Лето 1965 года — уже после Хрущева, при Брежневе. Я сдал экзамены в ИВЯ, Институт восточных языков, который ныне в очередной раз сменил свое название[83], но всегда оставался при МГУ. В то время он занимал правую часть «подковы» старого здания на Моховой.
Надо сказать, что я пошел в школу в б лет: чтобы меня приняли, потребовалось вмешательство деда. Дед пришел, и меня взяли с шести лет.
У бабушки был свой расчет — чтобы я имел в запасе год между школой и армией: не так чтобы вышел, поступил — не поступил и сразу в армию, а чтобы у меня была в запасе еще одна попытка на следующий год.
Дед ушел из моей жизни до того, как я закончил первый класс. Второй уже был без него. Поэтому смешно встречать домыслы в интернете относительно того, что дед куда-то позвонил, чтобы я поступил в институт восточных языков. Он умер за 10 лет до того. Да и бабушка вряд ли могла мне помочь, опираясь на свои старые связи.
Узнав, что я хочу поступить в ИВЯ, она меня очень отговаривала:
— Не надо, не надо идти туда. Ты не пройдешь. Поступай в ГИТИС, там по крайней мере деда помнят.
Мне казалось совершенно диким поступать в ГИТИС. Что я там забыл, в этом ГИТИСе? Тем более имя какое еврейское — Гитис… Гита Абрамовна какая-то. Не знаю, не могу сказать, звонила ли кому-нибудь бабушка. Она могла позвонить своей подруге Елене Стасовой, личному секретарю Крупской. Но вряд ли Елена Стасова, вечно в пиджаке мужского покроя и с орденом Ленина на груди, могла звонком решить судьбу моего приема в институт.
Экзамены я сдал без проблем. Проходной балл набрал. Но пугали — говорили, что там чуть ли не 40 человек на место, всякие ужасы. Ребята из какой-то спецшколы, странноватого уличного, гопнического, вида, сдали вступительные экзамены на тройки. Они были плохо образованы. Помню, позже один из них на политической или экономической географии долго на карте искал азиатскую страну в Африке, и все смеялись.
Все, что рассказывали про ИВЯ, оказалось враньем. К примеру, говорили, что девочек туда не берут. Ерунда — девок было полно. Вместе со мной поступила Алла Стерлинг. В моей группе училась Родригес-Мендиетта, некрасивая дочка испанских политэмигрантов. Говорили, что туда евреев не пускают, но евреи там были абсолютно все[84].
В моей группе английский вела Шифра Иосифовна, старая еврейка, похожая на любовницу Троцкого[85], — со сросшимися бровями, прямым носом, озабоченнострадальческого вида, как бы думающего о судьбах мирового еврейства. Чем-то я ее обидел, и она заявила, что я антисемит. И был еще главный арабист Габучан, заведующий кафедрой арабского языка, армянин из Египта. Он меня ненавидел, потому что я откровенно ему сказал, что я тюркский патриот.
В университете, как и в школе, я просто не понимал, в какой реальности живу. А я всего-то высказывался про советскую власть, про национальности, комментировал «Истоки и смысл русского коммунизма» Бердяева и еще что- нибудь. Вел себя как привык, а это было абсолютно потусторонне для моего университетского окружения. Эти люди не могли понять, как я могу так себя вести. Они, может, думали, что я провокатор или приехал с Земли Санникова, что я не понимаю правил игры. И я ни с кем не сближался — это оскорбляло.
Я так себя вел, что вылетел из университета быстро и с треском.
…Комсомольское собрание кипело. Два человека высказались по поводу моего «национализма».
И Козловский, вокруг которого сформировалась целая свора сикофантов и прихлебателей, считал, что я — образцовый антисемит, которого он по жизни встретил, чтоб наконец-то ясно увидеть, что такое антисемитизм.
Он был организатором компании против меня. Это же была просьба комсомольского собрания курса — просить о моем отчислении из университета. А дирижировал этим как раз Козловский[86].
Мой друг Виталий Гайдар считал, что Козловский ставил перед собой задачу вернуться в обойму после унижения семьи в лице репрессированного деда. Козловский стал секретарем комсомольской организации курса и планировал к третьему курсу поступить в партию и дальше уже как ракета улететь. Но в итоге он вышел со свободным дипломом, болтался и потом уехал в Штаты, где издал несколько томов словаря русского арго, материал для которого он собирал несколько лет, приводя к себе домой отпущенных из лагерей ханыг, которых искал по вокзалам и записывал их тайно на магнитофон[87].
И только Алла Стерлинг выступила и сказала, что все сволочи.
Я был очень тогда простой, наивный. Привык к 50-й школе, где все происходило камерно, ничего наружу не выходило. Там меня выпускали в качестве защитника Мао Цзэдуна, и я на сорок минут занимал класс, рассказывая про бумажного тигра и соломенного льва. Я привык к свободе. По совершенно случайно сложившимся обстоятельствам я вырос в абсолютно «несовковой» ситуации, — благодаря школе, где скандалы поглощались. Хоть меня там и не любили, но никто не стучал. На дворе стояла хрущевская оттепель — вторая короткая оттепель, как я потом узнал. Говорил, что хотел, и на всё мне было наплевать.
А тут я оказался в волчьей совковой среде — с подсиживанием, комсомолом, где «каждое лыко в строку»: любое мое выражение фиксировалось и докладывалось.
Позже, весь такой обновленный, уже после моего изгнания из университета и армии, я зашел к Володе Александрову в его квартиру на Тверской, а там тусовка. Молотников сидит, Юрасовский, вся братия. И Козловский тоже там. А мы не разговаривали друг с другом.
Слово за слово, и Козловский говорит:
— Я не верю, что кто-то мог прочесть Радхакришнана.
Радхакришнан — автор двухтомника по истории индийской философии. У меня этот труд был, естественно, изучен, и я сказал, что читал.
— Ну, я про тебя не говорю, ты особый случай, — ответил он.
И вдруг в конце вечера, когда все расходились, он мне предложил пойти к нему и пообщаться, по душам поговорить. Ну, пошли. Он жил где-то в районе Тверского бульвара. Дворик, высокий первый этаж. В общем, заныр.
Зашли, он достал недопитую бутылку водки, какие-то помидорчики, огурчики, и стал говорить очень откровенно:
— Я ненавижу вас с Юрасовским, потому что вы антисемиты.
— А что для тебя антисемит? — спрашиваю.
— Антисемит это… — И тут его понесло. — Ну вот представь себе бельэтаж. Живет еврей-профессор — культурная жизнь, бронзовые фигуры, фарфор, полная библиотека книг. А внизу живет слесарь, который напивается каждую пятницу и пляшет, аккомпанируя себе на гармошке. А потом он падает в свою блевотину и спит. И он ненавидит этого еврея-профессора сверху.
Я говорю:
— Это все замечательно, яркая картина, но в моем случае профессор — это мой дед, а еврей-слесарь живет в подвале внизу. Я даже не говорю, что Леша Юрасовский, живя в квартире, которую его дед снял еще в 1916 году, никак не похож на слесаря. Это в общем бредовая идея, но дело твое.
А так я больше молчал и слушал.
Он мне говорит:
— Я хочу с тобой поделиться и открыть свой внутренний мир, чем я живу.
Он широким жестом показал на полку и снял оттуда «Плексус» и «Нексус» Миллера на английском языке и «Animal farm» Оруэлла.
— Вот этим я живу. Ты читал такие вот вещи? Это действительно серьезно.
Я говорю:
— Дай мне, кстати, «Animal farm». Почитаю.
К тому времени роман «1984» я читал, a «Animal farm» — нет.
Больше Козловского я не видел. Забавно было с ним поговорить. Банальный оказался парень, при ближайшем рассмотрении.
Как-то в разговоре с моим другом португалистом Вадимом Поповым (о котором я еще расскажу) всплыло имя Козловского. Был уже 68-й год, мои отношения с Козловским были в прошлом. Я упомянул, что Козловский сыграл роль в моей биографии, организовывал против меня комсомольскую компанию. Попов вспомнил, что познакомился с Козловским на тусовке, куда его жена Людмила Георгиевна — он называл ее всегда по имени-отчеству — привела.
— В процессе разговора, — рассказывает Попов, — я поинтересовался, чем он занимается, что он изучает в ИВЯ. Он сказал, что хинди, и подчеркнул, что это конечно не тема, не профессия, не язык.
— Почему же?
— Третий мир… Бессмысленно их знать, потому что они просто мусор, — ответил Козловский.
— Ты что с ума сошел?
— Ну мы же понимаем, что люди — это американцы, европейцы. Сильный давит слабого… Кому нужны эти индусы?
«И я почувствовал такой шок и такое отвращение к этому ублюдку…»[88]
Ничего удивительного нет — человек испытывает тяжелый комплекс неполноценности, является острейшим либералом, а либералы заточены на прогресс, который измеряется исключительно ростом комфорта и немецким принципом «убер давит унтер». Но не во имя порядка и дисциплины, как у немцев, а во имя комфорта.
Чем советский человек интеллигентнее, тем он подлее и трусливее.
Мой единственный друг в университете Виталий Гайдар был старше на три курса и повлиял на меня определенным образом.
Я еще сдавал вступительные, когда увидел странного юношу с довольно грубыми чертами лица, чем-то похожего на монголоидного азиата. Широкий приплюснутый нос, маленькие раскосые глазки, жесткие японские волосы, вихры, козырьком торчавшие надо лбом, и странный прикус — нижняя челюсть была выдвинута вперед. В общем, азиатского вида некрасивый молодец, ассоциировавшийся с русскими мальчиками Достоевского. Оказалось, что его зовут Виталий Гайдар. Я поинтересовался, не родственник ли он, часом, писателю. Он ответил, что, к сожалению, нет. Он был японист, и физиономия у него была соответствующая. Я с арабским языком был кудрявый, с усиками, смуглявый красавчик, еще и с арабским именем. Думаю, все не случайно. Мы с ним подружились, и между нами сразу возникло сродство душ, потому что он любил Петра Лещенко и цыган.
Лещенко тогда символизировал абсолютную антисоветчину, свободу, эмигрантщину и белогвардейщину. Пространство свободное и народное. На этой стороне — мрачный ублюдочный ЖЭК, министерства, производственные собрания, а на той стороне — «Как-то вечерком…». Это было irresistible, очень круто. Своим детством я был подготовлен к цыганщине и к восприятию романса качественного уровня. Не «Ромэн», не пошлости какой-нибудь типа Сони Тимофеевой или Петра Деметра, или, не ко сну будет сказано, Сличенко. А такой качественный дворянский загул.
Позже я понял: шествует Кибела, её сопровождают корибанты, — это экстатическая музыка, связанная с хтоническим культом, хтонической энергией. Цыгане несут странные бессловесные мистерии низшей земли. Именно поэтому в цыганских звуковых загулах очень мало слов, но идут не расшифровываемые припевы с особой экстатикой. Они все это под христианство пытаются подверстать, хотя речь идет об экстатическом выходе из себя и утрате индивидуального рационального зерна. Человек начинает соприкасаться с темными стихиями низовой диссолюции — диссолюции материи, диссолюции «Я». Кстати, гениальная Соня Димитриевич появляется в американских голливудских фильмах на тему братьев Карамазовых. Когда она выходит и поет, вот это — мистерия Кибелы.
И так случилось, что я, будучи враждебным миру, другой какой-то своей стороной органически подключен к хтоническим мистериям экстаза, — я очень понимаю аутентик и инициатическую мистерию экстаза. Когда мы наблюдаем разгул в ресторане и всю пошлость, выраженную в гостинице «Советская», — это омерзительно, потому что нет ничего страшнее, чем имитация этой темы.
А Лещенко — настоящий, аутентичный. Совок его всегда любил — это была форма протеста. Во всех домах, где пытались сохранить вкус и аромат связи с дореволюционным прошлым — что называется «черемуху», — собирали Лещенко и на семейных торжествах его ставили. Но поскольку это был редчайший автор и его достать было трудно, то 90 % того, что в Совке шло «под Лещенко», были лишь имитациями и подделками. Иногда довольно похожими. Я сам об этом узнал только в последствии.
Виталий Гайдар без напевания Лещенко не ходил. У него был хороший слух, но довольно неприятный голос. Это придавало его пению удивительное обаяние, потому что когда он, с выдвинутой челюстью, напоминая самосвал, напевал Лещенко, возникал удивительный эффект. Надо сказать, что бабушка Лещенко ненавидела. Видимо, ее в 20-е годы уже достали этим делом.
И вот с Виталием Гайдаром мы сдружились. Он был проблемный парень. И он сразу выделил в качестве «точки проблемности» Козловского. Казалось бы, что ему Козловский? Виталий на третьем курсе, а Козловский только что поступил. Но практически на любой встрече со мной он Козловского обсуждал. Его очень занимала еврейская тема — происхождение евреев, психопатии евреев, психология евреев, заговор евреев. В советское время антисемиты были на каждом шагу — просто с разной степенью отвязки. Все зависело от того, в какой ты нише. Если ты сидишь в среде еврейских интеллигентов, то наезжать на евреев не «политесно». Но если ты уверен, что рядом нет евреев, то пожалуйста.
Впервые у меня появился собеседник, с которым говорил о Канте и Достоевском. Он говорил о них непрерывно. Почему о Канте — не могу сказать, но Достоевский его заразил так же, как и меня. Достоевский служил входом в очень близкие нам проблемы — проблемы революции, восстания, проблемы подпольного человека.
Мы же шизоидные интеллектуалы, мы же исследователи черной метафизики, metaphysique noire, мы ищем бездны, которая должна быть актуализирована. И у Достоевского есть этот вкус. Этот вкус я почувствовал в Виталии Гайдаре. Например, мало кто помнит такого почти незамеченного невидимого персонажа из «Бесов» — Лямшина, который играл на пианино «Марсельезу», переходящую в песенку «Мой милый Августин», когда «свои» собирались. А Гайдар чуть ли не лекцию мне прочел об этом Лямшине.
Основными темами наших разговоров были трансцендентализм Канта, «русские мальчики» и революция у Достоевского, и евреи. А точкой сборки всех этих тем являлся бунт против Совка.
Многие думали, что Совок — следствие революции: вот- де чертовы большевики устроили революцию, и теперь вот такая толстозадая тупость царит повсюду, восставший хам пришел, ЖЭК, завод, местком, партком. Не было четкого сознания, что окружающая нас советская реальность никакого отношения к революции не имеет. Этого не было. Но я же был антисоветчиком независимо от того, кто там что устраивал. Гнусный Совок, который что-то бормочет о сохранении жизни на Земле, — его как раз и надо мочить. На некоторое время я стал даже социал-дарвинистом.