К книге
Гейдар Джемаль. Сады и пустоши: новая книгаСАДЫ И ПУСТОШИ. Не играть в чужие игры
98%
САДЫ И ПУСТОШИ. Не играть в чужие игры
51

Для меня актуальной темой, темой моей биографии и — хотя это вопрос политики и истории — моей философии является моё отношение к советскому феномену. Советский Союз был для меня абсолютно неприемлемой реальностью — сам советский дух.

Я впервые пришел к ощущению, что всё это ненавижу, в очень раннем детстве. Это было связано с тем, что я пережил советское как женское.

Хрущевское время, мне девять лет, 1956 год. По радио говорили «мир», проклятье войне», «мирное сосуществование»… Вдруг я понял, что именно здесь концентрируется моя ненависть. Я, маленький мальчик, по глубочайшему интуитивному выбору пришел к тому, что насилие — это духовно, а жажда мира — это подлая специфика раба.

Рабское состояние эксплицитно отражено в женщине, женщина — враг мужчины. Наиболее проявленное в мужчине состояние женственности — это состояние раба. Мужчина как раб — это мужчина, который повержен, принужден, кастрирован. Дискурс, который вела советская пропаганда, я воспринимал именно как «кастрационный» дискурс, женский дискурс. Для меня это сразу четко оформилось.

Я выбрал в качестве своего поводыря на тот момент Гераклита — за то что он сказал: «Вражда — отец вещей»[265]. Эта фраза стала фундаментальным слоганом, которым я руководствовался. Она привела меня, неопытного еще мальчика, к социал-дарвинизму, к поверхностному ницшеанству.

Между 9 и 12 годами я исповедовал культ насилия, жестокости, войны, господства, ненависти к человеческим поискам комфорта и женскому культу безопасности. Все качества, которые мною философски отторгались, воплотились для меня в феномене советской реальности, — реальности рабской, женственной.

Я ведь поначалу принимал дискурс о мирном сосуществовании как аутентичный: то есть действительно верил, что они все там у себя искренне борются за мир. Как в одной песне Головина есть строчка — «обожал он сражаться за мир». Сегодня, правда, принято считать, что это была пропаганда, «разводка» агрессивной советской империей западного человечества.

Но я и по сей день полагаю, что мирное существование — реальная подоплека и психологии, и гештальта кремлевских старцев. Хрущев, Маленков и другие реально были «заточены» на конвергенцию, мирное существование, на всяческий позитив, на хозяйственность. Стоит вспомнить лысого Никиту Сергеевича в вышиванке с кукурузой в руках, как всё об этом человеке становится понятно. Больше всего на свете эти люди боялись реальной конфронтации, реального взятия на излом с их ситуацией, и хотели бы продолжать вот такое свое существование.

Как говорит Гегель, господин и раб отличаются тем, что господин идет навстречу смерти, а раб хочет от нее убежать.

Советский Союз страшно не любил тему финала и злился, когда Мао говорил, что ядерная война, ядерная бомба — бумажный тигр, а половина человечества — нормальная плата за коммунистическое будущее. Позднее, при Рейгане, полагали, что «есть вещи поважнее, чем мир», и это в Совке вызывало истерику.

Советские были рабами и кончили коллапсом, как рабы, вставанием на те колени, с которых они непрерывно до сих пор встают, скользят и падают на лёд, как гуси.

Советский Союз был для меня предметом абсолютного отрицания. Но он кончился в 1991 году, а с 1989 по 1993 год у меня был период переосмысления и оценки. Раньше я не хотел разбираться в том, что в Советском Союзе есть какие-то этапы, аспекты, история, подистория. Что есть троцкизм, который ставил перед собой совершенно другие задачи. Что между Хрущевым с кукурузой и пламенным Львом Давыдовичем лежит пропасть. Я не хотел в это вникать. Отрицал полностью, хотя изучал марксизм, марксистскую диалектику, читал «Капитал» с седьмого класса. Первый том «Капитала» я прочёл в 14 лет с карандашом в руках. Не только прочел, но и понял — по крайней мере большую его часть.

Я читал и видел, что это гениальный текст, что там колоссальным образом сконцентрирована логика, метод описания действительности — очень качественный и обладающий генеративной способностью. Он порождает политику, политическую реальность. Она, конечно, может быть сниженной, может быть совершенно другой, проэволюционировавшей в иную сторону, но в ядре «Капитала» мысль восхищала своей плодотворной напряженностью и ясностью. «К критике гегелевской философии права» и «Немецкую идеологию» я тоже читал. Некоторые фразы стали моими личными мемами. Например — «Мы решили предоставить эту рукопись грызущей критике мышей», — пишут Маркс и Энгельс по поводу черновика «Немецкой идеологии».

Но это — теоретический уровень. На практическом уровне вокруг меня был Совок, и этот Совок мною отрицался.

В 1993 году произошел финал — расстрел Белого дома.

И я увидел, что в Совке наличествовал диалектический процесс, который и привел к капитуляции, к тому, что я ненавидел, — к женской жажде выживания, к женской ненависти к насилию, женскому неприятию огня, который жжёт и разрушает плоть, к женскому бегству от смерти. Это приводит к капитуляции, к рабству, к вставанию на колени, — что и закончилось поражением в холодной войне.

И мне даже совестно признаться, но мне не понравилось быть гражданином страны, которая является страной третьего сорта.

Ненавидя советскую власть, я тем не менее чувствовал себя нормально, будучи, условно говоря, гражданином сверхдержавы. Ненавидел её, отрицал её, — я был «антицезарист в Римской Империи». Наверное, такое состояние и Владимир Ильич испытывал, потому что по некоторым моментам можно понять, что Ленин болезненно относился к каким-то ущемлениям страны.

Когда оказалось, что Россия стоит на коленях, я стал думать, что есть динамика такая, которая от понтов по поводу мировой революции привела к жалкой позе на четвереньках. И вынужден был углубиться в тему. Я стал различать ленинизм и сталинизм, я увидел сталинизм, как его описывал Троцкий: как термидор, как контрреволюцию.

Тут сложный момент, потому что, с одной стороны, я ощущал себя как радикал и революционер, противостоящий status quo, а с другой стороны, внутри Совка, пока он еще не рухнул, я находился на крайне правой позиции. Но крайне правые экстремистские позиции в своем пределе лучше всего выражены Юлиусом Эволой, Геноном — той моделью, которая в конечном этапе является абсолютизацией status quo, абсолютизацией общественной пирамиды. В основе этой пирамиды — принцип иерархии, принцип господства, но диалектически это связано с тем, что подлежит отрицанию, потому что в нем абсолютно подавлен, заглушен и уничтожен момент трансцендирования.

Традиционалистский идеал — платонический абсолютизм, изощренный сложный пантеизм, абсолютная западная философия тождества.

Пантеизм ведь сложен.

Есть пантеизм Платона, но и «Диалектика природы» Энгельса — тоже пантеизм. Самое главное, что пантеизм не предполагает нечто, выходящее за пределы бесконечности, которая дана здесь и теперь. Эту бесконечность можно рассматривать как чисто спиритуальный Абсолют, а можно рассматривать как материю, субстанцию. И там и там в основе лежит субстанциональность, которая, как море разливанное, нигде и никогда не кончается. Спиноза был пантеист, но с установкой, что «Бог есть Природа». А на другом конце мы находим крайне изощренные, разреженные формы. Какая разница?

Когда я для себя открыл, что диалектический материализм является скрытой формой мистицизма, многое поменялось в моей оптике.

Генон-то забивал мне башку тем, что мир идет по инволютивному пути, что мир дегенерирует от Золотого века к Железному, что от великолепной иерархии он движется к власти шудр.

А внимательное изучение этого показало, что — нет, и, хотя какие-то внешние движения идут, ничего не меняется. Бытие реализует те возможности, которые в нем заложены изначально в его Золотом Полюсе. Именно в Золотом Полюсе есть тот омерзительный негатив, который распускается пышным цветом в его конце.

И советский режим диалектически содержит в себе полюс бунта, отрицания и вопля о неприятии — и это очень глубокая традиция.

Еще на раннем этапе я познакомился с работой Каутского по истории социализма от Платона до анабаптистов и от анабаптистов до наших дней — несколько томов, переведенных на русский язык до революции[266]. Оказалось, что тема революционного вызова красной нитью проходит через всю историю на серьезном религиозном уровне.

С другой стороны, в Совке заложен глубочайший конформизм и воля к тому чтобы кушать, к тому чтобы жить, — жить здесь, жить хорошо. Это же либеральная идея. И всё это прикрыто диктатурой пролетариата.

Какой уж там пролетариат, какая диктатура? Я видел из своего окошка во дворе пролетариат. У нас во дворе был гараж, там копошились в комбинезонах работяги, шоферюги, и бабушка запугивала меня, что я буду одним из них, если я не совершу над собой «сверхусилие». Какая там диктатура пролетариата? Где мой дед — и где эти шоферюги? Его шофер Пискулин носил к нам ящики с икрой и виноградом. Этого Пискулина я никогда не воспринимал как представителя пролетариата, осуществляющего диктатуру, — даже когда я узнал, что его дети или внуки на кого-то выучились, что кто- то из них, может быть, даже стал дипломатом. Для меня это было неприятным парадоксом, что кухаркины дети кем-то стали.

Я не мог принять вызов в адрес существующего, в адрес Бытия, как связанный с социально левым, с низами, как связанный с социальной несправедливостью. Несправедливость положения раба, которого лишают свободы, не дают есть, для меня не было негативным аспектом сущего, серьезным или центральным аспектом сущего. Протест против сущего связан не с тем, что человеческая жизнь плохо устроена, а с чем-то гораздо более глубоким… с фундаментальной болью. С чем он связан, предстояло еще найти.

…Уже в начале 90-х, когда я стал различать два тренда, два потока в советском феномене и пришел к выводу, что можно еще как-то рассматривать как попутчиков Савинкова, Каляева, Сазонова, Нечаева, Троцкого, IV интернационал. Они всё же оставили определенное политическое и идеологическое наследство.

Но дальше, когда Россия стала играть с советской темой, отказавшись от советского социального пакта с населением в пользу олигархической шкурности, когда она стала лицемерно муссировать своё советское прошлое до поражения в холодной войне, пришлось пересмотреть очень много и в этом направлении. Пришлось пересмотреть что-то и в отношении революционной традиции, в красной нити вызова, которая проходила через древность, Средние века, Возрождение, пришла к Робеспьеру, к якобинцам, потом перешла к Марксу.

В какой мере это не часть игры того Бытия, которое здесь генерирует, образует систему, являющуюся воплощением Бытия на уровне человечества? Ведь мы же не имеем прямого выхода на Бытие. У нас нет контакта с Бытием. Вместо прямого Бытия нам предъявлен социум, нечто, выступающее в качестве Рока, но в человеческом обличии, — механизмы неизбежности, осуществляемые людским аппаратом. У социума много измерений — семья, социальное положение, экономика. Всё это в сумме образует ткань неизбежности, ту органику, из которой берется коллективная судьба и индивидуальные судьбы.

Но это не Бытие, это тень Бытия.

Когда человеческий фактор встречается с реальным Бытием, то оно действует крайне деструктивно. Потому что встреча с Бытием — это как встреча бензина с огнем или сухого дерева с огнем.

Бытие действует на свои отражения, на вторичные свои проекции в виде человечества, в виде общества, как удар огня.

Поэтому контакт с Бытием сложный и опосредованный — через иерархию, аппарат власти, мистику и поповскую традицию, которая всегда является понтификатом, наведением мостов между отражением и оригиналом.

В конечном счете я понял, что Советский Союз был просто инструментом системы — не самым большим и серьезным, а вторичным. Вся революция в её пафосе, романтизме, в её молодой страсти является таким инструментом. Почему? Потому что она завязана на Бытие.

Горизонт любой революции онтологичен — он связан с Бытием, это коррекция Бытия, надежда на Бытие, взывание к Бытию, вера в потенции, которые содержатся в Бытии. Это вера в то, что Бытие есть Благо, пусть это Благо сейчас скрыто, но это Благо нужно из Бытия как-то вытащить. Это очень важно.

Я на самом раннем этапе пришел к ощущению, которое сформулировал намного позже, а именно: Бытие есть зло и Бытие есть ложь. Оно проявляется маской — не самодостаточной, но вторичной маской подлинной правды, которая совершенно негативна.

В основе псевдоутверждения, которое за пределами всякого опыта, лежит дефицитность, привационность, глубокая богооставленность. Изначально в самом фундаменте Сущего есть богооставленность как безусловная данность. Эта богооставленность прикрыта позитивной маской Бытия. Бытие существует исключительно для того, чтобы заменить, компенсировать, скрыть богооставленность как бы «богоприсутствием», при этом абсолютно фальсифицируя идею истинного Бога.

Бытие подаёт себя как бог — для всех тварей Бытие и есть бог, и тем самым Бытие есть не что иное, как абсолютный враг Бога, который выступает отсутствующим субъектом в богооставленности.

Мы здесь, в этом мире, как отражения Бытия, находимся в тени, или в проекции, которую отбрасывает лже-Бог.

Мы находимся в тени Сатаны. Общество, власть — это тень Сатаны.

Вот это ощущение было для меня врожденным, но оно раскрывалось постепенно. Сначала как ненависть к женскому, потом как ненависть к советскому как к воплощению женского. Потом мои горизонты расширялись, включая в себя и Запад. Потом и Восток. Потом это уже включало в себя человечество, глобальную систему, потом включало в себя всю историю.

И наконец пришло полное понимание того, что Бытие в целом есть золотая маска на черном тлене, — тлене, который описывает подлинное, не могущее состояться в силу того, что оно слишком огромно, слишком ускользающе, чтобы состояться. Оно не может быть предъявлено, вместо него предъявлено его отсутствие, предъявлена оставленность Сущего им.

Сущее есть пустой сосуд.

Этот сосуд сделан из золота, он расписан и украшен, может быть даже эта пустота компенсирована тем, что туда налито что-то, что не имеет никакого отношения к тому, что там должно быть. Поэтому налитое туда — это всё равно, что пустота, более того — это хуже, чем пустота. Это то, что называется «покрывание истины ложью».

И Советский Союз был просто небольшим инструментом в играх Системы, которая в свою очередь являлась стратегическим аппаратом Сатаны, работающим, в частности, с этим миром как с одним из миров.

Но этот мир очень важен, потому что в этом мире живет человек, а человек — единственное во всех мирах создание, причастное к Святому Духу. Святой Дух — это то, что должно было бы быть в этом сосуде. Но отсутствует.

В богооставленности есть два полюса: один полюс — тлен, чистая богооставленность, ужас богооставленности. А другой полюс — то, на что богооставленность указывает. Богооставленность указывает на то, кто оставил, чем это оставлено.

Вот этот сакральный полюс — это Святой Дух, та самая точка Смысла, которая является антитезой изначальному фундаментальному злу.

И вот я пришел к выводу, что только метафизическое трансцендентное Откровение, которое есть ислам, есть Откровение Святого духа, есть единственное, к чему можно обратиться и на что можно опереться в отрицании лжи Бытия.

Многие христиане в Серебряном веке были озабочены темой Третьего завета. В последующем такие деятели, как Эшлиман, Якунин, тоже об этом говорили. Что, мол, первый Завет — это завет иудеев с Богом, второй — Завет христиан, а третьего мы ждем. Мережковский об этом писал, Розанов, — да мало ли кто еще.

Какими же они были слепцами, если не видели, что третий Завет уже состоялся — и состоялся именно в исламе! Именно это и был Завет со Святым Духом, о котором они мечтали. Более того, это прямым текстом сказано в Евангелии: «…и придёт к вам утешитель, который пребудете вами до конца времен»[267].

Для меня стало очевидным, что ислам и есть реальный Завет со Святым Духом, который конкретно в истории ислама выступает в образе Джабраила, принесшего Логос, и в этом Логосе содержится непостижимая точка, превращающая пепел и тлен вкуса богооставленности в абсолютное утверждение, в бальзам и вино трансцендентной правды, ускользающей от опыта, ускользающей от восприятия. Именно это является той вервью Всевышнего, за которую надо держаться.

Мне стало очень многое понятно. И я поставил перед собой вопрос: а можно ли использовать попутчиков? Где стратегия Духа?

Ясно, что исторический ислам — это стратегия Святого Духа в его борьбе с Бытием, в его борьбе с человечеством как с тенью Бытия. Но стратегия — это же методология борьбы. А какие можно использовать методы, если мы живем в конкретной ситуации? Мы же вброшены в мир.

Например, можно ли бороться, будучи мусульманином, радикалом, выступающим против Бытия, с конкретным проявлением системы в данном месте и в данное время, будучи национал-социалистом? Надеть чёрный мундир с серебряными молниями, сражаться за Райх, но имея в виду исламскую идею. Или, например, стать красноармейцем, махновцем, национал-социалистом, национал-сепаратистом, левым радикалом, марксистом. Радикалы же представлены очень многообразно. У нас же есть площадка для манёвра. Мы же не можем тупо дудеть в одну дуду. Это останется непонято, приведет к сектантской изоляции.

И тут я понял одну вещь.

Как только ты становишься игроком, который соглашается на предложенные игры, как только ты делаешь попутчиками своего проекта национал-социалистов или национал-сепаратистов, левых интернационалистов и прочих, — ведь все это проекты Бытия, — ты начинаешь союзничать с теми или иными диалектически оппозитными проявлениями бытия для борьбы с Бытием.

Но частный случай не может победить целое. Ты сразу занимаешь площадку, потенциально обреченную на поражение в силу своей частности.

Условно говоря, чтобы бороться с государством, ты идёшь в криминал и становишься бандитом. Это вызов государству. Но есть ли шанс у вора или бандита победить государство? Кончено нет. И в конечном счете мы видим, что преступность сходит с благородного пути «отрицалова», становится организованной преступностью, которая превращается в одно из отделений правоохранительных органов, выполняющим грязные поручения, не подходящие для носителей погон.

Так же дело обстоит и со всем остальным.

Я понял, почему салафиты так негативно относятся к ихванам, почему в исламе существует такое предубеждение к политическим играм, которые подразумевают адаптации политических методологий Запада — партии, выборы и всё подобное. За такими инициативами стоит оправдательная риторика самого позитивного свойства: а давайте, мол, где есть условия, воспользуемся возможностью и создадим партию, которая включится в политическую борьбу, ведь дальше на этой площадке мы сможем что-то такое исламское развить.

Это заведомо проигрышная позиция.

Салафиты совершенно правильно отрицают подобный подход, потому что ты просто идёшь к сатане, но вторичному, мелкому, иллюзорному, идёшь к «тени от тени». Ты начинаешь с ним сотрудничать, приобретать черты этой тени от тени, чтобы бороться с оригиналом, с могущественным сидящем на троне Люцифером. И становишься просто мелким чертёнком, который показывает кукиш, — причём показывает его тому, чьего когтя он не стоит, шерстинки с хвоста.

Понятно, что от отчаяния люди второго или третьего сорта, или, к примеру, лишенные статуса белые офицеры могут пойти в жиганы, но их путь — путь в расстрельный ров, путь в никуда.

Если мы думаем о победе, то быть попутчиком Райха, быть попутчиком ичкерийцев, басмачей, европейского сопротивления, суфийского сопротивления, консерватиного сопротивления, — это всё тупиковые пути.

Что же остаётся?

Существует веер совсем других тактик, которые не переходят на платформу приспособления к чуждым матрицам, чуждым гештальтам, на которых лежит откровенная печать онтологизма, откровенная печать Бытия.

Самым трудным уроком и самым очевидным в «педагогическом» плане является рассмотрение советского опыта, советской феноменологии в этом контексте: как быть мусульманину, который верит в Аллаха и действительно переживает ислам в его внутренней правде не как призыв ко всему хорошему против всего плохого, а именно как радикальное неприятие всего?

Что такое отрицание идолократии, отрицание идола? Если быть последовательным, то отрицание идола есть отрицание всего. Это отрицание Бытия, потому что Бытие — это Тагут, его последняя метафизическая тайна. Тагут — не каменный идол, который ссылается на олимпийского бога. Тагут — это и есть Бытие, одной из ипостасей которого является совершенно реальный олимпийский бог.

Если ты идёшь против Тагута, то можешь ли ты быть попутчиком ну хотя бы Коминтерна? Можешь, к примеру, поехать в 1936 или 1937 году в Испанию воевать с Франко? Или поддержать национально-освободительное движение? Ведь это же как бы параллельный путь, это облегчает борьбу. Совок же вкладывается, даёт деньги и оружие людям, которые противостоят Британской империи.

Если я теоретически понимаю, что это фальшивый путь, и потом внимательно смотрю на фактическую историю, на то, как это было, — я, к примеру, вижу историю партии Туде в Иране. Я вижу, как партию, которую создал троцкист Блюмкин, сдали и уничтожили, а потом создали партию Туде, которую тоже сдали и уничтожили.

И я вижу, как всё, что было создано Советским Союзом, создавалось для того, чтобы это сдать и уничтожить.

Я вижу, как закончили ихваны, которые долго-долго играли в партии, но в итоге их сдал и уничтожил сначала Насер, а потом его духовные последователи, включая Сиси. В Алжире тоже ведь ихваны выиграли выборы в 1991 году. Они постоянно выигрывают выборы, и их постоянно выводят из классной комнаты и зверски подвергают политическому геноциду.

Хорошее выражение — «политический геноцид». Не этногеноцид, а именно «политический», — уничтожить всех ихванов, уничтожить всех мусульман и других «фашистов».

Любые попытки встать на площадку, используя попутчиков в борьбе с Системой, обречены, потому что они метафизически фальшивы.

Всё, что есть в этом мире помимо чистого ислама, — это проекции Бытия, но частные, и выглядят они как критика частного против целого. А если ты солидаризируешься с частным, то ты заранее обрекаешь себя на потерю своей позиции-антитезы и на проигрыш целому.

Это, пожалуй, главное, что я вынес из анализа своего отношения к советскому феномену на протяжении почти 60 лет его изучения. Советского и постсоветского — это единый процесс. В 1991 году никакой серьёзной ломки или превращения одного в другое не произошло. Таков парадокс поражения в холодной войне. Парадокс в том, что когда страна проигрывает в горячей войне, то наступает слом, а когда в холодной, как СССР, то история продолжается, но уже в зеркальной, извращённой форме.

Бороться необходимо.

Но ислам должен создать свои специфические политические формы, которые не тождественны ни нацизму, ни коммунизму, ни западной демократии.

Это совершенно специфические формы, в которые пусть приходят и играют другие. Не мы должны прийти и играть по чужим правилам, а другие должны прийти и играть на нашей площадке.

Моя идея состоит в том, что внутри Уммы власть должны взять новые политические джамааты как ячейки партии. В таких джамаатах руководство должно формироваться из людей, обладающих высшем уровнем пассионарности.

Чем больше человек жаждет смерти, тем более он достоин власти, и тем больше на нем должна быть ответственность, чтобы вести джамаат к победе. Джамааты должны быть сетью, подобно масонским ложам, они должны управлять человеческим морем мусульманской общины. За пределами мусульманского мира тоже будет формироваться сеть джамаатов — «трансграничный халифат».

И тогда униженные и оскорбленные всего мира придут к джамаатам, придут к мусульманам, потому что за мусульманами будут стоять эти структуры, управляющие процессом.

Следующий этап — это диверсификация методов борьбы.

Где-то может быть конфронтация, как в Сирии, где-то нажим на лидеров куфра.

«Избивайте руководителей неверия, ибо может быть те, кто следуют за ними, одумаются и изменят свой путь». Хороший тезис.

Не надо играть в чужие игры. Другие пусть приходят, ищут заступничества и принимают те формы, которые мы им предложим.

Это единственный путь для нас.

Предыдущая главаГлава 51 из 52Следующая глава