Простуженное октябрем море. Завидую тем, кто идет по берегу неспешно, в обнимку или один – вчера и мы так гуляли. Когда было время побыть по эту сторону земного шара и не думать о том, что по ту. Белые и синие ветровки с крупными карманами – самый распространенный здесь фасон, дома такую нигде не найдешь.
Сидим на камушках. Греет нас несмелое солнце и одна на четыре плеча индийская шаль – мягкая, красная, пахнет инжиром. Женя торговалась до хрипоты – двести рупий, последние деньги. Сейчас кажется – нет вещи роднее. Я бы не разглядела через ряды узорчатой ткани – шелк, шерсть, плотнее, тоньше, глуше. Взгляд запутывается в красоте, не успеваешь за ней – потяни за одну нить, за бахрому платка, за узор парео, пойдет зацепка, новый узелок, другая нить.
Женя хлюпает носом. Я и вовсе дышу ртом: догнал напоследок насморк. Хитрость не спасает: горло тоже болит. Надо бы идти к отелю – быстрого ходу до него час, скоро станет холодно. Но невозможно прервать начавшееся непонятно когда: кто-то стирает темным ластиком прочерченные утром линии, выключает медленно горизонт, очертания тех берегов.
– Женя, давай купаться?
Ресницы белые, и тени от них темнее бровей.
Качает головой.
– Мы ведь простуженные.
– Ну и что, когда еще море?
Через четыре часа уедем, и в следующий раз, страшно подумать, август – может быть. И то с оговорками – если останемся живы, богаты, счастливы, дружны. Если, если, если – как плавники акул вокруг на воду посаженных младенческих яслей.
Но пусть август, пусть случится. Сколько месяцев без этого широкого выхода рук – не просто в большую воду, в бродячий вселенский эфир.
Скидываю шаль, быстро-быстро иду по воде. Пятка, лодыжка. Холод к животу. Набраться смелости, занырнуть.
– Нет, слушай, я не могу! – Это Женя. – Не могу на тебя смотреть.
Тепло – инжирный запах, красный цвет – оставлено на берегу. Догоняет и окунается с головой.
– Фух, ну и водичка.
Голос у нее уже охрип, страшно подумать, что будет позже.
– Давай до коня, а?
Конь – это в море сидящий крупом валун.
– Хочу сесть ему на уши.
Попала на спину, дальше не полезла. Заливается последней краской берег, выступ под ногой.
– Женька, а что, если мы тут умрем?
Оскалился ветер, дрожу. А зубы стучат, как в шутку: дзен-дзен-дзен.
– Я с удовольствием.
Отвечает из невозмутимого белого пятна. И прыгает в воду солдатиком. Зовет из темноты:
– Давай, пора, а то опоздаем.
Завернулись в промокшую ткань. И бок о бок чуть-чуть теплее. Так и идем. Маленькими шажками. В автобусе колотит еще полчаса, в трех свитерах, между прочим. В горле свербит причудливо резная рана.
Сплю всю дорогу. В аэропорту прощаемся без слов – у обеих голос пропал. Две недели лежу под тридцать девять, потом еще дней пять лунатиком. Удивляюсь скупой палитре ощущений: легкой вдруг голове, холодному лбу.
Звоню ей, перебираю вещи в шкафу – столько купила ненужного тряпья. А шаль не купила – дорого показалось. А теперь? Достаю ветровку с карманами, накидываю на плечи.
– Ты уже говоришь?
– Говорю.
Бережно несу молчание к окну. В нем тепло и всякий вкус – и инжира, и соли. Сажусь на подоконник, пальцами пробую резьбу молнии, а потом окно – не ледяное, нет, комнатное стекло.
– Женька, а что, если мы тут умрем?