К книге
Гейдар Джемаль. Сады и пустоши: новая книгаСАДЫ И ПУСТОШИ. Знакомство с Мамлеевым
37%
САДЫ И ПУСТОШИ. Знакомство с Мамлеевым
19

На личном фронте у меня было так: Лена родила сына, а мне после армии и тюрьмы категорически расхотелось заводить семью, вписываться в ситуацию «молодая семья».

Как только я увидел кричащего младенца, все мое глубокое, взлелеянное в течение всего детства отвращение к прокреации[99] всколыхнулось, и я почувствовал глубокую ненависть к детям, к женскому, к семье, к коляске, к бутылочкам с питанием, к омерзительному запаху детей. И конечно полное и безусловное разочарование в Лене. Через некоторое время и мне и ей стало очевидно, что у нас ничего не получится. Конечно же она воспринимала это как предательство.

Но, с другой стороны, мы не договаривались про жизнь с детьми. Короче говоря, я остался в несколько неприкаянном виде.

Когда я оказался в Москве после армии, встал вопрос о том, как жить дальше. Надо сказать, что меня комиссовали через статью «семь-бэ»[100]. Это психопатия. С такой статьей невозможно было восстановиться ни в одном вузе, где имелась военная кафедра. А военная кафедра имелась практически во всех гуманитарных вузах. Но несколько попыток мы с бабушкой сделали. Съездили в скромные институты типа пединститута имени Крупской.

Она ходила в приемную комиссию, общалась, а я сидел в коридорчике. Но толку не было, потому что понятно: ну какой советский вуз возьмет человека, изгнанного из советских вооруженных сил с большим скандалом? Но оказалось, что и устроиться на работу не так-то просто.

Нашел я было хорошую работу — диктором на радио ВДНХ. Приехал в дирекцию, обаял за короткий срок всех баб, которые там сидели. Им понравился мой голос, как я говорю, мой стиль. Встал вопрос о документах. Тут-то и выяснилось, что в военном билете стоит отметка, что я комиссован по «семь-бэ».

Первый отдел выкатывает глаза и говорит:

— Вы что, с ума сошли? Вы на режимную работу хотите устроиться. Диктором на радио ВДНХ! Вы представляете, что будет, если вы вдруг антисоветчину на весь ВДНХ начнете нести? С вас же спросу нет, нам придется отвечать. Вы призовете к свержению советской власти — и вам ничего не будет: у вас «семь-бэ».

Честно говоря, я даже растерялся:

— Вы знаете, масштаб-то маленький. Если бы на весь Союз, а то ВДНХ какое-то.

Он говорит:

— Зато ВДНХ — наш сегмент ответственности. За Союз мы не отвечаем. Но здесь мы сделаем все, чтобы такие, как вы, не дорвались до микрофона.

Девки, которые со мной беседовали, помрачнели, стараясь не смотреть мне в глаза, холодно подсобрали мои бумажки и вернули их: «Спасибо, но…Жаль. Жаль…».

Тут я понял, что, оказывается, не всё так просто: уйти- то из цепких когтей советской армии легко, а вот залезть обратно в мышиную норку после того, как спасся от товарища филина, уже посложнее.

И вдруг мамина подруга, которая работала редактором в издательстве «Медицина», говорит, что у них в издательстве есть место корректора.

О, счастье! Берут в издательство! Уборщиком? Нет, не уборщиком — корректором! На интеллигентнейшую профессию корректора. Замечательно!

Я пришел туда. Это была, конечно, чудовищная, нуднейшая, абсолютно бессмысленная работа по орфографической правке каких-то идиотских медицинских текстов, в которых я не понимал ни слова, потому что они были написаны на чудовищном жаргоне. Надо было править опечатки и расставлять запятые в статьях для медицинских журналов.

Все было бы плохо и безнадежно — тем более что платили они 60 рублей, — если бы там не было Ильи Москвина, племянника знаменитого актера. Бородатый мужик, живший в какой-то полукоммуналке с только что обретенной молодой женой из «лимитчиц». Он обитал в переулке напротив юношеского входа в Ленинку, в графском особняке. Какой-то коридорчик и две комнаты. Он там вел какой-то непрерывный ремонт. Девку свою он держал в черном теле. Я ее видел мельком: она чуть ли не «барин» ему говорила.

Когда я к нему приходил, все было засыпано мелом, сесть было некуда. А когда он приходил в издательство «Медицина», у него на заднице были такие белые концентрические круги от пружин на диване.

Он был не лишен юмора. И самое его ценное качество — колоссальная фонотека Лещенко, Морфесси, Паниной, — весь тот романтический хтонический разгул, так мне близкий с самых нежных лет. Я освежил любовь к Лещенко за счет встречи с Гайдаром в университете, бубнившим себе под нос «Стаканчики граненные» или «У самовара я и моя Маша». И вот мы у Москвина собирались и слушали.

Москвин мало того, что был старший редактор этого издательского дома, — он к тому же еще был очень известный переводчик со скандинавских языков. Толстые книжки, которые он переводил, печатались с его именем. Он их мне показывал. Он переводил со всех скандинавских языков. Но самое чудо, что он знал исландский язык — он же древненорвежский, но знал он и норвежский, датский, шведский. Это был его серьезный приработок. Очень мало кто знал скандинавские языки. После мне только Головин встретился. Но Головину не надо было знать языки, чтобы с них переводить. Он мог создать такую литературу сам. А этот переводил.

И вот однажды сидели мы, можно сказать, на завалинке, во время обеденного перерыва. К тому моменту мы работали вместе уже около двух месяцев. Это был 1967 год, и дело шло к ноябрю. Солнышко проглядывало. И вдруг Москвин говорит:

— А ты слышал о таком писателе — Мамлееве?

— Нет. А как его зовут?

— Юрий. Он пишет очень любопытные вещи. Про монстров, жуть всякую, просто ни в какие ворота не лезет. Круто. Интересно.

Я не отвечаю за точность воспоминаний. Ранее в каком- то другом месте я, может быть, поточнее вспоминал. Пытаюсь передать смысл того, что он сказал.

Я в это время был уже мало что ожидавшим усталым человеком. Вдруг неожиданно даже для меня самого у меня пробудился интерес. Почему он пробудился? Какой-то Мамлеев… Я ведь мог пропустить мимо ушей. Но тут я сказал:

— Мне бы хотелось его увидеть. Как он выглядит?

Помню, Москвин ответил:

— Ты знаешь, он похож на кабана…

— На кабана? Я хочу с ним познакомиться.

— Хорошо, — сказал Москвин, — Будет день, у одного моего приятеля будет чтение. Мамлеев только читает, приходит и читает. Я тебя приведу.

Это обещание мне запало. Я вдруг почувствовал, что моя романтическая история с издательством «Медицина» исчерпывается и подходит к концу. Это было абсолютно тупиковое направление жизни. Невозможно нормальному человеку ходить и заниматься корректурой бессмысленных текстов, какой-то абракадабры, получать 60 рублей и терять большую часть дневного времени.

Приходит назначенный день — это было 11 ноября 1967 года.

Мы с Москвиным встречались перед метро «Библиотека имени Ленина», где сейчас вход в Боровицкую. Одна из моих любимых площадок: 16-й троллейбус ходил недалеко от Остоженки, от Мансуровского, где я тогда вынужденно жил, вернувшись из вооруженных сил. Мама тогда была еще в Тбилиси с Теймуразом.

Вот мы встретились. Подошел Мамлеев, и с ним невысокая девушка с невероятной физиономией: у нее были вывернутые ноздри и вздернутый нос, похожа на карикатурного Гавроша. Она явно мерзла в невменяемом пальтишке, как будто у кого-то украденном или вытащенном из мусорной кучи. Тонкие, как мне показалось, ноги болтались в широких голенищах сапог. При этом ниже полы пальто и до начала сапог коленки были голые, а было уже холодно. Она излучала вид лихости, невероятного драйва, удали. В общем, шло от нее что-то разухабистое и позитивное.

А Мамлеев на первый взгляд не производил особенного впечатления. Я бы назвал его инженером, сотрудником ЖЭКа или учителем, которым, кстати, он и оказался. С портфелем, в ратиновом пальто, он утробно и уютно покрякивал и поглядывал. Он не произвел впечатления какой-то «вспышки сверхновой» при этой встрече.

Мы двинулись к месту, где должно происходить само чтение, — на Большую Полянку. Вел нас Москвин, он знал дорогу. Мы пересекли Большой Каменный мост, прошли несколько зданий, миновали поворот на Якиманку и спустились чуть-чуть дальше. На левой стороне одно из больших зданий по Большой Полянке — чуть ниже того места, где разветвляются Полянка и Якиманка. Дом 11, хотя могу ошибаться. Мы поднялись на какой-то этаж, без лифта. Коммуналка. Хозяин нам открыл дверь.

Я спросил: «А про него что надо знать, кто он такой?». Москвин тихо ответил, что просто инженер. «Просто инженеры» — особая категория в тайной Москве.

У хозяина было лицо человека, страдающего тайными пороками. В обязательных обвисших трениках, в майке. Он провел нас в свою комнату, комнату классического инженера в центре Москвы, — с какими-то невнятными книжками, какими-то невнятными диванчиками, каким-то невнятным патефончиком, псевдовольтеровскими креслами.

Мы расселись, попили чай.

В процессе пития чая Лорик, она же Лариса Георгиевна[101], меня поразила. Она рассуждала обо всем — причем с невероятной лихостью, приправляя речь густым матом. О Канте, о Ницше, о Достоевском. Они у нее была своя Animal Farm: Феденька Ницше, Моня Кант.

— Моня Кант, — орала она, — изобрёл ноумен! Это же…твою мать, надо! Вот просто представить, что Моня Кант изобрёл ноумен!

Я смотрел на нее квадратными глазами, потому что никогда в жизни не видел ничего подобного. И надо сказать, что это все мне очень понравилось.

После этого мы расселись, и началось чтение. С первых фраз, произнесенных Мамлеевым, я был захвачен этим чтением как чем-то совершенно потрясающим, чем-то, что все переворачивает. Суть мамлеевской прозы в том, что человек занимается инфернальным бредом, потому что за этим ему брезжит привкус дальнего преображения, к которому он идет сквозь все.

В этот вечер было два рассказа — «Антижизнь» и «Голос из ничто».

«Антижизнь» — про одинокого психопата, который охотился на кошек и вступал в контакт с ощущениями этого потустороннего преображения, которое маячило сквозь все.

«Голос из ничто» — встреча в пивной с Абсолютом, осуществившим очередное падение вниз. Дядька в растянутой синей майке с пивным бокалом в руке объясняет герою, что Абсолют не первый раз совершает падение и восхождение, что он был Абсолютом в неимоверных высях запредельного безграничного блаженства, потом он превратился в некий персональный Великий дух, потом в архангела, потом спустился по ступеням тронов и могуществ. Сейчас он человек, но его падение вниз скоро продолжится на новом витке. Он уже чувствует приближение затмения человеческого сознания и обрывки воспоминаний прошлых его путешествий, когда он был слоновьей какашкой или еще чем-то в конце своей деградации. Но дальше он снова поднимется вверх. Такой вот очень странный голос из ничто в беседе двух хмырей в пивной, засиженной мухами.

Это были потрясающие рассказы и потрясающее исполнение. Я даже не знал, с чем это можно сравнить. Думаю, для психиатров творчество Мамлеева — море разливанное, потому что Юрий Витальевич, как сын великого психиатра и сам глубокий знаток человеческих психических глубин, писал не фантазии, а изнутри чувствовал реальную органику психопатологии. Естественно, психопатология была не самоценностью, не самоцелью, она была просто окошком в бездну. Сейчас большинство людей банально думает, что вся реальность является отражением в психическом зеркале наблюдающего субъекта и ничего объективного нет, нет «заныров» в пространство, существующее вне человека. На самом деле огого как есть: очень реальные пространства гудят и шумят, но выйти в них можно только через окошки очень нестандартной психики.

Вот в «Карамазовых» разговор о том, что наш русские мужики очень необычны, потому что порют своих невест. Фёдор Палыч Карамазов сидит за столом и рассказывает, как мужики порют девок — причём тех, которых будут брать замуж, — и говорит: «Экие досады».

Так что крестьяне очень и очень склонны к извращениям. Снохачи, садо-мазо, педофилы — всё это у них в полный рост. Иметь вкус к инфернальному — для этого интеллект не нужен. Юрий Витальевич Мамлеев показал, что вкус к инфернальному живет в самых обделенных интеллектом душах. Собственно говоря, это его главное достижение. И то, что описывал Мамлеев, было реально.

…Мы вышли — уже шел снежок — и пошли по мосту обратно. Заговорили о том, как сокрушить советскую власть.

Мамлеев сказал:

— На мой взгляд, ее можно сокрушить только изнутри. Вот если бы кто-то, какие-то люди, поставив перед собой задачу уничтожить коммунизм, смогли бы сымитировать коммунистов, вступить в партию, совершить прохождение на самый верх и стать членами Политбюро, то это было бы реальным способом уничтожения советской власти.

Я признал, что в этом что-то есть, хотя слишком утопично. Но мне это показалось неправильным. Мне показалось, что неправильно уничтожать советскую власть путем приспособления к ней, внедрения, имитации, разрушения ее сверху. Мне, по моему темпераменту, хотелось, чтобы она была уничтожена с кровью, драмами, выворачиванием рук, хрустом суставов, рубкой шашкой в подвале, вывешиванием на фонарях. Чтобы это было сковырнуто, как болезненная язва. И я всегда знал, что советская власть рухнет.

Но каково же было мое изумление, когда она рухнула именно тем способом, который 11 ноября 1967 года Мамлеев подробно описал на Большом Каменном мосту где-то в восьмом или девятом часу вечера.

Мы дошли до метро, простились с Мамлеевым. Москвин тоже куда-то нырнул: он же там рядом жил, возле библиотеки Ленина, там был его переулочек и графский особняк. Мы остались с Лориком, и тут она пригласила меня пройтись с ней. А жила она на Южинском, и мы пошли пешком.

Так я оказался в знаменитом сакральном месте, известном теперь как «Южинский». Это был деревянный дореволюционный дом — под стать домам, описанным в мамлеевских рассказах, где живут всякие кошкодавы. Второй этаж представлял собой невероятно длинный коридор, посередине висел на стене тяжелый телефонный аппарат, вокруг которого все было исписано телефонными номерами. По обеим сторонам коридора шли двери. А в самом конце коридора, где в торце было подслеповатое окошко во двор, направо дверь, ведущая в анфиладку из двух комнат. Там находилось мамлеевское пристанище, но там он уже не жил: дом был под переселение, и сам он на тот момент жил у тетушки.

Проваленный старый паркет, причем проваленный в буквальном смысле, гигантские вольтеровские кресла, обтянутые коричневой кожей, на столе известнейший портрет Достоевского, и в конце маленькой комнатки половину ее занимала гигантская, просто чудовищных размеров кровать.

Там я остался и не выходил оттуда недели полторы: знакомился со всеми аспектами существования, так сказать. Позвонил домой, чтобы не беспокоились, а на работу уже не появился.

Я застал уже агонию Южинского, куда на свет фонаря слетались не субъекты, а скорее объекты, персонажи визионерства. Но там все равно царил потрясающий аромат «сдвига по фазе», вкус разрыва с реальностью, вкус перехода в другое измерение, — не безумие, не постмодерн, не что-то театральное, а выход за угол, в другое измерение. Там все смещалось. Демоническая реальность — не без этого. В другом месте увидеть такое было просто невозможно. Это был удивительнейший паноптикум.

Например, туда заходили кремлевские курсанты — две огромные детины в смазанных сапогах, в форме, абсолютно похожие друг на друга, пластмассового вида, но при этом лихие, со сдвигом, как некая постмодернистская пародия. Когда впоследствии я познакомился с театром Погребничко[102]и посмотрел кое-какие его спектакли, то вспомнил этих курсантов: в них было что-то от режиссуры Погребничко, что-то от ухарской безуминки, граничащей с инферналом. Кремлевские курсанты были точно из демонической реальности.

В другой раз мне представили некоего Малиновского — в черном костюме и с галстуком-бабочкой, с пробором. Малиновский походил на персонажа из фильма 50-х годов типа «Во власти золота». Мне сказали, что Малиновский известен тем, что он нигде не работал. В момент Малиновский щелкнул каблуками, подал руку со словами: «Малиновский, нигде не работал».

Заглядывал время от времени и сам Мамлеев.

Но это уже был угасающий Южинский, и ключевые фигуры, которые его образовывали, туда не захаживали. С ними я познакомился много позже уже при других обстоятельствах.

Появлялись интересные персонажи, их судьбы складывалась по-разному. Алиса Тилле, например. Обаятельная девушка, адвокат, элегантная, ловкая, вся такая протюканная, богемная матерщинница и очень интересная девчонка. Она была впоследствии спутницей Пауста, сына Паустовского. Они вместе подсели на иглу и решили покончить с собой. Она его ширнула, и он ушел, а себя она тоже ширнула, но как-то очень осторожно, и осталась жить. Не знаю о её последующей судьбе[103]. Как-то я ее встречал еще в советское время — на ней уже была патина декаданса.

Или сын создателя фильма «Чапаев» Саша Васильев. Он жил на Ногина, на площади, где на углу был магазин «Колбасы», у церкви, где выход с Солянского проезда, — арка во двор, подъездик, на втором этаже громадная квартира невероятных размеров, комнат пять или семь. Она под завязку была забита барахлом, потому что Саша Васильев был фарцовщиком. К тому же он еще был наркоман, сидел на «винте». У него шел поток людей, бесконечные девки, и конечно там было очень много любопытных предметов. Например, однажды мне попался шишак немецкого офицера времен Первой мировой войны, каска, — я ее тут же примерил и был потрясен тем, что она не налезла мне вообще никак, сразу уперлась в кость. Такое впечатление, что голова у этого офицера была величиной с мой кулак. Такого добра там было много. Потом этот Саша умер в жутких страданиях, весь покрытый страшными язвами.

Как ни хорошо было на Южинском, но пришлось оттуда уйти. Пошел я забирать документы из издательства «Медицина» — увольняться после того как я прогулял дней десять. Пришел, очень сухо, ни на кого не глядя, собрал документы, поблагодарил Москвина за очень интересный контакт. И больше я его не видел. У меня установились очень тёплые и глубокие отношения с Юрием Витальевичем. Мы с ним встречались, беседовали. И он что-то такое во мне почувствовал: он был большой интуитивист.

Тем временем, к весне 1968, в апреле, странным образом восстановились мои отношения с Леной. Я ее увидел на Пречистенке, догнал, думая, что это кто-то. Оказалось, что это Лена. Она сначала была холодна, дулась, но потом отношения восстановились. Мы жили в Валентиновке и на Гагаринском. У нас часто стал бывать Юрий Витальевич Мамлеев. И уже большая часть его наиболее серьезных чтений проходила там, и многие были исключительно для нас двоих как аудитории.

Предыдущая главаГлава 19 из 52Следующая глава