После первого допроса Самуила перевели в общую огромную камеру на сто пятьдесят человек на третьем этаже, значилась она под номером четыреста двадцать седьмым. Смрад и шум там стояли ужасающие, выбитые окошки впускали облачка морозного воздуха, но не приносили облегчения. Пищу сюда подавали исправно, но она была по-прежнему скудной серой баландой, сваренной неизвестно из каких продуктов, и напоминала скорее клейстер.
Спустя дней десять товарищ Везенер вызвал Самуила еще раз. Повторилась уже привычная процедура.
– Самуил Ермолаевич, надеюсь, вы подумали в своей новой камере и готовы сотрудничать. Итак, вы признаете эпизод укрывательства раненого белогвардейца осенью 1918 года?
– Товарищ Везенер, не признаю, – кротко ответил Самуил.
– Ладно, положим, это действительно был тифозный племянник или кто он вам там. У нас есть и другие свидетельства вашей контрреволюционной деятельности. В конце того же года вы открыто осуждали казнь последнего российского императора Николая Романова. Это вы подтверждаете?
Самуил задумался о том, как ему отвечать. Сейчас происходящее хоть как-то стало напоминать знакомые ему разбирательства. И, прикинув что-то в уме, он кратко ответил:
– Да, подтверждаю, осуждал.
– Чем же, по-вашему, так хорош этот Николай? – Впервые на лице Везенера появилась глумливая улыбка. – Неужто кровавой Ходынкой? Или погромами? Или карателями? А?
– Так мы всю жизнь, товарищ Везенер, жили, Божьей милостию, под царями. Как же это принять – казнь государя? Пусть и отрекшегося, пусть и бывшего.
– А может, не такая уж она и милость была? Кровавые упыри и вурдалаки эти ваши цари-императоры. И поделом!
Самуил заплакал. Не царя ему было жаль, а невинных царевен и мальчика, и без того измученного болезнью и проклятым Гришкой. Везенер, намеревавшийся снова ударить по щеке арестанта, опешил.
– Отчего же вы плачете?
Но Самуил не отвечал, ходуном ходили исхудавшие плечи под грязной рубашкой. На этом допрос был прекращен.