К книге
Растения философов. Интеллектуальный гербарийI. Древние растительные души. 1. Платонов платан. В тени платана
11%
I. Древние растительные души. 1. Платонов платан. В тени платана
4

Платон демонстрировал явное отвращение к искусству риторики. В витиеватых речах и приемах убеждения он видел отличительный знак своих заклятых врагов-софистов – выкрутасы, позволявшие им обходиться без настоящей работы мышления, лежащей в основе истинного философствования. С этим отвращением могла соперничать лишь глубочайшая неприязнь к мифам. Предлагая догматические ответы на поиски первопричин, готовая мудрость мифологических нарративов препятствовала неустанному критическому осмыслению философом реальности и самого себя. Миф манил полной противоположностью сократовскому не-знанию, которое, если верить пророчествам дельфийского оракула, и сделало Сократа мудрейшим из смертных. Легкое знание, обещанное мифом (как и легкие деньги – софистами), неизбежно обманывало тех, кто был достаточно наивен, чтобы уверовать.

Несмотря на искушение, Платон не мог заставить себя отказаться от сложных риторических приемов, метафор, тонких сравнений и образных аллегорий, украшавших его диалоги. Рассчитывая на доверчивость читателей, не отказался он и от мифического повествования, плотно вплетенного в ткань его произведений. Одержимый писатель, работавший с множеством черновиков, Платон уделял пристальное внимание ярким декорациям записанных им бесед. И в месте действия диалогов неизменно содержались подсказки относительно того, о чем в них пойдет речь.

Государство начинается с обращения Сократа к своим слушателям: «Я спустился – в Пирей» (Государство. 327а), портовый город неподалеку от Афин. На первый взгляд эта строка вряд ли значима, однако произведения Платона всегда выверены до последнего слова, если не до последнего звука, как утверждает Дж. Б. Кеннеди в своей увлекательной книге Музыкальная структура диалогов Платона[8]. Для тех, кто считывает эзотерический подтекст, выражение «я спустился» наполняется глубоким смыслом – здесь содержится намек на буквальное схождение философа в повседневный мир. В знаменитом мифе о пещере Сократ вторит этому действию рассказом об аллегорическом схождении философа в хаос неисследованных способов мышления. Можно сказать, что утверждение, сделанное в самом начале Государства, покажет, что всё произведение движется по неровным повествовательным линиям встречи Сократа со своими собеседниками именно там, где они находятся в своем собственном познании, а он прилагает титанические усилия, чтобы поднять их над темнотой этой концептуальной пещеры. «Я спустился» – это лаконичное изложение того, что последует дальше, во всяком случае, с точки зрения самого Сократа.

В Федре, диалоге, явно враждебном ars rhetorica и даже в большей степени написанным речам, яркое обрамление в равной степени эффектно. Сократ и его спутник, одолживший свое имя для названия, находятся в сельской местности. Федр выбирает знаменательное место для разговора – мягкую траву, на которую падает тень платана, platanos (Федр. 229a – b). Представлено ли идиллическое природное окружение как противовес письму и риторике, этим презираемым эксцессам цивилизации? Не совсем. Через несколько страниц диалога Сократ признается: «Извини меня, добрый мой друг, я ведь любознателен, а местность и деревья ничему не хотят меня научить, не то что люди в городе» (Федр. 230d). Мы не можем научиться чему-либо у деревьев, как ни удобно разговаривать в их тени палящим летним днем. Город с его рыночной площадью (agora) всё же более предпочтительное место для философствования. В чем же тогда смысл рассматривания платана, под которым отдыхают Сократ и Федр?

Как часто случается у Платона, объяснение столь же неожиданно, сколь и иронично. Риторический трюк позволил Платону проникнуть в диалог, не принимая в нем реального участия. Для греческого читателя текста было совершенно очевидно, что платан, platanos, участвует в семантической игре с собственным именем автора – оба слова происходят от греческого platys, что значит «широкий». (У платанов необычайно широкие листья, как и у других сикомор. Поэтому неудивительно, что в Нью-Йорке преобладают деревья, известные как лондонские платаны, более девяноста тысяч их растет в пяти районах города[9].) Ирония в том, что Платон буквально накрывает тенью Сократа и Федра, расположившихся в тени платана. Преувеличенная скромность простого «хроникера» мыслей и великих дел своего учителя – довольно тонкая завеса, скрывающая ученика, который возвышается над сократическим наследием. Более того, тень Платона стала настолько широкой, чтобы сделаться пристанищем всей остальной философии Запада, которая, по словам Альфреда Норта Уайтхеда, не что иное, как ряд «подстрочных примечаний к Платону».

В завершение рассмотрим слова Федра: «… на траву можно сесть и, если захочется, прилечь» (Федр. 229b). В чем здесь соль? Ведь Федр был одним из главных персонажей Пира Платона, великого диалога на тему любви. Его игривое предложение прилечь вместе под деревом – один из очевидных соблазнов. Что же касается Платона, он молча и, возможно, вуайеристски наблюдает эту сцену с высоты своего положения писца и платана, в который он метафорически преобразился. Обертоны сексуальной соблазнительности, пронизывающие этот странный любовный треугольник Федра – Сократа – Платона, неотделимы от очарования окружающей природы. Подойдя к подножию платана, Сократ, не скупясь, хвалит это место, называя «прекрасным уголком», не в последнюю очередь благодаря «развесистому и высокому» платану и тому, что там «столько травы – можно прилечь, и голове будет очень удобно» (Федр. 230b – c). Федр увел афинского критикана далеко за пределы города с его строгими законами и возможностями обучения – в место чистого восхищения. Чудесное окружение, изобилующее мифологическими намеками, пристанище нимф Фармакеи и Орифии, речного бога Ахелоя и бога северного ветра Борея. Одним словом, следуя за Федром, Сократ оказывается у истоков мифа, обрамленных со всех сторон буйной растительностью. Всё, что остается, – это опустить голову на траву, улечься и забыться в блаженном сне, который является сном самого разума.

Но не под надзором Платона! (Не забудьте о платане, который бодрствует, возвышаясь над этой сценой.) Единственное, что может очаровать истинного философа, это соблазнительное обещание знания, сравнимое с очарованием растительности – ветвей с листьями или плодами, – которые привлекают травоядных животных. Еще раз послушайте Сократа:

«Впрочем, ты, кажется, нашел средство заставить меня сдвинуться с места. Помахивая зеленой веткой или каким-нибудь плодом перед голодным животным, ведут его за собой – так и ты, протягивая мне свитки с сочинениями, поведешь меня чуть ли не по всей Аттике и вообще куда тебе угодно. Но раз уж мы сейчас пришли сюда, я, пожалуй, прилягу, а ты расположись, как тебе, по-твоему, будет удобнее читать, и приступай к чтению» (Федр. 230d-e).

С этого момента задача Федра в качестве проводника выполнена. Несмотря на сократовское показное согласие выслушать чтение речи, которую подготовил его собеседник, именно Сократ укажет путь из лабиринтов мифа. Он не щадит ничего и никого, когда оценивает и судит, различает и критикует (например, хорошее письмо и плохое), чтобы создать всесторонний суд самого разума. Неистовое философствование восстановит первоначальный конфликт между платаном и травой, высоким и низким, ибо цветочные воплощения мифической реальности уже очертили иерархию суждений в самых осязаемых понятиях, которые только можно себе представить. Человеческие фигуры Сократа и Федра – но также и читателей диалога: вас и меня – будут, таким образом, подвешены между двумя крайностями, закреплены на вертикальной шкале и иерархической организации мира. Не такие низкие, как трава, и не такие высокие, как величественный платан.

Когда факел переходит к Сократу, который никогда по-настоящему не гасил его, растительные образы не исчезают; напротив, они культивируются, очищаются и пересаживаются в «литературный сад Платона», по удачному определению Кеннета М. Сэйра[10]. Возвышенный, серьезный дискурс – это то, что «насаждают и сеют в ней [подходящей душе] речи», и это не бесплодно, «в них есть семя, которое родит новые речи в душах других людей, способные сделать это семя навеки бессмертным» (Федр. 276e–277a). Если урожай скуден, можно с уверенностью сказать, что душа, в которой были посеяны разумные слова, не подходила для семантических семян или что сами слова не были разумными. Во всяком случае, платоническая душа – это своего рода эфирная почва для роста logoi – речей, дискурсов и слов, не говоря уже о логике и разуме. Мы будем продолжать кружить вокруг этого перекрестного оплодотворения философии и агроботанического дискурса в труде Платона.

Еще не пришло время покинуть прохладную тень платана, в которую превратился автор Федра. Должны ли мы рассматривать эту ироничную метаморфозу как проявление необузданной поэтической вольности Платона, а не как его дурной вкус? Нет ничего необычного в том, что люди, даже легендарные герои, устали от своего человеческого облика и избрали благородные воплощения в животных в платонических диалогах. Поразительный и оригинальный миф об Эре в конце Государства, где Платон рассматривает идею загробной жизни, обращается именно к такому сценарию – Орфей выбирает жизнь лебедя, а Агамемнон обретает жизнь орла и т. д. (Государство. 620a – b). Почему же тогда душе не принять жизнь растения (скажем, платана или дуба)? Ведь в том же диалоге, где Платон маскируется под дерево, Сократ ссылается на пророческий дуб «в святилище Зевса Додонского» (Федр. 275с). Ведь для Сократа не имеет значения, откуда исходит голос – из дерева или даже из скалы, – до тех пор, пока он говорит правду. Другими словами, логос (или голос истины) достаточно силен, чтобы нивелировать различия между различными классами существ. Что это значит?

Достаточно сказать, что современные системы биологической классификации, формализованные во времена Карла Линнея, чужды древним. Считалось, что каждое существо имеет свою собственную нишу и существует для определенной цели, или telos. Однако контуры этих телеологий не были такими, какими мы их обычно себе представляем. Благородный человек (например, Одиссей), благородное животное (например, лев) и благородное растение (например, благородный лавр) имели больше общего друг с другом, чем два представителя одного и того же «царства», например, лавровое дерево и стебель кукурузы. К тому же границы между биологическими царствами не были высечены в камне. Как мы узнаем в следующей главе, для Аристотеля глупый человек, неспособный следовать строгим принципам логики, буквально становился не лучше овоща. Современные трансгенные исследования тоже постоянно нарушают границы. Растения с бактериальными генами, которые, по-видимому, улучшают их рост, лосось с генами океанской трески или мыши с экспрессией человеческого гормона роста больше никого не удивляют в нашем мире. А что, если характерное для Античности смешение в остальном несходных существ, переходящих друг в друга и выходящих друг из друга, является не фантастическим вымыслом, а проницательным описанием нашего трансгенного настоящего и будущего?

Предыдущая главаГлава 4 из 37Следующая глава