К книге
Поэтика Отношения. Поэтика IIII ПОДХОДЫ. Укорененное странствие
27%
I ПОДХОДЫ. Укорененное странствие
8

Всемирность (l’universalité)[30] Сен-Жон Перса оптативна: она – предмет желания. Не то чтобы он заявляет о ней вопреки всему (как тот, кто ищет убежища в идее всемирного, так как не считает ни одну частную ситуацию своей), нет – он решительно и беспрерывно проектирует ее перед собой. Дело в том, что отправной для него стала точка, к которой стремились многие французские поэты – его современники: многообразное «там», которое в конечном счете всегда способствует возвеличению суверенного «здесь».

Вот его «здесь» – «моя Европа, собака белая, та, что была скорей, чем я, поэтом»[31]. Важно понимать, что Сен-Жон Перс связывает свою поэтику не с той страной (Гваделупой), где он издал первый крик, а со своим дальним истоком, идеальным местом происхождения. Начало поэзии – в идее, желании, а не в месте рождения.

Напротив, «там», где он родился, – это остров, место по определению зыбкое, где, кажется, само рождение поэта – случайность. То есть, в отличие от Сегалена, «там» не имело для Сен-Жон Перса оттенка манящей мечты, острого искушения. Оно с детства было перед ним – одно из множества возможных.

Союз далекого и возможного поэт скрепляет двойной аскезой, которой он ревностно и строго придерживался, отказываясь возвращаться в родной дом (на Антильские острова) и, словно из тех же соображений, решительно не принимая никакого заданного (не выношенного желанием) «здесь».

Странствие Сен-Жон Перса сумрачно – им движет пари: по собственному выбору обрести «здесь» (Европу), покинув «там» (Антилы). Ему претила бы роль колонизатора Вселенной, в которой долгое время видел его я, как и роль странника, каким пытался стать Рембо. Он растил в себе всемирное, выплавляя его из невозможностей. Поэтому же его всемирность не пересекается с экзотизмом, будучи не только его суровой критикой, но и естественным отрицанием.

Такая поэтика нас озадачивает. Ее противоречивость ярко проступает уже при самом элементарном и грубом анализе: потомок колонистов, Сен-Жон Перс представлял себя французом благородного происхождения; вскормленный креольской устной культурой, он взялся преуспеть в чистейшем стилистически французском языке. Можно было бы пойти дальше и распознать под формальным блеском рану – драму, одновременно перечеркивающую и превозносящую себя в гордой безукоризненности. Не станем этого делать. Урок поэта глубже, он выходит за стандартные рамки биографии.

Отказавшись от намерения «понять» историю родного места, Сен-Жон Перс проецирует в некое извечно данное будущее то Всё, в котором видит свое начало. Обычным местом для такого будущего является имя – имя поэта, намеренно сотворенное: слово. «Я буду жить в моем имени».

Тем самым Сен-Жон Перс не столько объявляет устаревшим любое повествование, сколько провозглашает новую форму эстетики – повесть мира. Вот почему он подкрепляет свое творчество серьезной работой энтомолога, картографа, лексикографа. Строгость материала и энциклопедические знания сплетаются в контролируемое разрастание мира, выплескивающегося и повествующего нам о себе.

* * *

Одно из антильских мест памяти – круг, очерченный ночными тенями вокруг сказителя. По краям этого круга сидят напуганные дети – проводники слова. Их тела разогреты дневным зноем, глаза отворены замершему времени. Эти дети не понимают значения выражений, не улавливают намеков, но именно к ним прежде всего обращается сказитель. Он сразу угадывает их трепет, зияющий в них страх, смех, которым они защищают себя. Его голос идет откуда-то из-за океана, в нем слышен гул Африки, такой далекой и такой близкой; он доносится в непроглядной ночи, вбирающей в свое чрево дрожащих детей.

Меня удивляет, что изустность Сен-Жон Перса порой пытаются свести к декламационной выразительности. Однако на сцене ее не воспроизвести. Ясное течение его стиха то и дело преграждается корягами, где язык собирается в узлы. При декламации ясность тут же оборачивается тавтологической прозрачностью. Но полагать, будто текст Сен-Жон Перса заполняет и очерчивает сцену некоего театра, – ошибка. Его изустность не ищет никакой публичности, она – эквивалент (или альтернатива) целомудрия. Внутренний голос тихонько ткет свою канитель. Это изустность неизреченная, складывающаяся из глубинных отголосков.

От антильского сказателя Сен-Жон Перс отличается прежде всего тем, что перед ним нет круга, который очерчивает ночь. Нет и факелов вокруг его слова – только рука, протянутая к надвигающемуся горизонту, вздымающейся волне или горному плато. Это всегда возможная бесконечность. Круг голоса множится по всему миру. Изустность Сен-Жон-Перса не замкнута среди шорохов тьмы, по которым можно догадаться о том, что – там, вокруг: она приветствует первые лучи рассвета, когда далекое эхо смешивается со знакомыми звуками и караван отправляется в путь по бессмертной пустыне.

Сен-Жон Перс не собирает воедино осколки воспоминаний о месте, где всё еще таится или наконец обнаруживается другое место – казалось, утраченное. Антильское сказание, унося всё дальше хранимый им след изначальной Африки, ловит отзвуки стихающего прибоя страны прошлого и, гоня от себя дремоту прозрачного слова, будит мысль о стране реальной, своей, служащей предметом его речи. И наш поэт тоже, начав с «восславления детства»[32], отказывается от удобств перелистывания альбома. В самом деле, что за воспоминания всё время от него ускользают? Откуда, из какого места («Дóма»), как он говорит, «мы уходим»[33]? Что за царственное одиночество среди «всех предметов»[34], безвозвратно вспыхивающих, взрывающихся, ослепляющих? Труд Сен-Жон Перса нацелен на то, чтобы вытолкнуть память (о месте, людях, детских впечатлениях) далеко вперед. Изустность его поэзии не собирает слушателей на краю тьмы, а вбрасывает каждого из нас в разрешение грядущего. «Хвалы» – не возвращение измученной памяти в обличье теней, а лишь заминка в предчувствии счастливых отбытий. Поэт знает: он только и делал, что терял всё то, что без конца вспоминает – и покидает.

В стихах Сен-Жон Перса есть и тотализация, которую можно назвать барочной, и революция техники хорала[35]. Одно содействует другому. Но я убежден, что его барокко «оестествлено», то есть не соотносится ни с чем, чему могло бы противостоять. Отклонение – его единственная норма или, если угодно, его прирожденное естество. А хорал, обычно уносящий куда-то, позволяющий убежать, здесь зримо удерживает нас на просторе мира.

Игра памяти и места оказывается, таким образом, очагом, вокруг которого проявляются несовместимые свойства сказителя и поэта. Карибы представляются Сен-Жон Персу в мерцающей ясности, которой я бы поостерегся. Не служат ли столь подробные воспоминания (поэтика умноженных мгновений) вытеснению чего-то, не отталкивают ли они искушение тем, что давно уже зреет в глубине антильского пейзажа? В этой точке его поэзии вспышка мгновения отменяет длительность, которая будет затем воссоздана, но уже в обличье всемирности. А в изустности антильского сказания, наоборот, импульс длительности (коллективной памяти – «истории», – порыву которой сказитель силится придать ясные черты) стирает детали места. На сей раз одержимость возможной длительностью затмевает вспышки настоящего.

Тем не менее Сен-Жон Персу и сказителю уготован один и тот же путь. Как в решительной трансценденции поэмы, так и в хитроумном упорядочении сказания разрывы и сгущения изустности очерчивают невозможность: для сказителя – невозможность места, где он живет, для поэта – невозможность мира, куда он идет.

И житель, и странник проживают одно и то же изгнание.

* * *

Отъезд и странствие у Сен-Жон Перса нужно интерпретировать как отказ от историй народов, а возвеличение этих историй – как принятие Истории в гегелевском смысле. Это не ризоматическое, а безусловно укорененное странствие – укорененное в некоторой воле и в некоторой Идее. История или ее отрицание, интуиция Единого – вот магнитные полюса западной мысли, на почве которой Сен-Жон Перс взрастил свое имя. Он верил, что условием свободы каждого человека является его непокорность одной истории, если только не той Истории, что обобщает всё, и ограничениям одного места, если только это не место духа. Это героическое измерение всемирного позволяет нам найти в его творчестве себя, даже если мы отвергаем его обобщающие модели.

И, возможно, страсть, пронизывающая его творчество (чуждое одного пространства и времени – Карибов и их истории, столь для него проблематичных, и укорененное в столь абсолютном странствии) поддерживает нас, снедаемых противоречиями здесь и сейчас.

Дело в том, что поэзия Сен-Жон Перса – это не эпическая переработка уроков прошлого, а предвидение новой связи с Иным, которая парадоксальным образом и как раз благодаря порыву странствия, предвещает поэтику Отношения. Вечное движение-прочь позволяет слагать породу всемира (univers)[36], ткать его материю, из которой Сен-Жон Перс творит свой рассказ. Так он в конце концов сходится с Виктором Сегаленом, о котором почти не говорил – потому, несомненно, что их пути, столь восхитительно расходясь, отрицают друг друга.

* * *

Не ведая о нас, он идет перед нами по дороге мира. Лишь поравнявшись с ним, мы понимаем, что он думает за нас и рисует образы наших ждущих совместности одиночеств, пусть и застывшие в его щедром отречении.

Предыдущая главаГлава 8 из 30Следующая глава