Философия Плотина, создавшего уникальную смесь учений Платона и Аристотеля, развивает всеобъемлющую теорию души, которой он обязан обоим патриархам древнегреческой мысли. Плотин не замечает каких-либо несоответствий между низшими уровнями души у Платона и Аристотеля. В живой материи вожделеющая и питающая части взаимосвязаны и составляют наиболее воплощенный аспект души. «Конечно же, – утверждает Плотин, – вожделеющая часть души – в материи, как и питающая, и растящая, и производящая части, которые суть корень и начало желаемого и претерпеваемого эйдоса» (Эннеады. III. 6. 4, 30–40). Иными словами, питание есть «корень и начало» вожделения, ибо последнее возрастает, когда пищевые и другие физиологические потребности организма не удовлетворены, и уменьшается, когда живые существа временно насытились. Но следует ли из этого, что растения, которые усовершенствовали способность к питанию и превратили ее в рост, должны быть причислены к вожделеющим созданиям?
Плотин действительно придерживается этого мнения, однако с оговоркой, что растительное вожделение носит особый характер, поскольку, в отличие от желаний у животных и людей, лишено страсти. Растения, лишенные пылкой части души (thumos), жаждут пропитания совершенно бесстрастно, что представляется невероятным у теплокровных животных вроде нас, временами обретающим надежду, а временами впадающим в отчаяние. В соответствии со взглядами Платона, эмпирическим доказательством вожделения растений служит то, что те вянут без воды и распускаются, получив достаточно питательных веществ; а признаком бесстрастности их психической жизни – то, что у них «нет движения крови или желчи» (Эннеады. IV. 4. 28, 60–65). «Инаковость» растительного желания кроется в его чистоте, то есть в обособленности от других эмотивных способностей души, с которыми оно обычно связано у других живых существ.
Однако у нас не должно сложиться впечатления, что Плотин просто-напросто повторяет мысль Платона о жаждущей душе растений. В отличие от своего великого предшественника, Плотин приводит, так сказать, «несомненное доказательство» растительных желаний. Принцип роста и воспроизводства (то есть растительный принцип), целиком пронизывающий тело растения, животного или человека, также должен иметь свою мотивацию к действию: «Конечно же, то, что дает рождение, питание и рост, должно страстно желать возможности выполнения этих функций» (Эннеады. IV. 3. 23, 40–45). Помимо эмпирического голода и жажды, Плотин указывает на определенное метафизическое стремление к воспроизводству и питанию, которые сами по себе являются более благородными объектами желания! Памятуя о целевой причине Аристотеля, он имплицитно ставит конечный вопрос: «Зачем?» Зачем, например, деревьям проходить через циклический процесс роста, цветения и плодоношения? Для чего это нужно? Какая в этом польза?
Ставя эти вопросы, мы исследуем таинственную территорию растительного блага, впервые обозначенную Плотином. Четвертый раздел первой Эннеады, О счастье (Peri Eudaimonia), начинается с патетичной защиты счастья растений. Конечно же, эвдемония – явно аристотелевское понятие, буквально означающее «благое состояние духа» и, согласно Аристотелю, относящееся исключительно к людям, которые действуют в соответствии с разумом и оттачивают свою способность к созерцанию, теории. Плотин утверждает, что, хотя растения лишены ощущений, они способны действовать в соответствии с собственным разумом, стремясь к «свершению собственного дела». Плодоношение растений – признак их благополучия, роста в гармонии с разумом, лежащим в основе растительной жизни: ведь жизнь может быть «как благой, так и противоположной. Так, и у растений возможно блаженство и его отсутствие, и плоды они либо приносят, либо не приносят» (Эннеады. 1. 4. 1, 15–30). Несмотря на противоречие букве аристотелевского текста, неэмоциональное блаженство растений как достижение своего предназначения или конечной цели не противоречит аристотелевской логике. Более того, в той мере, в какой растительное благополучие очищено от эмоций, оно предвосхищает счастье созерцательной жизни, благодаря которой люди постепенно приближаются к недвижной, замкнутой и бесстрастной жизни богов.
В современных дискуссиях о растительной этике собственное благо растений нередко становится камнем преткновения. Мои дебаты с профессором Гари Франсионом, защитником прав животных из Ратгерского университета, проходившие в 2012 году, хорошо иллюстрируют этот тезис. На протяжении всей дискуссии Франсион твердил, что, поскольку растения не обладают разумом, у них не может быть никаких интересов, о которых можно было бы говорить. «То есть, – пояснил он, – они не могут желать, хотеть или предпочитать что-либо. Просто нет оснований полагать, что растения обладают каким-либо уровнем перцептивного сознания или каким-либо видом разума, который предпочитает, хочет или желает чего-либо». Вы также не можете «действовать с позиций видовой дискриминации по отношению к существу, у которого нет никаких интересов, как у растения»[28].
Нам не нужна философская призма Плотина, чтобы понять, что противники растительной этики, рассуждая о ценности и возможностях любого вида жизни на основе произвольного стандарта перцептивного сознания, смешивают совершенно разные вещи. Объективный вред, причиняемый живому существу, не исчезает в зависимости от того, осознает ли это существо опасность или нет. На самом деле, наука о растениях проводит исследование за исследованием, описывая, каким образом механическое повреждение всего лишь одного листа растения запускает цепочку биохимических реакций, коммуникаций и интенсивных электрических сигналов от места повреждения к отдаленным листьям и частям растения[29]. Те, кто убежден, что у растений нет никаких интересов, не удосужились узнать, что поврежденное растение, например томата, вырабатывает ингибиторы протеиназы, выполняющие роль защитных механизмов как в поврежденных, так и в неповрежденных частях растения. Сквозь тысячелетия Плотин, avant la lettre, предостерегает Франсиона: «… те, кто не допускает счастья у растений по причине отсутствия у них ощущения, подвергаются опасности не допускать его и у всех остальных живых существ» (Эннеады. 1. 4. 2, 1–5).
Особенно актуальной у Плотина для философского климата XXI века является релятивизация разума и его связь с феноменами жизни. Почему? Если кратко, то существует столько же разновидностей разума, сколько и форм жизни, так что каждая форма жизни – растительная, животная, человеческая и другие – является практическим и материальным воплощением соответствующей формы мышления. На этом фоне еще одна серьезная ошибка Франсиона – полагать, будто основой разума является перцептивное сознание, что автоматически исключает из категории разумных существ растения, а также некоторые другие живые организмы, например бактерии. Несомненно, способность к ощущению в качестве «базового уровня» предлагает нам более широкую основу для этического отношения, чем это допускает человеческая исключительность, основанная на рациональном мышлении. Однако этот базовый уровень всё еще недостаточно инклюзивен, поскольку допускает в моральное сообщество лишь те организмы, которые похожи на нас. Сравнительное преимущество плотинианского представления о мышлении состоит в том, что оно выходит за рамки перцептивного сознания, одновременно дегуманизируя и деанимализируя разум.
Разум, присущий жизни и рассеянный в ее различных формах в виде растительного, чувственного и абстрактного мышления, есть не что иное, как Единое, которое, по сути, мыслит само себя. «Почему же, однако, – спрашивает Плотин, – мы приписываем мышление и этим жизням, пусть даже это будет своего рода растительное [phutike noesis], чувственное или психическое мышления? Да потому, что они суть логосы [logoi], оформляющие смыслы. А значит, любая жизнь – мышление, только одно более замутненное и темное, другое же – более чистое и просветленное» (Эннеады. III. 8. 8, 10–20). «Растительным мышлением» названо мышление растений, где «futon» означает одновременно и «растение», и «рост». Моя книга по растительной философии Растительное мышление написана под глубоким влиянием этой концепции Плотина.
Итак, в жизни растений, животных и людей Единое мыслит само себя, хотя и с разной степенью ясности: мышление тем сильнее замутнено, чем более оно увязло в телесном существовании. Согласно этой градации, жизненное мышление растений наиболее замутнено, поскольку пронизывает всё их живое тело, которое растет и в каждой своей части нуждается в питании. Всё это делает Плотина важнейшим предшественником другого мыслителя о Едином (субстанции) – Баруха Спинозы, который аналогичным образом утверждал, что между рациональными мыслями и их замутненными проявлениями, эмоциями, нет качественного различия.
Взгляните еще раз на отрывок, где Плотин излагает свою теорию разума, свойственного жизни. Независимо от принимаемой им жизненной формы, мышление всё равно остается разумным принципом, логосом. Этим смелым утверждением автор Эннеад решительно порывает с учениями Платона и Аристотеля. Разум пронизывает всю Вселенную, более не ограничиваясь рациональной частью человеческой души или вечным бытием богов. Растительному мышлению также присущ свой разум, различимый уже в «неподвижном зародыше», который, вырастая, захватывает «в своем движении всё более и более далекие сферы» (Эннеады. III. 7.11, 20–25), поскольку разворачивается под руководством своего формирующего принципа [логоса]. В корпусе трудов Плотина жизнь, душа, формирующий принцип, разум и ум взаимозаменяемы. Рост – это мысль, обретающая протяженность и физически увеличивающая эту протяженность по мере того, как она актуализирует (по сути, мыслит) себя.
Описание зародыша как тихого и недвижного служит напоминанием о том, каким образом Плотин представлял себе вселенское растение, «тихо и спокойно» управляемое Всеобщей Душой. Прорастающее семя само по себе является одновременно и моделью, и фрагментом всеобъемлющего логоса, одушевляющего физическую Вселенную. Для чего же называть способ действия разумного принципа бесшумным? Более тонкая аргументация связана с многозначностью греческого слова logos. Помимо «разума», «логики» и множества других значений, это слово обозначает «голос» или «речь». Мы до сих пор нередко используем выражение «голос разума», как бы соглашаясь с тем, что человеческое мышление практически немыслимо без дискурсивности[30] или, по крайней мере, без возможности вокализации.
Плотин тем не менее раздвигает границы разума, демонстрируя, что наш «шумный» логос – всего лишь малая часть того, что несет в себе рациональный принцип, разлитый по всей Вселенной. Вещи, которые гораздо меньше нас, например горчичные зерна, или бесконечно больше, как весь мир, подчиняются безмолвному логосу не менее (если не более) оперативно, чем люди с их дискурсивной рациональностью. Произнесенный логос, возможно, представляет собой необычную мутацию стандартного рационального принципа, ибо «ум, сохраняя свое невозмутимое единство [то есть пребывая в тишине], создает, как бы проливая избыток своих энергий на материю, наш космос» (Эннеады. III. 2.2, 15–20). Наша речь нарушает безмолвие, наполненное смыслом и жизнью. Стремясь выразить ее более достоверно, мы нарушаем тишину, присущую логосу, и забываем о существовании разума, который не является чисто человеческим.
Приведенный Плотином пример безмолвного формирующего принципа у растений связан со сроком их цветения. Понимая душу как «глашатая», призывающего тело, он ссылается на упорядоченное развитие всего живого, включая деревья, где каждая стадия происходит «в назначенное время» (Эннеады. IV. 3.13, 5–20). Этот бесшумный призыв на самом деле подтверждается ботаническими исследованиями. То, что Плотин понимал как душу или разум, есть сочетание расчета и памяти, заложенное в каждом листе дерева. Улавливая дальний красный свет заходящего солнца и сохраняя эту информацию на клеточном уровне, растения способны определять, увеличивается или уменьшается продолжительность дня и когда им лучше расцвести[31]. Этот жизненный расчет, с его гибкостью и приспособленностью к условиям окружающей среды, дополняет относительную жесткость инструкций по развитию организма, хранящихся в ДНК. Он конкретизирует плотинианский принцип роста как способа мышления, вплетенного в само тело растений и других живых организмов.
В процессе нашей интерпретации Эннеад мы лучше поняли многослойную природу растительной души. Субъекты желания, искатели счастья, безмолвные выразители разумного принципа роста – растения у Плотина абсолютно не соответствуют карикатурному представлению о них как о простых, практически неживых бесстрастных существах, развитие которых полностью предопределено. Далее Плотин признает, что принцип роста (или растительное мышление) – это мысль множественная и рассеянная, повсюду переплетающаяся с телесностью, которую этот принцип и одушевляет. Из этого правила есть два исключения: семя и корень. В своем единстве семя содержит все абстрактные возможности для роста, еще не выходя за пределы самого себя и не помышляя о своем увеличении. В этом оно созвучно Всеобщей Душе еще до того, как та создала чувственный мир. Однако после прорастания семя в буквальном смысле впадает в экстаз[32]; оно выходит за пределы самого себя, подобно Всеобщей Душе, обретающей материальную протяженность. Плотин сетует на неумолимую дисперсию души и семени в процессе роста: подобно зародышу, который вместо того, чтобы сохранять единство в себе, растрачивает себя вовне, приходя «к более обширной, хотя внутренне ослабленной сфере», «душа, создавая этот мир (…) сначала сама сделалась временем» (Эннеады. III.7. 11, 20–30).
Учение Плотина будет проникнуто острой ностальгией по утраченному единству семени, равно как и разума. Философ будет стремиться восстановить изначальное единство и души, и корня, которые переживут смерть тела и увядание растения. Стремиться так отчаянно, что превратит возвращение жизненной силы в корни многолетних растений после «смерти» других его частей в доказательство бессмертия души. В одном из разделов четвертой Эннеады, посвященном именно этой теме, мы читаем: «… если начало многих растений – их корень, и при усыхании ветвей оно сосредоточивается именно там, то, следовательно, оно не присутствует во всем как необособляемая энтелехия. А так как при росте оно переходит в большее, а при усыхании – в меньшее, то что мешает ему обособиться целиком?» (Эннеады. IV. 7. 8, 25–35). Еще до рождения и после смерти тела, в зародыше и в корне, душа действительно является тем, чем она является по сути, то есть простым единством, которое не растрачивает себя вовне, не расходует себя на ненадежные конечные тела.
Последний и высший уровень растительной души у Плотина – ее теоретическая деятельность. Как будто недостаточно того, что границы аристотелевского счастья расширились настолько, чтобы радушно принять благополучие растений, контуры теории также пришлось раздвинуть, чтобы вместить их созерцательный разум. Нам делается интригующее предложение: «рассмотрим землю и деревья, да и вообще всё произрастающее на земле, и спросим себя: в чем заключается их созерцание и как оно вообще в них возможно, каким образом природа, которую мы считаем неразумной, лишенная каких бы то ни было видимых проявлений сознания, может быть причастной созерцанию или же быть продуктом созерцания, коль скоро она его лишена?» (Эннеады. III. 8. 1, 15–25). Ответ Плотина на этот вопрос поучителен. Поскольку в жизни растений нет разделения на субъект и объект и, более того, на практическую и теоретическую деятельность, созерцание растений тождественно тому, чем они являются и что делают в соответствии со своей разновидностью одушевляющего разума. Произрастая, они, по сути, созерцают жизнь!
Излишне говорить, что растение не склонно к абстрактным размышлениям, которые у нас обычно ассоциируются с теорией (Эннеады. III. 8. 3, 10–20). Тем не менее под маской принципа роста оно есть воплощение логоса; разрастаясь, достигая зрелости, оно мыслит себя, сочетая разум с телесным бытием. «Самое творчество [природы] – ее собственность и форма ее бытия», и еще: «… творческий акт природы – это ее созерцание, которое порождает всё сотворенное именно потому, что оно – созерцание» (Эннеады. III. 8. 3, 15–25). Означает ли это, что природа растений отчасти сродни божественной природе? Сущность растений, подобно Божественной сущности, совпадает с их существованием (ростом); подобно Ему, они наделены силой мысли, которая немедленно превращается в творчество, порождая объект, о котором они мыслят. Богу достаточно помыслить о мире, чтобы его сотворить; семени достаточно помыслить о себе в протяженности, чтобы вырасти в зрелое дерево. Растение не только выражает истину, но и творит ее – вырастая, являясь или становясь тем, что оно мыслит.
Плотин обнаруживает в растениях столь великолепные качества, что трудно поверить его призыву искоренить в себе растение и бежать от него, то есть от всего, что у нас есть общего с растительным разумом. Что кроется за этим внезапным изменением позиции у мыслителя, который, вполне возможно, проявляет наибольшее расположение к растениям в истории западной философии?