К книге
Гейдар Джемаль. Сады и пустоши: новая книгаСАДЫ И ПУСТОШИ. Армия
31%
САДЫ И ПУСТОШИ. Армия
16

Я всегда был по убеждениям милитаристом. Я уже рассказывал, что возненавидел советскую власть за впервые услышанные слова «мирное сосуществование». Слово «мир» для меня было ругательством, а слово «война» концентрировало в себе все позитивное. Но я не стремился в советские вооруженные силы — для меня это были вооруженные силы врага. И я не верил в их военную природу. И когда там оказался, то мои худшие опасения подтвердились, потому что это был рассадник тупости и портяночно-маечного неадеквата.

Но в начале было довольно забавно.

Меня как призывника отправили на поезде под Козельск. Поехал бритоголовый, в сапогах, которые у меня оставались от занятий верховой ездой, — хороших сапогах, потом пропавших. Для начала я попал в учебку для молодых солдат. По-моему, это был апрель. Мы жили в дощатых казармах в мощном глубоком лесу — но всё же это оказалось самое начало брянского леса. Наша часть была обнесена колючей проволокой. За ней проходила бетонка, и по ней шастали время от времени чудовищные колесные платформы, на которых перевозились ракеты в ракетную дивизию. Но мы не были ракетчики, мы были охраной. Я должен был служить в охране ракетных шахт. Помимо нас там располагались разные части. Мы относились к ракетчикам. Бетонные дороги, лес, хорошая природа, чистая и приятная.

Начиналось все забавно и весело, но вскоре резко стало всё «напрягаться».

Всего несколько дней прошло, как я находился в части, только получил форму. Сапоги у меня тут же ловко изъяли и всучили мне плохие сапоги со склада. Я бы предпочел, конечно, остаться в своих замечательных сапогах, но меня заставили их сдать.

Ко мне подходит чернявый сержант с масляной неприятной рожей и говорит:

— Что это у тебя за ручка такая интересная? Можно взглянуть?

У меня была ручка для того времени совершенно инновационная, с тремя стержнями, они поочередно выдвигались с боков, разного цвета — красным, синим и зеленым. Я ему дал эту ручку, и он ее спокойно спрятал в карман гимнастёрки. Я говорю:

— Верни!

— Молчать, салага! — отвечает он мне.

Я схватил топор и кинулся на него. Он бросился бежать. Все происходило молча. Я за ним. Он перескочил через невысокую оградку — я за ним, он вдоль скошенного луга — я за ним. По дороге он выкинул ручку, издавая странные заячьи звуки. И только крикнул:

— Сумасшедший!

Ручку подобрал, но продолжал бежать. Конечно, я старался его не догнать, потому что если бы догнал, то надо было бы как-то доводить дело до конца. Но я знал, что он напуган серьезно, поэтому бежал за ним километра два, потом остановился. А он еще бежал долго. Спокойно, не торопясь, поигрывая топориком, вернулся назад. Так я сразу как бы себя поставил среди народа. Сначала даже немного в это играл.

Меня назначили командиром отделения. Я стал жестко командовать, на меня стали жаловаться, и меня освободили от этой должности. Но я все равно больше как бы развлекался. Не знаю, что было бы там, во «взрослой» части, — я еще не принял присягу, но по общему ощущению было мало дедовщины. Совсем не то, что потом рассказывали. Драки были. У нас были деды, дежурившие ночью и следившие, чтобы мы спали. Был какой-то отмороженный двухметровый таджик, который при малейшем шуме врывался с ремнем, намотанным на руку и хлестал на право и налево: дисциплину наводил.

Время шло к присяге. И я стал думать, что пора уже завязывать с этой ерундой, потому что просто теряю время. Никаких присяг принимать я не собирался — еще чего! Пошел в медчасть и говорю:

— У меня был в детстве полиомиелит. Его залечили, но это же ничего не значит: он на месте. Там в моем личном деле должна быть об этом запись. Очень болят ноги, очень. Можно сказать, не ходят. Ни стоять не могу, ни ходить.

Вечно пьяный сержант-белорус, похожий на Буратино, с красным лицом, острым носом, говорит:

— Я же не могу тебе в кость посмотреть. Кость — она же внутри, твердая. Ну вот ты говоришь: болят. А я-то что могу сделать?

— Ты интересный человек. А я что могу?

— Ну вот и гуляй тогда, иди.

Ну я и иду-гуляю. Вскоре приехал генерал из корпуса. Я себе иду, а у меня уже щетина, пилотку где-то потерял, иду весь расхристанный. Офицеры ракетной части на меня с ужасом смотрят, отскакивают в стороны. А мои офицеры уже, видимо, махнули на меня рукой. Или может быть готовили какой-то тайный удар.

Иду я, и вдруг навстречу ко мне выбегает тепло ко мне относившийся мужичок Сергей — по-моему, родом из Белгорода, — и говорит:

— Там генерал из корпуса приехал, сидит у нас в казарме, тебя спрашивает.

— Пилотку одолжишь?

Он снял свою пилотку, дал мне. Я надел пилотку, застегнул гимнастерку, одернул ее, и особым образом печатая шаг, как только умел печатать, вошел очень кинематографично, бросил руку к пилотке, отрапортовал:

— Рядовой Джемаль по вашему приказанию явился, товарищ генерал.

Генерал, похожий на жабу, — старый, красномордый, лысый. Сидит, смотрит. Спрашивает:

— Не хочешь служить, товарищ боец?

— Никак нет! Очень хочу служить, но ноги не ходят, болят ноги.

— А медчасть на что? Обращались?

— Конечно, товарищ генерал, обращался.

— И что?

— Да что, пьяный вечно сержант говорит: «Я не могу тебе в кость заглянуть, кость — она внутри». На этом разговор кончается.

— Вот как? Ну позовите сюда этого сержанта. А ты присаживайся пока, товарищ солдат.

Через некоторое время приходит сержант — и на мое счастье он пьян. Входит, пошатываясь, красномордый, и тоже пытается печатать шаг, но его слегка заносит, как градусник в стакане, влево-вправо.

— Вы сержант — начальник медчасти?

— Так точно — я.

— К вам рядовой Джемаль обращался с ногами?

— Обращался, товарищ генерал…

— Ну и что?

И тут на мое счастье он отвечает теми же словами:

— Я же не могу ему в кость посмотреть. Кость же — она внутри.

— Трое суток гауптвахты. А вас мы отправляем в козельский госпиталь на экспертизу.

Отлично, все хорошо, перемена судьбы, что называется.

Поехал в козельский госпиталь, туда ко мне Лена приехала. Котлеты, невероятная кухня. Я и забыть успел, что такая бывает. Большой двор, сад, березки, беседки, приятель у меня там завелся — литовец Бурмистровос, с которым приятно было общаться.

При этом меня все время вызывали на экспертизу и пытали электрическим током. Они смазывали нервные узлы токопроводящей жидкостью, каким-то раствором, подводили электрод и смотрели реакцию: прыгает нога или не прыгает. Я изо всей силы старался делать наоборот от того, как хотелось: если ноге хотелось прыгнуть, я ее сдерживал. Но, видимо, не очень у меня получалось. Две недели я там прокайфовал, и врачи мне говорят:

— Абсолютно здоров, ноги, как у лося, — значит служи. Сейчас поедешь сам с попуткой в часть, а мы пока будем составлять бумаги, что ты здоров, — дня через три они придут.

Я вернулся в часть и говорю, что меня признали больным: полиомиелит, мол, тяжелые последствия, — меня комиссуют. И люди поверили. Офицеры и сослуживцы меня поздравляли, руку жали, что как же здорово — комиссуют. А я-то знаю, что через три дня все будет разоблачено. Ну, думаю, и ладно — гуляю три дня.

Никаких приставаний, хожу нагло, все какими-то делами заняты, а я — в библиотеку, беру там «Новый мир», «Октябрь» и иду в лес читать. Мне даже замечание сделали: конечно, тебя комиссовали, но не надо же так борзеть.

Через три дня приходят мои бумаги, и тяжелый шок для всех. Что же это он— мало того, что абсолютно здоров, так еще и издевается? Назвал себя «комиссующимся», а его признали здоровым.

Вызывают меня и говорят:

— Ну что — пойдешь под трибунал. Это называется «злостное уклонение от воинской обязанности» — до семи лет.

— Ну, значит и пойду. А так вообще-то у меня все равно ноги болят.

Отправили меня в военную тюрьму — готовить мое дело для трибунала.

Небольшая тюрьма типа СИЗО, но не серьёзная — не окружная. Часть охраны — «красноперые», мвдшники. Там был один хохол, белокурый, похожий на эсэсовца: двухметровый красавец с голубыми глазами. Садист- красавец. О, какой измывался: заставлял и на животе ползти, и гусиным шагом, и бежать задом наперед с руками на затылке с утра до вечера с перерывами на лесоповал. Отправляли нас на товарную станцию, и мы там разгружали бревна с платформ под присмотром автоматчиков.

С автоматчиками шутили:

— Что, есть хоть у тебя патроны?

— Есть!

— Стрелять будешь?

— Буду!

— Врешь ведь.

Такой юмор.

Спали на так называемых «вертолетах» — в камеру ставятся две скамьи, и на них кладутся доски. Каждый со своей доской-«вертолетом» забегает, кладет между скамьями и прыгает на нее. Бушлат под голову. За ним следующий, и так по порядку. В пять утра подъем и — маршировка, гусиный шаг, потом ползком и так далее.

И вот этот парень издевался. На нем отлично форма была прилажена, густой золотой чуб, пилоточка сбита, подбородок эсэсовский, и он с улыбочкой отдает приказы.

Я побывал внутри их казармы, располагавшейся там же рядом. То, что я там увидел, напомнило момент из «Гиперболоида инженера Гарина». Когда Гарин уже разбогател и качал золото, он нанял гвардию из бывших белогвардейцев. И те там разложились от безделья, только пили и погружались все больше и больше в маразм, носки- трусы валялись всюду. Забавное место, надо его перечитать. Все приметы разложения бывших военных, которые только пьют и играют в карты.

Я живо вспомнил эти страницы из «Гиперболоида», когда оказался в казарме: трусы, носки, двухпудовая гиря между шконок, ни одна постель не застелена, пол жутко грязный и заплеванный. Полный бардак и свинство. Моральное разложение капитальное. А я там был назначен в наряд полы мыть — что-то такое.

Перед тем как передать мое дело в трибунал, они решили в последний раз провести экспертизу. Командир части имел право принять такое решение. Дело готовилось в трибунал, что-то там писали. Последний ход: медицинский совет должен признать меня окончательно здоровым, чтобы отмести все мои претензии на то, что я больной. И после должны судить меня как злостного уклониста, взять под стражу. До этого считалось, что я еще не под стражей. Под автоматом, за колючей проволокой, но не под стражей. А так бы сидел в камере со всеми атрибутами.

Знали, что в Калуге по субботам собирался медицинский совет, — повезли меня в эту Калугу. Привезли в огромный корпус красного кирпича, где должен был проходить совет. Но именно в эту субботу совет не собрался. А после этого уже никаких вариантов. Никто меня второй раз не повезет, а дальше уже только передача дела в трибунал. И я должен находиться в более серьезной военной тюрьме уже «областного» масштаба. Накатанная дорожка. Это уже не какой-нибудь там штрафбат или как он называется?[90] Там проводишь год-полтора, а потом возвращаешься дослуживать. А тут семь лет за уклонение.

И тут сопровождающие, которые были со мной, говорят: давай сюда зайдем, по соседству. И заводят меня в «Бушмановку»[91]. «Бушмановка» — калужский дурдом, созданный еще до революции на деньги помещиков- благотворителей. Построенное ими здание все еще существовало — деревянные корпуса для буйных.

Вот заводят меня в Бушмановку, и я начинаю косить, симулировать безумие.

В «Рукописи, найденной в Сарагосе»[92] был Пачеко, которого время от времени била дрожь, он корчился, издавал пронзительный вопль, а потом продолжал рассказ как ни в чем не бывало. Вот такого Пачеко я изображал. Но опытные старые провинциальные психиатры сразу поняли, что перед ними наивный симулянт. Но они оставили меня: гражданские психиатры гуманисты же. Они знали, что меня ждет суд.

Там я просидел дней двадцать, прибывали еще какие-то мои знакомые из нашей части — гораздо более изощренные. Они же не дураки были жаловаться на ноги. Они сразу договаривались с какой-нибудь своей подругой дома, она им писала письмо, — что вот, мол, я тебя ждать не буду, бросаю, прощай, извини. И вот он это письмо читал, ходил по части, плакал, размазывал слезы, а потом шел в лес, предварительно договорившись с ребятами, и «вешался». Через минуту кто-то появлялся — как бы случайно проходившие в поисках грибов солдаты, — и его спасали, вытаскивали из петли, и хрипящего, с ремнем на шее, приносили в часть. И — сразу в дурдом. Все подтверждали, что подруга написала, что бросает, сука такая… вот их верность… да, он ходил, жаловался, плакал. Таких привозили в дурдом, проштамповывали и через пятнадцать дней отправляли домой.

У меня вышло иначе: сидел я там дней двадцать. В итоге мне вынесли приговор — «злостный симулянт» — и отправили в Москву на улицу Радио, в 575-й военный госпиталь, где находился жесткий психиатрический тюремный изолятор для тех, кто идет под суд, — как бы «Сербского» в миниатюре.

Там попадались интересные люди. Я там довольно много провел времени. Познакомился с летчиком, расстрелявшим с самолета целое колхозное стадо. Он очень веселился, вспоминая как они кусками взлетали вверх, — такой фонтан из коров. Был молодец, который застрелился на посту.

Я его спрашиваю:

— Как же ты в сердце не попал?

— Да портсигар помешал, ствол соскользнул. Портсигар был в шинели, и ствол увел вверх.

Он был такой здоровый, что сам дошел до медчасти. Такие лбы в 1905 году были на Цусиме — типа матроса Наливайко[93]. И к этому «Наливайко» приходила такая же баба — как ватная баба на чайнике. Замечательная была парочка.

Был еврей-марксист из Шахт или Донецка — активный пропагандист марксизма, атеист, очень цыганисто-еврейского вида, напоминавший молодых еврейских рабочих 1917 года, ушедших в революцию. Он говорил, что все национальные признаки типа папах и черкесок — проявление чудовищной архаичной отсталости. Надо учиться у Владимира Ильича — вот он одевался нейтрально: картуз, чтобы быть вместе с рабочими, и галстук, чтобы быть вместе с интеллигенцией. Картуз с галстуком — самая нейтральная прекрасная одежда, которая освобождает человека от всяких общностей, кроме общности труда. Он рисовал мне схемы шахт и как все это дело работает: забой, как рельсы прокладываются, как поднимается уголь. Много чего мне объяснил про добычу угля — забавный парень.

Сидел с нами азербайджанец, не говоривший по-русски ни одного слова. Он не знал, что русский язык существует, пока не попал в армию. Азербайджанец из Армении, из горного азербайджанского села: в те годы азербайджанцев оттуда еще не выперли. Армения — это ведь наш азербайджанский край, Эриванское ханство, и эти ребята не знали, что есть какая-то Армения. Про Россию тем более не знали ничего. Он учился в азербайджанской школе, и теперь не понимал ни звука, что говорят вокруг. Он был счастлив, когда меня встретил, потому что я ему объяснил, что вокруг происходит. У меня с собой была книжка по азербайджанскому фольклору, и он просто плакал от счастья. Он на моей книжке написал посвящение мне: у него своей книжки не было, так он на моей написал. Где-то она у меня хранится.

Марксист все время хотел провести пропаганду по атеизации и социализации азербайджанца. Но им не было на чем говорить: не было общего языка. Я объяснил азербайджанцу, что он имеет дело просто с шайтаном. А парень был верующий, молящийся. Я ему говорю:

— Видишь, это — шайтан. Он хочет, чтобы ты не верил в Аллаха, хочет, чтобы верил в шайтана.

Он очень серьезно ко всему отнесся. Марксист понял, что я его троллю в сознании этого азербайджанца, и обиделся на меня. Но это было некоторым развлечением, тем не менее.

Был там очень суровый ветеран-психиатр — приходил на работу в форме, сапогах, с пистолетом в кобуре, и сверху белый халат. Через некоторое время он мне говорит:

— Мне понятно, что ты симулянт, но я не могу принять по тебе решение в одиночку. Есть предложение направить тебя на беседу к главному психиатру Московского военного округа.

Думаю, ну ничего себе, до чего я дошел. В двух местах признали симулянтом и еще отправляют для последней беседы к главному психиатру. Ну ладно.

Повезли к главному психиатру, там у него адъютант сидит в кабинете. Сам главный психиатр — седой мудрый дядька. Меня вводят…

— Не хочешь служить?

— Не хочу.

— А что будешь делать, если отпустим?

— Учиться, книжки читать, заниматься самообразованием. Попробую поступить куда-нибудь.

— Ну хорошо, иди.

Через несколько дней вышла моя комиссация, и отправился я по второму разу в свою часть. Надо же было получить документы и оттуда уже ехать домой с сопровождающим.

А сопровождающим у меня был Евгений Барас, с которым я призывался из Москвы и которого спасал от массового и могучего антисемитизма. Я же в части пользовался большим авторитетом. Его хотели несколько раз побить, но я не дал, сказал — не надо.

— Да, что ты его защищаешь?! Ты только посмотри, как эта тварь слюнявит окурки: они же сразу промокают и тухнут с шипением.

— Нет, — говорю, — оставьте его в покое.

Спас.

Это был негроид ростом метр с кепкой, курчавый до невозможности, очень смуглый, с отвисшими негритянскими губами, совершенно неадекватный и неприспособленный абсолютно ни к чему, вечно очень грязный. Он в Москве готовился поступить на журналистику, и писал еще со школьной скамьи жалостные человеколюбивые правозащитные фельетончики о стремных кухонных делах в духе нынешнего Малахова: старушке что-то не дали, соседки что-то не поделили. Есть такой «правозащитно-слезливый» жанр с выходом на общечеловеческое. Он к этому жанру пристреливался. А для души он был поэтом в духе Вальшонка. И была у него Софочка — резиново-пухленькая беленькая евреечка в кудряшках. Сам он был черный как смоль, а она беленькая.

Его в части зверски гнобили. К примеру, наше отделение назначается в наряд на картошку, мы все встаем в два часа ночи, а он спит. Надо бы растолкать, а я говорю: не надо, пусть спит. Мы все идем, чистим картошку. Ее надо чистить до шести, а мы чистим до четырех, потом будим его и говорим:

— Мы за тебя чистили два часа, теперь ты иди дочищай.

Он понуро шел и чистил, проклиная свою еврейскую долю.

В конце концов над ним сжалились и взяли его мыть полы в офицерском штабе. Это уже совсем было западло, но он пошел, чтобы только подальше быть от нас. Он прибегал в казарму весь мокрый и грязный, как чушка, залитый водой, с задранными по локоть рукавами, и просил оставить покурить и вставить ему в рот сигарету: он-то сам грязными руками взять не мог. У него была такая губа, как у верблюда, он ее выпячивал, и кто-нибудь клал на эту губу недокуренную папиросу. Этот окурок тут же промокал и с шипением тух. Настоящий потусторонний джинн. Но тем не менее, когда меня комиссовали, он вызвался меня провожать: очень ему Софочку хотелось увидеть заодно в Москве. Ну, поехали.

Много лет спустя, в 1997 или 1998 году, я лежу на диване на Мансуровском, и вдруг раздается звонок. Звонит Ебарас (он так подписывался — «Е.Барас») и говорит:

— Вот это я, ты меня совсем, наверное, забыл.

— Нет, как тебя такого забудешь. Помню отлично. Как жизнь?

Оказывается, он уехал в Израиль, родил там детей, работал на телевидении, в газетах. Софочка уже умерла. Сочувствую, сочувствую, sorry.

Сейчас он приехал в Москву и собирается снимать фильм про ислам. Ну и уже вышел чуть ли не на Надыра[94] — по крайней мере, на его кабинет в Государственной Думе.

На следующий день я немедленно пошел в Думу и Ахмеда с Рамазаном спросил, выходил ли на них такой-то? Да, говорят, выходил.

— Я его знаю, гоните его в шею. Это агент-мосадовец, я с ним служил.

Забавно получилось. Иногда они возвращаются[95]…

Предыдущая главаГлава 16 из 52Следующая глава