К книге
Русская ГолгофаЧасть первая. 9
15%
Часть первая. 9
10

Стояло жаркое, слишком жаркое и засушливое лето. Деревенские кумушки переживали, как бы не испортилось тело, вторые сутки уж стоящее в церкви Спаса Преображения.

Громадный краснокаменный храм виднеется со всех концов деревни Мары, звон его исполинских кречетниковских колоколов разлетается печальным перебором на всю округу. Матушку Софию любили все, кто бы как ни относился к суровому Самуилу, а к нему и нельзя было относиться иначе.

Его раскосые, василькового цвета глаза пробирали насквозь, ничто было не утаить на исповеди – хоть ты, поди, облизала краешек крынки со свежей сметанкой на Страстной седмице, когда никто не видит, а Самуил все прознает.

Все в Марах привыкли видеть широкие круглые лица, курносый нос да водянистые, большие глаза, мужичков среднего росточку. А Самуила все звали чукчей, нездешним, хоть и выросшим в этих местах, в деревеньке посевернее Мар – в Мордвиновке. Здесь обосновался уже взрослым мужчиной, диаконом – с женой и младшей дочерью он приехал в Мары в 1930 году.

Из восемнадцати детей женского и мужеского пола выжили только двое – старшая Параскева и самая младшая Евдокия, каковая и оставалась с родителями до сего времени.

Параскева же, достигнув возраста старой девы, самовольно вышла замуж за Василия Заигрина – царского офицера в отставке. Отец устроил жуткий скандал и отказался давать свое благословение и признавать зятя. Сказал тихо, сверкая глазами: «Параскева, разочаровала ты меня, девк. Не думал я, что ослушаешься, в такие-то времена. Да что уж теперь, отрезанный ломоть. Детям, что народятся, помогать буду. А для тебя и Василия пальцем не пошевелю. Так и запомни».

София успела перед Преображением закатать крыжовенного и смородинового варенья, которое теперь пузатыми банками поблескивало в погребе. Да кому оно теперь? Кто станет на ржаной, чуть кляклый хлеб наливать деревянной ложкой эту кислую вязкую снедь? Разве что внукам в Рязань отправить в деревянных ящиках – Анна уже была взрослой девушкой, Катерина девочкой-подростком, Митя даже уже жил в семье дяди в Ухолове, помогая по хозяйству…

А теперь за неделю до Успения лежит вот София в простом деревянном гробу посреди холодного Преображенского предела – исхудавшее лицо умильно улыбается, вся утопает в белых, с оборванными желтыми тычинками, лилиях. Голова покрыта тоненьким хлопчатым платочком в мелкий розовый цветок – просила не хоронить в черном, хотела празднично.

Самуил, окончив службу, подходит к открытому гробу, размашисто крестится, кладет земные поклоны, а потом дрожащей ладонью гладит ледяной лоб в погребальном венчике:

– Ты уже дома, душа моя, а я еще в гостях…

Да, в Марах Самуила уважали и боялись, любили и ненавидели – за высокий рост, за сутулые костистые плечи, за беспощадные васильковые глаза и блаженную улыбку, за то, что был чукчей и их батяней.

Люди не расходились после утрени, а, напротив, собирались на панихиду, в грубых руках оплывали тоненькие желтые свечки, затапливая церковь ароматом воска и прополиса.

Бадью с известью под гробом убрали под черный покров, расшитый серебряной нитью местными мастерицами – кресты перемежались пухлощекими херувимами и оливковыми ветками. Крышка – как и положено – стояла на высокой паперти, чтобы всякий проходящий мимо знал, мог зайти и проститься.

Глухой Петька продолжал свой печальный перебор, рыдая как будто сильнее всех, уж очень он был привязан к матушке Софии. По любому ее знаку готов был исполнить поручение: наносить воды из колодца, промесить тесто для воскресных просворок, читать Псалтирь над усопшим, не зная устали и толком не слыша, как оглушительно и надсадно звучат его слова: «Господи, да не яростию Твоею обличиши мене, ниже гневом Твоим накажеши мене. Яко стрелы Твоя унзоша во мне, и утвердил еси на мне руку Твою. Несть исцеления в плоти моей от лица гнева Твоего, несть мира в костех моих от лица грех моих».

Самуил, вытерев рукавом подрясника глаза, послал одного из вертлявых мальчишек на колокольню, чтобы закончить перебор и позвать вниз Петьку, на панихиду. Из соседних сел приехали протодиакон и два стареньких иерея, чтобы помочь с похоронами, как полагается отпеть певчую, рабу Божию Софию.

Отцы Варнофий из Ухолова, и Паисий, и протодиакон Виталий из Бурминки готовились к отпеванию, давали указания певчим, из Рязани для этих нужд выписали оперного баса Калясина, уж больно хорошо он в Никольской церкви на Пасху выводил «Волною морскою». Самуил рассеянно ходил из алтаря к гробу и обратно, все не решаясь начать, как будто с отпеванием закончится и вовсе его жизнь. На жесткой лавке в головах гроба безутешно рыдала Евдокия, всхлипывая: «Маманя, маманя…»

Варнофий, уже в летах, с полностью седой бородой, которую он поминутно расчесывал маленькой костяной гребенкой, все ворчал, что как будто бы и ему таких «архиерейских» похорон не сделают, да и оперного баса не выпишут из самой Рязани, несмотря на времена. Паисий просто вздыхал, вспоминая пышные праздничные трапезы на двунадесятые и престольные праздники, на именины и крестины…

Самуил, наконец, совладал с собой и начал:

– Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небеснаго водворится…

А дальше панихида покатила, волнами набрасываясь на людей, отдаваясь болью в сердце. А уж когда Калясин затянул: «Со святыми упокой, Христе, душу рабы Твоея…», зарыдала вся церковь, священники и остальные певчие, хоть и не положено, но остановиться уже никто не мог.

На неверной «Вечной памяти» Петька, с грохотом свернув лавку, на которой так и сидела безутешная Евдокия, бросился на свою колокольню, чтобы не пропустить «Святый Боже…», чтобы Софию выносили из храма на погост под самый громкий, самый торжественный перебор, какой только мог отзвонить Петька. Да и чтобы не смотреть, как будут заколачивать гроб и потом опускать в иссушенную, тощую землю.

Предыдущая главаГлава 10 из 65Следующая глава