Если наше повествование началось с описания особого, уникального пути развития, то завершить его мы хотели бы, сосредоточив внимание на четырех фундаментальных понятиях, своего рода «квадратуре», на которой зиждился Атлантический мир начиная с XV столетия: рынок, господство, новые идентичности и взаимодействия.
В 1760 году, пребывая на острове Иль-де-Франс, ныне известном как Маврикий, Бернарден де Сен-Пьер задавался вопросом: «Не мне судить, необходимы ли кофе и сахар для счастья Европы, но я доподлинно знаю, что эти два растения принесли горе двум частям света. Америку обезлюдили, дабы расчистить землю для их произрастания; Африку обезлюдили, дабы заполучить людей для их возделывания». Таким образом, он с горечью констатировал всепоглощающее влияние европейского рынка на судьбы Атлантического мира. Удовлетворение потребительских аппетитов одних, по сути, вовлекало других в трагическую спираль лишений – отторжения земель и насильственной депортации. Действительно, именно европейский спрос на пряности и драгоценные металлы служил главной движущей силой португальских экспедиций вдоль африканского побережья в XV веке, равно как и путешествий Колумба, и неустанных поисков морского пути: северного, южного или трансамериканского. Не стоит забывать, что конечной целью было достижение Китая; именно эта идея, в частности, вдохновляла Бальбоа на пересечение Панамского перешейка в 1513 году, а Шамплена – на его первое восхождение вверх по течению реки Святого Лаврентия в 1603 году. Америка же виделась препятствием, которое предстояло «приручить» посредством колонизации.
В своих действиях европейцы опирались на опыт, накопленный в Африке, где интенсивная эксплуатация земель с использованием подневольного труда уже позволяла удовлетворять растущий европейский спрос. Эта модель, перешагнув океан, расцвела на американских берегах – от Бразилии до Чесапикского залива. Сахар, табак, индиго или хлопок либо вовсе не потреблялись, либо потреблялись в ничтожных количествах в местах их производства. Золото, сначала африканское, а затем американское, как и серебро, добывалось отнюдь не для удовлетворения местных нужд или же в крайне малых объемах. Одной из отличительных черт Атлантического мира как раз и была эта теснейшая, интенсивная связь между регионами потребления и регионами производства, особенно если учесть, что многие сельскохозяйственные культуры (сахарный тростник, кофе, пшеница, рис) были интродуцированы в Америку европейцами. Сочетание огромных расстояний и значительных объемов породило беспрецедентную конфигурацию, наиболее ярким воплощением которой стала плантационная модель. Эта экономическая, социальная и политическая структура концентрировала в едином пространстве африканскую рабскую силу, американскую землю и климат, азиатские культуры, а также европейские технологии, капитал и домашний скот. Являясь ареной глубокой трансформации как окружающей среды – через земледелие и скотоводство, так и человеческих судеб – через сегрегацию, эксплуатацию и насилие, плантация одновременно была пространством культурной гибридизации и представляла собой целый мир в миниатюре. Она стала ключевым нововведением, вдохнувшим новую жизнь в атлантические рынки, поскольку не только производила сырье, но и осуществляла его первичную переработку для дальнейшей транспортировки. Беспрецедентная по масштабам мобилизации людских и финансовых ресурсов, она, с одной стороны, отвечала на европейский спрос, а с другой – подпитывала процесс присвоения американских земель и требовала все новых и новых потоков рабочей силы.
Эта мощная динамика затронула и иные атлантические рынки – как в Африке, так и в Америке, служившие рынками сбыта для европейской продукции, и даже внутриконтинентальные рынки, такие как собственно американский, изучению которого до сих пор уделяется недостаточно внимания. Взаимосвязь рынков, независимо от их масштаба, была тем пульсирующим сердцем, что питало трансокеанские потоки и соединяло акторов Атлантического мира в их двойственной роли производителей и потребителей, даже если многим из них так и не довелось воочию узреть океанские просторы.
Различные подходы к изучению истории в широком масштабе – будь то глобальная, взаимосвязанная, имперская, колониальная или атлантическая история – сходятся в необходимости пересмотра устоявшегося нарратива о господстве Европы над миром. Еще в 1748 году в своем труде «О духе законов» Монтескье отмечал: «Индии и Испания – две державы под скипетром одного государя; но Индии – это главное, Испания – лишь придаток. Тщетно политика силится низвести главное до уровня вспомогательного; Индии всегда будут притягивать Испанию к себе». Не впадая в подобные крайности, следует помнить, что призма господства – это зачастую искажающее зеркало, сквозь которое европейцы описывали историю своих взаимоотношений с остальным миром. Атлантическая «обсерватория», или взгляд с атлантической точки зрения, во многих отношениях позволяет нюансировать эту перспективу – прежде всего через переосмысление роли государства.
Даже при наличии хронологических расхождений все европейские державы на начальном этапе передавали освоение и первичную эксплуатацию своих заморских владений в руки частных лиц или компаний, основанных частными лицами. Лишь по прошествии определенного периода делегирования полномочий эти удаленные территории переходили под прямой контроль метрополии. Это недвусмысленно свидетельствует о том, что стремление к созданию империи как осознанная цель возникло лишь на более позднем этапе, что, в свою очередь, потребовало определения особого статуса для этих специфических территорий. Решением стала колониальная модель, которая формировалась постепенно, эволюционным путем, а не была реализацией некоего заранее заданного и просто примененного на практике плана.
Отношения между метрополиями и колониями отличались значительным разнообразием, обусловленным как спецификой политической культуры каждого европейского государства, так и особенностями конкретной ситуации на местах. Историки политической мысли уже несколько десятилетий назад, особенно на примере французского «абсолютизма», убедительно продемонстрировали, что осуществление королевской власти в значительной степени зиждилось на компромиссах. Тем более это было справедливо для территорий, удаленных на тысячи километров, где задержка в передаче информации составляла не менее четырех недель. Способность проецировать власть, развивать и контролировать механизмы надзора, собирать налоги, регулировать торговлю и организовывать оборону отдаленных земель представляла собой беспрецедентный вызов, с которым столкнулись европейские государства. В связи с этим возникает закономерный вопрос: не сводилась ли суть власти к установлению неких рамок, внутри которых сохранялась значительная фактическая автономия, или даже к молчаливому согласию с определенными практиками, формальный запрет на которые носил скорее декларативный характер и служил прежде всего цели придания всей системе видимости целостности и управляемости? Ярким примером тому служит контрабанда – явление повсеместное и зачастую признаваемое необходимым для поддержания хрупкого местного равновесия, несмотря на то что ее запрет был неотъемлемой частью самой концепции колонии как образования, призванного служить интересам метрополии.
Невиданные доселе отношения господства также лежали в основе формирования атлантических обществ. В 1528 году испанский гуманист Эрнан Перес де Олива утверждал, что путешествия Колумба послужили «объединению мира и приданию этим чуждым землям формы нашего мира», тем самым неразрывно связывая завоевание с установлением господства. Однако реальность была иной: в конечном счете численность европейцев во всем Атлантическом мире была невелика. Около 1760 года их насчитывалось всего порядка 26 000 человек в Африке, причем более половины из них проживали лишь в Капской колонии. В тот же период, хотя яркие цветные пятна на картах создавали иллюзию контроля над обширнейшими территориями, европейцев на всем Американском континенте насчитывалось менее пяти миллионов. Во многих регионах Америки, как на начальном этапе колонизации, так и позднее, коренные жители оставались незаменимыми партнерами и посредниками, будь то касики в испанских владениях или трапперы-мехоторговцы в Северной Америке. Относительная малочисленность европейцев наглядно отражается в общих миграционных показателях: между началом XVI века и концом XVIII века в Новый Свет эмигрировало чуть более 2 миллионов европейцев, тогда как 8,6 миллиона африканцев были насильственно вывезены из родных земель. Столь разительный контраст побудил американского исследователя работорговли Дэвида Элтиса заключить, что с миграционной точки зрения «Америка стала продолжением Африки в гораздо большей степени, чем Европы».
Миграционные потоки, будь то добровольные или вынужденные, в подавляющем большинстве своем были продиктованы императивами рынка труда и предваряли судьбоносную встречу индейских, африканских и европейских народов. Однако правомерно усомниться в самой корректности этих категориальных определений, ибо ни общеиндейского, ни тем более общеафриканского самосознания в ту эпоху не существовало. И хотя европейская идентичность имела под собой определенные основания, она подвергалась суровым испытаниям как при столкновении выходцев из метрополий с креольским населением, так и в горниле конфликтов между колонистами враждующих держав. Венцом этих многосложных процессов стало формирование полиэтнических обществ и кристаллизация новых идентичностей. Последние выстраивались на основе иерархического структурирования индивидов посредством расовой дифференциации и той или иной степени аккультурации. В среде потомков европейцев возникла знаковая фигура креола, которого Шарль Фростен, описывая конец XVIII столетия, характеризовал как «путешественника Нового Света, деятельного и открытого человека, свободного от европейских зависимостей и включенного в американские солидарности».
Сохраняя семейные и деловые связи со Старым Светом, потомки переселенцев тем не менее вписывали свое бытие в американскую действительность, где неуклонно укоренялось сознание их особого положения. Вместе с тем их идентичность формировалась и под мощным влиянием категорий, привнесенных из Европы, в силу которых жители заморских территорий воспринимались либо как колонисты, либо даже как объекты колонизации. Иными словами, это были люди, чей труд призван был служить обогащению метрополии. Напряжения, порождаемые этой долговременной и зачастую противоречивой тенденцией, неустанно подвергали испытанию на прочность властные отношения между имперскими центрами и их колониальными владениями.
История Атлантического мира не сводится ни к простой арифметической сумме национальных и региональных историй, ни к фрагментированной имперской хронике. По самой своей природе она трансверсальна и интерактивна. Экономист Малахи Постлетуэйт был прозорлив, когда в 1745 году утверждал, что фундаментом морского и торгового могущества Британской империи являлась Африка. Африка стала своего рода непременным условием для освоения Америки, но отчего же она сама не обратилась в «новую Америку»? Иначе говоря, почему, невзирая на наличие к исходу XVIII века нескольких постоянных поселений, европейцы не предприняли сколь-нибудь масштабных попыток колонизировать африканский континент? Почему португальская модель, отточенная на протяжении XV века, не получила своего развития в Африке, а в конечном счете была перенесена и с успехом применена в Америке? Ведь Африка предоставляла весьма благоприятные природные условия для процветания плантационной экономики, подневольная рабочая сила находилась, что называется, под рукой, а географическая близость Европы сулила удешевление производства сахара и иных востребованных товаров.
Однако на пути к этому стояли два труднопреодолимых препятствия. Первым была совокупная способность африканских государственных образований тропического пояса оказывать действенное сопротивление чужеземцам, посягавшим на их земли. Эта способность к отпору усугублялась чрезвычайно высокой смертностью европейцев на Африканском континенте – пятеро-шестеро из каждых десяти прибывших погибали в течение первого же года своего пребывания. Поддержание колонизационной динамики потребовало бы непрерывного и весьма значительного притока населения из Европы. Условия же оказались несравненно более благоприятными в Америке, где коренное население было стремительно и кардинально ослаблено вследствие контактов с европейцами. Эпидемиологический шок, ставший воистину решающим фактором истории и во многом продуктом биологической случайности, сыграл определяющую роль в европейской колонизации Америки и, следовательно, в формировании всей архитектоники Атлантического мира раннего Нового времени.
Развитие самобытных видов хозяйственной деятельности, а также взаимодополняющие потребности и ресурсы на противоположных берегах океана стали мощным стимулом для треугольной торговли и прямого судоходства. Эти торговые артерии, так или иначе, сплетали три континента в единую разветвленную сеть, пронизанную интенсивными обменами как внутри имперских коридоров, так и за их пределами. Подобные взаимоотношения основывались на множественных связях, зачастую выходивших далеко за национальные рамки. Вероятно, именно в тропической Америке это явление получило наибольшее распространение благодаря тесному соседству колоний различных держав, а порой и их глубокому взаимопроникновению, особенно на Антильских островах.
Безусловно, не следует отодвигать колониальные и имперские рамки на второй план, низводя их до сугубо вспомогательных или символических конструкций. И все же история Атлантического мира предстает перед нами как проницаемая и многослойная панорама, сотканная из соперничества и антагонизмов, но также из состязательности и взаимосвязей – одним словом, из многогранных взаимных влияний. Полицентричный, подвижный и сложносоставной Атлантический мир, являвшийся ареной производства, господства, зарождения новых идентичностей и перекрестных культурных обменов, образовывал целостную систему. Перефразируя одно из определений этого термина, содержащееся в «Энциклопедии», можно утверждать, что это было особое расположение различных частей, «находящихся в таком состоянии, где они все взаимно поддерживают друг друга», тем самым созидая единое целое. Именно поэтому ключевые структурообразующие феномены – миграции, рабство, расовое неравенство, плантационное хозяйство, процессы креолизации – надлежит рассматривать в широком, всеобъемлющем контексте, что, впрочем, ни в коей мере не умаляет значимости конкретных, локальных исследований.