К нам с Леной в Валентиновку приезжали много друзей. Живое было начало. Был, например, такой Илья Бокштейн[108]. Горбун, поэт и городской сумашедший, что называется. Бокштейн относился к плеяде, куда входили Ковшин, Каплан. Там же — поэты СМОГисты, среди которых выделяется Леонид Губанов, наиболее талантливый и яркий из всех[109].
Деваться ему особо было некуда, и он жил при нас с Леной.
Илья был очень хороший поэт. Мне его стихи нравились. Это был человек совершенно безумный. Отсидел пять лет за попытку организации покушения на Хрущева, потом еще год в тюремном дурдоме.
Познакомила меня с ним Лорик, Лариса Георгиевна Пятницкая, в Библиотеке иностранной литературы еще в 1967 году. Она специально нас там как-то свела. Я был слегка шокирован, но и вместе с тем странно очарован гофмановской фигурой этого карлика. Больной с детства туберкулезом костей, маленький человек с иссохшим телом и большим горбом. Всем своим видом он напоминал деревянную фигуру жуткого языческого идола. У него было выраженное еврейское лицо с огромным носом, пронзительными глазами, и от него шла энергетика безумия. Этот человек был одет в нечто, напоминавшее грязную нестиранную пижаму. От него шел сильный запах жутко немытого тела. Илья принципиально никогда не мылся. Он рассказывал, что когда его водили в баню на зоне, то он прятался под лавку и сидел там, чтобы его не коснулась вода.
Когда мы с ним разговорились, Илья рассказал мне вкратце свою историю.
Он принадлежал к поэтам Маяковки, учился в институте культуры. В 1961 году Илью арестовали и посадили, но не так, как пишут сейчас в википедиях, — якобы за антисоветскую пропаганду и выступления на Маяковке, — а за участие в группе, готовившей покушение на Никиту Сергеевича Хрущева.
А надо сказать, что Хрущев спятил от страха после убийства Кеннеди. Никита Сергеевич часто проезжал по улице Горького мимо Триумфальной площади. По этой причине на постоянную радикально-диссидентскую тусовку обращало серьезное внимание КГБ. Все были в разработке.
И вот на Маяковке то ли кто-то по-дурацки рассуждал на эту тему, то ли какая-то провокация была устроена. И все службы были подняты на уши: в то время маршрут следования автомобиля Хрущева из Кремля проходил аккурат мимо Маяковки по Тверской, — во всяком случае, он там часто проезжал.
Маяковка, поэты Маяковки, тусовка на Маяковке, ну и замысел грохнуть Хрущева на Маяковке, — все это каким-то бредовым образом перемешалось, и вот выходит вперед маленький человечек с врожденным туберкулезом позвоночника, горбун ростом 140 см, и говорит:
— Я — главный! Я это все затеял!
И ему говорят:
— А, вот как. Ну хорошо. Явка с повинной.
— Да не с повинной: я не раскаиваюсь — я и сейчас могу повторить.
— Ну хорошо…
Времена стояли травоядные, как принято говорить, и дали ему пять лет. Самооговор был явный — надо бы в дурдом, а дали срок. А потом все равно год дурдома. Сейчас бы, наверное, получил пожизненное.
Я его спросил как-то:
— Слушай Илья, ты же сам напросился на то, чтобы тебе дали срок. Зачем тебе это было надо? Ну вот зачем ты вышел и сказал, что хотел убить Хрущева?! И получил просто так пять лет.
И он ответил в своей обычной манере, резким отрывистым голосом:
— Факт эстетизации биографии.
Мне очень понравилось!
Отвели мы ему комнатку на даче у Лены.
Как-то мы заехали к его матери: они жили в коммуналке где-то на Таганке — место называлось чуть ли не Коммунистический тупик.
Открыла дверь еврейка из гетто — классическая, как в фильмах, акцентирующих этническую тему, или в анекдотических мизансценах. Маленькая сухонькая женщина, дико испуганная. Я хотел, чтобы Илья перебрался ко мне, и мы зашли забрать какие-то вещи.
Мать пришла в полное недоумение, ей было непонятно, как ее штетлер мэшугэнэр сыном[110] может заинтересоваться импозантный молодой человек, — по ее понятиям хорошо одетый, чистый. И смотрела на меня очень подозрительно, одним глазом, как бы боком, — как смотрят птицы. И что это такое, что это за замысел? Она боком, как краб, поползла по стене, посматривая на меня, и на странном каркающем языке выдала что-то вроде: «Ну же вы таки не обижайте Илюшеньку, же вы таки позаботьтесь о моем мальчике». Может, она думала, что какие-то страшные виды мы на него имеем. Но раз уж им там как-то занимаются, и она разгрузилась от заботы кормить и держать его дома, то «вы уж позаботьтесь».
Налет идишной речи был и у самого Бокштейна, хотя он москвич, учился в институте культуры, сидел. Но он часто употреблял идиш, даже немецкие слова он произносил «по- идишному»: например «унтерменч» вместо «унтерменш». Очень колерованый аутентичный еврей.
Я забрал его с собой, предложил ему пожить у нас с Леной на даче в Валентиновке. Бокштейна мы таскали с собой всюду. Идти ему было абсолютно некуда. Потом с дач мы переехали на Гагаринский. Бокштейн тоже переехал с нами и некоторое время там жил, а потом уехал, энтропировал.
У него были действительно потрясающие строки, как-то очень цепляющие…
Я люблю тебя как любит
Злой солдат шальную пулю.
Град холодных поцелуев
Заморозил грудь земную.
Не заснуть мне не проснуться
Я на кончике сомнения,
К стенке тихо повернулся.
Кто сдавил мои колени?
Земля вздохнула, выплюнула: хватит!
Прости, что долго по тебе бродил.
И рад бы на покой,
Да нет по мне кровати.
Я до рождения Ошибку допустил.
Городской сумасшедший с проблесками гениальности.
Знакомые картинки,
Собираются персы,
Собираются персы,
48 персон.
Стол накрыли перстами
Для рыжего беса,
Его портрет вызывают 48 персон.
Я Жене Головину в своё время это показал. Это привело его, как и всегда, когда он сталкивался с чужим творчеством, в сильное раздражение. И он сказал, что 80 % — графомания, но 20 % несет печать гениальности.
У Бокштейна была невероятная индивидуация, зацикленность на собственной гениальности, которая освобождала его от любых тормозов и комплексов. Иногда он развлекался следующим образом. С дачи он уезжал в Москву, являлся в субботу в синагогу и троллил евреев. Появлялся такой горбун, монстр, выбирал себе жертву, какого-нибудь аккуратного интеллигента, и начинал такой разговор:
— Как вы думаете, кто такие евреи? Что значит быть евреем? А вот страшная катастрофа… холокост — он чем объясняется?
И потихонечку начинал раскручивать. Но это же еще были советские евреи, и он был где-то «на грани». А потом приезжал поздно вечером к нам на дачу и рассказывал о своих подвигах.
Илья ходил в пижаме — вроде тех, что изображают в разных фильмах про холокост. Домашняя пижама, превращенная им в костюм, который он носил, не снимая, утром и вечером. Она совершенно потеряла вид и цвет, но сохранила образ пижамности.
Бокштейна вполне хватало на то, чтобы выбежать среди зимы в Гагаринском переулке в тёмный зимний вечер среди сугробов в меховой шапке и больших черных сатиновых трусах, — немного погулять.
Поскольку он был сильно озабочен, все время кадрил девчонок — в метро, где угодно. И приводил их в ужас. Представьте гофмановского Цахеса или Карлика Носа Гауфа: и вот он садится рядом в меховой шапке с торчащими ушами и начинает говорить, что — вот-де Платон, Гамлет… Девушки в шоке.
Однажды Илья привел довольно миловидную девицу, которую он все-таки склеил на улице. По советским понятиям
— «буржуазная» девочка, гладкая и аккуратная. Оказалось, что она учится чуть ли не на пятом курсе Мориса Тореза, на французском отделении. Ей было интересно все — не простая штучка. Но всерьез его никто из такого рода особ не воспринимал.
Контакты у него были неожиданные и очень серьезные — выход на Эшлимана, Якунина, Дудко[111] и других. В 1968 году мы с Ильей выезжали на процесс Делоне — Богораз по поводу Праги, следили за Прагой, следили за Парижем, встречались с Григоренко. Все было очень активно, мы объезжали весь круг людей, ставших предметом моего восторженного удивления в школьные годы, когда я представлял их мифическими героями.
Бокштейн часто появлялся в салоне у Трипольского[112]. Как-то раз он что-то слушал, что-то читал, а потом как всегда резко встал и пошел не к двери в прихожую, а к стенке, уперся в стенку, начал по ней шарить руками и так очень злобно закричал: «Где тут у вас дверь? Поэт не обязан знать, где дверь!» Это был так неожиданно и так круто. Все захохотали. А я это запомнил на всю жизнь.
Как и знаменитый приезд Дудинского с Мамлеевым и каким-то приятелем Игорем на дачу в Валентиновку.
Мы сидели на втором этаже в единственной теплой комнате, дрожа от холода и кутаясь во все что можно, а Мамлеев читал рассказ «Мы готовы ко второму пришествию».
И кто-то сказал:
— Только с чашкой остается говорить — чем еще на даче заняться?
А Бокштейн, как раз вертя в руках чашку, ответил:
— Почему бы и не побеседовать с чашечкой?
Как-то мы шли по Старосадскому переулку в сторону Маросейки с Мамлеевым и Бокштейном. Жаркое лето, плавящее асфальт. 1969 год. Проходим мимо «Исторички», и вдруг Бакштейн говорит:
— Я сейчас начал писать. Хочу испытать себя в прозе. Но это совершенно особая проза. Обычно литераторы пишут свой текст со значением на одном уровне — прямым, одним значением: что написано, то и имеется в виду. Крупные авторы, классики, посвященные — пишут с двумя значениями: фасадным и зашифрованным. Данте написал свою «Божественную комедию» с четырьмя подтекстами, четыре уровня понимания вложил туда. А вот я сейчас пишу роман с девятью уровнями понимания.
Забавно читать, что он знал языки, был переводчиком. Никаких языков он не учил и учить не мог. У него в голове было все совершенно иначе устроено.
Обычно он говорил так: «Мне не нужно ничего изучать и читать, я все знаю сразу. Допустим, Майстер Экхарт. Спроси меня, что такое Майстер Экхарт[113], что у него за послание, что он написал. Мне не нужно это изучать. Я закрою глаза, сосредоточусь и просто изложу, что он такое и о чем он говорит».
Я предложил ему рассказать, о чем говорит Майстер Экхарт. Илья действительно закрыл глаза, впал в транс и начал нести какую-то ересь, фантомы из своей бедной головы. Никаким Майстером Экхартом там и не пахло. Но апломбом он обладал удивительным. В его безумии полюс еврейской гениальности противостоял массовой еврейской банальности. Причем сам Бокштейн остро чувствовал противостояние этих двух полюсов. Неслучайно его полюс гениальности физически выглядел как монстр.
Илья Бокштейн — очень странная, все же периферийная в моей жизни фигура, но он занимал в ней какое-то место, даже жил у меня. И в памяти о нем сохранились остро очерченные воспоминания. Маргинальная фигура, Илья прошел, оставив несколько запомнившихся мне строчек своих стихов. Было странно и даже удивительно узнать, что его больше нет. Он родился в 37-м, а умер в 99-м. Совсем немного времени прожил — больной был человек.
Илья уехал в Израиль, и там уже после его смерти вышел его трехтомник. А при жизни были только какие-то разрозненные публикации. Архив его пропал, если и был таковой. Надо было видеть эти тетрадочки, исписанные огромными каракулями. Тот еще архив.
В интернете есть видео с ним. Можно найти, увидеть его физиономию, понять, о чем я говорю. Лицо у него очень непростое. Его никто особо всерьез не воспринимал. Головинское определение «80 % графомании, 20 % с проблеском гениальности» объясняет, почему возникали проблемы с широкой публикацией его текстов. Но Илья не терял апломба.
Я слышал интервью с ним, сделанное уже в Яффе, где он говорит, что мир признаёт, что Гамлета после Шекспира лучше всех понял Бокштейн. Он написал поэму о Гамлете, которую, по его словам, разместили в какой-то русско- тюркской антологии вместе с Фазилем Искандером и еще непонятно кем. В этой антологии есть восемь страниц его текста о Гамлете, заслужившего высокие оценки у британского актера-поэта, игравшего Гамлета в Лондоне. «Я понял, что моё знание Гамлета, моё понимание Шекспира подтверждено на международном уровне объективно» — говорит Илья в интервью. Он начал нуждаться в некоем подтверждении — это большой шаг навстречу миру.
Илью Бокштейна до сих пор помнят. Правда, я очень редко встречал упоминания о нем. Так, иногда в чьих-то воспоминаниях. Но найти можно.