Почти весь следующий месяц (ноябрь) Пирстон провел в своей лондонской квартире. Его свалила опасная лихорадка.
Похороны Эвис Второй пришлись на один из тех промозглых октябрьских дней, когда дождевые струи, подхваченные ветром, мчатся почти параллельно земле, и только предмет достаточно массивный вынуждает их пасть ниц, совсем как если бы они были снарядами в пращах древних обитателей этой одинокой скалы, где разворачивалось наше повествование. Лишь один человек следовал за гробом; то был Джоселин Пирстон – ветреный любовник, но верный друг. Связаться с Эвис Третьей до погребения не представлялось возможным, но Пирстон поместил в газетах – местной и ряде других – некролог, надеясь, что Эвис прочтет о смерти своей матушки.
И действительно: едва жалкая процессия вышла из церкви и двинулась к кладбищу, как на дороге, ведшей вниз с холма, возник бедмутский наемный экипаж. Ехал он с большой скоростью; остановился у церковных ворот, выпустил пассажиров – молодых мужчину и женщину – и остался ждать. Пара вошла в ворота, поспешила по кладбищенской дорожке и оказалась рядом с Пирстоном как раз, когда гроб опустили на землю возле могилы.
Пирстон не обернулся. Он знал: это Эвис и Генри Леверр, должно быть, уже ее законный супруг. Горе молодой женщины, настоянное на искреннем раскаянии, сделало атмосферу еще более тягостной. Пирстон догадался, что чета Леверр не ожидала увидеть его на кладбище, и отошел в сторону; не присоединился он к дочери покойной и после отпевания, и Эвис, похоже, оценила его такт.
Таким образом, Пирстон сам не дал ни Эвис, ни ее супругу шанса сказать ему слово или подать знак. После похорон чета Леверр уехала в наемном экипаже.
Считалось, что Пирстон заработал лихорадку именно в тот ненастный день, на мрачнейшем из кладбищ Уэссекса; сыграли свою роль и душевное состояние, и возраст. Пирстон слег, едва вернувшись в Лондон, и несколько недель балансировал на грани между жизнью и смертью. Наконец, кризис миновал; больной начал вспоминать, каковы они, ясность рассудка и телесный покой. И вот в один из таких дней, лежа в постели, он уловил шепот и едва слышные звуки шагов по ковру. Ночник горел тускло, не давая разглядеть детали. Пирстон видел только, что к нему вошли двое: сиделка и кто-то с нею – определенно, дама.
Из забытья он был выведен тихим вопросом:
– Тебе свет глаза не режет?
Интонации показались знакомыми, а говорила та дама, посетительница. Напрягшись, Пирстон вспомнил: это Марсия; всплывшее имя потянуло за собой всю цепочку событий, которые предшествовали его болезни.
– Ты стала моей сиделкой, Марсия? – спросил он.
– Да. Я переехала в Лондон и намерена оставаться, пока ты не поправишься, ведь нет другой женщины, которой было бы небезразлично, жив ты или испустил дух. Я поселилась неподалеку. И я очень рада, что ты выкарабкался. Мы буквально извелись.
– Какая ты добрая!.. А про них… ничего не слышно?
– Они теперь муж и жена. Они приходили навестить тебя и очень переживали. Она сидела с тобой, только ты тогда никого не узнавал, и ее тоже. Известие о смерти матери сломило ее; она не догадывалась, что миссис Пирстон настолько плоха. Они снова уехали. Я подумала, лучше ей быть подальше от тебя, раз опасность для жизни миновала. А теперь отдыхай, пока я снова не приду поговорить с тобой.
Эта краткая беседа открыла Пирстону, что он не прежний. Что-то переменилось в нем. Жестокая лихорадка, а может, недавние события (или то и другое вместе) похозяйничали в его душе. Что-то исчезло из нее, что-то новое возникло взамен изъятого.
В течение нескольких дней Пирстон напрягал разум и, наконец, понял, чего именно лишился. Его покинуло художественное чутье; если бы он сейчас взялся за ваяние, его скульптуры не дышали бы извечной, единой для всех времен чувственной красотой. Восприятие сузилось до одобрения либо неодобрения сугубо утилитарных вещей; вспоминая Эвис, Пирстон думал только об ее положительных чертах, а внешность совсем не волновала его.
В первый миг Пирстон испытал потрясение; потом выдохнул:
– Слава богу!
Марсия, с годами не утратившая властности, каждый день ближе к вечеру приходила в дом Пирстона, чтобы дать распоряжения прислуге и взглянуть на больного. Странная смерть чувственной стороны его натуры не укрылась от нее. Однажды она сказала, что Эвис удивительно похорошела и она, Марсия, понимает, почему пасынок так любит ее; ремарка была необдуманная, Марсия тотчас пожалела о ней как об опасной для Джоселина. Однако он лишь заметил:
– Конечно, она красивая. Но не это главное; она по-женски мудра и станет со временем хорошей женой и хозяйкой… Жаль, Марсия, что ты сама красива.
– Почему это?
– Да так. Странное чувство, новое для меня: я перестал придавать значение красоте.
– Зато я, как женщина, очень даже придаю ей значение.
– Неужели? А от меня теперь ускользает сама ее идея, сам смысл. Не пойму, что со мной случилось. Знаю только, что ничуть не огорчен. Робинзон Крузо, когда захворал, потерял единственный день; я потерял свой дар, но благодарю Небеса за эту потерю!
Было что-то жалкое в его словах, и Марсия со вздохом молвила:
– Надеюсь, когда ты совсем окрепнешь, дар вернется.
Пирстон покачал головой. И вдруг подумал: а ведь Марсия еще не представала ему при дневном свете; мало того – на ней всегда шляпка и густая вуаль, которых она не снимает во время своих регулярных визитов. Пирстону она виделась прежней – молодой; вдобавок и голос ее почти не изменился, что только укрепляло Пирстона в его бессознательном восприятии. Воображение рисовало статную фигуру, свежий цвет лица, классический профиль (нос крупноватый, но правильный, зубы несколько выдаются вперед, но зато идеально ровные) и большие, выпуклые темные глаза. Да, эта по-королевски величественная юная женщина вскружила ему голову; ради нее Пирстон бросил Эвис Первую, не подозревая, что явятся на свет ее преемницы. Помня Марсию именно такой и ныне противясь красоте, Пирстон и обронил горькую фразу: жаль, мол, Марсия, что ты красива. И вот он задался вопросом: а много ли сохранилось после сорока прожитых лет?
– Почему ты не даешь мне как следует разглядеть тебя, Марсия? – упрекнул Пирстон.
– Просто так получается. Ты имеешь в виду, почему я все время в шляпке? Но ведь ты не просил меня снять ее. А вуаль мне нужна, притом шерстяная, для защиты от холодных зимних ветров. Хотя женщине, которую стали подводить глаза – вот как меня – в столь густой вуали очень неловко.
Как? Неуязвимую Марсию подводят глаза, а лицо ее претерпевает болезненные возрастные перемены? Оба факта стали для Джоселина откровениями.
– Но я удовлетворю твое любопытство, – продолжала Марсия с добродушной усмешкой. – Это очень лестно, что ты до сих пор питаешь ко мне интерес такого сорта.
Из тени она шагнула к лампе (лампа была зажжена, ибо дневной свет уже угас) и резким жестом сняла и шляпку, и вуаль. Пирстону явилась женщина замечательной наружности – учитывая, конечно, ее возраст.
– Я… я изумлен! – воскликнул он, в нетерпении поворачивая голову. – Ты выглядишь на тридцать пять – и ни на день старше. Ты по-прежнему воплощение красоты и уж никак не можешь считаться возмездием, Марсия!
– Еще как могу! Удивительно, что ты в свои годы так плохо знаешь женщин.
– О чем ты?
– О твоей наивности. Сам посуди: ты видишь меня при свете лампы, и вдобавок зрение у тебя не то, что прежде, и еще… Ах, у меня не осталось причин скрытничать, Господь свидетель! Я скажу тебе все. Мой муж был моложе меня, и его снедало нелепое желание внушить окружающим, будто он взял в жены этакий свежий бутон. Потакая его тщеславию, я старалась выглядеть юной. Мы часто бывали в Париже, где я освоила множество уловок и стала не менее искусна в маскировке возраста, чем любая вдовушка из округа Сен-Жермен. Когда муж умер, я не оставила своих привычек – отчасти потому, что сей порок практически неистребим, отчасти потому, что, при вечной нехватке средств, растить пасынка легче той, чье лицо светится фальшивой молодостью, нежели той, чье лицо увяло. Вот и сейчас на мне тонна косметики. Но я справлюсь с собой. Завтра я приду к тебе утром, если будет ясная погода; приду такая, какая есть, и ты увидишь, что Время не обмануло тебя. Помни: мы с тобой ровесники, и я выгляжу на свои лета.
Пришло утро, а вместе с ним и Марсия: верная обещанию, она появилась у Пирстона в ранний час. Светило солнце; закрыв за собою дверь спальни, Марсия шагнула к окну, сняла шляпку и вуаль и встала так, чтобы Пирстон мог хорошенько ее рассмотреть.
– Взгляни: разве я не подтверждаю твою фразу о ненужности красоты? Изрядная часть меня осталась дома, на туалетном столике, и я больше не надену эту личину!
Но Марсия была всего только женщиной: в ходе этого сурового суда, на который она сама себя выставила, ее губы дрожали, в глазах поблескивали слезинки. Беспощадные лучи утреннего солнца явили Пирстону (совсем недавно прошедшему такое же испытание с юной Эвис) жалкие остатки пышного цветения – явили во всей полноте, без покровов и ретуши. Марсия казалась воплощением самого Возраста – старая женщина, бледная, иссохшая; лоб изборожден морщинами, щеки запали, волосы белы как снег. Поистине, Возраст отметил ее как свою собственность. «И это лицо, – с горечью подумалось Пирстону, – я когда-то целовал!» Сорок лет – по сути, большую половину жизни – Время держало Марсию в тисках, воздействовало на нее своими кошмарными инструментами, бичевало, обжигало то жаром, то ледяным холодом – и вот что получилось на выходе.
– Прости, если шокировала тебя, – заговорила Марсия хриплым, но твердым голосом, ибо Пирстон молчал. – За такой промежуток времени любой покров будет неминуемо потрачен молью.
– Да, да! Марсия, какая ты храбрая! Ты отважна, как величайшие женщины в истории. Я уже не способен любить, но я от всей души восхищаюсь тобой!
– Не приравнивай меня к великим. Скажи лучше, что я становлюсь на путь честности. Этого более чем достаточно.
– В таком случае, я просто выскажу изумление перед той, которая тридцать лет переводила назад часы Времени!
– Мне стыдно за это, Джоселин. Больше я этим заниматься не стану!
Едва Пирстон достаточно окреп, Марсия отвезла его в крескле-каталке в мастерскую. Помещение регулярно проветривали, но ставни были закрыты; Пирстон и Марсия открыли их вместе. С минуту Пирстон обводил взглядом знакомые объекты: некоторые в стадии зрелой завершенности, большая часть – саженцы и побеги Красоты, этакий посадочный материал в ожидании вдохновения мастера.
– Нет, они мне не нравятся! – наконец, сказал Пирстон. – Они – само безобразие! Я больше не чувствую ни капли родства с этими скульптурами и ни к одной не питаю интереса.
– Как это печально, Джоселин, – отозвалась Марсия.
– Вовсе нет! – Пирстон направился было к двери, но остановился. – Дай-ка я еще огляжусь.
Марсия молчала, и он заговорил:
– Посмотри на них! Все эти Афродиты, Фрейи, нимфы и фавны, эти Евы, эти Эвис, эти Возлюбленные, коим нет числа! Какое оскорбление я нанес богине своими жалкими поделками! Видеть их больше не желаю!.. Ибо сказано пророком: «И будет вместо благовония зловоние, вместо красоты клеймо»[53].
И они ушли. Назавтра они отправились в Национальную галерею, чтобы узнать, сохранил ли Пирстон, по крайней мере, вкус к живописи. Однако полотна Перуджино, Тициана, Себастьяно Риччи и других великих мастеров, бросивших вызов времени, затронули в Пирстоновой душе не больше струн, чем пачкотня, выставленная прямо на тротуаре – по пути в Галерею такой вот уличный художник встретился им с Марсией.
– Очень странно! – воскликнула Марсия в ответ на признание Пирстона.
– Я не жалею об этом. Лихорадка спалила мой дар, который, хоть и принес мне чуточку радости, стал зато причиной ужасных мук. Уйдем отсюда.
Пирстон уверенно шел на поправку; чтобы закрепить результат, ему следовало отправиться в родные края. Марсия согласилась ехать с ним.
– А почему бы и нет? – сказала она. – Что предосудительного, если старая женщина, у которой нет друзей – вот вроде меня, – будет сопровождать мужчину, который тоже стар и одинок?
– Да, хвала Небесам, я наконец-то состарился. Проклятие больше не тяготеет надо мной.
Далее упомянем, что после отъезда из Лондона на «остров» Пирстон никогда уже не возвращался в свою мастерскую и не видел ее содержимого. Краткого посещения ему хватило, чтобы убедиться: красота, будь она воспроизведена искусственно или обнаружена в самой природе, больше не трогает его чувств. Он велел своему агенту распродать скульптуры, все до единой – что и было сделано. Он также продал право аренды на квартиру, и скоро другой скульптор снискал восхищение тех, которые не знали Иосифа[54]. Через год его имя уже значилось в списке «академиков», ушедших на покой.
Время шло; состояние Пирстона было таково, каково оно может быть у человека его лет, перенесшего тяжелую болезнь. Он жил на «острове», в небольшом доме, который один только и сохранил у себя как недвижимое имущество; дом этот находился в деревне Стрит-ов-Вэллз, в верхней ее точке. Дружеская привязанность к Марсии, прерывать которую было бы глупо, подвигла Пирстона купить для нее соседний дом, куда из Сэндбурна перевезли ее мебель. Каждый день, если только не было дождя, Пирстон заходил за Марсией, и они вместе брели к Мыску или к развалинам; правда, из-за ишиаса, которым страдал Пирстон, и ревматизма Марсии весь путь целиком они проделывали только в сухую и теплую погоду, то есть нечасто. Пирстон стал иначе одеваться; он теперь носил сюртуки того фасона, который был в моде тридцать лет назад, ибо только эту модель и освоила портниха из Ист-Куорриз; переставши бриться, он обзавелся бородой стального цвета; он не подвергал стрижке ту растительность на своей голове, которую пощадила болезнь, не оставив Пирстона вовсе лысым. Вот почему в свои шестьдесят два года он выглядел на все семьдесят пять.
История его бегства с Марсией распространилась среди «островитян» с загадочной скоростью и полнотой деталей, даром что дело было давнее. И однажды во время прогулки среди скал эти сплетни, подпитанные теперешней дружбой, дали бывшим любовникам тему для беседы.
– Удивительно, как наших соседей интересуют наши отношения, – начал Пирстон. – Только и слышно: «этим старикам надо венчаться; лучше поздно, чем никогда». Уж таковы люди: хлебом их не корми, а дай устроить чужую судьбу в соответствии со своими понятиями о пристойности.
– Верно. Мне тоже указывают на это, только не прямо, а намеками.
– Неужели? Тогда, значит, в одно прекрасное утро к нам явится делегация и потребует обвенчаться как можно скорее, ибо таков обычай… А ведь как близко мы были к свадьбе сорок лет назад; мы бы поженились, если бы не твой независимый нрав! Я думал, ты вернешься, и очень удивлялся, что ты никак не возвращаешься.
– Моя независимость не заслуживает порицания. Ведь я «островитянка». Вот будь я из других мест – тогда другое дело. А с «островной» точки зрения, у меня не было причин возвращаться, постольку-поскольку наш недолгий союз не грозил принести плод. Отец мне это растолковал, и я послушалась.
– Выходит, сам «остров» распорядился нашими судьбами, хотя мы тогда находились в Лондоне. Поистине жизнь человека вовсе не в его руках… А мужу ты об этом не рассказывала?
– Нет.
– Может быть, до него доходили слухи?
– Нет, насколько мне известно.
Однажды заглянув к Марсии, Пирстон нашел ее в большом затруднении. Оказалось, что при определенном направлении ветра печные трубы невыносимо дымят, и вот в тот день как раз дул такой ветер. Несмотря на все усилия, огонь в камине гостиной никак не хотел разгораться, Пирстон же не мог допустить, чтобы женщина, страдающая ревматизмом, сидела в нетопленом доме, и позвал Марсию к себе на ланч: он и раньше так делал. А по дороге он подумал, причем уже не впервые, что нет никакой нужды им занимать два дома, когда, при той привязанности, что крепнет между ними, гораздо удобнее было бы делить жилище на двоих; вдобавок Марсия освободилась бы от неудобств, доставляемых неидеальными трубами. Более того: женившись на Марсии, Пирстон давал бы деньги молодой чете по праву приемного отца, то есть запросто, а не ломал бы каждый раз голову, как бы сделать это поделикатнее.
Вот так исполнилось ревностное желание соседей подвести черту под давней любовной историей, причем Пирстон и Марсия, даром что были главными участниками, своей воли тут почти и не имели. Когда Пирстон задал прямой вопрос, Марсия призналась, что всегда сожалела о решении, продиктованном ей гордыней, и приняла предложение не жеманясь.
– Для тебя не секрет, что любви я дать не смогу, – напомнил Пирстон. – Но дружеская привязанность, на которую я еще способен, будет принадлежать тебе до конца моих дней.
– Со мной то же самое; ну, почти. Впрочем, как и наши соседи, я почему-то всегда чувствовала, что умереть мне следует в статусе твоей жены; тебе это должно быть понятно.
Венчание откладывать не стали, но за пару дней до церемонии Марсию постиг тяжелый приступ ревматизма. Обострение не грозило затянуться; оно и возникло-то лишь потому, что Марсию продуло, когда она распоряжалась переноской вещей в дом будущего супруга. Однако было решено, что болезнь – не повод отложить свадьбу, и невеста, тепло укутанная, отправилась к алтарю в кресле-каталке.
Примерно через месяц, за завтраком, Марсия, читая письмо, вдруг воскликнула «Святые Небеса!». Письмо было от Эвис, которая теперь вместе с мужем жила в Сэндбурне, в доме, купленном для молодой четы Пирстоном.
Джоселин поднял взгляд.
– Эвис хочет раздельного проживания; надо же, что выдумала! Нет, это неслыханно! Она нагрянет к нам уже сегодня.
– Раздельное проживание? Да она не в своем уме! – прокомментировал Пирстон, пробежав глазами письмо. – Что за бред! – продолжал он. – Она сама не понимает, чего требует. Никаких уходов от мужа, и точка. Вот мое слово; так ей и передай. Сколько они женаты? Еще и года не минуло. А через двадцать лет что она запоет?!
Марсия, однако, пустилась в рассуждения:
– Мне кажется, на Эвис по временам накатывают угрызения совести за поступок, который повлек смерть ее матери; это тяжелое чувство и повинно в подобных вспышках. Бедная девочка!
Эвис появилась как раз перед ланчем – заплаканная и взвинченная. Марсия увела ее к себе. После долгого отсутствия женщины вышли вместе.
– Все улажено, – сказала Марсия. – Я велела ей возвращаться к Генри. Она уедет сразу после ланча.
– Да, теперь все хорошо, – всхлипнула Эвис. – Но, если бы вы пробыли замужем столько, сколько я пробыла, вы бы этак запросто не говорили: «Возвращайся»!
– Да в чем вообще дело? – спросил Пирстон.
– Генри сказал, что, если он умрет, я буду… буду искать себе сероглазого блондина – чтобы ему досадить, он-то ведь брюнет и почему-то уверен, что мне брюнеты не по вкусу! А еще он сказал… нет, я умолкаю, ведь это низко – сплетничать о нем. Я бы только хотела…
– Эвис, твоя матушка сделала ровно то же самое. Но она вернулась к мужу. Поэтому и ты должна вернуться. Давай-ка заглянем в расписание: вот, ближайший поезд…
– Пусть она сначала перекусит. Садись за стол, милая.
Вопрос был исчерпан, когда появился Генри. Бледный и встревоженный, он поспел к концу ланча. Пирстон отговорился тем, что у него деловая встреча, ушел и предоставил молодым самим разбираться со своими трудностями.
Дела его состояли, помимо изъятия из сердца Возлюбленной и прочих идеалов, в разработке новой схемы водоснабжения. Пирстон надумал устроить в Стрит-ов-Вэллз водопровод, а родники, как вероятные источники заразы, замуровать. Всем известно, что проект был осуществлен полностью на его средства. Также Пирстон выкупил несколько замшелых елизаветинских коттеджей (тех, где в окнах средники, а в углах сырость), с целью снести их, что и сделал позднее, и построил на их месте новые дома с отличной вентиляцией.
Сейчас отдельные критики и журналисты (из молодых и недалеких) пишут о нашем герое «покойный мистер Пирстон, чьи произведения при жизни были недооценены, даром что изваяны скульптором, не лишенным таланта».