Когда-то я считал себя гегельянцем. Для меня это означало веру в панлогизм, что всё было отражено в чистом интеллекте. Не было ничего, что не имело бы своего присутствия. Всё было покрыто — никаких закоулков, никаких тёмных углов, ничего.
Меня с детства, с двенадцати лет примерно, преследовала идея зеркальной анфиладности реальности. Что универсум построен по принципу зеркал, в которых отражается, повторяясь, всё целое, что есть во всех зеркалах, и это повторяется и собирается в каждом. Идет динамический рост содержания в каждом из зеркал. А зеркала в своей способности воспринимать безграничны, они как бы «резиновые».
И я играл с этой идеей.
Например, что зеркала, находящиеся на разном расстоянии, посылают свой контент друг на друга с разной скоростью. Одно зеркало находится близко и сразу отражается в соседнем, а другое зеркало находится в двух световых годах или в световом месяце, и отражение приходит через два года или месяц. И хотя отражается одно и тоже, но за счет задержки создается впечатление, что имеет место какое-то рассогласование, впечатление пестрой толпы. Кто- то завязывает шнурок, а кто-то уже после этого встал, а кто- то и рукой помахал. Это всё этапы одного и того же, но пришедшие с разной скоростью. У меня это было параллельно с условным панлогизмом. Идея зеркальности подтачивала и размывала веру в полную закрытость, в концепцию «абсолютной Идеи»…
При этом 90 % гегелевского контента мне было чуждо. Там же диалектически эти самые идеи проходят через тезис, антитезис и синтез и приходят к конкретному современному человеку. Это всё мне было чуждо и неинтересно, потому что моё гегельянство останавливалось на концепции «чистой идеи», Идеи как синонима Бытия.
Вот чистое и абсолютное Бытие — это и есть Идея.
Есть ещё идея Ничто. При этом идея Бытия и идея Ничто абсолютно тождественны друг другу. Бытие и Ничто — две половинки одного «глобального гештальта», который и представляет собой абсолютную идею. В своей «чистоте» они ничем не наполнены, они предшествуют любому наполнению. Чистое Бытие настолько пусто и «стерильно», что равно идее Ничто.
Именно это меня интересовало, на этом я останавливался. Остальное — выход на гегелевский анализ права, истории — было уже неинтересно.
Бытие как Идея и моя идея зеркальной анфиладности жили параллельно.
С Мамлеевым были очень серьезные споры. Каждый раз, когда мы встречались, мы спорили, покрывает ли панлогизм всю реальность или есть «внелогичные» закутки, по поводу которых абсолютной Идее вообще нечего сказать.
Пока я защищал позицию панлогизма, у меня было то самое видение Великого Существа, распятого на бесконечной расходящейся паутине миров. И в дальней периферии от Существа всё становится настолько мутным, что не имеет значения, потому что форма исчезает. И вот где-то посередине между распятым Существом и дальней периферией форма ещё сохранялась, но при этом Великое Существо было достаточно далеко, — это давало шанс на зазор, на свободу, на то, чтобы сорваться с того крючка, на котором распято Великое Существо. Великое Существо — это концентрация абсолютной несвободы. Оно само по себе — абсолютная несвобода, и разносит эту несвободу повсюду.
После этого Гегель отпал как сухая корка с болячки. Здесь не было ничего, касающегося абсолютной Идеи, но она перестала быть актуальной. Это был ещё предгеноновской период.
Сначала произошло усвоение Генона в «трехмерном» объеме, то есть это не только Генон, но и другие авторы, — тот же Эвола. Это была идея «великого тождества», которая, кстати говоря, сразу вызвала у меня внутреннее напряжение. Внутренний поиск шел у меня на самом глубоком уровне — еще до Гегеля или параллельно ему. Это пыталось как бы выразиться в этой «анфиладе», но не выразилось. Была идея трансцендентного, которая оформилась потом уже на уровне понимания Генона, — параллельно. Оформилась идея «Есть то, чего нет». То есть обратная Пармениду. То, что есть, — того нет. А вот чего нет, — то есть. В конечном счете это кристаллизовалась в глубоком убеждении, что ключевым словом ко всему является «утверждение». Это, собственно, было геноновской позицией, но в одном месте он говорит I'affirmation absolue: за пределами утверждения не может быть ничего, кроме ошибки. Есть утверждение и оно есть абсолютно всё. А вне его — только ошибка, которая не существует.
И я сказал себе: стоп! Вот эта «ошибка, которая не существует», — она и есть то, что нас интересует. Ошибка, которая не существует, — она и есть единственно подлинная. Но дальше нужно было организовать диалектический гегелевский путь к этой ошибке, а потом — к её преодолению. Что значит «за пределами утверждения есть только ошибка, которая не существует»? Есть отсутствие. Но значит есть утверждение, которое включает в себя абсолютно все (опять возвращаемся к гегелевскому панлогизму), которое вместе с тем оказывается пустой чашей.
Я не знал тогда, что существует каббалистическая доктрина чаши, точки. Ко всему этому я пришел сам и с другой стороны. У меня было много разных подходов к одному и тому же. Я не имею исторических аналогов, но обрывки своих мыслей иногда нахожу, когда заглядываю в какие-то книги. Как правило, это мне неприятно, потому что очень не люблю встречать пародию на свою мысль у каких-то чужих людей. Я тут же это закрываю и ставлю на место.
У меня был такой подход, что утверждением может быть только трансцендентное, то есть имманентное — это всё, тождественное самому себе. То, что является «отсутствующей ошибкой», — это указание на трансцендентное. Трансцендентное всегда ускользает, убегает. Проблема в том, что трансцендентное, чтобы быть трансцендентным, должно перешагивать через что-то, «иметь память о том, что оно перешагнуло», а если так — оно привязано якорем к той земле, от которой хочет оторваться. А это значит, что оно не трансцендентно, потому что трансцендентное должно быть полностью на той стороне.
Почему Иное не годится? Потому что в Ином содержится понятие Этого. По отношению к чему оно Иное? По отношению к Этому. Это и Иное — как две половинки. А нам надо вырваться за пределы этой взаимосвязи. Вот чистое трансцендентное, которое вырвалось, — оно и есть Утверждение. Это можно сделать только через нетождество. Нетождество чему? Нетождество абсолютной ночи молчания, абсолютному негативу, нетождество злу, в котором нет Мысли.
Мне нужна была всеобъемлющая ночь, всеобъемлющая тотальная смерть, которая стала бы негативным образом утверждения, но такого утверждения, к которому нельзя было добавить «плюс икс». Ночь, к которой нельзя было бы добавить тьму. Но можно быть нетождественным этой ночи. Я представлял себе эту ночь как то великое зеркало, в которое трансцендентное смотрит и не видит себя. Это зеркало состоит из чистой негации. Если угодно — из чистого сна. Это сон, который живет втайне внутри Всего.
По-настоящему я ощутил внутренний конфликт по поводу Генона, наверное, в 1972 или 1973 году. Для меня он долгое время оставался арифметикой, я просто считал, что это то, что есть, но не то, что должно быть. Перефразируя Ницше: «Генон — это то, что должно быть преодолено».
Генон констатирует некую безусловную, самодостаточную и абсолютно аннигилирующую любые поползновения к альтернативе данность, которая должна быть преодолена. Некий дух, дух чистого негатива, он ищет преображения из негатива в солнечное перерождение через отрицание этого абсолютного Всё, которое косой Абсолюта все отменяет, все снимает. Дух негатива является тем камнем, на который находит коса Абсолюта, когда проходит по лугу, снимая траву.
С 1973 года у меня сформировалась четкая идея, что человечество — циклическая повторяющая реальность, которая должна быть остановлена. Циклы должны быть остановлены. Хотя тогда для себя это так не формулировал, но я считал, что циклы должны быть остановлены для того, чтобы перейти к новой реальности, альтернативной повторяющимся человечествам.
Позднее для меня это стало как переход от циклов — скажем, от Золотого века, сходящего к затмению и повтору, — к эсхатологическому завершению Ветхого Бытия и началом Нового в авраамическом смысле.
Но в те времена я ещё не мыслил в категориях авраамизма. Я считал, что остановка циклов — это цель эзотерического фашизма.
Цель эзотерического фашизма — это остановка циклов и преображение импульса, который вращает колесо манвантар, когда один импетус идет вверх, другой вниз. Когда раскручиваешь колесо перевернутого велосипеда и потом резко нажимаешь на тормоз, колесо блокируется, и там просто видно, как один вектор идет вверх, а другой вниз. Я видел в остановке циклов необходимость вот этого абсолютного разового свершения.
Для меня с 12 лет существовала интуиция подозрения, что мы живем в некой сверхбытийной реальности, некой тотальной данности без свершений, и она чревата свершением, которое все время ускользает, не может состояться. Главная цель — чтобы раз и навсегда состоялось это свершение.
Я увидел, что христиане пытаются навязать концепцию разового свершения посреди исторического процесса в появлении Христа, раз объявленного ими Богом в бесконечной длительности, уходящей в некое прошлое от творения и в некое будущее к Концу времен, а посредине он является и делит историю пополам, — как христиане любят говорить. Это точка такого боговоплощения, это разовое свершение, после которого история делится на до-спасенных и после-спасенных. До-спасенные соответственно тонут под бременем первородного греха, остальные же могут быть спасены, просто присоединившись и приняв Христа после его воплощения.
Я видел в этой идее некий глубокий иррационализм и неадекватность, потому что такая избирательность по спасению людей, которые случайным образом появились во временной длительности после воплощения Христа, казалась мне несколько произвольной и странной. Тебе повезло родиться после нулевого года нового времени, и тебе очень просто спастись: нужно лишь принять Христа. Формально не остается ничего другого, выбор очень простой: ты просто присоединяешься к этому отряду принявших Христа и идешь дальше.
А в исламе есть перманентный призыв, обращенный пророками, начиная с Адама, и во все времена, начиная с прихода Адама, люди могли присоединиться к «малому отряду». Этот момент был открыт, и вставшие на этот путь люди могли бороться с Бытием и с человечеством.
Есть разница.
Бог так возлюбил, по христианскому учению, человечество, что послал своего единородного сына спасти человечество, но тогда совершенно непонятно, почему, возлюбив его, он не спасает тех, кто был до этого послания.
Даже Платон и Аристотель, которых рисуют на иконах, оказываются в лимбе, они оказываются в чистилище, они не спасены, они лишь могут рассчитывать на то, что их рано или поздно выведут из Ада. А о людях попроще я и не говорю.
Тем более что если Платон и Аристотель — это «христиане до Христа», то тогда появляется много вопросов. Ведь они классические «ультраязычники». Платон и Аристотель не сказали ничего сверх того, что было уже у Лао-Цзы и Адвайта-ведантийских учителей. Если они — «христиане до Христа», тогда получается, что и Шанкарачарья, и Лао-Цзы — тоже «христиане до Христа». Чем они хуже Платона и Аристотеля? Тем что не попали в орбиту эллинизма — только и всего?
Возникало много странных вопросов, на которые ислам давал четкий и холодный ответ. В Коране ясно дано понять, что люди не являлись целью исторического процесса. Целью исторического процесса является решение некоего уравнения в замысле Всевышнего, где человек был просто «иксом» или «игреком».
Обращение к человеку с призывом встать на путь решало вопрос об истине — значение которой было совершенно вне человеческой судьбы, в том числе и духовной судьбы. Поэтому гибель человека в духовном плане, его осуждение или неосуждение, было скорее как кастинг актера, приглашенного на некую роль, и если он не проходил кастинг, его хлопали по плечу и говорили: «Старик, ты не подойдешь. Можешь идти гулять, у нас тут серьезный театр, мы тебя не берем».
В христианстве все крутилось вокруг человека как цели, ради которого всё затевалось. Но если творение и вообще весь мировой процесс был человекоцентричен, то остаётся очень много незавязанных концов. Если же человек был исключительно функционален и инструментален, то понятно, что все это можно было повторять до тех пор, пока не появится правильное сочетание условий, и до тех пор, пока не будет решен этот момент, когда красная черта перейдена, останавливается вращение колеса, совершенно четко блокируется повтор циклов, вечное возвращение равного. И не возникает переход к совершенно другой реальности, в которой все становится правильно, черное становится белым, белое черным, а истина проявляется в том, что она обнажается, как отсутствующая в этой чаше, чаше данности, чаше данного.
Такие соображения посещали меня именно в тот период, 1972-73 годы, но они продолжали тему, которая для меня была параллельна актуальной и ранее, — эта тема шла подспудно с Гегелем. Тема подлинного содержания реальности, подлинного смысла реальности, которая обязательно должна нести некую апористическую направленность. Реальность обязательно должна была в себе содержать некую безвыходность, тупиковость, абсолютный алогизм, который бы решался через взрыв, через некий скачок в сторону.
Апория не была моим рабочим термином в те времена, да и диалектика «испорчена» марксизмом, отвергавшимся как официальная система мысли. Но конечно и апория, и диалектика были тем, что уже тогда в какой-то степени подразумевалось. Апория как безвыходность. Я нащупывал у разных авторов подозрение, что реальность устроена по принципу апории. Сама реальность есть ловушка и безвыходность, но в ней содержится парадоксальный прорыв, слом, возможность избежания.
Даже у таких неоспиритуалистических авторов, к которым дисциплина генонизма относилась подозрительно и дистанцированно, вроде Гурджиева, даже и у таких авторов присутствовал довольно сильный намек на то, что реальность сформулирована и организована как ловушка, и побег из этой ловушки, из этой тюрьмы невозможен. Возможен побег лишь в тюрьму чуть побольше, но все-таки побег за счет некой непредусмотренной щели или случайно не запертой двери, или, скажем, случайно заснувшего пьяного солдата- караульщика.
Я всегда чувствовал момент, привлекавший меня трагическим вкусом правды и вызовом, таким, я бы сказал, «трагическим пессимистическим позитивом», — возможность победы вопреки. Шанс героя, у которого нет шансов. Герой не может выиграть у Рока, но есть некая точка, через которую он может ускользнуть. Это достаточно традиционное мнение, и это мои ранние соображения.
Позднее стало понятно, что все гораздо серьезнее, что все сводится не к апории и не к шансу на побег, — все это принадлежит к «высшей математике», где проблема решения уравнения абсолютно не касается человеческих судеб и даже судеб духа в плане, который инструментален и функционален.