ж быстро, да?

– По-маленькому, – пискнула Тюлька.

Тая подумала, что нет никакой необходимости будить Дину Рафаиловну, она и так намучилась вместе со всеми, а завтра ещё отправка, хлопоты. Вполне справятся сами. Что-то беспокойно ворочалось внутри и говорило, что нет, не справятся, но Тая старательно задавила в себе это что-то. Спустила ноги с кровати, натянула кофту с прорехой у ворота. Тёплые штаны решила не надевать – всё равно спала в трикотажном тёмно-синем комплекте с вытянутыми локтями и коленками. На цыпочках вошли в калошную – так смешно называли маленькую комнатку у входа, где стояли их резиновые сапоги. Потом девчонки тихонько повернули ключ и отодвинули щеколду.

Дождь немного поутих, но темень стояла непроглядная. Тая подтолкнула Тюльку вперёд – иди, я покараулю. И минуты две стояла, дрожа, у двери туалета. Дверь скрипнула и стукнула, открываясь-закрываясь.

«Ну всё, – подумала она, – не стоило и бояться», – и затопала след в след за ней к общежитию.

То, что на крыльце они не одни, Тая почувствовала, как только поднялась на первую ступеньку. Но отступать было некуда. Одна, вторая… Вдруг вспыхнул карманный фонарик. Ступеньки закончились, до приоткрытой двери оставалось метра два. Тая изо всех сил толкнула Тюльку в спину, и та влетела в этот маленький проём. А её саму неведомая сила дёрнула за шиворот и сдавила ворот кофты так, что голова откинулась назад, – вспомнилась, как вспышка, другая, зимняя ночь, когда она почти физически чувствовала руку, дёргающую за помпон шапки… Нога, выросшая из темноты, захлопнула входную дверь. Бесцеремонные руки крутнули её и прижали спиной к двери. Резко хлестнул свет карманного фонаря. Пахнуло незнакомым, диким – горелой падалью… В лицо впились глаза-булавки, дёрнулся нос, заляпанный огромными бледными конопушками; рот с отчётливыми заедами растянулся в улыбке и показал серый оскал с неприятными длинными клыками. Кто-то невидимый в темноте негромко включил магнитофон.

«Люси… Люси… Люси…» – заныл детский голос.

– Люси? – спросили губы и обдали опять жутким духом.

Тая молчала. Жёсткие пальцы впились в плечи и встряхнули её. Потом она почувствовала, как указательный, согнутый крючком, поддел завёрнутый край воротника и расправил его, слегка оцарапав шею ледяным острым ногтем. От этого дикого прикосновения не побежали даже, а вскочили на всём теле, включая лицо, бугры огромных мурашек на лбу, на носу – так казалось. Дышать стало невозможно.

За спиной вдруг загомонили-закричали голоса, в дверь заколотили; с отчаянным трескозвоном вылетели наружу створки окна калошной и зажёгся свет. В проёме стояла их кураторша и смотрела на происходящее, яростно сжав губы.

– Во-он, – страшным шёпотом сказала она и вытянула руку вперёд указующим жестом, показав, куда именно вон.

Бессмысленные глаза проскользили по Таиному лицу вверх, голова запрокинулись назад, руки разжались, их хозяин вдруг, качнувшись, полетел навзничь и скатился с крыльца. Тая со всхлипом схватила порцию воздуха.

– Пьяный в раздуду, – произнёс Катькин голос.

Дверь надавила на спину, открылась, и её втащили внутрь.

…Уснуть в эту ночь Тая так и не смогла, как, впрочем, и Путти. Они обе, натянув тёплую одежду, сидели на табуретках в калошной; Дина Рафаиловна время от времени брала сигарету и дымила в раскрытую форточку.

– Чем от него пахло? – первые слова, которые смогла произнести Тая.

– Чёрт его знает, – пожала плечами преподавательница, щелчком стряхнув пепел в консервную банку, – чем-то, что пил, видимо. Гонят же какую-то гадость? Плюс дрянное курево, – она посмотрела на кончик сигареты.

– Но запах – не как от человека, он… – Тая мучилась, не умея объяснить.

– А у них тут вся жизнь – разве человеческая? – уронила Дина Рафаиловна и надолго замолчала. Потом, остро взглянув на неё, спросила: – Тая… вы знаете что-нибудь про виктимное поведение?

Тая не знала.

– Понимаете, это то, что вы сегодня продемонстрировали. Свойство быть жертвой.

– А… разве можно не?..

– Можно. Убийца, насильник, маньяк прекрасно чувствует покорных. И выбирает таких в толпе неслучайно. Сто женщин пропустит, нападёт на сто первую. Почему, как вы думаете?

Тая молчала.

– Чувствует её виктимность. Комплекс жертвы. И, представьте себе, крайне редко ошибается.

Они опять помолчали. Тая вспомнила ноготь, тронувший шею, и задохнулась. Сердце забилось с утроенной силой.

– А можно… научиться не быть ей?

– Надо стараться по возможности себя контролировать. Осознавать неправильность поведения и исправляться.

Тая смотрела в лицо преподавательнице, не отрываясь, впитывая каждое слово.

– Вот сегодня. Я понимаю, вам неприятно вспоминать, но…

– Надо было…

– Надо было – орать, визжать, колотить ногами в дверь, ну я не знаю… Вырываться, драться, не давать себя трогать. Вы же видели – он был мертвецки пьян – стоило только толкнуть, и всё. Это, конечно, самый лёгкий случай. Бывают гораздо серьёзнее. Вы, простите меня, Тая, уже не подросток, а взрослая девушка. Поведению подростка свойственна виктимизация. Но дальше… Вы ещё и будущий педагог, кстати. Поэтому – да – думать об этом надо. Проигрывать, прокручивать в голове. Быть готовой – всегда, как ни трудно об этом говорить. Наступают жестокие времена, поверьте. Очень. Вполне возможно, что скоро заступиться за простого человека будет некому. Да и сейчас-то уже… И он сам должен думать, как выживать, как защищаться… Особенно женщина.

«Особенно женщина», – звучало в голове, когда Тая в пять утра по настоянию Путти легла в постель – согреться и хоть немного отдохнуть. Весь её разум, весь жизненный опыт говорил «нет» тому, что она только что услышала…Вдолбленное железным молотком мамино и учительское: слушаться взрослых, они знают, как надо. Не подвергать сомнению слова, поступки и действия педагогов. Они хотят только хорошего. Органы власти, государство, милиция защитят, закроют от беды, не дадут пропасть. Ну и как они Симе не дали пропасть? И лучше ли было, если бы они «не дали пропасть» ей в детдоме? Рушилось, сыпалось в сознании: Аллегория Мотовило, Филиппыч, Буланка… Его мать и отчим. Симины пьяницы-родители, брат-уголовник. Дикая правда вырастала из слов Дины Рафаиловны – правда, к которой она сама приходила уже не однажды: каждый сам по себе. Даже ребёнок. Бессмысленно закрывать глаза и надеяться, что это не так! Так. Разум хотел вычеркнуть случившееся – накрыть одеялом забвения, задвинуть, закопать. Как будто этим можно отменить чужую злую волю по отношению к тебе или к твоим близким. Взять – и аннулировать. Объявить недействительной.

Тая уткнулась лицом в подушку. И вообще неплохо бы рецепт, пошаговый: делай то и не делай этого. Маленький подсказчик в мозгу для экстремальных ситуаций, чтоб вёл в нужном направлении, помогал жить, сопротивляться. Не быть птицей Мамырой.

– Просыпайтесь, девки! Без пяти семь, – сказал вдруг бодрый Катькин голос, – кончилась каторга!

Девчонки заворочались и заскрипели кроватями, просыпаясь…

– Да как это, Аля, понять – «не нужно»? Всем нужно, а тебе нет…

– Ну Келбет Гумаровна… куда нам звонить-то? У людей – необходимость. По работе, ещё там… А мы займём точку, им не достанется.

– Аля, с тобой с ума сойдёшь! Кому – «им»? Чем они лучше тебя?

– Мало ли… производство.

– У кого производство, давным-давно служебные поставлены! Остальные – как мы с тобой. Чья очередь подошла, тому и… У них тоже подойдёт.

– Но, может, им всё же нужнее…

– Опять двадцать пять! Аля!..

– Ну зачем он мне, зачем, Келбет Гумаровна?

– Да в милицию звонить, чёрт побери! Вот сидишь дома, чувствуешь – лезут! Замок вскрывают. Набираешь ноль два, говоришь адрес и ждёшь спокойно. Или скорую надо…

– Господь с вами, Келбет Гумаровна!..

– Да тьфу! Вот мне, мне плохо стало! Я у тебя в гостях, и – плохо! С сердцем. Ты раз – скорую по телефону.

– От вас и вызову.

– Да тьфу – тысячу раз!.. Хорошо. Вот Таечка задерживается в институте вечером. Сдачи-пересдачи, зима, темень. Сидеть дома, с ума сходить? А так – ребёнок от вахтёра позвонил, всё. Во столько-то буду.

– Вам же домой и позвонит…

– А если я в магазин ушла? А Димка шляется где-то? Две точки – двойной шанс.

– Ну разве что…

– Аля!.. Тебе что – восемнадцать рублей жалко? На них всё равно купить ничего нельзя. Не свернёшь тебя!

– Да всё, всё, Келбет Гумаровна. Уговорили.

– Слава те, господи…

– Ну что, – бодро сказал Димка, – дела идут, контора пишет.

И принялся докладывать новости. Безрадостные.

Учительница Симу по-прежнему не замечает. Не спросила ни разу; прописи и тетрадь собирают с парт дежурные, а когда раздают – следов исправлений учительской ручкой в них нет.

– Так, может, всё хорошо, вот и нету? – с надеждой спросила Тая.

– Фигушки. Всем остальным Аллегория ставит что-то вроде оценок – птички какие-то, галки. Отлично – рисует красную, средне – зелёную, плохо – синюю. Сиявкин показал. У Симы – никаких нет. За всё время.

– А Сиявкин, значит, с ней дружит? – Тая искала хоть какие-то положительные аспекты.

– Гм… Ну здесь всё сложно. Такое дело…

Сначала их первокласснице не хватило пары, как известно. Была за партой одна. Через неделю после Таиного отъезда подсадили Андрюшу Сиявкина. И сейчас у них – да – неплохие отношения.

– Что значит – сейчас? – у Таи неприятно защекотало в животе. – А было?..

– Короче. Чего тут петлять – Сиявкина перевели к Симе не просто так. Весь сентябрь он путешествовал от одного соседа к другому; к концу месяца выяснилось, что никто с этим пацаном сидеть не согласен.

– Как?

– Так. Чего-то там у него не в порядке с носом. Сопли вдруг начинают течь ни с того ни с сего – потоком. Аллергия, может, или ещё что. Сидит, прямо захлёбывается. Иногда долго. Заболевание, конечно, все понимают, но терпеть никто не хочет. Дети жалуются мамам, мамы приходят на переменах, на уроках даже, вызывают в коридор учительницу, разговаривают за дверью, шуршат чем-то; Аллегория возвращается с пакетами – и вот пожалуйста…Сиявкин немедленно меняет соседа. К концу сентября соседей не осталось.

– И?

Посадили с Симой. Она не очень брезгливая, конечно, но всему есть границы. В начале октября соплей было столько, что они засохшей коркой кое-где покрывали парту и личные вещи Сиявкина. Потом как-то на уроке слизистая колбаса плюхнулась прямо на её раскрытую тетрадь по математике. Ну Сима и… Просто не удержалась. Машинально. Не особо сильно, тыльной стороной ладони.

– Что, что она сделала? – простонала Тая, – не тяни!

– Ну шлёпнула легонько, и всё. По чему, по чему – по сопатке. Да не так уж и сильно. В общем, сопли из зелёных сразу стали красными почему-то. Да, был скандал. Аллегория выволокла её из-за парты и поставила в угол. Орала, обзывала дебилкой и будущей рецидивисткой. Дети кричали те же слова, а то и похлеще. Единственные, кто не предъявил претензий, – Сиявкин и его мать.

Димке всё рассказали перваки, когда тот заглянул в класс на перемене: Сима стояла уже третий час. Подбежал Андрюша и жалостливо сообщил, что не обижается. Аллегория сделала вид, будто не замечает его присутствия и деревянным голосом стала выгонять всех из класса – проветривать. Героиню дня, стоящую в углу, Димка трогать не стал, а учительнице заявил, что выслушивать претензии и советоваться вскорости придёт ближайший Симин родственник – Бобэ. И тогда в личной беседе можно будет повторить свои педагогические прогнозы, касающиеся его сестры. Тут Аллегорию слегка перекосило – она разрешила Симе выйти и заверила, что пока участия родственников не надо, потому что конфликт урегулирует сама.

– Так, может, – с надеждой подняла глаза Тая, – Бобэ просто надо сходить на родительское собрание? И всё сразу изменится?

– Я бы не торопился… – помолчав, ответил Димка. – У неё могут быть свои козыри. Такое есть чувство.

А в остальном, прекрасная маркиза… в остальном всё нормально. Утром в школу они идут вместе – Сима одета чисто, колготки не порвались. Стрижка забот не требует, даже расчёски, – весьма удобный ёжик. Мозгариха из тридцать девятой притащила куртку со своего пацана – как новая. Язычок у замка сломался. Димка из медной проволоки согнул колечко – по цвету подошло идеально. Так что – не хуже других. С соплями тоже почти решилось. Бабушка изрезала квадратиками драную старую простыню – на носовые платки. Того, что Андрюшина мама даёт сыну на день, хватает на один чих. Но не будет же Димка воспитывать её по этому поводу? Поэтому у Симы в столе слева всегда стопка этих тряпочек. Как только начинается извержение – соседка вкладывает в руку Сиявкину импровизированный платок, и всё. Использованный расходный материал тот прячет в своём ящике, а на перемене выбрасывает в общий мусорный бак. Осталось полпростыни, но Андрюша по секрету сообщил, что насморк сезонный и к середине ноября должен пройти, до весны. Дальше… Нужные книги у Симы есть – хорошо, что они обратились в библиотеку ещё первого сентября; на уроке труда по-прежнему никаких материалов ей не достаётся, и Димка придумал класть в портфель альбом и цветные карандаши. Так что пока все лепят и вырезают, Сима не торчит как дура без дела за партой, а рисует. Что ещё? Мама Воробьёва пробила ей как ребёнку из неблагополучной семьи бесплатные завтраки и обеды. Правда, хавчик в их школьной столовке так себе… Но, по крайней мере, Сима ходит вместе с классом, и никакая Аллегория не вправе этого отменить.

Тая посмотрела пропись, проверила тетрадки. Почерк не самый каллиграфический, но пристойный, никаких помарок. Примеры решены без единой ошибки – вполне себе пятёрка. Даже не знаешь, к чему придраться. Но ни единого признака, что всё это видел учитель.

Ничего, ничего – успокаивала она себя. Вот во втором полугодии начнутся маленькие диктанты, самостоятельные по математике. Контрольная проверка техники чтения, наконец. Куда учителю деваться? Хочешь не хочешь, аттестовывать надо.

Она недооценила Аллегорию. Как это выяснилось потом.

Жизнь потекла по наезженной колее. Институт, лекции, очереди, а вечером – занятия с Симой. Тая с разрешения мамы перенесла их в свою комнату – торчать в подвале было бессмысленно, да и надо было, чтобы ребёнок привыкал к нормальной рабочей обстановке, а не заполнял тетрадки, сидя, как за столом, за ящиком из-под венгерских яблок.

Тая помнила совет Дины Рафаиловны – те два часа, которые они проводили вместе, Сима проговаривала, сдавала всё то, о чём её не спросили в школе. Отвечала задания по природоведению, описывала картинки, пересказывала тексты. Что это для неё – вслух прочитавшей целые отрывки из Стругацких, О. Генри, Грина? Но… порядок есть порядок. Поэтому – устный счёт, примеры. Три яблока плюс два яблока, выложенные на стол приятелями. Рисунки к русским народным сказкам – «По щучьему велению», «Вершки и корешки». Аппликация из цветной бумаги «Дары осени». Программа первого класса. Сима быстренько наверстала тот месяц, который Тая провела на картошке, и каждый день шла в ногу с остальными; только после уроков, дома. Сдавала на проверку прописи, тетрадки по математике и письму. Получала оценки – настоящие, и за устные ответы тоже. Тая придиралась изо всех сил! И старалась удерживать уголок рта, постоянно ползущий в довольной улыбке… Главное – чтобы Сима не перестала слушать на уроках, хотя это и нелегко – шуршащая неэмоциональная речь Аллегории Александровны располагала больше к засыпанию, чем к вниманию. Про глаза-мишени старалась не вспоминать.

Симин день рождения отпраздновали незабываемо. Димка и сама именинница балбесничали на каникулах, а Тая решила ради такого случая пропустить занятия в субботу. Глупость с самодельным тортом Скво и Мятлик повторять не стали, но, подбив все имеющиеся ресурсы, поручили Прекрасной Казашке проверенный годами наполеон. И начали есть его с утра вместе с Симой, закончив поздним вечером.

А день провели в карьере.

Наверное, это было не совсем разумно – в плюс три, да ещё с временами сеющим дождичком, но таково было пожелание день-рожденницы. А желания должны исполняться, хотя бы раз в год, думала Тая. Она подарила ей свою книгу «Тим Талер, или Проданный смех» – не новую, но любимую и сто раз прочитанную.

…Компания уже сворачивала на Кавалерийскую, обходя киоск с аудиокассетами, когда в динамике вдруг зазвучал негромкий мужской голос. И спел фразу, от которой они замерли, как истуканы.

День рождения твой

Не на праздник похож:

Третье ноября…[7]

И потом ещё что-то, какие-то слова – прозрачные, лёгкие, очевидные – как будто рождающиеся сами собой, из собственной глубины.

Все трое стояли, забыв, кто они такие и где, накрытые куполом этой ясной мелодии, заворожённые сквозным просветом смысла. Так, как будто на секунду стали единым существом с общим сердцем. И было прекрасно и тревожно. День рождения твой не на праздник похож… Они ж не просто так пришли, эти слова? Кто-то хочет им сказать… Что? Предостеречь? Кто-то – это кто? Бог? Судьба? Провидение?

Хотя, с другой стороны, чего странного, если утром третьего ноября продавцы в ларьке решили поставить песню про третье ноября…

Первым опомнился Димка.

– Торчим тут, как шашлык, – сердито буркнул он и легонько подтолкнул Симу в спину.

Тая оглянулась – они и правда, замерев, стояли ровно в затылок друг другу – точь-в-точь мясо, нанизанное на шампур.

…Как часто она потом звучала у Таи в голове – эта песня. Да всю жизнь. И тот день – хмурый, стылый, Симин день – остался в памяти до мельчайшего мгновения. Пачки газет со свалки вместо сидений, кривое от ветра пламя костра, в которое Димка время от времени подсыпал какой-то порошок – чтоб горело. Чумазое от картофельной золы лицо именинницы с крупинками картошки на носу. Чумазое от счастья, думала, улыбаясь, Тая. Совсем не такое, с каким она приходит из школы. Смешные, лёгкие, необязательные слова, чушь, которую они несли, перебивая друг друга. Дурацкий смех без причины. Застывшие от холода кончики пальцев. Скрючившиеся, обожжённые до угля куски хлеба на оструганной палочке. Головы, задранные в тучи, обсыпающие лица тонкими-претонкими веснушками дождя.

И Димкин подарок, который тот начал творить незадолго до наступления сумерек. Лазил по противоположному склону карьера, тянул проводки, втыкал в землю какие-то трубки. А они смотрели на всё это сквозь костёр. Из Симиного рукава вдруг выныривал ловкий, перемазанный сажей кукиш в сторону едучего облака, которое под бормотание «куда фига – туда дым, куда фига – туда дым, куда фига – туда дым» вдруг принимало нужное направление и уносилось в сторону. И открывало им колдующего Димку.

Салют был подан на фоне серого сумеречного неба. Огонёк бежал от трубки к трубке, и они по очереди начинали искрить разными цветами, улетая в небо радостным фонтаном. Трубки были выложены серпом, и искры огня по очереди обозначили букву «С» на тёмном склоне оврага. Сима, не очень-то склонная к проявлениям бурной радости, визжала и прыгала, задирая ноги выше головы и распахнув руки. Взлетали вверх висящие уши задрипанной, с вытащенными петлями синей шапки из мэлана, с треском, от распахнутых рук, отлетела пуговица от старого, тесноватого мальчикового пальто, пузырились и опадали тёплые штаны с начёсом. Счастье рвалось из её груди так же, как золотой огонь из Димкиных трубок…

Обратно они тащились, опустошённые, выпитые этим блаженным днём, лёгкие, будто полые изнутри. В голове не держалось ничего, только невесомая, упоительная усталость. И строки – алмазные, незабываемые. Бесконечные:

День рождения твой

Не на праздник похож:

Третье ноября…

– Нет, я считаю, это издевательство: две пары сапог на весь коллектив!

– Тридцать седьмой и тридцать восьмой! Не всем подойдут. Так что шансы увеличиваются.

– Ага, не всем подойдут. Участвовать всё равно все будут. Португалия, шпилька, цвет! Вот увидишь!

– Ну и?.. Вытащит, например, а у неё размер ноги – тридцать пятый. Или сороковой. И куда?

– Мало ли… Обменяет на барахолке.

– Ага, только и дело учителям по барахолкам шляться. Один выходной – и в тот язык на плечо…

– Ой, слушайте. А у меня подруга в райсуде секретарём. Им косметику отвалили – да так щедро, что всем хватило. Pupa, очуметь можно, итальянская. Помада в красно-золотой такой… Она мне показывала.

– А-а-а… сравнила. То – судейские. А то – школа…Разницу видишь?

– Так всё-таки если не твой размер – участвовать или нет? Как думаете?

– Если не участвовать – когда в следующий раз будет? И что?

– Ты у кого спрашиваешь? Может, никогда. И ничего. Валентина Ивановна! Валентина Ива… Да, на нас всех бумажки в шляпу бросайте, будем!

– Мат-тушки, Мотовилу принесло. Лыжню ей!..

– Вот увидите, она сейчас вытащит. Увидите.

– Ага, с её сороковым размером. Хи-хи.

– Да-а-а, эта – лбом стенку прошибёт. Бедные дети…

– А вот ты б своего к ней в класс отдала?

– Упаси господи…

Новый Таин мир пузырился и сверкал разными красками. Группа в институте была совсем не похожа на девчонок в классе. Горластые, хохотливые деревенские наполняли день треском, шумом, трепотнёй, непривычными словами, которые лезли в уши без спроса и надолго застревали в голове. Они были открытыми добрыми девчонками, и Тая хорошо с ними ладила, хотя иногда к концу дня очень хотелось тишины. Но надо привыкать, потому что будущая профессия… Словом, она предполагала всё это – беспокойство, неугомонность, возню, тормошение. Если уж ты хочешь иметь дело с маленькими детьми.

Конечно, без исключений не обошлось. Сановными цацами над простецкой толпой реяли Примарозова и Курчинская – павы городские, да ещё непростого происхождения, со сложно-начальственными папами. По этой причине на картошку вместе со всеми не ездили. К простым однокурсницам были индифферентны, а деревенских откровенно ни во что не ставили. Брезгливой фигурной скобкой выгибали нижнюю губу и цедили слова, стоило к ним обратиться; одинаково странно круглили и таращили глаза: брови при этом оставались неподвижными и практически прилипали к ним – очень выразительно получалось. Тая пробовала показать Димке – бесполезно. Видимо, навык, требующий долгих и упорных тренировок. Брови, прилипшие к глазам, были адресованы деревенским – когда те, по их мнению, пороли вселенскую чушь. Ну и им платили тем же. Откровенно ржали прямо в лицо и передразнивали их ужимки.

Примарозова гордо носила на себе канадский кожаный плащ с подстёжкой из короткошёрстного упругого меха, Курчинская – шикарную серую куртку-аляску.

– Вот у меня-а-а… – говорила с расстановкой Примарозова, выразительно глядя на толпу девчонок в раздевалке, разбирающих верхнюю одежонку из искусственного меха, – в девятом классе было пальто-о-о. Стёганое финское, из тонкой такой плащёвки, синего цвета. Так это было пальто-о-о. А не ваш советский индпоши-и-ив… – И демонстративно-брезгливо убирала плечо, чтобы не дай бог не коснуться Маринки Кротовой в драповом дальше-ехать-некуда пронзительно-розового цвета, которое той действительно мамка сшила в райцентровском ателье. Дополнительное величие этим двум особам придавали кавалеры – курсанты военного училища, которыми деревенские только собирались обзавестись. «Мой Ключарёв» и «мой Николаич».

– Мой Ключарё-ов, вчера… – Примарозова круглила губы, накрашенные розовым перламутром с чётким красным контуром.

– А мой Николаич… – вторила Курчинская и выгибала ухватом свои, в жемчужно-сиреневой помаде, с коричневой окантовкой.

Глаз не отвести.

– Жизнь свою будущую репетируют. Генеральскую, – обронила Катька.

Тая поперхнулась от смеха и хрюкнула в рукав. Действительно, было полное ощущение, что беседуют две утомлённые шикарной жизнью генеральши, сверкая длинными ногтями в дефицитном лаке KiKi, дымя в раскрытую форточку дорогущими сигаретами «Кэмел».

Деревенские тоже научились курить и распихивали «Опал» со «Стюардессой» в твёрдые пачки из-под «Винстона». Они ещё только готовились к штурму, но голыми руками брать серьёзные объекты не полезешь? Нужно нешуточное боевое снаряжение: палитра теней Rubi Rose, штаны-бананы и маленькая сумочка через плечо, кофта из ангорки с пайетками, перламутровая диоровская помада. Это как минимум. Духи «Мажи нуар» и «Испахан», цветная тушь для ресниц. Ланкомовская компактная пудра. Тот же лак KiKi. Где взять? У цыган, конечно. В разы дешевле, чем на барахолке. Там – не подступишься. Жалко мамку, конечно, и так из хлева не вылезает – куры, поросята, но… ради будущего надо потерпеть и использовать все ресурсы.

Тая дивилась нестихающей эпидемии: замуж за военных хотели все, абсолютно все. В газетах писали о безобразиях в воинских частях, голоде и болезнях от скудости рациона, задержке зарплат офицерскому составу и ужасных бытовых условиях. Но всё равно каждая считала, что повезёт именно ей и она доберётся по шаткому звёздно-погонному мостику – до Москвы, до Ленинграда, на ту сторону, где достаток, красивая уютная жизнь и… – счастье, что же ещё!

Даже Тюлька, маленькая смешливая Тюлька с плюшевым мишкой в сумке, не избежала всеобщей заразы. Она с подружкой ноябрьским вечером в воскресенье тоже посетила вожделенные танцы и рассказывала странное. Мероприятие проходило почему-то на открытой веранде – то ли Дом офицеров пока ремонтировался, то ли ещё что. Погода для ноября стояла тёплая, никто не мёрз, но было дико наблюдать юношей и девушек, танцующих в шинелях и пальто. Дебютантки вертели головой и потихоньку хихикали. Тюлька, как и Примарозова с Курчинской, хорошо одета – городская девочка с мамой-директором мехового ателье, но совершенно, в отличие от них, не придающая этому значения. А родительница, наоборот, кожаное пальто дочке к моменту поступления обеспечила.

Короче: на очередной медляк её пригласил мальчик с тупым прыщавым лицом – слушатель второго курса, которому понравилась, по Тюлькиным словам, не она, а её пальто. Танцуя, он елозил бегающими глазками туда-сюда, оценивая фасон, и возил руками по талии, пытаясь на ощупь определить качество материала.

– Так и танцевал, – вытаращив глаза, сыпала Тюлька, – весь танец не со мной, а с моим пальто, – и, разодрав пальцами веки, чтоб не потекла тушь, залилась своим мелким заливистым хохотом, который никак не останавливался…

Из этого следовало, что курсанты военных училищ тоже «инфицированы».

Хорошо, что она не любит никаких танцев! И не собирается замуж за военного (да и за любого другого тоже). Демисезонное пальто «в ёлочку» с седьмого класса, «очень ноское» – тешила себя мама, и Тая по инерции радовалась его сохранности и готовности служить ещё долгие годы. А оно и правда готово было и действительно оказалось на удивление удачным. Пальто совершенно не привлекало внимания – просто охватывало фигуру: где надо прижимало, где надо – топорщилось, и было таким же, как и его хозяйка, – маленьким, скромным и незаметным. И являлось не предметом гардероба, а только средством защиты от сезонного холода. Что ещё? Шапочка с отворотом, из серо-белой нитки, тоже давным-давно связанная Прекрасной Казашкой, сапоги из «Детского мира», купленные за копейки в выпускном классе, но благодаря маленькой лёгкой ноге, свободно болтавшейся внутри, не заминавшиеся поперечными складками и не стаптывавшиеся… Вот и все наряды. Димка, кстати, всю осень протаскал на себе прожжённую брезентовую штормовку, которую привёз из летней экспедиции и здоровенные резиновые сапоги. С наступлением холодов перелез в ватник – правда, в отличие от брезентовой робы – новенький, сверкающий синим сатином. Бабушка ругалась на чём свет стоит, тряся перед его носом лёгкой бежевой паркой, купленной на барахолке и сожравшей значительную часть сбережений: хотя бы в школу!.. А внук фыркал и норовил незаметно выскользнуть за порог в привычной одежде.

– Мятлик, – мягко говорила Тая, желая помочь Прекрасной Казашке, – телогрейку стоило бы дополнить домоткаными портами и подшитыми валенками. Рваным треухом. Без этого нет ансамбля.

И тогда Димка сдавался, не выдерживая давления сторон.

А так… Если честно, он был настолько хорош – рост, чёлка, порхающая на ветру переливчатым флагом, чёткий, какой-то очень мужской овал лица, цвет глаз, в зависимости от освещения да и от настроения хозяина тоже, – то слепящий индиго, то мерцающий синий лабрадор – так что было абсолютно неважно, во что он одет.

На этих двоих как будто сломалась эпоха, история костюма показала сама себе жирную фигу. В Скво имели значение только её тихий голос, мягкий взгляд и брови-чёрточки, как будто не законченные, не дорисованные природой. А черты лица словно были созданы в помощь её речи, и не словам даже, а тембру, интонации, бравшим за душу целиком, стоило ей заговорить. Она прорисовывалась, возникала в зависимости от того, нужны ли они – её слова окружающим. Для тех, кому не нужны, оставалась незамеченной. И пылающий юной мужской красотой Мятлик – нестерпимой красотой, которой было всё равно, во что упаковываться – в кружевной камзол или зековскую телагу…

Думать о происходящем в группе было занимательно. Тая слушала разговоры, наблюдала за событиями, внимательно глядя вокруг и подперев кулаком щёку. А потом задавала себе вопрос, который бы в жизни не возник, если бы не бурление окружающих на эту тему: а она сама? Замуж? Прямо сейчас? Ну вот если бы – как они все говорят – хорошая партия, и перспектива, ну и чувства, само собой…Жуть! Эта мысль прямо-таки подбрасывала вверх от ужаса, Тая встряхивала головой, отгоняя дурацкое наваждение, а потом начинала тихонько смеяться. Всё это казалось таким далёким, событием необозримого будущего, что и думать об этом не стоило. Слава богу, не заикались об этом и школьные подруги, с которыми она время от времени говорила по телефону.

Да, телефон же! Новшество в её жизни! Она мысленно благодарила Прекрасную Казашку за то, что та уговорила маму его поставить, а маму Алю – за то, что в конце концов согласилась. И каждый раз, кладя трубку, удивлялась, как обросла их жизнь всем, чему у людей быть положено, – люстра, диванчик-малютка, беленький кухонный шкаф, телефон – с того бесприютного времени, когда её везли на санках внутри пропахшего мышами фанерного шкафа. И что жить возможно, хоть и в это непростое голодное время, и даже учиться в институте. А потом тоже жить, и входить в класс, и учить детей…

А дальше?

Что ж, дальше – посмотрим…

– Тихо вы! Тихо! Заходите тихонько, ради бога, не мешайте!

– А что?

– …это в первый раз…

– Да тихо ж, я сказала! Не двигай стулом!

– А чего все собрались-то? Что происходит?

– Да Зинка, Зинка рассказывает, как на неё два маньяка напали, а она арбузом отбивалась.

– Побойся бога, какие арбузы, конец ноября!..

– Да я тоже… А вот – завезли, оказывается, в овощной, именно сейчас. Кто его знает – может, импортные!

– Чудеса.

– Ну и она, в полдевятого вечера, в общагу, а арбуз в авоське, и тут они…

– Да тихо вы! Сколько можно, дайте слушать! Ну и, Зин…

– Садитесь, девки. Туда тоже. Она – пфх!.. арбузом в сетке, как пращой, кх… сначала их… Отгоняла, короче.

– Смешного-то мало, я считаю, не надо тут!

– Да я ничего, давай дальше.

– Ну они такие, вообще озверели. То улыбались, когда предлагали, а тут прям матом начали – чего они со мной! Особенно этот, с зубом. Разложим тя, говорит, на член и многочлен… И всё такое.

– Гля, культурные.

– Да уж… А ты, Зин?

– А мне чё делать? Он же руки свои… Ну я вот так авоську – в кула-а-ак. Намотала повыше и…

– Что?!

– Ка-ак хрястну! Арбузом! По харе! Сбоку! Прям щека и висок попали. Треск такой, как полморды напрочь снесла.

– Кровищи, небось…

– А нет, у этого не было. Он сразу раз – кульком на землю.

– Ни фига се… Убила?!

– Может, и убила. Но крови не было. Кровь у первого была. Он такой: Виталя, Виталя, а потом на меня: я ж тебя, сука, убивать буду…

– И как ты…

– Ну, этому я напрямую в рожу. Как баскетбольным мячом… И не сильно вроде. Не так, как в первый раз. Прям в нос попала – он кровью и залился.

– И?!

– И – драть, конечно! Чего дожидаться-то? Как в общагу влетела – сама не помню.

– А арбуз?

– Арбузу – ничего. Даже не треснул.

– Да! Ты! Что!

– Но – невкусный. Ватный. Не особо зрелый, да и отбила я его, конечно…

– Таюня, ты что? Держись-держись, не падай!

– Позовите кого-нибудь! Каретниковой плохо!

– Сейчас-сейчас, вон Юрь-Валерич идёт…

– Таечка, что с тобой!

– Ничего-ничего, глаза открыла…

– Фу-у-у, Таюня. Как ты нас напугала…

Конец девяностого года запомнился как хлопотный и очень голодный. Очередь за хлебом занимали затемно – две буханки в руки, потом стали давать одну. Но хоть не по талонам.

– Пока хлеб не по талонам – жить можно, – утешала Прекрасная Казашка, а как карточки введут… – И, видя, как цепенеет от ужаса мама Аля, ободряюще роняла: – Ну тогда уж вещи по деревням менять поедем…

А обе Каретниковы молча смотрели в пол и думали: какие вещи? Их старенькие пальтишки? Или ветхую гобеленовую скатерть со стола? У мамы даже обручального кольца не было.

Вместе, на две квартиры, они купили мешок муки – администрация филармонии, где работала Прекрасная Казашка, продавала своим работникам – и рассыпали по эмалированным бачкам. Хлопот с ней было – следить, чтобы не отсырела, и проветривать, чтобы не задохнулась, и отслеживать на жуков-червяков. Изворачивались как могли – лепёшки с капелькой масла в тесте на почти сухой сковороде, бульон из костей, подбитый мукой, с вялыми клёцками, ленивые вареники почти из одного теста, с тенью творога, политые прошлогодним вареньем. Этим летом и сварить не удалось – на сахар тоже ввели талоны. В газетах и женских журналах печатали бесконечные советы – как экономить продукты, готовить обед почти что из ничего, варить варенье почти без сахара – уварить ягодную массу чуть ли не до объёма чайной ложки, и песку туда совсем немного. Но ягодную массу тоже надо где-то взять! Им – безогородным-безлошадным.

В магазины стало страшно заходить. Пустые, полутёмные – руководство вдруг начало экономить на освещении; да и на что глядеть-то, собственно говоря, на пустые прилавки? Или на очереди, огромные, глухие, нервные, ворчащие, – за молоком, хлебом, растительным маслом. Продуктами, на которые пока не ввели талоны.

В их двадцать втором гастрономе работал отдел с соками на разлив; как ни странно, соки в трёхлитровых банках всё ещё не исчезли из продажи. Так же, как в детстве, высился штатив со стеклянными конусами на мраморном прилавке – томатный, яблочный, виноградный. Гнутая алюминиевая ложечка в банке с водой. Главный ужас был в том, что исчезли стаканы, и сок наливали в стеклянные 250-граммовые баночки из-под майонеза… Конечно, посуда бьётся, и при нынешнем дефиците заменить её нечем, но лучше бы они тогда и не продавали эти соки, в отчаянии думала Тая, бросая взгляд на отдел в углу гастронома. Не перечёркивали воспоминаний детства – сверкания витрин с пирожными, витые лестницы из шоколадных плиток «Люкс», «Гвардейский» и «Чайка», отражённых в зеркалах кафетерия, и прозрачных, отмытых до блеска, стаканов, и крахмального кружевного кокошника улыбчивой тётеньки, которая ловким движением поворачивала краник; и их с Димкой, едва достающих до прилавка, с висящими на резинках варежками и томатными усами.

Никогда, ни-ког-да Тая не будет пить сок из майонезной баночки! Да и из стаканов тоже, если они когда-то появятся. Может быть, тогда высшая сила пощадит, не сотрёт из памяти прошлый мир, разрешит нырять туда время от времени, подставляя лицо тому ветру, тому солнцу, вдыхая то, чем уже никогда не запахнет, слыша то, что никогда больше не зазвучит…

Димка, услышав про баночки вместо стаканов, пожал плечами: ничего необычного! У них в школьной столовой чай таким способом подают – второй год уже. Стоят на подносе рядами, с жёлтой жидкостью, примерно на три четверти заполняющей объём.

– Знаешь, на что похоже? – ехидно спросил Димка.

Прямо полная ассоциация. Даже если очень жажда мучит, хочется взять двумя пальцами и вылить в унитаз.

Тая знать не хотела.

Было отвратительно, что Симе приходится пить чай из этих баночек. Можно хоть в школе кормить ребёнка в человеческих условиях? Димка подавился смешком. Ага. В школе только в человеческих и… Котлеты. Из жил и жира с огрызками недоеденного хлеба. Горохово-капустное пюре. Аромат!.. Кочан идёт в дело целиком, по-честному, со всеми тухлыми листьями. Есть без опасения можно только школьную булочку – клёклый кусочек теста – в любом случае, кроме муки и воды, там ничего нет. И – тепловая обработка.

– Да я только булочку и ем, – встряла Сима, которой надоели их препирательства.

И Тая решилась спросить наконец, впервые за полтора года близкого знакомства:

– Сима, скажи. Вы… там, дома, ужинаете каждый день?

– Конечно. Каждый день.

– А что у вас обычно на ужин?

– Всё, – удивлённо ответила Сима, оторвавшись от книжки, – мясо, печёнка. Папка жарит.

– А где вы это берёте?

– Зинка носит. С мясокомбината.

– Тётя Зина, – машинально поправила Тая, и подумала, что да, теперь понятно, почему Сима всегда отказывается ужинать у них – при таком домашнем изобилии вряд ли вдохновят картофельные оладьи или винегрет. Слава богу, ребёнок ест горячее.

Собственно, это был тот самый случай, когда можно узнать и всё остальное. Квартира у Бальницких трёхкомнатная – Ольга получила от завода ещё в хорошие времена.

– Сима, скажи, ты с кем в комнате живёшь?

– Одна. Раньше – с бабушкой. Теперь – одна.

– А Олег?

– И Олег один. В другой.

– А гости ваши. Они каждый день…

– Гости – на кухне. И у мамки с папкой – в зало.

– Зало? Мм… Сима, лучше говорить – в большой комнате.

– В большой комнате.

Димка, слушая вполуха Таино осторожное кружение, решил помочь:

– Сима, короче. Хочется узнать: кровать есть у тебя?

– Есть! – рявкнула Сима. – Кровать! Подушка! Одеяло!

– Тихо-тихо, – быстро заговорила Тая, успокаивая, – а стирает у вас кто? Постельное бельё.

– Никто, – буркнула Сима. – Райка увозит. И привозит.

– Тётя Рая.

– Ну – тётя Рая.

– Куда она увозит? И откуда привозит.

– А я знаю? Из больницы. Она там сестра-домовница.

– Кто?

– Сестра-домостройка.

– Сестра-хозяйка?

– Да.

– Изрядно устроились, – поразился Димка, – слушай, Скво! Бобэ переступил черту совершеннолетия, не знаешь? Может, он меня усыновит? Качественная жизнь протекает буквально в пятидесяти метрах от моей двери. А я, гадство, печёнки сто лет не ел…

– Мы больше не будем об этом… – мягко сказала Тая, и все успокоились.

Все, кроме неё самой.

Как – можно всё это совместить? Живут вполне сытно, даже с определённым комфортом, но не замечают совершенно, что рядом ребёнок! Не думают о том, во что она одета, где бывает, во сколько приходит домой. Помнят ли, что Сима пошла в первый класс? Что ей надо высыпаться, например. Кстати, кто-то должен поднимать её с постели утром? Вероятно, Бобэ – решила Тая.

«Ладно, – думала она, – вот Симин день. Утром встаёт, одевается, чистит зубы. Вместе с Димкой идёт в школу. Там – уроки, учитель. – Тая вспомнила Аллегорию и поёжилась, как от сквозняка. – После второго урока завтракает чаем с булочкой. Где-то к часу дома. Берёт что-то из холодильника, сама разогревает или нет – потому как папаша только-только подаёт признаки жизни. Матери не до неё – надо хоть как-то привести себя в порядок после обильного застолья и задушевных ночных бесед, чтобы не опоздать на работу к двум. Бобэ дома уже нет – придёт поздно, позже Симы. Сима натягивает штаны с начёсом, мальчишечье пальто на ватине, войлочные боты и идёт гулять – шататься по двору, раскатывать на улице, по склону, длинные ледяные катки или играть с Даней Курочкиным в футбол круглой баночкой из-под сапожного крема. И ждать Димку, который появится в три. Потом таскаться вместе с ним в овощной, в хлебный – где что выбросили или отоваривать талоны. И Таю, которая будет в полпятого. С пяти начинается активная деятельность. Сима пишет, рассказывает, декламирует, рисует, клеит; всё, что должна была отвечать, если бы вызвали отвечать с места, писать на доске в школе. В среднем два часа. Тая гоняет её без жалости и проверяет тетради – должно быть ровно, красиво, правильно, чтоб не к чему было придраться. Получается всегда легко, с первого раза. Попутно они учат уроки. Для Симы это желанные минуты. Она выговаривается, придумывает – рассказ по картинке будит в её голове такой богатый сюжет – диву даёшься. И гордость распирает. Тая невольно улыбнулась.

Что там, в этой маленькой упрямой голове? Под тёмной стриженой щёточкой волос? Тая чувствовала – Сима понимает гораздо больше, чем положено ребёнку её лет. И боялась этого. Вокруг – малахольное время, способное свести с ума любого. Не потому, что голодное, а – другое. Шалое, бесцеремонное, лишённое стыда. И Сима, к сожалению (или всё-таки к счастью?), гораздо лучше ориентируется и знает его законы, чем они с Димкой. И это только начало – ясно как божий день. А ведь девочке только недавно исполнилось восемь лет. Что должно окружать ребёнка в этом возрасте? Сказка, ёлка, карусель, мамина щека, прижатая к макушке, чувство защищённости. Тая уже и забыла, что сама обрела это самое чувство только-только на восьмом году жизни…

Она встряхнула головой, не давая разбегаться мыслям. Впрочем, сама же Сима чувствует свою неуязвимость? Ещё какую. А если Бобэ сядет в тюрьму? Что тогда? Тая думала-думала над этим вопросом и однажды задала его Димке.

– Будет всё то же самое, – легко ответил он. – Преступное сообщество, именуемое в просторечии шайкой, обеспечит сестре своего бригадира – князя, центрового или как там у них, полную неприкосновенность. И все будут знать. Протянувшего палец – покарают. А и не протянет никто. Они умеют чувствовать такие вещи. У Симы ж на лбу написано…

Тая не хотела, чтобы у сестры Бобэ на лбу было написано такое. Но и без защиты как оставаться… Она ни на секунду не забывала, что их маленькая подруга обеспечивает неприкосновенность и им с Димкой тоже.

С каждым днём, с каждым часом, с каждой минутой – Сима становилась всё взрослее, такое у Таи было чувство. И связано это взросление было со школой. Без всякого сомнения. Что там делает, как поступает с ней Аллегория – узнать невозможно, Сима на все вопросы пожимала плечами. Димка заходил в класс каждый день, но тоже мало чего понимал: Аллегория старательно не обращала на него внимания. Общая обстановка вокруг его первоклассницы была напряжённой. Можно было догадаться, что даже если она сама впрямую не трогает Симу, то остальным дан зелёный свет.

Например, история с булочкой. В середине декабря выпал долгожданный обильный снег, и всем велено было принести из дома лыжи. У Симы таковых пока не имелось: Бобэ купил к школе только спортивный костюм и тапочки, а Димка прохлопал. Видимо, говорилось всё на последнем родительском собрании, когда Тая была на картошке.

Класс, шумно переговариваясь, потопал на физкультуру, Аллегория убралась в учительскую, и Сима осталась одна в классе. Она открыла «Кондуит и Швамбранию» и тоже слегка отъехала в другие сферы. И, сама того не замечая, постепенно, по крошке, отщипывала от школьной булочки, которая лежала на половине Сиявкина. Не то что хотела есть, а… само собой получилось.

– Булка, сама понимаешь, – объяснял Димка, – доброго слова не стоит. Сиявкин-то не откусил ни разу – лежит и лежит себе. Таких по столовой, объеденных, полно валяется – на другой день их в котлеты прокручивают.

Ну и короче, Сима сама не заметила, как всю её прикончила. А ещё не заметила, как пролетел урок. Очнулась, только когда услышала: «А булочка моя где?» И увидела палец соседа, направленный на обрывок листа в клеточку, припорошенный редкими крошками. И видимо, понеслось! Димка появился в самом разгаре – Аллегория невозмутимо сидела за столом, делая вид, что пишет что-то в журнале. Сима с каменным лицом тоже смотрела в книжку. Дети, собравшись вокруг, обзывали её обжорой и фантазировали на тему, сколько она может съесть – как Робин Бобин. Хуже всех чувствовал себя владелец чёртовой булки – он стоял, расстроенный, с красным лицом и сжатыми кулаками, и не знал, как прекратить невольно спровоцированное им безобразие.

Димка всё понял в первую же секунду. Увидев его, дети притормозили с обзываниями. Не сообразила вовремя только Анжелика Петелина – высокая девочка с глупым красивым лицом.

– Абжо-ора, аб-жо-ора… – страстно повторяла она своим противным голосом – сиплым и писклявым одновременно.

– Вся в меня, – радостно сказал Димка, поймав волну. – Я за один присест десять хаваю, мне весь класс отдаёт. Вам же не жалко, правда?

И положил руку на плечо Сиявкину.

– Я завтра опять отдам, – обрадованно откликнулся Сиявкин и выдохнул, – пусть…

– Не, завтра она тебе, – предложил Димка, – и все желающие тоже. Так что – добро пожаловать в клуб обжор. Я – его президент.

Дети загомонили и зафантазировали на тему, сколько и чего может съесть каждый. Аллегория сделала бараньи глаза, закрыла журнал и сказала чугунным голосом, чтобы все сели на свои места и приготовили тетради по математике. Димка дружески сжал плечо Сиявкина, получил в ответ благодарный взгляд и отбыл на свой этаж.

– Обжора… – медленно уронила Тая, – могло быть в сто раз хуже. Пока обжора, а…

– А не воровка, – закончил за неё Димка.

А Тая сидела, прикрыв ладонью глаза, и думала о том, каково это – ходить в класс с чувством, что каждую минуту можешь попасть в ловушку, из которой никто не поможет выбраться. В самые чудесные дни – моменты радости, узнавания мира, дружбы, простодушия, открытости, беспричинного веселья – младшей школы. Так, как это было у них с Татьяной Николаевной.

– В сущности, Скво… – раздался опять Димкин голос, – ничего экстраординарного, понимаешь? Да, хотелось бы более тёплой атмосферы. Но – это урок, нет? Жестокий в данном случае… С этой их Аллегорией необходимый. И учиться надо быстро. И не только Симе. В её случае – не брать то, что тебе не принадлежит, а в случае Сиявкина – отвечать за базар, например. И всегда быть готовым – ну ощетиненным таким слегка, что ли.

– Что ты говоришь, Мятлик, – выкрикнула Тая, – соображаешь? Восьмилетнему ребёнку – быть всегда готовым и ожидать агрессии, несправедливости? Кто из неё вырастет?

– Нормально из неё вырастет. Она ж умная. Да, не повезло с учительницей. Но ей одной, что ли? Знаешь, сколько таких… Давай спокойнее. Пока жить можно, а там посмотрим.

На этом и порешили.

– Ну что, сестры? Ой господи, как же я соскучилась…

– Кнопка, да радость моя! Дай в нос поцелую! Что б мы без тебя… Вот! Самые ценные люди – кто всегда всех соберёт, обзвонит…

– И домой позовёт – добавь ещё.

– Да, да, и площадь свою предоставит. Да блин! Гляньте, девки, – она и стол накрыла!

– Девочки, какой стол, чай просто, чего вы…

– А это… Господи, чудо какое… Что это, Кнопочка?

– Ну торт такой. Полёт. Из белков с орехами. А сверху – безешки просто маленькие, я их отдельно…

– Оу-у-уй. Красотень! Неуж сама? Дай Бог тебе, Кнопка, жениха хорошего.

– Ну чего ты несёшь, Лариска! Проходи давай!

– Да я ж от души, а?

– Совсем одичала в этом своём техникуме. Собрались там, только о женихах и думаете.

– Ой, гляньте на неё! А вы там, аристократки, мож подумать, о другом! Высшее образова-ание, а сами! Плавали, знаем. У всех одно.

– Да хватит, девочки, перестаньте. Таюня, давай, туда, к стене. Ларис, и ты. На тот стул, сейчас ещё пуфик принесу.

– Как хотите, девки, я на угол не сяду. Кто на углу – семь лет замуж не выйдет.

– Ну и нормально. Восемнадцать плюс семь – это сколько у нас? Двадцать пять? Нормально.

– Офигели, что ли? Любка! В двадцать пять уж двоих детей иметь надо. А вы только… Кто в двадцать пять возьмёт, старуху? И рожать когда тогда? Двадцать шесть – уже старородящая.

– Да пустите её в середину, хватит уже! Иди, иди, сядь сюда, Христа ради! И завтра – под венец! Прямо выйдешь отсюда, и – фьють! – сразу. Хоть вздохнём спокойно.

– Тихо-тихо, ладно вам. Пейте чай, девчонки.

– Кнопка!

– Да, Люб…

– Чего там Клубникина-то… Звала её небось?

– Звала, да. Но опять – смена.

– Я так спрашиваю. Мне б – и не было её вообще. Из-за Иринки с Лариской. И Таюни…

– Так. Тихо, девы. Не будем об этом.

– А мне вообще по барабану.

– Ну не надо так, Ларис, Ириша, было – прошло, что об этом вспоминать? Ведь не одна она виновата. Сейчас другое дело, мы же вместе должны…

– Так. Обсуждать это не будем в любом случае. Миротворица ты, Кнопка.

– Да при чём здесь… А кстати, она поступать будущим летом будет.

– Почему? Стаж зарабатывает? Так ведь два года надо, один – мало.

– Что вы, девочки, какой стаж? Она и в прошлом куда хочешь могла – без стажа и без блата, сами знаете.

– Тогда что?

– А во-о-от. Сейчас новый факультет откроется – дефектология. Она туда.

– Вот это – шикарный факультет, между прочим. После него и заработки совсем другие. Ну Клубникина…

– А кто сомневался-то?

– Кстати, девочки. Рита просила, кто что может – подарки малышам в дом малютки. Сладкое, игрушки. Можно своими руками, к Новому году. Детки до трёх лет.

– Ну это – конечно. Да. Святое. Постараемся. Договоримся и пойдём. Я носочки могу связать. С помпончиками. Пинетки тоже.

– У нас погремушки от Леночки остались. Утята. Как новые.

– Всё, договорились, девы. Созвонимся перед Новым годом.

– Харе базарить! Давайте уже торт зарежем. Чай стынет!

– Ну что, хоть чаем давайте, что ли! Чин-чин! С наступающим вас, девы!

Мелкие-мелкие бусинки, бисеринки событий, быстро-быстро нанизанные на нитку дней, и есть сама жизнь. Белая бусинка, чёрная. Эта светится, а та, наоборот, потускнела… Целое ожерелье – не успеешь оглянуться.

Так летело время, перед праздником просто перешедшее в бешеный галоп. Открыл глаза утром – и без передышки.

У первокурсников началась зачётная неделя. Для Таи она проскользнула достаточно легко: текущие работы – рефераты-доклады были сданы вовремя и на отлично, почти по всем дисциплинам преподаватели просто расписывались в её зачётке. Деревенским было сложно. «Конечно, – с жалостью думала Тая, – сколько времени потрачено на выживание, на быт, на непривычные предметы. Иностранного языка в школе почти ни у кого из них не было, а здесь хочешь не хочешь – сдавай».

С последнего зачёта Кадушкина вылетела красная как рак, с трясущимися от злости и унижения губами. Патецкий, их вальяжный философ, зачёт поставил, да и заслуженно, – материал Катька знала, но поиздевался вдоволь. Сначала он играл бровями – вверх-вниз – открыв зачётную книжку и всматриваясь в её фамилию, потом небрежно пролистал тетрадь с конспектами и поинтересовался, почему нет третьей темы. Катька ответила: болела, и на том уроке не присутствовала, но тему знает и отвечать готова. Тогда Патецкий брезгливо подтянул верхнюю губу к носу и со свистом втянул воздух. А потом разразился язвительной тирадой: «Что это – “уроки”? Уроки – в школе, милочка. Здесь лекции. – Я бы хоте-ел… – проблеял Патецкий, – чтобы отныне вы употребляли это слово “уроки” только в следующем контексте – уроки жизни, и всё. Запомните это, милочка». Он захлопнул зачётку и подвинул на край. «Милочка», наливаясь обидой и злостью, уронила её под стол и унизительно ползала там какое-то время, а препод, опять вздёрнув брови, смотрел на это копошение сверху вниз. Потом, уже несясь к выходу, она услышала, как пафосный гриб, почти не снижая тона, уронил, обращаясь к Грише-аспиранту: «Боже, с кем приходится работать…» А самое главное, эти две сучки! Примарозова и Курчинская! Сидели там, образины, и фыркали, и закатывались. Им-то он, небось… Катька хлюпнула и собрала кулаком маленькие злые слёзы.

Тая плавилась от жалости, а Тюлька, схватив Катькину руку, быстро-быстро зашептала, вытаращив глаза:

– Ничего-ничего-ничего… Выйдешь замуж, будешь уже не Кадушкина, а – Орлеанская какая-нибудь! Екатерина Орлеанская. А потом тебя… По телевизору покажут, например. Заслуженный учитель – Екатерина Орлеанская. Пусть смотрит и вспоминает!

– Да, пусть. Козёл, – всхлипнула Катька и наконец улыбнулась.

…В один из дней раннего декабря явилась Клубникина. Прямо домой к Тае. Позвонила в квартиру вечером в субботу. Да не одна: рядом стоял Мережкин в форме курсанта, уже привычно съёженный, с опущенной головой и потухшими глазами. Тая как в столбняке долго смотрела на них обоих, забыв все слова. Клубникина тоже молчала, улыбаясь. Любовалась произведённым эффектом.

– Холодно, – наконец сказала она. – Вот гуляли. Решили зайти погреться. Пустишь? Мы тут немного… в коридорчике постоим.

Тая слегка попятилась. Маргарита шагнула через порог в тепло, следом неловко вполз Мережкин.

Тая смотрела, не отрывая взгляда, и думала о том, как должно быть для него дико, тяжело стоять перед её дверью. И посмел ли он сказать об этом своей хозяйке. «Хозяйка» – выскочило неожиданно, но очень логично как-то.

«Как у собаки», – подумала Тая и устыдилась. Но слово легко и прочно, как шип в паз, вошло в память и застряло надолго. Потом всегда так и думалось о них – Мережкин и его хозяйка…

Кстати, собака Клубникиной тоже присутствовала. Она осталась на площадке второго этажа, привязанная к перилам, разложив хвост на ступеньках, ведущих на третий.

Мама с Прекрасной Казашкой стояли в очереди за китайской колбасой в жестяных банках, сомнительной на вкус, но продаваемой без талонов; Димка в школе играл в свой волейбол и вот-вот должен был прийти. Дома была только Сима, в дальней комнате. Но Сима читала, а в такие минуты мир для неё переставал существовать.

Тая смотрела на Клубникину в ловкой, цвета маренго, шубке-куртке из искусственного меха с вязаными рукавами и на отводящего глаза, чтобы не дай бог не увидеть своего отражения в зеркале, Мережкина и вяло думала о том, что да, Маргарита и вязать же ещё умеет, не хуже, чем шить. И что куртка, без сомнения, дело её рук… Интересно, она пришла показать новый туалет или всё-таки кавалера на верёвочке? Все эти мысли крутились в голове, как наносной, лёгкий слой песка над тяжёлой гранитной основой: невозможным усилием, твёрдой волей удержать, не дать прийти Димке с волейбола именно в эти минуты, пока они здесь. Не надо, не надо, не надо – гвоздило в мозгу, каменело под ложечкой, перебивало дыхание. Тая откуда-то знала, что это возможно и она пока удерживает ситуацию… Но надолго ли – неизвестно…

В этот раз спасла Ася. Она спускалась сверху и наткнулась на собаку. Нестерпимый звук корабельного ревуна заполнил подъезд. В паузу ворвался крик: «Кобелина-а-а-а!..» Собака не гавкнула ни разу. Мережкин с Клубникиной выскочили на площадку. Тая моментально захлопнула за ними дверь и быстрым шагом ушла в комнату к Симе. Что там происходило – не хотела знать; в дверь больше не позвонили.

Минут через десять пришёл Димка, заставший отголоски скандала: Ася ещё долго бушевала на лестнице. Вошёл к ним, заинтригованный. Ясно, что произошло нечто экстраординарное, но что? Из Асиных криков ничего понять невозможно. Но Тая, конечно, объяснять не стала. Молча пожала плечами, и всё.

А в спальне на тумбочке стояла уже готовая семидесятисантиметровая ёлочка – подарок для ребят из дома малютки. Ёлка искусственная, пластмассовая, привезённая из бабушкиного дома, не вынимавшаяся с антресолей до этого момента ни разу. Каретниковы на Новый год ставили хоть и маленькое, но живое дерево – пушистую сосёнку, которые продавались по всему городу на ёлочных базарах.

Бабушкину ёлку обмыли в ванной мыльной пеной и сполоснули из душевой лейки, а затем красиво и необычно нарядили. Обыкновенные игрушки казались крупноватыми для её изящных веточек, и Димка притащил мешочек круглых крупных лесных орехов, незнамо сколько валявшихся в углу их с Прекрасной Казашкой кухонного шкафа. Орешки были целенькие, звонкие, но взяв любой из них в руку, сразу становилось ясно, что ядра внутри давно превратились в труху, осталась только оболочка. Когда-то они были принесены в подарок благодарной родительницей, припрятаны к какому-то из праздников в укромном местечке и преступно забыты бабушкой в этом самом местечке на долгое время. Целое воскресенье Тая с Димкой аккуратно распиливали тонкой пилкой каждый, выдувая из скорлупы чёрно-серую пыль, а потом собирали снова, заполняя серединку пластилином, смешанным с каким-то хитрым Димкиным составом, соединявшим половинки намертво. Одновременно вклеивалась проволочная петелька и элементы, сделанные из фантиков – хвосты, крылышки, кокошники, глазки-ротики. Потом Сима, высунув язык от усердия, держа за петельку каждую игрушку, покрывала их бесцветным лаком.

И два вечера спустя ёлочка была увешана звонкими жар-птицами, золотыми рыбками, головками красавиц в кокошниках, колобками с удивлённо округлёнными ротиками. На макушке красовалась ёлочная пика – грандиозное изделие, с которым пришлось повозиться. В основание поместили грецкий орех, насаженный на пластмассовую трубку от ингалятора, в середину – лесной, для вершинки соорудили картонный кулёчек – и всю оклеили золотистой фольгой. Новогоднее деревце вышло чудо каким хорошим: посверкивало медовыми лаковыми боками игрушек, сияло золотом, шуршало бумажными веерами. Ещё один вечер ушёл на полянку из белого сатина с ватным снежком, прихваченным ёлочными бусинками.

Тянуть было нечего: ёлка должна отправиться по назначению в дом малютки, а доставить её, по всей видимости, кроме Кнопочки и Таи, некому. Девчонки, конечно, набегами-оказиями передали Соне подарки, а вот идти… Каждая отговорилась неотложными делами, и это понятно – нервное время, ни секунды свободной. Но не Кнопке же одной, в конце концов? Тая думала об этом, невольно покачивая головой. Как ни крути барабан… – выпадают одни и те же картинки. Ей! – к Клубникиной. И просто необходимо привести себя в состояние исполнения обязательств. И относиться ко всему спокойно. Потому что дальше – Тая откуда-то это знала – подобное будет повторяться, и стоит научиться с этим жить.

Тридцатого числа, в воскресенье, после полудня, по лёгкому морозцу, припорошенные снежком, они топали на свидание с Клубникиной, в дом малютки. Тая несла громоздкую ёлку, упакованную в коробку от самовара, а Кнопка – матерчатую сумку с конфетами-мандаринами из папиного праздничного заказа и пластиковый пакет с игрушками-погремушками от девчонок.

Дом малютки встретил их хлопающей на ветру дверью и нестерпимым запахом детского сада – подгоревшего молока и перегретой тушёной капусты, до того противным, что сразу вспомнился Димкин рассказ про тухлый кочан в школьной столовой. Тая постаралась мельче дышать и поскорее отвлечься от тошнотворного аромата. Они спросили у пробегающей мимо работницы кухни в фартуке с засаленным животом Клубникину, и та ткнула пальцем в дверь направо.

Маргарита действительно оказалась за этой дверью, в комнате со шкафчиками и длинными лавочками. Она как будто ждала их – хотя чего удивительного, Кнопка же предварительно ей позвонила. Она показалась Тае совсем незнакомой – строгая, собранная, деловая; белый халат по фигуре, ни единой складочки, волосы красиво выбились из-под белой косынки…

Девчонки вошли, тщательно вытерев ноги. Кнопка принялась оживлённо показывать сумки, а Тая упёрлась взглядом в белую дверь с отколотой в углу табличкой: «Горшечная».

– Горшечная, – насмешливо сказал над ухом голос Клубникиной. – Оу! Горшки, представляешь? Моем, хлорируем, высаживаем на них детей, – и толкнула ногой дверь.

За ней обнаружились кривые пирамиды горшков, собранных по цвету, с намалёванными страшной синей краской цифрами. Тая задохнулась и с силой стиснула зубы. Дикой, нестерпимой тоской повеяло от унылой коллекции безобразной ночной посуды. Холодным ужасом хлопнуло по лицу вот это – непонятно как называющееся – полный дом детей, у которых нет ничего своего, принадлежащего только им одним, даже ночного горшка.

Клубникина смотрела на неё в упор; знакомая запятая перекосила рот, перерезала щеку и придала лицу какое-то странное, неведомое до сих пор выражение. Тая не знала, как прервать эту тяжёлую долгую минуту.

– Так куда это? – крикнула Кнопка и зашуршала полиэтиленовыми мешками.

– А с сумкой вместе нельзя? – спросила Маргарита и отвела наконец взгляд от Таиного лица.

Слабыми непослушными пальцами та стала развязывать бечёвку, стягивающую коробку. Разорвала картонные створки, скрывающие подарок. Брови Клубникиной подпрыгнули. Взгляд потеплел. Видно было, что ей понравилось деревце с медовыми лаковыми игрушечками и золотыми веерами. Они поставили его на подоконник единственного окна – и видно хорошо, и детям не достать. Тая быстрым движением расстелила вокруг снежную полянку. Вместе со снежинками, налепленными на стекло, выглядело сказочно. Комната приобрела совсем другой вид – хотелось сесть на скамеечку и долго смотреть, как зимний свет просвечивает сквозь ветки.

– Подумаем, может, в спальню на окно поставим, – задумчиво сказала Клубникина.

– А… где дети? – робко спросила Кнопка.

Клубникина подняла удивлённый взгляд:

– Спят ещё, где… Тихий час.

А потом, подумав несколько секунд, приняла решение:

– Погодите пять минут, я сейчас. – И, ни к кому не обращаясь, как бы про себя: – Всё равно скоро вставать.

И ушла в правую дверь, осторожно прикрыв её за собой.

А Тая с Кнопкой остались ждать.

Действительно, не больше чем через пять минут Клубникина вернулась. Но не одна – на руках несла маленькую заспанную девочку лет двух, в криво, наспех надетом платье, с нерасчёсанными кудряшками, подхваченными резинкой с гремящими деревянными шариками.

– Смотрите, – сказала Маргарита и поставила девочку на подоконник рядом с ёлкой, – это моя дочка.

Тая с Кнопкой замерли, не зная, что сказать. Девочка таращила глаза и тихонько сопела.

– Вот, – продолжила Клубникина, – видите? Это я купила ей платьице, и носочки, и туфельки тоже.

И принялась охорашивать – поправила платье, подтянула носочки, заново подхватила хвостик резинкой. Кнопка охнула, покопалась в сумке и протянула мандарин. Девочка не шевельнулась.

– Возьми, – разрешила Клубникина, и маленькая рука тут же легла на прохладный оранжевый шарик.

Тая во все глаза смотрела на ребёнка. Девочка напоминала механическую куклу – ну не единой живинки не было ни в том, как она смотрела вокруг, ни в том, как брала мандарин. Клубникинские руки, летавшие вокруг её шеи и волос, тоже не вызвали никакой видимой реакции. Она не улыбалась и не отстранялась – ну просто большая живая кукла.

Минуту спустя в помещение заглянула толстая работница в фартуке, которая вначале показала им дорогу. Она открыла рот, чтобы что-то сказать или спросить, но Маргарита её перебила.

– Конакова, – неприятным голосом сказала она, – у вас опять подгорела молочная лапша? Учтите, если на ужин снова прогорклое пшено, я про совесть говорить не буду, а натравлю на вас сами знаете кого.

Таю затошнило. Работница годилась Клубникиной в матери. А та шумно выдохнула и ответила звонкой нецензурной фразой, которая определяла направление, куда можно идти с советами и где приличными были только два слова – «соплячка мокрохвостая». Потом, видимо забыв, что хотела спросить, уходя, изо всех сил шарахнула дверью.

Пару секунд стояла тишина, потом за дверью спальни раздалось хныканье, к нему присоединился тонкий визг, перешедший в самый настоящий вой, затем плач одного ребёнка, второго… Как будто от зажигалки, поджёгшей бензиновую лужу в разных местах, загорелся один огонёк, другой, третий – и вот уже вся поверхность пылает единым пламенем. Общий звук был невыносимым. Открыла рот, взяла дыхание и неожиданным басом заревела «дочка» Клубникиной. И сразу стала тем, кем была на самом деле – не хорошенькой послушной куклой, а живым двухлетним ребёнком. Слёзы горохом катились по блестящим щекам, по-стариковски морщился лоб; маленькая ручка судорожно вонзила пальцы в мягкую шкурку мандарина и проткнула её – на платье закапал сок…Тая потом в мыслях никак не могла отвязаться от этой детской ручонки – как в замедленном кадре, крошечные ноготки вдруг становились кошачьими коготочками, как будто вырастали, дырявили послушную кожуру, и пальцы тонули в мандарине, моментально сделав никчёмным редкое желанное лакомство.

Клубникина, молча подхватив ребёнка, исчезла в спальне, а они, не помня себя, выскочили на улицу и долго хватали ртом свежий холодный воздух, стараясь всеми силами освободиться от этого запаха – непроходимого запаха сиротства, отчаяния, обречённости. И стыдно было от того облегчения, с которым они брели прочь от этого ужасного дома.

– Это мы ещё остальных не видели, – со вздохом уронила Кнопка. – А Рита мне рассказывала, – и опять шумно набрала воздух, – почти все дети умственно отсталые, а то и с явной патологией. Вот эта девочка – нормальная, и она хотела её себе… Не дают, не подходит для приёмного родителя – молодая слишком. И жилья своего нет…

Тая шла, ни говоря ни слова, упорно сосредоточившись на потёртых, замазанных коричневым кремом носах своих полусапожек. Думала о том, что же такое на самом деле – эта Маргарита Клубникина. А память услужливо подсовывала картинки. Незабываемый глумливый отсвет на румяном лице, не знающем стыда и жалости, и согнутую шею Мережкина, и его потухший взгляд. И сегодняшнее, как игральная карта, легшее наискосок и перекрывшее прежнее, – жёсткая, собранная его суть; маниакальная суть человека, никого не боящегося и готового до последнего сражаться за то, что считает главным и справедливым.

А может быть, всё дело в том, что в данный момент она считает главным и справедливым?..

– Э-э-э…

– Бармулин, в таком состоянии надо дома сидеть!

– Сан… Ваныч!

– Я двадцать восемь лет Сан Ваныч.

– Саня – я не твой!.. Бар-рис Фёдрычей лови!

– Бармулин, ещё раз в таком виде в подъезде встречу, луноход вызову. Там разберутся – мой, не мой. Совсем докатились. Уже с тренером пьёте.

– Так Новый год же, Т’ан, Ваныч! Т’вятое! Кто трезвый?

– Я, например.

– Так то вы! На т’лужбе…

– Носачёва, идите, куда шли. Тут адвокатов не надо. Бармулин! А вы домой и вытрезвляйтесь. Иначе в аквариум поедете. Там вам окажут…

– Коля, Коля, иди. Иди от греха. К т’ебе, а то загремишь. В магазине в’тё равно ничего нет, а варёха у тебя и так имеет’тя. Иди!

– Др-р-р…

– Иди, Коля! А ва’т – Т Новым годом, Т’ан Ваныч! Т новым т’чат’тьем! Доброго здоровьичка! Иди ж ты, Коля, наконец! Коля? Вот пот’лал бог т’от’едушку, а! Двадцать четыре чат’а в т’у-тки – как под т’ледт’твием…

– А-а-а…

– Это я не тебе, Коля, не вт’лух… Да иди ж ты, поднимай ноги, в конце концов!

Никто и не знал, что это последняя новогодняя ночь в их жизни, проведённая вместе. Она была не то что уж очень весёлой, но странно запомнилась почти в деталях.

Наступал девяносто первый – год Металлической Козы, почему-то это осталось в памяти. Может, потому, что везде активно обсуждалось – в чём надо встречать и что ставить на стол.

А что ставить на стол? Такой бедной скатерти-самобранки на Новый год у них ещё не было. Даже в оливье вместо колбасы положили варёного кальмара, нарезанного кубиками. Вкус получился странный. Из изысков – тёртая морковь с майонезом и орешками. Перестроечный рыбный торт со скумбрией… Мяса не удалось достать ни в каком виде! Тая несколько раз за эту ночь мысленно благодарила Кадушкину, подарившую ей по-простому, от души, здоровенный кусок деревенского малосольного сала, натёртого чесноком. Прекрасная Казашка надрезала целые картофелины ломтиками, веером, – и переложила тонкими лепестками ароматного гостинца. Запекла в духовке. Получился огромный противень румяного, сочного, сытного основного блюда. Димка ел его с квашеной капустой, нахваливая, и никак не мог остановиться. Сима тоже оценила. А бабушка смотрела на них, горестно подперев ладонью щёку. Потом сказала:

– Посмотри, Таечка. Как всё меняется, – и показала глазами на журнальный стол, где лежали дежурные праздничные подношения её учениц – мандарины и шоколадный набор «Ассорти», на которые никто не обращал внимания…

– Подождите, Келбет Гумаровна, – утешала её мама Аля, – и до сладкого доберутся, всё сметут…

А сама понимала, что имеет в виду подруга. Просто отвлекала, отводила глаза. И думала о том же – куда всё катится и что ждёт впереди, если на новогоднем столе – жёсткий, как резина, кальмар вместо колбасы и никчёмный рыбный торт? А дети без ума от картошки с салом… Военный коммунизм какой-то. Что дальше? Жмых и столярный клей?

Советское шампанское показалось совсем невкусным, пахло дрожжами; Тая еле-еле заставила себя выпить эти несколько глотков – только из-за того, чтобы новогоднее желание сбылось. Оно касалось Симы – чтобы у той в школе всё наладилось… Глупо, наверное, думала Тая. Каким же это образом? Чудом? Вот пусть будет новогоднее чудо.

После двенадцати проводили Симу до подъезда. В окнах их квартиры горел приглушённый свет и метались танцующие тени. «Ка-зи-но, казино, казино!..» – заглушало пьяный шум и крики. Сима вошла в дом, а они ещё немного постояли под окном и услышали, как уменьшилась громкость музыки, раздался пьяный всхлип-крик «Доча!» и зазвенели тарелки и бокалы.

– Печёнку жрут, – задумчиво произнёс Димка.

Они ещё какое-то время поторчали в середине двора и медленно пошли домой.

Немного посмотрели телевизор. Там под «Да-да-да-да, я заводной!..» плясал Леонтьев в стыдных трусах под блестящим фраком (год Металлической Козы!) и Долина вдруг распахивала красное и бархатное – и оттуда неожиданно сверкал голый живот и серебряный лифчик… Оператор тоже понимал это неудобство, и снимал исполнителей рывками, фиксируя камеру на их фигурах какими-то вспышками, на доли секунды. Не покидало чувство, что певцы поют и пляшут только ради того, чтобы показать интимные предметы туалета.

Прекрасная Казашка вздыхала и ёрзала в своём кресле. Ей было нехорошо. Мама Аля напоила её лекарствами и увела в свою квартиру, спать. Новогодняя ночь вместо мандаринов стойко пропахла корвалолом…

А Тая с Димкой выключили телевизор и откинули лёгкую штору, закрывающую балкон. Помигивала цветными веснушками ёлка. Они вдруг стали вспоминать предыдущие новогодние праздники… Как, ещё совсем маленькими, сидели под праздничным столом в масках зайца и медведя и связали круглой резиночкой за помпоны правый и левый тапки мамы и бабушки, а те сокрушались, что «ноги не идут» после распития шампанского, и вправду чуть не упали, вставая, пока не поняли, в чём дело… И как в Димкином пятом, новогодним вечером, взорвали в костре бутылку с карбидом и визжали от радости и восторга, точь-в-точь как Сима, вытаращив глаза на красивый огненный шар, рванувшийся в небо… И много чего ещё.

Но совсем не говорили и не мечтали о будущем. Им так было тепло и уютно в прошлом, что этого вполне хватало.

Комната тонула в голубом сиянии. Его испускала мохнатая звезда, застывшая в оконном прямоугольнике, как на картине; казалось, она упирается лучами прямо в балконную раму. Огромная, покинутая всеми. Как будто остальные отдали этой одной свой свет и цвет, а сами истёрлись, истончились, превратившись в блестящий звёздный прах; и вот он – еле видимый, посверкивая, висит в ночном морозном воздухе. И даже упасть не может, настолько невесом.

Было так легко и тихо, что не хотелось даже глубоко дышать.

Еле-еле, чуть нарастая, вдруг возникла мелодия – нежная, колокольчиковая. Как будто от прикосновения волшебной палочки водяные капли превращаются в льдинки.

– Что это? – шёпотом, чтобы не перекрыть едва слышные звуки, спросила Тая.

– «Серенада дальних холмов», – тихо ответил Димка, – Сибелиус.

Они замолчали.

Было ошеломляющее чувство, что мелодия, как и свет, исходит от самой звезды, а не из соседского телевизора за стеной. И слово «Сибелиус» – магический набор букв – прозвучало, как имя волшебника, сотворившего пленительное светило. Они сидели на диване, каждый в своём углу, не отрывая глаз от балконного стекла. Таинственным свечением были тронуты их лица и даже предметы в комнате. Звуки замерли. Ти-ши-на. Ни криков на улице, ни хлопанья петард. «Может ли быть такое в новогоднюю ночь», – опять подумала Тая. Необъяснимое.

– Зима в Муми-доле, – еле слышно пробормотал Димка; по голосу было понятно, что он улыбается. Потом помолчал, и вдруг тихонько спел:

Горит огонь, трещат дрова,

Снег за окном пошёл…

И эта сказка не нова,

Но нам в ней хорошо.

И совсем полушёпотом:

Идут-бредут тихонько дни,

И кажется порой,

Что в этом мире мы одни,

Занесены пургой…

«И правда, – подумала Тая, – чувство, как в зимнем домике муми-троллей, уютной, заваленной снегом, отъединённой от всего мира пещерке… И нет до них дела никому, как и им до всех. А есть только счастье, мир и покой. И ещё: тёплый баритон, пропевший последние строчки – музыкальный, бархатный. Почти незнакомый. Может, потому, что совсем не видно лица? Не Димкина заливистая скороговорка, а голос молодого мужчины – берущий в плен с первого звука, полный тайной силы и тайного знания. Мягкий и дерзкий одновременно. Откуда он взялся?»

То, что у Димки абсолютный слух, Каретниковы знали с момента знакомства. Собственно, в первый раз они и столкнулись в подъезде, когда вышли на лестничную площадку и закрывали дверь на ключ. Внизу, у самого входа, ещё невидимые, громко препирались бабушка и внук.

– …Неприлично ходить в таких ботинках к педагогу, ты что, не понимаешь? Вот почему у всей твоей обуви вечно ободранные носы? Почему я ношу обувь в три, нет, в десять раз дольше, чем ты, и у меня носы целые! Нет, ответь, ответь! Не молчи.

– Я не молчу, башка, – прозвучал удивлённый детский голос, – сама сказать не даёшь… А ответ лежит на повег’хности. Ты не иг’гаешь в футбол!

И тут же показались участники диалога – шестилетний Димка в костюме, галстуке-бабочке, в ботинках с напрочь изодранными носами и со скрипкой-восьмушкой в руках. С ним сокрушённо качающая головой Прекрасная Казашка.

Ни скрипку, никакой другой инструмент Димка не признавал категорически. Футбол во дворе помог ему сломать два пальца на левой руке – мизинец и безымянный, и навсегда освободил от музыкального рабства. Скрипка была продана, от бабушкиных амбиций остались лишь воспоминания. Когда в гости приходила его бывшая учительница, они обе, грустно беседуя, хоронили несбывшиеся мечты о Димкином блестящем исполнительском будущем. Педагогиня пила чай из кобальтовой чашки, оттопырив мизинец, и всё повторяла: «Абсолютник! Аб-солютник!..»

Вот это «абсолютник» и застряло в Таиной памяти. У Димки, несомненно, были свои отношения с музыкой. В раннем детстве он бесконечно сидел на репетициях музыкальных спектаклей в драмтеатре, где бабушка ставила танцевальные номера. И эта, спетая им песенка, наверняка была подхвачена там, где он торчал за кулисами… У них дома (а не то что у Каретниковых, у которых и телевизора-то до сих пор не было), имелся проигрыватель с горой пластинок. Часто звучала классическая музыка – прекрасная Казашка отбирала материал для постановок в своей балетной школе. А также джаз и хорошая эстрада. Но это объединяло Димку с собственной бабушкой, а не с Таей. Она-то, без сомнения, и под угрозой расстрела не решилась бы прилюдно что-то спеть.

Мамыры, видать, птицы не певчие.

Тая засмеялась и напомнила про скрипку, футбол и ободранные ботинки. Димка фыркнул и опять замолчал. Не покидало чувство, что он хочет поговорить о чём-то другом.

– Сима, интересно, спит уже? – неизвестно кого спросила Тая. – Можно вообще спать в таком бедламе?

– Можно, – коротко ответил Димка, – она привычная…

– А помнишь вот эту, про день рождения, и как мы стояли там… Это же было… Что это было?

День рождения твой

Не на праздник похож –

Третье ноября… –

пропел-пробормотал Димка, и голос зазвучал так, как будто мягкой лапой провели вокруг шеи, за ушами, и стало трудно дышать.

– Скво, – решился он, – я тебе сейчас поставлю. Про меня.

Подошёл к тумбочке и не глядя выдернул затёртый конверт с пластинкой. Плавно завертелся диск.

Конечно, она поняла сразу, кто поёт. Радио же у них имелось. «Как молоды мы были» звучало из каждого утюга. Пел Градский. Но то, что сейчас поставил Димка – нет, никогда. Хотя пластинка была старой-престарой.

…Потом эти кирсановские «Строки в скобках» из «Больничной тетради» Тая перечитывала, наверное, сотни раз. А сейчас, замерев, слушала.

Высоко-высоко уносили струнные. Иногда казалось, какие-то ноты причиняют просто физическую боль.

Жил-был я.

(Стоит ли об этом?)

Шторм бил в мол.

(Молод был и мил…)

Они состояли в странном колдовском братстве – мелодия, голос, стихи. Ближе к кульминации голос набирал невероятную силу и улетал высоко, куда-то в неземные сферы, раскрывая над собой огромный купол боли:

Знал соль слёз

(Нежилые стены…)[8],

Ночь без сна

(Сердце без тепла) –

Гас, как газ,

Город опустелый.

(Взгляд без глаз,

Окна без стекла.)

На этих строках Димка повернул к ней лицо.

– Вот, это про меня, – прочитала она по движению губ.

И почти услышала, хотя это было невозможно – музыка гремела: как он спел последние две строчки:

(Жил-был я…)

Вспомнилось, что жил.

Мелодия рассыпалась такими острыми шипами, что заныло сердце. А потом закончилась. И началась другая, потом третья, и она практически не поняла, когда Димкины руки перевернули диск, а сознание плыло; и потрясение было таким сильным, что она вдруг, нарушив границу яви и сна, свернула куда-то и ходила в пустоте, увязая ногами – в облаках? упругом вакууме? Или вдруг переворачивалась на спину и летела низко, вперёд головой, параллельно земле, а потом делала колоссальное усилие, чтобы взлететь, и знала, что да – это получится – вопреки всем законам физики… И взмывала высоко, где можно было довольно легко парить, но этот полёт не приносил свободы – всё перебивала музыка, колющая, тревожная, беспокойная. Звучали слова…

И этот полусон всё длился и длился, и была мука в этом забытьи – когда же закончится? Во сне пригрезился другой – с полиэтиленовыми шарами, и думалось – а может ли так быть? Воспоминания о сне во сне? Она слышала и не слышала, видела и не видела, чувствовала и не чувствовала – когда закончилась музыка. Димкины руки с пледом. Тепло щеки… Нет, лёгкую тень тепла щеки на долю секунды у её лба. И еле слышный вздох – просто вдох и выдох над головой. И взмах чёлки над чёрной синевой глаз. И удаляющиеся шаги.

…Она проснулась в восемь утра от грохота ключа в замочной скважине и остановилась глазами на снежной мельтешне за окном. Проспала остаток ночи, свернувшись клубком у мягкого диванного подлокотника, накрытая старым полосатым пледом.

В комнату одновременно вошли Прекрасная Казашка из коридора, Димка с книжкой – из своей, и стояли, улыбаясь, глядя на неё.

«Вспомнилось, что жил», – сказал кто-то в голове.

Предыдущая главаГлава 2 из 5Следующая глава