Мы идем по Мансуровскому с дедом. Я маленький, мне пять лет, дед ведёт меня за руку. Дед движется по Мансуровскому, как кусок Кремля. А навстречу шагает его сын. Рука в гипсе на перевязи, перебинтована голова, на ней фуражка, шинель с лейтенантскими погонами наброшена на плечи. Дядя, похожий на Щорса, приближается. Они останавливаются, смотрят друг на друга. И дед ему говорит что-то вроде «Всё панкуешь?» Не помню точно, какое слово он использовал, — тогда панков конечно не было, — но посыл был примерно такой. «Да, отец» — отвечает дядя. «Ну иди», — говорит дед. Расходятся.
Дядя был человек неуправляемый, полный безумия и темной злой энергии. 1931 года, на два года моложе матери. Абсолютный хулиган, находящийся в перманентном большом конфликте с семьей. Из морского училища, куда устроил дед, его выгнали. И тогда его отдали в летное. С легкой руки Василия Сталина в летных кругах очень ценились такие отморозки. Дядя был классическим отморозком. И там он нашел себе место. Но произошел скандал, после чего дед снял трубку, позвонил командующему московского военного округа и сказал: «Лейтенанта Шаповалова убрать из Москвы». И дядю убрали.
Бабушка потом всю жизнь вспоминала: «Когда дед твой умер я, думая, что я одинокая слабая женщина, опять позвонила этому начальнику и попросила вернуть сына. Какая я дура!». Действительно, ошибочку сделала, сильную ошибочку… Потому что дальше уже жизнь на Мансуровском с появлением дяди стала серьезно походить на чернушный фильм.
Он был очень злой.
Мне лет 9 или 10. У меня был деревянный меч. Дядя вошел пьяный в портупее, в сапогах и говорит: «Давай дневник». А я взял меч и выставил его вперед- Тогда дядя пошел на меня, но в этот момент появилась бабушка и сказала:
— Пошел вон.
— Но я же только дневник хочу проверить.
— Пошел вон.
И он мрачно ушел.
Зоологически ненавидел меня из-за моего отца. Ему было 15 лет, когда появился мой отец. Отца он тоже терпеть не мог. Это черное пятно моего детства.
Да, меня очень любила бабушка, его мать. Его, своего сына, не любила, а меня любила. Поэтому он был таким сгустком негатива по отношению ко мне.
И всё же дядя Лёня был интересный человек. По прошествии времени мне проще о нем говорить непредвзято, потому что острота противостояния между нами уже стерлась. Он был социальным психопатом, но в такой, может быть, немного «приглаженной» форме, — тем, что он прошел армейскую школу. Но там он тоже себя вел достаточно вызывающе. Много и жестоко дрался, будучи офицером.
Разошелся скандальный эпизод его службы, когда в часть, где служил дядя, приехал высокопоставленный генерал. Он стал обходить офицеров, построенных на плацу. Ветер, снег. Генерал шел и пожимал руки офицерам — те конечно же без перчаток, а он, генерал, конечно же в перчатке. Он свою руку в перчатке подавал офицерам, пожимавшим ее голой рукой. Он этого даже не замечал — нечто само собой разумеющееся.
Генерал дошел до моего дяди, который стоял с голыми руками, — тот демонстративно долго и очень тщательно надевал перчатку, застегнул ее и только после этого пожал руку генералу. Сцена без слов, пауза. Но что можно сделать Шаповалову? Дядя мог хамить сколько угодно — он был за каменной стеной своей фамилии, своего родства, — но отомстил за товарищей-офицеров.
Непростой был человек. У него установились плохие отношения с отцом и отвратительные отношения с матерью. Его мать, моя бабушка, сына не любила и откровенно ему в свое время сказала, что она его не хотела. Он вырос под влиянием этой травмы. Человек в прямом смысле нес травмы в себе с самого рождения.
Я видел фотографию его с дедом из дома отдыха Малого театра в Щелыково — год, наверное, 1947, дяде лет 15–16. Они завтракают в столовой. Фотография бледная и нечеткая, но видно, что подросток сильно озлоблен на мир, на свою вброшенность в это пространство.
Он стал более психопатичной, более женственной версией своего отца. Нос немножко уточкой, чуть-чуть вздернутый. Волосы не волнистые, как у моего деда, а кудрявые. Глаза карие. Подбородок не такой как у деда, выступающий твердой калошей, а более безвольный. Губы более женственные. Можно было бы сказать, что это лицо актера.
Дядя Лёня был социальным психопатом, потому что был деклассированным элементом. Он родился как деклассированный элемент, хотя и отец его, и мать были породистыми: каждый из них — по-своему ограненные камни. Не брильянты, но с огранкой. Получилось же в итоге что-то такое нервное и агрессивное.
Помню, как дядя пытался покончить с собой. Я тогда учился во втором классе — соответственно, примерно в 1955 году.
Это было так.
Я остался один дома с домработницей Машей. У нас в доме до этого эпизода было два больших встроенных стенных шкафа, забитых оружием. Среди прочего великолепная немецкая винтовка, малокалиберная, но сделанная очень качественно. Холодного оружия тоже хватало.
И вот я остался с Машей, и дядя появился. У нас был красивый бабушкин фамильный буфет красного дерева, и к нему золотой ключик с плетенной головкой. Бабушка любила фарфор, у нас была огромная коллекция. Ко всему прочему у нас стояли саксовские вазы. В одной из этих ваз на дне лежала горсть малокалиберных винтовочных патронов 5/56.
И вот он появился, волоча за собой винтовку за ствол, и спрашивает:
— Где ключ?
Маша достаёт ключ — Маша была верная старая домработница, состоявшая при моей бабушке еще с довоенных времен. У нее сын погиб на фронте, бабушка ее утешала, когда пришла похоронка. Она из деревни попала к бабушке и стала ее доверенной homemate, — морщинистая старушка, сохранившая свой ситцевый крестьянский облик.
Грозный голос дяди:
— Где ключ, старая?
Она говорит:
— Зачем тебе ключ? — а сама дрожащей рукой даёт его.
Он его берет у нее из рук. Маша пытается стать перед буфетом, на страшном своем инстинкте понимая, что что-то ужасное происходит.
— Уйди, старая.
Почему-то он к ней так обращался: «старая». Всё напоминало пьесу Островского.
— Не уйду, — ответила Маша и попыталась в него вцепится. Но он ее оттолкнул.
Хотя мне было лет семь-восемь, я сразу понял, что ему нужны патроны и что он будет стреляться. И думаю: «Ну и стреляйся, гад! Давно тебе пора уже освободить меня от своего присутствия!».
Дядя открывает буфет, берет патроны и возвращается через холл в свою комнату, которая раньше была моей детской, но он ее занял, когда вернулся из Новосибирска.
А Маша мне:
— Беги, зови на помощь!
Когда я уже выходил, раздался выстрел. На выходе я увидел, как распахнулась дверь, и он лежа, как ящерица, оставляя за собой широкий кровавый след, в галифе и босой прополз по полу, приподнялся и вырвал телефонный шнур. Телефон стоял в холле на столике.
Я в этот момент выбежал вприпрыжку по Мансуровскому в сторону Остоженки. Мне навстречу идет знакомая, часто бывавшая у нас в доме, — из тогдашнего дядиного женского окружения.
У дяди тогда была жена Нина, которую бабушка очень не любила, — просто копия Мэрилин Монро. Тот же бюст, блондинистые волосы, американская манера мазать себе помадой губы. Стилистика трофейных кинофильмов — не та, что в 40-е годы, а чуть попозже. И все девки строились под нее — здоровые бюсты, губы намазанные. По-моему, они все были его любовницы.
И вот идет одна такая, помахивая сумочкой и бюстом, идет к нам. Я подбегаю к ней и говорю: «Дядя застрелился!» У нее мгновенная реакция. Только что она вальяжно шла, и взгляд у нее блуждал по верхним этажам домов. Шла в таком кайфе. А тут она подхватилась и пулей понеслась в сторону дома с диким свистом. Сбросила туфли и босиком помчалась.
Я был потрясен. Думаю, вот надо же — девка просто кобыла кобылой, но реакция потрясающая. Я-то понял, что мне там делать нечего, и пошел дальше гулять. Пришел домой, когда его уже увезли. Оказалось, что он промахнулся: выстрелил мимо сердца, и пуля ушла в потолок. Дядя два месяца провалялся в госпитале. Тогда он был еще в армии. Его выгнали из партии за попытку самоубийства. И еще были какие-то формулировки — что-то вроде «за моральное разложение». Надо сказать, дядя всегда сильно пил.
Но, отлежавшись, вернулся, сразу развелся с этой Ниной, начал учиться, взялся за ум, трансформировал свою жизнь и, собственно говоря, умер ни много ни мало как одним из руководителей вертолетной промышленности страны. Он сделал быструю карьеру. Восстановился в партии. Но до самого конца оставался социопатом, человеком в буйных неладах с собой.
Дядя был острым, очень жестким антисемитом — и вообще ксенофобом. Он и меня ненавидел, кстати, как азербайджанца. Как все антисемиты, любил еврейские дебюты. Он мог с невероятным мастерством исполнять еврейские песни. Многие подозревали, что он и сам еврей. Он был кудрявый, черный, кареглазый, брюнетистый парень, распространявший вокруг себя странное темное обаяние, которое так нравится женщинам. При этом евреев он ненавидел, но евреи были в его окружении.
Дядя мог предстать приятным и обаятельным. Конечно все искупало то, как он пел и как он шутил. Великолепно играл на рояле. Он всему учился, говорил по-немецки. Играл на баяне и на гитаре, владел ею виртуозно. У него был замечательный голос. Рассказывал анекдоты, пел романсы дуэтом, мог аккомпанировать профессиональным певицам. Вокруг него постоянно вилась научно-артистическая молодежь, он водил дружбу с самыми громкими именами своего времени, дружил он с Высоцким. Но, к сожалению, не всегда был выбор качественный. Его сопровождала толпа прихлебателей.
Например, Паша Пашков. Потомок знаменитого владельца дома Пашкова, ядерный физик, человек холеный, но проходимец, ограбивший дочь Шаляпина. После смерти моего дяди, он и его дочку ограбил. Увез всё дядино наследство, включая «Жигули», которые после него остались. Машина в советское время была большой ценностью, а он дочке своего только что умершего друга сказал: «Ну зачем она тебе, что ты с ней будешь делать?», — и забрал.
Но были и очень красивые и яркие фигуры. Его окружали труппы лучших театров — в основном МХАТа. Актрисы МХАТа составляли его гарем. Причем, актрисы, задействованные в «Живом трупе», — цыганки Тани. Все «цыганки Тани» из разных трупп были его.
Три дядины женщины врезались мне в память и сформировали на раннем этапе мои представления о женственности и о том, что нужно любить и чего нужно избегать.
Вера Донская — «Жалобно стонет ветер осенний»[39]. Потрясающая. Постоянно курила, правда. Бабушка всё ей говорила: «Ну что же ты, Вера, куришь? Зачем — с твоим голосом?» Пела Вера так, что Изабелла Юрьева могла тихо пойти и залезть в конуру собачью. Круче женщины в романсе, в абсолютной самозабвенности не найти. Есть грубая Кибела[40], мать-земля цыганская. А есть рафинированная версия. Есть Варя Панина[41], дочь цыган-конокрадов, а есть Ляля Черная, дочь дворянина Киселева и цыганки. Вот Вера — это Ляля Черная. Очень красивая женщина.
Кибела, согласно мифу, идет в сопровождении корибантов — процессия из музыкантов, певцов и танцоров сопровождает великую мать богов. Цыгане — это как раз корибанты, сопровождающие Кибелу. Это хтонический культ, связанный с культом Великой Матери. Совершенно понятно, что есть хтоническое посвящение, и я это очень рано в детстве воспринял.
Почему герои в «Живом трупе» так плакали, не могли оторваться от цыганщины? Потому что они были служителями, рабами хтонического культа. Очень энергетическая вещь.
Вера Донская была рафинированным вариантом. Но за ней, за ее протюканной художественной фигурой, артистической и стильной, открываются такие бездны хтонизма, как Ляля или Соня Димитриевичи[42]. Я все это хорошо понял. Считаю, что в детские годы, благодаря дядиным музыкальным вечерам, получил хтоническое посвящение в «бессознанке», что дало мне потом возможность оперативного маневра уже совершенно в других регионах.
Катя Врубель, внучка художника[43], невероятно влюбленная в дядю, помогла ему, когда он ушел из армии.
Он же фактически стал инвалидом после ранения. Потом он перешел в гражданскую авиацию, но очень скоро оттуда ушел. И решил получить гражданское образование, так как у него было только военно-летное училище. Он поступил в институт на вечернее отделение и пошел на завод, настоящий механический завод, освоил там специальность токаря. Он сделал великолепную, затейливую медную рамку для фотографий — копию дореволюционной. Подарил ее своей матери, с которой у него были отвратительные отношения.
По вечерам дядя учился, институт был крутой — какой- то физико-технический, и там было полно математики. Катя Врубель с ним сидела, потому что была математиком. Она с ним занималась, приложила огромные усилия и потратила невероятно много времени, чтобы помочь ему закончить институт, — очевидно, надеясь, что он на ней женится. Очень красивая, эстетская девушка. Ходила в черном бархатном платье с хрустальными брошками. Вся в легкой дымке, но немного в ней крови не хватало. Буйства в ней не было, не было Катерины Ивановны, выходящей с шалью плясать перед вице-губернатором. А была в ней внучка знаменитого художника, — математик с родинкой на щеке, что называется «родинкой красоты».
Катя была очень белая, со светло-русыми волосами, но очень аристократическая. Бабушка мечтала, чтобы Лёня на ней женился. Это бы для нее искупило уродство ее сына, которого она ненавидела. Вот девушка по сердцу, соответствующая. Врубель — это же имя, черт побери. Врубель — это же ее современник. Но нет — использовал, гулял, учился математике. Выучился и женился на другой.
Женился на еще одной «цыганке Тане» из «Живого трупа», и звали ее так же Таней. Играла она во МХАТе. Зычная, громогласная, бестактная.
Смешно, но фамилия ее — Друцкая-Соколинская. Ее папа, князь Друцкой-Соколинский, в ссылке, будучи алкоголиком и слабым человеком, сошелся с буфетчицей — не то карелкой, не то мордовкой. И от этого «мезальянса» родилась, на минуточку, княжна Друцкая-Соколинская. У нее еще был брат, рано умерший от белокровия, и сестра — абсолютно невнятное существо. Сама Татьяна — стройная высокая девка с шикарным бюстом и совершенно потрясающим сильным, резким, мощным, но немножко, я бы сказал, стеклянным голосом.
Она училась у профессора, брала частные уроки, пела во МХАТе. У нее было слабовато по части воспитания: князь Друцкой-Соколинский присутствовал в ней весьма условно. Просто алкаш, сосланный по какому-то антисоветскому делу.
На одну квартиру моего деда приходилось пусть не два князя, но два персонажа с княжескими фамилиями. Такое нечасто встречалось в советское время. С одной стороны Амилахвари, а с другой — Друцкая-Соколинская. Я уже не говорю о Шепелевых и Джемалях.
Таня подходила к Теймуразу и говорила: «Тёмчик, мы с тобой князья!», — и его перекашивало. Как-то Таня запела на даче. Бабушка только умерла, а Таня распелась. Мы были внизу, Теймураз возле колодца. Он говорит матери:
— Что это за безобразие. Человек умер только что, а она так открыто позволяет себе выражение радости. Надо пойти и сказать ей немедленно.
Мама пошла туда, и распевки прекратились.
Вскоре Таня покончила с собой — за год до смерти мужа. Поняла, что он ее не любит, и покончила с собой. Написала прощальную записку на тему какого-то разговора между ними о том, появится ли из гусеницы бабочка, «из хризалиды вылупится ли бабочка…»[44]. Таня написала: «Прощай, гусеница!». И выпила таблеток — как женщины любят. Причем сделала все очень аккуратно. Застелила кровать резиновой медицинской простыней. Одежду аккуратно сняла, оставив на себе ночную рубашку, чтобы не шокировать людей, которые ее найдут. «Прощай, гусеница!» — было обращение к дяде Лёне. Почему гусеница?
Но моего дядю как-то не впечатлило. Пришел, увидел труп, сказал: «Ну что же ты наделала…».
Эти три женщины в дядином ближайшем окружении — Вера Донская, Катя Врубель и Таня Друцкая, — три грации, определившие мое отношение к феномену женственности. Мне трудно было оценить в том возрасте, но что-то было в них во всех непростое.
…Я узнал о том, что дядя умер, когда находился в путешествии по Прибалтике. Мне позвонила мать и известила об этом. А умер дядя так.
Он в очередной раз на своих «Жигулях» отвозил маму, когда она работала в театре зверей Дурова, и выехал со двора в Мансуровский. Там у него случился то ли инфаркт, то ли инсульт. Он успел затормозить и припарковаться у тротуара и умер прямо рядом с ней на соседнем сидении.
Когда я приехал в Москву, его уже похоронили. Ему было 45 или 46 лет. Странная жизнь не любимого никем человека. Мама моя его любила, но маму он сильно обидел.
Такая семья из классической пьесы то ли Горького, то ли Островского, где все связаны фрейдистскими комплексами негатива по отношению друг к другу. Бабушка не любила деда, не любила сына. Сын имел комплексы по поводу сестры, ненавидел своего племянника. Племянник ненавидел дядю. Дымящееся поле.
Квартира странная была, заряженная жуткими энергиями.
В 1974 умерла бабушка, в 1975 Таня покончила с собой, а в 1977 умер дядя. Они дали возможность Теймуразу с мамой лет десять пожить спокойно без этого ужаса. Хоть какой-то светлый период остался после ухода их всех. Я жил отдельно и просто приходил регулярно в гости.