Омер спускался по улице почти бегом. Он стал легким как перышко. Внутри его все пенилось и кипело от счастья, которое переливалось через край. Ему хотелось обнимать всех прохожих и кричать: «Почему вы все такие хмурые? Смейтесь, радуйтесь, разве есть что-то прекраснее жизни?»
Он добежал до Галатского моста на одном дыхании. Сердце бешено колотилось. Он посмотрел на часы, было уже около десяти. «Опять опоздал», – подумал он. Но это не омрачило его радость. В почтовое отделение Омера устроил один дальний родственник, который занимал на почте высокую должность. «Пойду поцелую ему руку… И он будет доволен, и все в конторе увидят, что я выхожу из его кабинета, и попридержат язык».
Омер даже не знал, как называется должность, на которой он работал и которая приносила ему ежемесячно сорок две лиры семьдесят пять курушей. Он сидел в бухгалтерии и почти ничего не делал. Иногда кассир Хафиз[23] Хюсаметтин-эфенди просил помощи, и Омер заполнял бессмысленные бухгалтерские книги бессмысленными колонками цифр. Однако это занятие никогда не надоедало ему. Он придумывал свои, новые способы работы, изобретал новые способы ее упрощения: иногда писал цифры столбиком, иногда, прочитав десять-пятнадцать цифр подряд, пытался написать их по памяти и, превращая работу в спорт, даже получал от этого удовольствие.
В комнате, где он работал, было где-то десять столов. За каждым сидели чиновники разного возраста, но с одинаковым выражением лиц, будто нет дела важнее их текущей работы – все они были погружены в свою работу не больше, чем Омер. Каждый был погружен в свои мысли: одни – о том, как добыть средства на жизнь, другие – о любовном свидании, третьи – о кино, и все без конца ругали свою работу, мирясь с ней лишь ради хлеба насущного.
Маленькие, залитые чернилами столы были завалены огромными черными тетрадями, линованными бланками, пачками сколотых бумаг. Такими же черными толстыми тетрадями были завалены две этажерки, расположенные за спинами двоих служащих, сидевших за двумя большими столами у стены. Один из молодых чиновников приподнял край бювара[24] и, вставив туда круглое карманное зеркальце, занялся приведением в порядок своих набриолиненных волос и потертого галстука из искусственного шелка. Поскольку жилетка не закрывала его ветхую, залатанную у ворота рубашку, пошитую на европейский манер, он то и дело нервно тянул руку к шее. Брюки светлого костюма, уже засаленные на коленях, были аккуратно отутюжены, на мысках поношенных полуботинок канареечного цвета виднелись пятна от пота.
Сидевший рядом с ним другой чиновник, средних лет, стриженный под ежика, выдвинул правый ящик письменного стола и углубился в чтение исторического романа, опубликованного в подшивке старых вечерних газет.
Чиновники за другими столами, несмотря на разложенные перед ними рабочие бумаги, освободив место на краю, занимались своими личными делами или, на худой конец, написав пару строк и подсчитав колонку цифр, откидывались на спинку кресла и погружались в размышления. Посидев так какое-то время, они подскакивали, неожиданно вздрогнув, словно их кто-то подтолкнул, и опять склонялись над бумагами, делая вид, что заняты работой, что без конца напоминало Омеру лошадей, запряженных в водяное колесо на мельнице, которые точно так же время от времени останавливаются и, подняв голову, пытаются рассмотреть что-то за шорами, а затем опять принимаются ходить по кругу.
Кассир Хафиз Хюсаметтин-эфенди, сидевший в отдельной комнате за латунной решеткой, был, пожалуй, единственным человеком в конторе, который действительно был занят работой. Иногда он оставался в конторе после ухода остальных и принимался делать записи одновременно в пяти-шести бухгалтерских книгах, тщательно заперев кассу на несколько замков, и мало с кем разговаривал. Омер подружился с ним с первого дня. Хюсаметтин обычно был небритым. В свои сорок пять лет он потерял половину волос и полностью поседел, так что выглядел на все шестьдесят. Омер сразу понял, что этот человек вовсе не так прост, как кажется на первый взгляд. Он острил по-своему, а его замечания по адресу подчиненных были резкими и меткими. Омер никак не мог понять, откуда Хюсаметтин-эфенди так хорошо знает все уязвимые места подчиненных, сидевших в большой комнате, хотя он выходил туда крайне редко.
Хюсаметтин-эфенди почти всегда был в отличном расположении духа. Он носил очки в изящной серебряной оправе и обычно, когда собирался с кем-то поболтать, поднимал очки высоко на лоб. Его светло-карие глаза почти всегда улыбались, но взгляд их притягивал и больше не отпускал. Все поступки и слова этого человека были прямыми и однозначными, как у человека, который никогда и никого не боится и ни о чем не беспокоится. Между тем Омер знал, что жить кассиру непросто. Тот был женат, имел пятерых детей, старшему из которых восемнадцать. Его зарплаты с трудом хватало до конца месяца. Когда они познакомились, Омер принялся было жаловаться на свою жизнь, на то, что зарплаты ни на что не хватает, что тех нескольких лир, которые раз в год присылала из Балыкесира мать, не хватает даже на ткань, чтобы пошить рубашку; что если бы он закончил учебу, то, может быть, его дела пошли бы совсем по-другому; но безденежье вынуждало работать, и он уже шесть лет урывками безрезультатно учится в университете, и, естественно, толку нет. Между тем прогулы занятий и неспособность окончить университет были связаны вовсе не с отсутствием денег. Омер питал в душе глубокое безразличие и даже презрение к студентам и особенно к преподавателям. Он пытался найти тому объяснение и знал, что виной всему – странное устройство его головы, а окружающим он рассказывал все это, выдумывая внешние обстоятельства, чтобы обмануть других и прежде всего самого себя.
Хюсаметтин-эфенди выслушал его с серьезным видом и сказал:
– Эх, сынок, мы ведь были в твоем возрасте. Раз начал учиться, бросать нельзя. Стоит только немного поостыть, и эта штука, которую называют наукой, начинает отпугивать. Слишком близкое знакомство с жизнью отталкивает от серьезного учения. А тогда уж и не стоит утруждать себя зря… Выбери себе другой путь в жизни, постарайся попасть в какой-нибудь банк, ты еще молод, добьешься успеха.
Потом кассир задумался, углубившись в воспоминания, и снова заговорил – о себе:
– Я тоже бросил учебу на полпути, и не в университете, как ты, а еще в последних классах обычной школы, и стал служить под началом отца, который управлял финансовой частью в вилайете[25]. Женился я молодым. Через четыре или пять лет умер отец, а вслед за ним – моя жена. Я совсем распустился. Быстро прожил те гроши, которые остались от отца. Потом снова стал служить, снова женился, пошли дети, так и живем. А что такое, собственно говоря, есть настоящая жизнь? Я убежден, что жить следует только сегодняшним днем, не придавая слишком большого значения прошлому, не сожалея о якобы упущенных возможностях и не обнадеживая себя никакими иллюзиями на будущее. У каждого события в жизни есть хорошая и забавная сторона. В начале месяца к нам всегда приходит бакалейщик, чтобы выразить неудовольствие по поводу не до конца оплаченных счетов, и всякий раз у моей жены дело кончается нервным припадком; а я наблюдаю за лавочником, смотрю, как он в дверях сердито снимает с головы кепку, как потом опять ее натягивает, слушаю, как он коверкает слова, подражая стамбульскому говору, и размышляю. В жизни ничто не подвластно нашим желаниям. Это, конечно, настоящая беда, однако Создатель подарил нам способность облегчать это страдание: способность из всего извлекать урок. Иногда у меня не остается денег на учебники для ребят. Старший буквально берет меня за горло. Я не могу не дать. А остальные четверо – девочки, им остается только плакать. Сажаю их перед собой и начинаю внушать, что все, о чем пишут в книгах, совершенно не нужно. Без учебников можно обойтись, надо только лучше запоминать объяснения учителя. А когда вижу, что они мне поверили и начинают прислушиваться к моим словам, мне хочется и смеяться, и плакать. То же самое и в нашей конторе: из всех служащих только двое-трое прекрасно понимают, что к чему – и в нашем деле, и вообще в жизни. А все остальные – серая масса. Воображают, что заняты чем-то важным, что представляют собой что-то. Один занимается своей молодостью, другой кичится старостью и опытом; третий хвастается прошлым, четвертый мечтает о будущем. А жизнь – это мельница, и всех она перемелет на своих жерновах, даже того, кто мнит о себе бог знает что. У кого-то от старости распускается язык – и он подолгу болтает, совсем как я.
Странное удовольствие получал Омер от разговоров с кассиром. Казалось, их объединяло полное неверие ни во что. Однако Хафиз-эфенди, возможно под воздействием прожитых лет, сумел избавиться от неопределенных желаний и страстей, которые томились в душе Омера. Кассир уже не желал в жизни ничего нового, кроме продолжения ее обыденной повседневности. Иногда он, не стесняясь, с удивительной простотой и естественностью просил у Омера в долг одну лиру, и когда молодой человек обращался к нему с просьбой одолжить денег, он, не колеблясь, отдавал ему из кармана все, что было при себе. Часто после этого Омеру становилось так стыдно, будто он отнял деньги, предназначенные детям на хлеб.
Вот и сегодня Омер, посидев пять-десять минут за своим столом, встал. Он направился в кабинет к Хафизу-эфенди. Он сгорал от нетерпения с кем-нибудь поговорить. Но кассир был очень занят. Перед ним лежала огромная бухгалтерская книга, сдвинув очки на нос, тот напряженно морщил лоб, словно никак не мог разобраться в запутанных расчетах. Омер собрался было уходить, но кассир поднял голову и окликнул его:
– Где ты сейчас обедаешь? Подожди, пойдем вместе в какую-нибудь кебабочную. Мне сегодня что-то не по себе. Посидим, поболтаем.
Омер чрезвычайно удивился, услышав от Хюсаметтина точно такие же слова, с которыми сам шел к нему: «Мне что-то не по себе». Говорить «мне что-то не по себе» было совершенно непохоже на Хюсаметтин-бея.
Омер вернулся к своему столу. Он не взял с собой ни журнала, ни газеты, и ему пришлось раскрыть бухгалтерскую книгу. Он вынул из стола бумагу для черновиков с отпечатанным на обороте текстом и принялся что-то писать на ней, чертить, рисовать фигурки. Потом взял другой лист, исписал его своими подписями и своим именем в столбик. Рядом, также в столбик, вывел: «Маджиде, Маджиде, Маджиде». Но, заметив, что это имя оказалось перед его именем, перечеркнул весь листок.
В обед он зашел к кассиру. Хюсаметтин-эфенди, вопреки обыкновению, встретил его молчанием. Они перекусили в маленькой закусочной с низким потолком, расположенной в районе Бахчекапы. Омер несколько раз вопросительно смотрел на Хюсаметтина и хотел его о чем-то спросить. Тот, видя это, в ответ лишь качнул головой и продолжал сидеть с опущенными уголками рта. Оба расплатились, вышли. Потом направились в маленькую кофейню, полистали там газеты. Хотя они пошли обедать для того, чтобы поговорить, оба молчали, погруженные в свои мысли.
Омер решил, что ощущение бесконечного счастья и легкость, которую он испытывает сейчас, непременно обернутся чем-то печальным и что судьба непременно посмеется над ним вновь, и, чтобы застраховаться от ее возможного удара, он решил разделить непонятную ему грусть с Хюсаметтином. С детства люди, которые его окружали, и их слова приучили воспринимать любую радость и удачу как дурное предзнаменование и бояться их. «Много смеешься – скоро плакать будешь» – эти слова он хорошо помнил с детства и считал их непреложной истиной. Каждое приятное событие, каждое радостное мгновение, едва завершившись, вызывало в нем беспричинную грусть или страх, и Омер пытался избавиться от них с помощью разных наивных приемов.
Вот и сейчас он, сам того не замечая, напустил на себя задумчивый вид и загрустил вместе с Хюсаметтином.
Глубоко вздохнув, он наконец спросил:
– Что нового, Хюсаметтин-эфенди?
– И не спрашивай, сынок…
– Что с вами? Неужели вы стали всерьез воспринимать жизненные невзгоды?
– Мне сейчас не до шуток. Ввязался я в такое дело, что дай Аллах благополучно выпутаться. – И кассир снова погрузился в молчание.
Омер смотрел на него, ожидая продолжения. Между тем Хюсаметтин-эфенди, помолчав еще какое-то время, медленно поднялся из-за стола.
– Пора, – сказал он. – Пойдем в нашу пыточную.
Омер был очень заинтригован. Но он прекрасно знал характер кассира и не решался настаивать. Несмотря на всю свою открытость, Хюсаметтин-эфенди не любил, чтобы кто-то совал нос в его дела, о которых он решил никому не рассказывать.
Когда они поднимались по лестнице в контору, он сказал:
– Сынок. С моей точки зрения, нет никакой разницы между молодостью и старостью. Может, старость даже лучше, ведь она приближает нас к концу этой бессмысленной канители. Но есть некоторые дела, которые для стариковских плеч слишком тяжелые. Посмотрим… – Тут к нему неожиданно вернулось его обычное настроение.
– Загадками говорю, не правда ли? Как-нибудь, при удобном случае, расскажу тебе все. Знаю: ты едва ли сможешь дать мне полезный совет. Да и не такое это дело, чтобы можно было помочь советом. Но мочи нет больше молчать. От жены дома таюсь, в конторе от всех скрываю, сойти с ума уже можно.
И, ни слова не добавив, он пошел в свой кабинет. Омер направился в большую комнату, к своему столу. Но он чувствовал, что не может усидеть на месте. Непреодолимое нетерпение не давало ему покоя. Он говорил сам себе:
«Мы оба в одном городе, полчаса или даже меньше нужно, чтобы дойти друг до друга. Но, несмотря на это, я здесь, а она там. Почему? Причины нет… Что я здесь делаю? Только надоедаю себе и другим. Да и она там, наверное, не очень важным делом занята. Не станешь ведь в такой день играть на пианино! Разве может быть что-либо бессмысленнее в мире, чем то, что сейчас мы с ней – не вместе? Жизнь ведь цепочка случайностей. Но ведь должна же и у случайностей быть какая-то логика?»
Омер оставил шляпу на вешалке, чтобы скрыть свой уход, и тихонько вышел из конторы. Перескакивая через ступени, сбежал по лестнице. На улице ненадолго задумался: куда идти? Было еще рано. «Как бы она не решила, будто я бегаю за ней!» Но он сознавал, Маджиде не такая девушка, чтобы перед ней надо было хитрить. Мысль о том, что от нее ему ничего не удастся скрыть, одновременно и волновала, и успокаивала его. Он побаивался того, что кто-то теперь видит неприглядные стороны его натуры, а с другой стороны, был рад, что наконец встретил человека, способного понимать все его мысли, даже те, которые он не осмелится высказать вслух.
Чтобы убить время, он направился к Балык-пазары[26]. По узким улочкам, то и дело сталкиваясь друг с другом, брели хамалы[27], ехали повозки. Стараясь не потерять равновесие, Омер шагал по скользкому узкому тротуару, летом и зимой покрытому грязью. Вскоре он оказался на Яг-искелеси. Мрачные, аккуратные каменные здания с железными створками полуоткрытых окон стояли так близко друг к другу, что, казалось, могут раздавить попавшего сюда человека. От каждой лавки к водостокам по краям улицы тянулся грязный, жирный след. Вязкий запах масла бил в нос, со стороны близкой набережной тянуло смрадом застоявшейся воды.
Омер узнал лавку дядюшки Галиба (почему-то с детства он привык называть его дядюшкой). Она находилась в темном подвале, и с улицы не было видно, есть ли кто-то внутри. Только бутылки с образцами оливкового масла виднелись за грязными стеклами, недалеко от двери стояла огромная бочка, на которой от пыли и жира образовался слой липкой грязи.
Омер задумался:
«Как можно добровольно согласиться обречь свою прекрасную жизнь на заточение в таком подземелье? Как можно каждый день ходить по этой улице, без всякой надежды попасть когда-нибудь в более приятное и светлое место? А ведь дядюшка Галиб некогда знавал и другое. Ведь его детство и юность прошли среди залитых солнцем садов и бескрайних, необъятных полей. А теперь он забился сюда, как крыса, и ждет. Чего? Смерти… Увы, мы лишены возможности выбрать себе место по вкусу даже для ожидания смерти».
На улице стало безлюдно, и Омеру показалось, что стало поздно. Он поспешил назад к мосту, а оттуда направился в сторону Бейоглу.