Осень обволакивала Париж мягкой, почти невесомой прелестью, которая заставляла забыть о других городах и их очаровании. Улицы, погруженные в матовый свет, оживленно бурлили: спешащие прохожие, экипажи, шелест последних листьев, покачивающихся на ветру. Но особенно завораживали вечера, наполненные красноватыми сумерками, что медленно падали на город, прежде чем газовые фонари осветят тротуары.
В этот вечер экипаж вез Жюли Сюржер и встречавшего ее Жана Эскье с Северного вокзала на Ваграмскую площадь. Увидев на платформе высокого банкира, Жюли сразу заметила отсутствие Клары, и неясное спокойствие, наполнявшее ее после клятвы Мориса, внезапно исчезло.
– Где Клара? – спросила она, подавая руку Эскье.
Эскье с грустью рассказал, что с некоторых пор тревожное настроение, недомогание и раздражение, в которые Клара впала после отъезда Жюли, по-видимому, усилились.
– Она почти не спит, нервы расстроены… иногда я замечаю слезы, которые она хочет от меня скрыть. Ах у меня много горя, друг мой!
Жюли ничего не ответила. Что сказать? Едва она рассталась с Морисом, и вот снова неприятности посыпались на нее… Совесть нашептывала ей упреки: «Если Клара больна, если Эскье страдает – это из-за тебя». Она попыталась задать нейтральный вопрос:
– Кто ее лечит?
– Домье, конечно. Он приходит каждый день. А еще Роден и Фредер. Сегодня будет консилиум об Антуане.
Антуан! Какой ужас, она забыла о нем, о своем умирающем муже, к которому приехала.
– Антуан… Как он? – тихо спросила она.
– Вы едва ли узнаете его. Болезнь изменила его до неузнаваемости. Волосы стали совсем седыми, лицо осунулось. Он выглядит как старик лет восьмидесяти.
Слова Жана звучали как издалека. Жюли сидела, раскачиваясь в такт плавному движению кареты, будто в тумане. Ее мысли унеслись к мужу. «Он умирает. Почему же я не чувствую горя? Он ведь никогда не был плох со мной. Уже давно я не страдала из-за него. Но все же… Он женился на мне, вот в чем его вина».
Воспоминания раздирали ее душу. Она вдруг осознала, что, несмотря на жалость к умирающему мужу, в ее сердце жила невыносимая горечь. Горечь, которую она никогда не сможет простить.
Эскье, не замечая ее внутренних терзаний, продолжал:
– Телеграмму мы получили три дня назад. В ней сказано, что больного еще можно перевозить, поэтому его отправляют в Париж, к жене. Антуан прибыл утром в четверг. Он был в сопровождении молодого врача из Люксембурга. Но… Он, кажется, даже не заметил ни нашего присутствия, ни самого путешествия. Будьте готовы к очень тяжелому зрелищу.
Жюли вздохнула.
– А как Клара? Что говорит Домье? – спросила она.
– О, Клара даже не ложится… думаю, она выйдет на крыльцо, чтобы встретить вас. К ее болезни очень сложно подобрать лекарство. Домье считает, что ей нужно замужество, – ответил Эскье с ноткой горечи. – Роден же говорит: деревня, свежий воздух. Они оба правы. Но Клара и слышать не хочет ни о том, ни о другом.
Жюли молчала, но когда разговор зашел о бароне, ее сердце сжалось.
– Как же де Рие?
– Он приходит каждый день, помогает мне. Вы понимаете, что один я бы не справился с умирающим и с больной дочерью. Он приходит и утром, и вечером… Он сам просил о помощи Родена, который не всякого возьмется лечить. Поверите ли, что позавчера он всю ночь дежурил около Антуана?
– Он чудный, добрый человек, – прошептала она. – Надо бы поторопиться со свадьбой.
Голос Жюли дрогнул. Преданность и нежность делали ее эгоисткой даже сейчас, когда эгоизму не было места.
– Этот брак никогда не состоится, – неожиданно произнес Эскье.
Жюли опустила голову. Эти слова эхом отозвались в ее душе: «Никогда… Никогда». В таком случае, за кого же Клара выйдет?.. Она не смела произнести это имя вслух, но была уверена, что Эскье думает о том же самом. «Нет, нет! – думала она. – Я не хочу, я не хочу!» Весь оставшийся в ней запас энергии поднялся в ней для самозащиты. «Я буду бороться, я буду рядом с ним. Я хочу, чтобы он был счастлив со мной».
Эскье молчал; его высокая фигура согнулась, профиль четко вырисовывался на запотевшем стекле кареты, подсвеченном мягким отблеском сумерек. Жюли чувствовала, как с каждым мгновением молчания между ними углубляется невидимый ров, разделяющий ее и старого друга.
Карета остановилась у дома. На пороге дома их встретила служанка Тоня, усталая, но радушная.
– Где же Клара? – тихо спросила Жюли.
– Не знаю, госпожа… Вероятно, в моховой гостиной. Как вы добрались?
Жюли не ответила, быстро проскользнув мимо старухи, и поспешила подняться наверх. Ее неотступно гнала одна мысль: увидеть Клару.
В полутьме моховой гостиной Жюли различила худую, хрупкую фигуру девушки, полулежащую на кушетке. Заснула ли она или просто притворялась? Бледность лица, осунувшиеся черты, вся видимая слабость Клары сразу пробудили в Жюли материнское чувство – щемящее, сострадательное.
– Мне сказали, что ты нездорова, дорогая… – Жюли склонилась к ней, протянув руки.
Клара, поколебавшись, позволила себя обнять, но Жюли почувствовала, как девушка напряглась, быстро отвернув голову. В этот момент вошел Эскье, рассеянно листая партитуру у рояля.
– Вы хорошо себя чувствуете? – холодно спросила Клара, пристально глядя на Жюли своими глубокими, почти обвиняющими глазами.
– Да, вполне, – ответила Жюли, стараясь скрыть растерянность. – Но это ты, маленькая моя, нездорова, как я слышу?
Клара резко выпрямилась, словно пытаясь отгородиться от ее сочувствия.
– О нет, я здорова, уверяю вас! Со мной все в порядке… – ее голос дрожал, но слова звучали уверенно.
Она склонила голову и откинула вперед руки, как бы для того, чтобы отдалить сразу и любопытство, и сожаление. Жюли почувствовала беспомощность. Как утешить эту девушку, чье горе она невольно вызвала? Она осознавала, что дни молчаливого ожидания закончились, уступив место бурным испытаниям.
В наступившей тишине, тягостной для всех троих, Эскье нарушил паузу:
– Вы хотите подняться к Антуану?
– Нет, я сначала переоденусь. Путь был утомительным.
В этот момент в холле раздался звонок. В отель вошли два человека – хирурги Фредер и Роден. Их точность и сосредоточенность выдавали привычку к слаженной работе.
Они поклонились Жюли, и Эскье представил Фредера.
– A, мадам Сюржер, – произнес хирург. – Я не думал, что у нашего пациента такая молодая и очаровательная жена.
Он поклонился с увядшей грацией последней четверти века. Жюли, равнодушно пропустив это мимо ушей, ничего не ответила.
– Ну, что же, – сказал Эскье, – мы пойдем. Жюли, вы присоединитесь к нам?
– Да… Через несколько минут я подойду. Сколько продлится консилиум?
Эскье бросил вопрошающий взгляд на обоих докторов.
– О!.. – произнес Роден. – Четверть часа, полчаса самое большее, если все наблюдения были сделаны правильно. Наш коллега уже там?
– Домье? Он поместился в рабочем кабинете и сделал себе из него маленькую лабораторию.
– В таком случае, госпожа, нам вполне хватит четверти часа.
Они поклонились Жюли и удалились в сопровождении Эскье. Жюли же хотела после первой холодной встречи с Кларой услышать от нее хотя бы слово раскаяния. Она вошла в моховую гостиную, в душе надеясь на откровенный разговор, но девушка осталась лежать на кушетке, не изменив позы. Она смотрела в одну точку, будто ушла в себя.
«Во мне нет ни капли ненависти к ней, – подумала Жюли. – Я хотела бы, чтобы она забыла о том, что я украла ее счастье…»
Она не успела закончить свою мысль – Клара резко поднялась.
– Клара, милая, скажи мне, что тебя беспокоит? – Жюли подошла ближе, ее голос звучал мягко, почти умоляюще.
Она надеялась, что Клара искренне, как старой подруге, признается ей в своей боли.
– У меня ничего не болит, мадам, – тихо ответила Клара. – Просто грусть. Все пройдет со временем.
– Ты сегодня встречалась с де Рие? – спросила Жюли.
Клара равнодушно мотнула головой.
– Нет, – ответила она и перевела взгляд.
Ее слова прозвучали почти искренне, но Жюли ощутила в них скрытую враждебность. Она поняла, что эта девушка никогда не откроет ей своей души, не доверится ей. И все же, несмотря на это осознание, Жюли чувствовала внутренний упрек и грусть.
«Она ненавидит меня, – подумала она, выходя из комнаты. – Но разве у нее есть на это право? Морис не принадлежит ей». Эта мысль звучала в ее голове с горьким упрямством. «Да, она его любит, но кто любит его сильнее? Она или я?» Ответ был очевиден.
В своей комнате Жюли переодевалась молча, но взгляд в зеркало неожиданно вернул ее к воспоминаниям о прошлом. Она вспомнила вечер, когда впервые заметила свою красоту. Тогда в ее сердце еще жила борьба – между долгом и чувством, между верой и любовью к Морису. Но все это осталось в прошлом. Теперь ее окружала лишь пустота и осознание того, что вся ее жизнь стала частью этой лжи.
«Тогда я опиралась на совесть и на религию, но это не защитило меня от самой себя… Самая верная защита – это было бы знание будущего и того, до чего доведут нас наши поступки. Тогда бы должна была найтись сила для сопротивления, а не теперь…»
И тотчас же эта мысль показалась ей как бы поруганием над своей любовью и над отсутствующим Морисом. Это поругание и ложь…
«Если бы я знала, что будет, то поступила бы точно так же. Все, что я выстрадала и что выстрадаю впереди, не искупает моего греха. О, Бог мой, смилуйся надо мной!»
Кто-то постучал в дверь. Мари пошла открывать и вскоре вернулась:
– Господин Эскье предупреждает, что консилиум окончен и вас ждут, если вы хотите поговорить с докторами.
Жюли поспешила спуститься, хотя сама мысль о предстоящем разговоре с врачами вызывала в ней ужас. Проходя мимо кабинета Антуана, она услышала приглушенные голоса и, чтобы немного отсрочить неизбежное, заглянула внутрь.
Обещание Мориса преследовало ее. «Когда твой муж умрет, я на тебе женюсь!» Это вдовство было ее самой заветной мечтой – ей надо было притворяться встревоженной, огорченной. Из какой ужасной сети обманов соткано прелюбодеяние!
– Не беспокойтесь, пожалуйста, – произнесла Жюли вполголоса, пожимая руки Домье и де Рие. – Ну что вы думаете?
Домье коротко объяснил ход болезни: паралич продолжал распространяться и уже достиг мозга.
– Мы ожидали, что он сможет заговорить, – добавил он.
– В общем, – заметил де Рие, – смерть наступит не раньше, чем через несколько недель.
Жюли молчала. Смерть… Освобождение… Впереди открывалась новая жизнь: Жюли уедет за границу с Морисом, и счастье первых дней в Кронберге может вернуться. Клара, став баронессой Рие, займет роль светской дамы, ведь, как говорили, это необходимо для репутации их банка. Но эта идиллия покупалась ценой чьей-то жизни, уходящей с каждым днем.
Фредер подошел ближе, посчитав своим долгом успокоить молодую женщину:
– Увы, сударыня, наука бессильна в этом случае. Мы столкнулись с состоянием, где наши знания неприменимы. Жизнь угасает в самом своем источнике – это разрушение нервной системы, которое невозможно остановить.
Он смотрел на Жюли, и спокойное выражение ее лица смущало его – он ждал слез, но слезы не текли. Она с твердостью спросила:
– Значит, нет никакой надежды его спасти?
Этот вопрос смутил Фредера. Он повернулся к Родену:
– Ведь вы согласны со мной, коллега?
– Совершенно верно. Медицина здесь не спасет, ей остается только наблюдать и смягчать страдания.
Жюли слегка поклонилась и направилась к комнате больного. Эскье пошел за ней.
Она чувствовала теперь в себе больше сил, шла с большей уверенностью взглянуть на того, кто, так сказать, уже не существовал больше.
Запах хлороформа смешивался с ароматами духов, заполняя воздух. Жюли остановилась, пока глаза привыкали к темноте комнаты, где были спущены жалюзи.
– Хельга, принеси лампу, – попросила она.
– Конечно, – тут же отозвалась сиделка. – Посмотрите, что от него осталось.
Она заметила очертания тела на кровати. Массивное, неподвижное, оно выглядело чуждым и неузнаваемым. Когда Хельга принесла лампу, свет обнажил страшные подробности: скрюченное тело, неподвижная голова, слегка наклоненная в сторону.
Больной, услышав шорох, приоткрыл глаза. Один из них был мертвым, но другой смотрел на Жюли пристально.
Жюли отшатнулась, и ее пальцы судорожно ухватились за руку Эскье.
– Он узнает вас, – сказал банкир.
Жюли приблизилась, протянула руку к больному, но тут же отдернула ее. Конечность Антуана была мягкой, словно пустая перчатка. Она вскрикнула. Эскье бросился к ней.
– Уйдем отсюда, прошу вас, – прошептала она, охваченная ужасом.
Они вернулись в рабочий кабинет, где Домье и де Рие продолжали разговор. Она шепнула Эскье:
– Разговаривайте… пусть на меня не обращают внимания, мне уже лучше…
Эскье присоединился к врачам. Сквозь туманное забытье, в которое она впала от слабости, она слышала, что Домье говорил уже не об Антуане Сюржере, а о Кларе.
Он говорил:
– Будь осторожен, мой старый друг. Увези Клару из Парижа, найди ей подходящую компанию, отправь на юг, чем угодно отвлеки ее. Без этого я не ручаюсь за нее.
Эскье, немного помедлив, обратился к гостям:
– Вы остаетесь обедать, Домье? А вы, Рие?
Домье согласился сразу. Рие сначала начал отнекиваться, но вскоре принял приглашение. В этот момент слуга вошел в комнату и с почтением объявил мадам Сюржер, что обед подан. Спускаясь по лестнице, Жюли остановила Домье. Ее тревожили его слова.
– Вы действительно беспокоитесь за Клару? – спросила она, с трудом скрывая тревогу.
– Да, очень, – коротко ответил он.
Доктор рассказал, как в начале года лечил девушку с похожими симптомами: портниху, которая из-за внезапной нервной слабости вынуждена была оставить работу.
– Вместо того чтобы прописывать ей лекарства, – продолжил он, – я стал расспрашивать ее о жизни. Оказалось, она влюбилась в сына одного из хозяев, у которых работала. Он был молодым офицером, только что окончившим Сен-Сир. Она так боялась признаться в своих чувствах, что буквально угасала.
– Что же вы сделали? – спросила Жюли.
– Я разыскал офицера и все ему рассказал. Она была ни красива, ни дурна, но ей было всего двадцать лет, а в армии, знаете, не слишком разборчивы. Через неделю моя больная каталась на каруселях на ярмарке в Нейи.
За обеденным столом Клара сидела на своем обычном месте между отцом и Рие. Жюли не могла отвести глаз от ее худой, бледной фигуры. Это была живая укоризна. Тревожная грусть Эскье дополняла тягостную атмосферу. Не выдержав, Клара ушла в свою комнату до окончания обеда. Несколько минут спустя Жюли, охваченная тревогой, также поднялась. Ее уже ничто не удерживало – она должна была поговорить с Кларой, вновь попытаться завоевать ее доверие.
Комнату освещала только одна свеча на камине. Жюли подошла к кровати, наклонилась. Клара повернулась к ней с заплаканным лицом, которое тут же закрыла руками.
– Клара, дорогая, – прошептала Жюли, – ты плачешь… Что с тобой? Почему ты не хочешь мне ничего сказать? Разве ты не доверяешь мне больше?
Клара быстро вытерла глаза.
– Нет, все в порядке… Я здорова…
– Если ты страдаешь, не молчи! – Жюли нежно сжала ее руки. – Я готова сделать все, чтобы тебе стало легче.
В этот момент, если бы Клара доверилась ей, бросилась в объятия, Жюли, возможно, уступила бы. Возможно, она бы сказала: «Люби его! Пусть он любит тебя. Стань его женой. Только не плачь, не страдай, живи!»
Но Клара упрямо замкнулась в себе. Она попыталась высвободить руки.
– Оставьте меня, пожалуйста! – почти выкрикнула она.
Эти слова ранили Жюли. В ее душе проснулась гордость. Да, она отдала бы все за то, чтобы руки Клары обвились вокруг ее шеи и чтобы услышать: «Благодарю», которое успокоило бы угрызения ее совести. Это было уж слишком. В Жюли возмутилась вся гордость, вложенная любовью в ее душу.
– Хорошо, – сказала она. – Я уйду.
Закрывшись в своей комнате, Жюли ощущала себя разбитой. Ее жертва была отвергнута. Вспомнив мучительные, но такие сладкие дни, проведенные в Кронберге, она вдруг забыла все, что ее терзало, и начала воспринимать ту долю, что оставалась ей, как нечто прекрасное. В этой комнате, где она была совсем одна, она говорила вслух, как будто он был рядом. Она уверяла его, что любит только его одного. Как девочка, обращающаяся к своему любимому святому, она просила прощения за тот день, когда ее сердце поддалось другим чувствам, кроме нежности к нему. Она дала себе обещание – больше не позволять себе отвлекаться на посторонние мысли, быть жестокой эгоисткой, если это нужно, чтобы сохранить свою любовь для него.
В эти осенние дни сад дома Сюржер постепенно обнажался, лист за листом. Почти вся зелень перед павильоном Эскье пожелтела и свернулась, но листву все еще окрашивали десятки оттенков – от темно-зеленого до ярко-красного. Там, где аллеи огибали павильон, два куста пурпуровых азалий выглядели как деревья из сказки, а рядом стояли обнаженные сирени. Глубина сада сохраняла насыщенную зелень, ведь там росли большие деревья с плотной листвой: платаны, лавры, кедры. Возле маленького бассейна стояли столетняя бузина и фиговое дерево. В этом уголке, примыкающем к соседним садам, весь день светило солнце, а свежесть воды бодрила корни растений.
Октябрь был теплым и ясным, почти как лето на севере, и Клара почти каждый день приходила сюда с книгой или чем-то для работы, чтобы посидеть под бузиной и фиговым деревом, чьи ветви переплетались. Она проводила здесь целые часы, наслаждаясь уединением вдали от любопытных взглядов.
С того времени, как она вернулась, Жюли несколько раз приходила за ней. Несмотря на все, она тревожилась о девушке и чувствовала к ней жалость.
– Не хочешь поехать со мной, моя маленькая? Доктор настаивает.
Клара отвечала «нет» таким тоном, полным ненависти, что Жюли с грустью оставляла попытки убедить ее. «Она меня презирает, она меня ненавидит», – думала она. И действительно, Клара, хотя и не осознавала этого до конца, испытывала именно эти чувства. С того дня, когда она застала любовников, проходящих по залу в своем страстном экстазе, в ней зародилась мысль: «Морис принадлежит мне, и Жюли его украла». Она страдала, плакала, но все равно сохраняла надежду, почти идентичную надежде Мориса: «Настанет день, когда я возьму его обратно… да, настанет день, без сомнений».
День… Какое дело молодости до времени? Разве в этом долгом будущем не будет достаточно дней, чтобы все исправить? И вот годы прошли, и они не привели к желаемой реальности, а только приблизили момент кризиса, когда уже нельзя отложить решение.
Но в этот момент Клара была увереннее, чем когда-либо, что Морис ее любит. Вернувшись из монастыря, она заметила в нем беспокойство и мрачную грусть. Да и он сам не говорил ли ей, что любит ее, в тот день, когда они слушали Бетховена?
Когда она, некоторое время спустя, сказала ему: «Де Рие хочет жениться на мне», она не сомневалась, что Морис ответит: «Нет! Я тебя люблю! Я буду твоим мужем». Но что-то сжало ему губы, они не открыли друг другу своих тайн. Когда они расстались, казалось, что вся их надежда на будущее рассеялась, как дым. Но даже когда Морис странствовал по Германии, наполненный воспоминаниями и страстью, Клара не теряла надежды: тот же внутренний голос шептал ей: «Он уехал… Он тебя покинул, но он тебя любит и обязательно вернется».
Только когда Жюли уехала, Клара догадалась, что Морис вызывал ее, и она впервые потеряла смелость. Ее прямое сердце не могло поверить в страшную правду – что Морис, любя ее, может захотеть любовницу. Она почувствовала себя побежденной и испытала муки ревности.
Сколько раз она мечтала об этом путешествии с Морисом в далекую страну! Они были бы обвенчаны, прощались бы в Париже с ненужными теперь людьми, и она стремилась бы в его объятия, к будущему. Но увы! Эту поездку с Морисом совершала другая. Она свободно владела им вдали от любопытных глаз. Клара возненавидела Жюли за то, что она украла у нее это счастье, и стала презирать ее. Она не могла полностью понять, какая связь существовала между любовниками в Париже, но ей было ясно одно – Жюли и Морис жили вместе, в то время как она оставалась только воспоминанием. И Жюли, замужняя женщина, соглашалась на это! Она осуждала ее с такой строгостью совести, которая не знала, как грешат.
Ах эти воспоминания о детской близости, застенчивых ласках, позволенных или взятых с боем, в вилле des Oeillets! Как теперь Клара оценивала все это и как жалела, что не могла удержать его для себя. «Если я и позволяла ему что-то, – думала она, – то только потому, что была уверена, что рано или поздно стану его женой…» Но теперь она знала, что никогда не станет его женой. Она прекрасно знала, что, почти против воли выйдя замуж за другого, она не найдет счастья, и даже отдых, спокойствие совести казались ей невозможными; как могла она с такими воспоминаниями соединиться не с Морисом, а с другим человеком?
– Мадемуазель Клара, пришел господин барон.
Шаги заскрипели на песке аллеи; через обнаженные ветви сирени Клара увидела белый передник Мари. Горничная стояла перед ней в ожидании приказаний. Клара задумалась. Нужно ли принимать этого доброго и преданного молодого человека, которого она полюбила, но огорчала против своей воли?
– Где он?
– В гостиной, госпожа.
– Скажите, что я сейчас приду.
Затем, подумав, когда Мари удалялась, Клара добавила:
– Нет… Пусть лучше придет сюда.
Она решила, что откровенное признание будет удобнее и спокойнее сделать в этом уединенном уголке, куда даже Жюли заходила редко. Через несколько минут Рие подошел. Он был бледен, его лоб нахмурен, и когда Клара попросила его сесть на соломенный стул рядом с ней, он не сразу овладел собой.
Он смотрел на ней, как она наклоняется над канвой, ее пальцы дрожат, ресницы быстро моргают. Эти глаза, слишком большие и слишком черные, зубы – слишком белые, кожа – тонкая, то бледная, как листок камелии, то вдруг вспыхивающая, контраст между ее прозрачной бледностью и черными локонами, худые руки с пальцами, будто готовыми сломаться, – все это говорило о внутреннем волнении, о приближающемся моменте, когда душевный огонь вырвется наружу.
Глядеть на нее в таком состоянии ему было настолько тяжело, что он подумал: «Все, что я перенес, – ничто по сравнению с ее страданием… Пусть лучше я страдаю, чем видеть ее боль… из двух мук: потерять ее или видеть ее страдающей – первая казалась бы легче».
Они молчали, поглощенные своими мыслями. Присутствие де Рие ставило Клару перед неизбежным решением: брак, прощание с мечтой, отказ от того, что было. Что делать? Пора было решать. Это ощущение необходимости переваливалось через ее душу, и, несмотря на усилия скрыть свои чувства, отчаяние отразилось на ее лице.
Рие схватил ее за руки.
– Клара, что с вами? Прошу, скажите мне, почему вы страдаете?
Она покачала головой, но ее бледные щеки, дрожащие губы, мертвенный взгляд и бессильно опущенные руки – все выдавало ее боль.
– Прошу вас, – умолял Рие, – ответьте мне! Скажите, что я могу сделать для вас, и я сделаю… Вам плохо из-за того, что я пришел? Я хочу, чтобы вы были счастливы, и быть счастливым вместе с вами. Прошу, расскажите мне…
Он наклонился к ней. Она сидела, откинувшись на спинку кресла, почти мертвая, и, глядя на нее такую, он ощущал, как в нем уходит даже тень прежнего страстного чувства. Он относился к ней с безмерной жалостью и готовностью пожертвовать собой, чтобы вернуть ее к жизни. Она распинала его.
– Послушайте, Клара, – сказал он, как будто произнося желание, которое изменит всю его жизнь, – я не знаю, тяжело ли вам от того, что я рядом, или от того, что кто-то другой далеко, но помните, что я не хочу разрушать ваши мечты. Если вы не хотите их осуществить, то они просто больше не существуют. Вы свободны…
С ужасом он заметил, что его слова не оттолкнули ее, а, наоборот, немного оживили. Она открыла глаза, ее лицо приобрело спокойную нежность, на щеках появился легкий румянец… Но ей стало стыдно за то, что она приняла его жертву.
– Я выполню свое обещание, – прошептала она. – Если я молчала, то это потому, что я больна, вы видите… Но дайте мне время… я не забыла. Я сдержу слово.
Рие опустил голову.
– Вы ничего не обещали, – сказал он тихо, – или, вернее, когда вы обещали, вы не знали, что… Я не хочу пользоваться вашей случайной слабостью. Я делаю то, что должен.
Немного помолчав, он добавил:
– И это самое правильное, что я могу сделать для себя.
Он сделал несколько шагов, затем вернулся. Их взгляды встретились.
– Вы огорчены? – с болью спросила она.
– Да, очень, – ответил Рие. – Но что делать?
В первый раз он почувствовал, что судьба выбрасывает его из жизни, разрушает все, что составляло счастье других.
– Я не могу позволить, чтобы вы страдали из-за меня, – прошептала Клара. – Вы так добры ко мне. Я очень расположена к вам.
– Правда? – спросил он, сдерживая слезы. Клара кивнула. – Сохраните это расположение. Когда я подумаю о вас, я буду чувствовать себя вашим должником… Я не знаю, как сложится моя жизнь. Как бы ни повернулась судьба, мысль о том, что вы будете помнить меня с теплотой, будет поддерживать меня.
Они молчали, их взгляды переплелись, но ни одно слово не могло передать тяжести мыслей, что роились в их головах. Клара думала: «Почему во мне есть неведомая сила, которая сильнее моего разума? Этот человек любит меня, я знаю это; он добр, умен, и я заставляю его страдать ради другого, который не достоин его, который меня не любит!»
Мгновенье она готова была сказать: «Да, я согласна, я буду вашей женой». Но в такие моменты достаточно самого малого толчка, чтобы поколебать решение. Этот толчок пришел, когда она случайно заметила Жюли, читающую письмо, почерк которого был знаком. Чувство соперничества побороло ее. Клара промолчала.
– Прощайте, – просто сказал Рие.
Клара в удивлении спросила:
– Вы уходите? Побудьте со мной еще немного.
– Нет, – ответил он, – я не хочу оставаться. Позвольте мне уйти, не видеть вас какое-то время. Если я останусь, силы оставят меня… Прощайте.
– Как вы страдаете! – прошептала она.
– Да. Очень.
– Так вы не хотите быть со мной?
– Нет. Прощайте.
Необдуманным движением она подставила ему лоб. Он прикоснулся к нему губами. Потом, не оборачиваясь, он прошел через сад и исчез. Молчаливая безнадежность охватила его, медленно пронизывая, как холод, заливая все тело. «Я знал, что это конец… я давно знал… Но теперь я ее больше не увижу».
Его горе казалось каким-то нереальным, он ощущал его как будто со стороны. Все вокруг мерцало в тумане, лишенное четкости.
– Здравствуйте, господин депутат!
Голос был как будто издалека. Рука скользнула под его руку.
– А что это? Мы мечтаем?
Это был Домье. Рие почувствовал облегчение, встретив живого близкого человека.
– О это вы, доктор… Простите, я немного растерян.
– Это заметно, – сказал Домье. – Что с вами? Мадемуазель Эскье не приняла вас?
– Нет, приняла… Но вся моя мечта разрушена. Она разлетелась в прах.
– Она отказалась выйти за вас?
– Отказалась.
– Бедный мальчик!
Они молча шли по аллее. Листья под ногами хрустели от ветра.
– Что вы собираетесь делать? – спросил Домье.
– Я не знаю. Мне кажется, что моя жизнь не имеет больше смысла… Вам случалось видеть в Монте-Карло игроков, которые, шатаясь, спускаются со ступенек казино, где они потеряли все свое состояние. Я поставил на свое счастье и не выиграл. Это все. Не подскажете мне, что делать?
– Я бы уже давно дал вам совет, если бы вы ко мне прислушивались. В двух словах вот мой диагноз. Вы чужой в этом обществе, которое не понимает вас, и вы его не понимаете. Зачем вам здесь оставаться?
– Что вы хотите сказать?
– Я имею в виду, что вы исключительный человек. Вы пришли в жизнь с чистым сердцем. Вы отдали себя идеям, людям, религии, рабочему классу – ваша жизнь стала служением. Но вы не искали личного счастья. Однажды влюбившись, вы хотели на ней жениться, и это противоречило вашей судьбе. И вы проиграли. Постарайтесь забыть о себе. Вернитесь к своему пути, к служению.
После небольшой паузы Рие сказал:
– Может быть, вы правы. Но видите ли, я настолько растерян, что даже не могу собрать мысли воедино…
Домье взял его за руки и посмотрел в глаза.
– Слушайте! Я попробую объяснить еще яснее. Вы словно священник, случайно затерявшийся в светском мире. У вас есть счастье обладать религиозной верой – слепой, но бесценной. Она выше всех наших рассуждений. Оставьте же свет как можно скорее, он отторгает вас. Станьте священником, друг мой!
Шаг за шагом Домье проводил его до дома Сюржеров. Рие побледнел еще сильнее. Слова доктора о священническом призвании, которое и раньше мелькало в мыслях барона, поразили его как гром среди ясного неба. Эта идея была отрадной, но невыносимо болезненной: перспектива разрыва с привычной жизнью отзывалась в его душе тоской, похожей на ту, что испытывал богатый юноша из Евангелия, не решившийся последовать за Христом.
Домье прервал его размышления:
– Я должен вас оставить. Мой путь здесь заканчивается, меня ждут у Сюржеров.
Имя «Сюржер» заставило Рие встрепенуться. Он поднял глаза, увидел двери дома и верхушки деревьев, обрамляющих вход. Все это вызвало в его памяти последние слова Клары.
– Хорошо, – произнес он тихо, словно про себя. – Сегодня вечером я покину Париж. Быть может, в уединении я найду храбрость исполнить ваш совет… Что бы ни случилось, спасибо вам.
На мгновение оба ощутили нечто большее, чем дружба. Их связь вышла за пределы слов, растворившись в той редкой близости, которая возникает лишь тогда, когда души предельно открываются друг другу.
Рие повторил:
– Спасибо вам… Но не говорите ей…
– Обещаю, – коротко ответил Домье.
Доктор долго смотрел вслед барону, чья фигура растворялась в аллее, пока его шаги не стали тверже. Затем Домье задумчиво вошел в отель, погруженный в свои мысли.
«Какой странный инструмент наша совесть, – думал он. – Я сам ни во что не верю, а вот, быть может, сейчас «сделал священника», как говорят добрые женщины в Бретани».
Тем временем, около четырех часов дня, экипаж остановился на углу улицы Шабиж. Жюли Сюржер торопливо вышла из экипажа, поднялась по ступеням одного из домов, ничем не выделяющегося среди прочих, и скрылась за дубовой дверью. Улица тонула в сумерках, несмотря на ясный день: высокие дома заслоняли солнечный свет.
Войдя в переднюю, Жюли заперла дверь дрожащими руками и на мгновение остановилась, прислонившись к стене. С момента ее возвращения в Париж эта квартира стала ее убежищем, но каждый раз, переступая ее порог, она испытывала одинаковую тревогу. Здесь уже не было Мориса, который некогда поджидал ее у двери, чтобы обнять. Теперь тишина и пустота встречали ее, как холодные объятия.
Она вошла в гостиную. Большая комната с высокими окнами, пропускавшими лишь тусклый свет, казалась застигнутой между временем: запах давно выветрившейся жизни смешивался с сыростью, которую приносила осень. Жюли вздрогнула, но в то же время ощутила странное чувство покоя. Эта квартира была единственным местом, где Морис принадлежал ей полностью. Здесь не было других женщин, не было чужих воспоминаний.
Она осторожно прикоснулась к креслу, где он любил сидеть, к письменному столу, который они вместе обставляли. На столе лежали его книги, записная книжка, купленная в Лондоне, и мелочи, которые были либо ее подарками, либо выбраны им по ее совету. Все говорило о нем.
На глаза попалось письмо, лежащее на краю стола. Расставаясь, они условились, что письма или телеграммы он будет отправлять на улицу Шабиж. Телеграммы приходили чаще, а письма были так коротки, что, будь Жюли чуть внимательнее, она сумела бы прочесть в них тревогу робкой души, которая усиленно чего-то желает, а получив, немедленно бросается сожалеть. Но Жюли понимала его только тогда, когда Морис был рядом с ней, не умея предугадать его мыслей в письме. Она довольствовалась небольшими записками, в которых он только писал ей, где находится в данное время, в двух-трех нежных фразах.
В письме Морис сообщал, что покинул Франкфурт и сейчас объезжает Тюрингию, планируя посетить Берлин, Гамбург, Дрезден и Прагу. Никаких упоминаний о скором возвращении, ни единого намека на обстоятельства, которые могли бы привести его обратно.
Но Жюли это не огорчало. Она перечитывала письмо снова и снова, как будто запечатлевая в памяти каждое слово. Ее воображение рисовало Мориса в гостиничном номере, сидящим за столом. Она видела, как его рука выводит строки: «Моя дорогая, горячо любимая…» или привычные, простые фразы: «Мое одиночество тяготит меня. Как жаль, что вы не со мной!». Эти банальности становились для нее источником бесконечной радости.
Особенно ее трогали слова прощания, почти неизменные в каждом письме: «Целую ваши губы, моя возлюбленная…» Она повторяла их вслух в полнейшей тишине комнаты, словно пытаясь вернуть его голос:
– Целую ваши губы, моя возлюбленная! Моя возлюбленная!
Ее душа стремилась к нему. Она посылала ему воображаемые поцелуи:
– Я люблю тебя, мое сокровище…
Она снова и снова осыпала поцелуями бумагу, которая хранила прикосновение его рук и отпечаток его мыслей. Этот маленький билетик казался ей осязаемым воплощением Мориса.
– Дорогая бумага… Дорогие буквы…
Постепенно вечерний полумрак окутал комнату, скрывая предметы. Но Жюли знала письмо наизусть. Даже в темноте она могла различить каждое слово. Ее мысли непрестанно кружились вокруг него. Она была с ним. Он был рядом.
И вот из-за окна ворвался яркий свет, резко прорезав полутьму. Загорелся газовый рожок, озарив комнату. Это был неизменный сигнал, что пора уходить. Жюли с грустью надела шляпу и манто, бросила прощальный взгляд на все вокруг – на каждую вещь, которая, казалось, разделяла с ней ее чувства.
Она тихо закрыла за собой дверь и вышла в холодные сумерки, унося с собой тепло воспоминаний.
Поворачивая на Ваграмскую площадь, Жюли заметила Тоню у дверей отеля. Сердце сжалось в предчувствии беды. Что могло случиться? Она представила худшее: внезапное возвращение Мориса или какую-то катастрофу. Едва удерживая себя от паники, Жюли ускорила шаг. Но Тоня, завидев ее, крикнула:
– Госпожа, Клара больна, она потеряла сознание!
– Как больна? Что произошло? – спросила Жюли, тревожно всматриваясь в лицо старухи.
– Ей стало дурно, – ответила Тоня, запирая тяжелый засов двери. – Барон де Рие был здесь. Они долго разговаривали в саду. После его ухода барышня поднялась в дом, но вскоре ее нашли лежащей на полу в маленькой гостиной.
Жюли уже не слушала, стремительно поднимаясь по лестнице. В моховой гостиной она застала Эскье и Домье. Клара лежала в кресле, ее голова покоилась на высоких подушках. Домье, стоя на коленях, проверял пульс, а неподвижные, широко раскрытые глаза девушки казались неестественно пустыми. На столе стояло блюдце из японского фарфора, теперь наполненное кровью.
– Это блюдце мы схватили в спешке, – пояснил Эскье, перехватив взгляд Жюли. – У нее было сильное кровотечение, но, к счастью, Домье оказался рядом и смог остановить его.
Жюли склонилась над Кларой, но та, едва заметно шевельнув руками, отвернула голову, будто защищаясь.
– Осторожнее, – прошептал Домье. – Ваше присутствие может только ухудшить ее состояние.
Жюли, чувствуя себя лишней, вышла в большую гостиную. Тьма обволакивала ее, усиливая тяжесть осознания собственной вины.
«Это моя вина… все это из-за меня», – думала она, пряча лицо в ладонях.
Ей чудились обвиняющие взгляды: ослабевшая Клара, печальный Эскье, доктор, который, казалось, осуждал ее молчанием. Все в этой комнате кричало о ее вине. Она молилась: «Боже, спаси меня! Спаси нас всех!» Внезапно свет электрических ламп залил комнату. Жюли подняла голову и увидела Домье и Эскье, вернувшихся из спальни Клары. Собрав всю свою волю, она задала вопрос, боясь услышать ответ:
– Как она?
– Ей лучше, – ответил Эскье. – Мы перенесли ее в спальню и уложили в постель.
– Это серьезно? – спросила Жюли, глядя на него с мольбой.
Домье покачал головой:
– У молодых организмов всегда есть шансы. Но состояние слабости, вызванное сердечными волнениями, может иметь опасные последствия. Сегодняшний случай должен стать предупреждением. Такое не должно повториться.
Эскье взглянул на Жюли, она отвела глаза.
– Однако сейчас нет непосредственной угрозы, – добавил Домье, пожимая руку Эскье. – У меня еще один пациент. Успокойтесь, – сказал он, глядя на Жюли, – я не вижу причин для паники.
Он поцеловал руку Жюли и ушел. Когда дверь за ним закрылась, Эскье опустился в кресло у стола. Его усталая осанка и седина говорили о годах переживаний, которые он носил в себе. Жюли наблюдала за ним, сгорая от угрызений совести.
«Как я могла так поступить с этим человеком? – думала она. – Он всегда был рядом в самые трудные моменты моей жизни, поддерживал меня. А я плачу ему предательством. Клара – самое дорогое, что у него есть».
Тишина этой большой, слишком ярко освещенной комнаты стала ей невыносима, ей хотелось броситься к его ногам и умолять о прощении. Она ощущала потребность услышать Эскье, даже его упреки. Она прошептала:
– Жан!
– Что?
Она сжала его руку, стараясь выразить все горе, все угрызения совести, которыми было переполнено ее сердце.
– Бедный друг мой!
Эскье поднял глаза и тихо ответил:
– Что ты хочешь сказать, Жюли?
Жюли пыталась найти слова утешения: «Клара не серьезно больна, она поправится». Эти слова готовы были сорваться с ее губ, но она не осмелилась произнести их перед лицом такого страшного горя. Тягостное молчание вновь нависло между ними, и Жюли чувствовала, что сейчас настал момент решающего объяснения. Она понимала, что не избежать столкновения, и готовилась защитить свою любовь, даже если это окажется поединком на пределе сил.
Она наконец набралась мужества:
– О, Жан, я знаю, что вы думаете. Вы меня больше не любите. Скоро вы будете ненавидеть меня. Но за что? За что? Вы вините меня в болезни Клары? Но я ничего не сделала ей! Я никого у нее не отнимала, никого, кого она могла бы любить. Подумайте, ведь уже три года, больше трех лет, как Морис…
Эскье прервал ее резко.
– Умоляю вас, – сказал он, – сжальтесь над моей бедной Кларой!
Их взгляды встретились, и Жюли почувствовала, как он пытается проникнуть вглубь ее души. Но она словно закрылась, воздвигнув между ними невидимую стену. Эскье продолжал:
– Сжальтесь над нами. Вы видите, как она страдает! Бедная девочка никого не обвиняет, ничего не говорит, но она может умереть. Вот что страшно.
– Не говорите так! – вскричала Жюли, закрывая лицо руками. – Это неправда! Это просто припадок. Она не умрет. Она забудет.
– Она умрет, – твердо произнес Эскье. – Вы слышали, что говорил Домье? В первые минуты, когда Клара оказалась у него на руках, он не сдерживался, не подбирал слов. Я понял. Она уже близка к краю. Ей нужен всего один такой удар, как сегодня, и…
Он недоговорил, и Жюли содрогнулась. Все эгоистическое в душе Эскье вдруг прорвалось наружу:
– Что станет со мной, если не будет Клары? В моей жизни больше ничего не останется. Ровно ничего…
Жюли молчала, чувствуя себя как в кошмаре. Внутренне она была готова уступить мольбам Эскье, но в то же время понимала, что не способна на это. В ней не находилось сил вырваться из той связи, которая соединяла ее с Морисом.
Эскье посмотрел на нее с болью.
– Значит, вы не хотите? – спросил он с горечью.
– Я не хочу, – ответила она тихо, но твердо.
Когда он с сомнением покачал головой, она повторила:
– Я не хочу! Уверяю вас, Жан… Ах если бы я могла исчезнуть, умереть, чтобы Морис забыл обо мне навсегда! Но жить рядом с ним и Кларой, видеть их вместе, видеть, как он любит ее… Нет! Клянусь, вы не можете этого от меня требовать! Это кажется мне невероятным, преступным. Я не могу.
Эскье возразил:
– Это судьба всех жертв, Жюли. Вам кажется, что это сродни самоубийству, но вы знаете, что самопожертвование и долг существуют.
– Нет! – вскричала она. – Это неправда, Жан! Любить того, кто вас любит, это своего рода брак, который нельзя разрушать подобным образом… Вы хотите разлучить меня с Морисом, но почему только я одна должна жертвовать собой?
Эскье долго смотрел на нее, а затем тихо произнес:
– Вы так сильно его любите.
Она закрыла глаза, словно не в силах вынести этот взгляд, и прошептала:
– Да… я его обожаю. Он часть меня. Как моя кровь. Если его отнимут, я умру.
– Если его отнимут, да. Но если вы сами откажетесь от него? Тогда, дорогая моя, вы будете жить.
– Отказаться? Ах! Вы совсем не понимаете, что это значит… Вы не понимаете, что значит любить так безнадежно, как я люблю Мориса! Вы никогда этого не поймете, потому что в вашей жизни все было легко и взаимно…
Эскье смотрел ей прямо в лицо.
– Нет, – сказал он, – я все понимаю.
Жюли спросила с удивлением:
– Что вы хотите сказать?
– Я любил, Жюли. Всем сердцем, всей душой. И я говорю не о своей жене. Этого никто никогда не знал. Никто. Даже та женщина. Я до смерти ее любил, но…
Жюли замерла от потрясения. Она знала его больше двадцати лет, но даже не подозревала о женщине…
– Вы любили кого-то? Кто она? Я ее знаю?
– Не будем говорить об этом. Даже она об этом не знала, и я поклялся унести свои чувства с собой в могилу.
Его голос вдруг задрожал и прервался. Он машинально нажал кнопку, и свет в комнате погас, оставив их в мягкой полутьме.
Жюли сделала шаг вперед и обняла его за плечи, уткнувшись лицом в его грудь. Ее голос дрожал.
– Жан!.. – пролепетала она. – Простите меня! Неужели вы любили… Вы страдали… из-за меня?
Он аккуратно отвел ее руки и тихо произнес:
– О, Жюли… Теперь все это умерло, все в прошлом, и если я еще и грущу, то я хотя бы уже не страдаю. Я искалеченный жизнью человек, но не больной… Знайте только, что если я сейчас просил у вас большой жертвы, то я знал ей цену…
– Жан!
– Успокойтесь. Я вам больше ничего не скажу. Я вас больше ни о чем не прошу. То, в чем я признался вам, отнимает у меня право на это. Теперь этот вопрос между вами и вашей совестью. Если хотите, – просто прибавил он, – то мы будем обедать порознь сегодня вечером.
– Да, – произнесла Жюли.
На площадке они расстались, не глядя друг на друга.
– До завтра, дорогой.
– До завтра!
Когда Жюли оставила Мориса во Франкфурте и поезд начал удаляться, молодой человек почувствовал, как слезы навернулись на глаза. Его охватила грусть, но это была приятная, светлая тоска, своего рода облегчение от сознания своей любви и нежности. В тот же вечер он прибыл в Лейпциг, посетил представление «Фауста» и, постепенно осваиваясь с языком, ощутил особое удовольствие от пребывания за границей. Это чувство напоминало обновление, словно он отбрасывал скуку и однообразие повседневной жизни. После оперы Морис прогулялся по пустым улицам, а вернувшись в гостиницу, задумался. Ему казалось, что отъезд Жюли принес долгожданный покой.
«Дорогая бедняжка! Какое утомительное путешествие она предприняла ради меня! Как она меня любит!»
Написав ей несколько ласковых строк, он отправил письмо и лег спать, размышляя с неожиданным спокойствием. После обещания жениться на Жюли, если она овдовеет, в его душе словно установилось равновесие. «Моя жертва принесла мне внутренний мир, – решил он. – Я сделал то, что должен был сделать».
Однако он не пытался заглянуть глубже в свои чувства. Если бы он был честен с собой, то признал бы, что не верит в возможный брак Клары. «Если бы она действительно хотела выйти за Рие, то свадьба уже состоялась бы, – рассуждал он. – Она не хочет. Она ждет». Надежда на возможность «сделки» с судьбой успокаивала его. Он соглашался на жизнь под одной крышей с Жюли и Кларой. «Мы ведь жили так несколько месяцев, и будем жить так снова, только без надоедливого Рие», – утешал себя Морис. И темный, почти эгоистичный голос, как эхо его физических желаний, подсказывал ему: «Кто знает, что может произойти, если женщина, которая тебя любит, живет рядом?» В голове его укреплялась мысль, что на самом деле не все потеряно.
День за днем эта приятная сонливость мысли овладевала им все сильнее, и он начинал привыкать к мысли, что путешествия могут стать спасением от внутреннего беспокойства. Но этот комфорт длился недолго. Ведь письма от Жюли не прекращались. Они были полны нежности, в них не сообщалось никаких важных событий, но с их помощью Морис продолжал следить за развитием событий в Париже, которые беспокойно тревожили его. Он узнал, что здоровье Клары ухудшилось и ее свадьба с Рие откладывается. Он думал: «Что произойдет раньше? Клара выйдет замуж или умрет Антуан Сюржер?» Страх перед возможными событиями, исход которых зависел не от него, снова нарушал его внутреннее равновесие. Он пытался найти утешение в путешествиях, но это не помогало.
Морис продолжал свой путь, пытаясь погрузиться в жизнь городов, где он был лишь любопытным туристом. Франция оставалась слишком близко. Он отдалился, путешествуя по северу, до Ганновера и Гамбурга, где по набережным Альстера качались большие корабли. Он видел, как они готовились к отплытию, и его охватило острое желание уехать, ускользнуть, забыть о Париже, начать новую жизнь в неизведанных странах. «Как бы это сделать? Уехать далеко, чтобы никто не знал, чтобы никто не ждал…» – думал он, чувствуя в себе порыв к полному освобождению от оков своей судьбы.
Но каждый раз, глядя на удаляющиеся корабли, Морис убеждался в бессилии своей воли. Он не мог решиться на этот шаг.
Однажды вечером, в Праге, выходя из Богемского театра, он нечаянно толкнул очень молоденькую и очень оригинальную женщину, она была недурна собой, с белокурыми волосами, с белым, румяным лицом, одета в английский дорожный костюм.
Он извинился по-немецки, а путешественница ответила по-французски и с недурным акцентом:
– Ничего страшного, синьор.
Она была одна. Они разговорились, отправились выпить чашку шоколаду в одном из кафе Кенигштрассе. Морис проводил ее до дверей ее гостиницы, попросив позволения зайти к ней на следующий день. В этот вечер он вернулся к себе гораздо более веселым. Ему казалось, что он мстит судьбе – ему даже доставляло удовольствие слегка изменить тем, кого он любил.
О, как загадочны и мятежны даже самые искренние человеческие сердца!
Они виделись каждый день, вместе выехали из Праги. Она рассказала ему свою историю, которая, быть может, и была справедлива: она развелась с мужем и теперь жила и путешествовала одна. Морис ухаживал за ней, и она отвечала ему снисходительной улыбкой, ничего не позволяя, но и не отказывая. Когда они вместе приехали в Нюрнберг, Морис в нерешительности спросил ее:
– Как мы поселимся в гостинице?
Она ответила, не задумываясь.
– Возьмите двухкомнатный номер для месье и мадам Артуа.
«Это забвение? Или чудесное исцеление?» – спрашивал себя Морис, пытаясь справиться с волнением. Матильда Симпсон была свежа и привлекательна и, кроме того, кротка, весела, ей нравилась роль подруги путешественника. «Что же это? – думал он, глядя, как она в ресторане обедала рядом с ним, слушая ее грациозную болтовню. – Случайная любовь это лекарство, которое прописывают доктора страдающим сердечной болезнью».
Когда Морис хладнокровно смотрел на Матильду, женщину, случайно появившуюся в его жизни на немецкой дороге, его мысли переполняли грусть и отвращение. Тот, кто не посвятил годы своей жизни искренней и единственной любви, не знает ужасающих угрызений совести, которые поднимаются в душе, как неизбежная кара за измену. Истинная страсть очищает и возвышает само стремление любить. Человек, который долгое время смотрел на одну женщину как на святилище, не может без презрения встретить другую, не испытывая душевного смятения.
Когда в Морисе затихло удовлетворенное желание, он ощутил острое раздражение к своей спутнице. Ему хотелось сбежать, как из какого-то дурного места. Удержание видимости дружеских отношений с Матильдой стало для него тяжким бременем. Она все это замечала и, видимо, страдала, но не высказывалась. Морис был для нее красивым, загадочным французом, чья душа хранила мрачную тайну. Она предпочла молчание.
Постепенно Мориса охватило презрение к самому себе. Это чувство не покидало его несколько дней; он находил утешение только в моменты страстных вспышек. Его мечты об уединении сменились горячим желанием оторваться от всего. Но застенчивость и неспособность управлять собственной жизнью удерживали его от каких-либо решительных шагов. Матильда первой разорвала эту связь. Однажды вечером Морис вернулся в гостиницу и нашел комнаты пустыми. Она уехала, забрав несколько его вещей. На столе лежал конверт. Морис открыл его и прочитал:
«Друг мой, вы страдаете, а я вам наскучила. Я ухожу. Я не прошу ничего, кроме права любить вас… Но вам скучно со мной. Не ищите меня, не пишите мне. Забудьте меня.
Морис вертел письмо в руках, не зная, радоваться или грустить.
«Бедная девочка… Я думал, она просто авантюристка. Но вот она уехала, не попросив ничего. Я даже не успел подарить ей что-нибудь на память… Любила ли она меня? Если да, то ее поступок – лучший из возможных. Потому что я не мог ее любить. Никогда… у меня больше не будет таких связей».
Он пообедал один. Ему было спокойно и немного грустно. После обеда Морис отправился к городским укреплениям. Луна освещала старинные башни, ворота и мосты. Он медленно шагал вдоль вала, размышляя: «Здесь жили люди еще до этих декоративных бастионов. Простые солдаты, буржуа, офицеры. Они любили, их любили. Они знали радость, боль и смерть. Теперь они стали частью этой земли, почвой для дубов, окружающих меня. И даже самые ничтожные из них любили так же, как мы…»
Морису захотелось вырваться из цепей этой жизни, ускользающей, как вода между пальцами. Но одиночество пугало его. Он поспешил вернуться в гостиницу, где лег спать, однако сон не пришел. Лежа в темноте, он снова предался грезам о Кларе, вызывая ее образ с мучительной страстью.
«Где она сейчас? Спит ли уже? Как тогда в Канне… ее волосы, губы, зубы…» Эти слова, сказанные вслух, терзали его. Он прошептал: «Хочу тебя, Клара! Хочу…»
Еще раз он был побежден. Образ Клары преследовал его, завладел им – ни присутствие дорогой любовницы, ни страстные ласки мимолетной любви, ни уединение не спасали его. Понимая свое поражение, Морис ощутил смесь наслаждения и отчаяния. Он больше не мог бороться. Признание этого казалось облегчением. Но мысли о Жюли и данном ей обещании вновь вызывали тревогу.
«Как я мог дать такое слово? Это невыполнимо. Даже если я потеряю Клару, ничто не помешает мне продолжать любить ее…»
Он заглянул внутрь своего сердца и обнаружил там бурю. Как же он любит Клару! Когда-то он думал, будто у него нет к ней страсти, что он видит в ней лишь брак, семью, обновленную будущность! Теперь он не понимал, как мог расстаться с ней, как осмелился лишить себя ее ободряющего присутствия.
Его помыслы все сильнее влекли его на родину, в Париж, туда, где она жила. Его измученное сердце жаждало вернуться к ней. Но что мешало ему поддаться воле судьбы? Ведь те, кто страдал из-за него издалека, разве испытывали меньшую боль? Однако на решительный шаг у него не хватало мужества. Вместо того чтобы отправиться на запад, он позволил себе лишь немного приблизиться к родной земле, на которую не решался ступить.
О, грустный пилигрим, блуждающий по Германии, но шаг за шагом все же приближающийся к границе! Он знает, что не переступит ее, но она словно гипнотизирует его, манит к себе. Он идет вперед, словно навстречу пропасти, подчинившись воле случая, как вещь, которую неумолимо движет судьба. В его жизни больше не осталось исхода. Но разве это важно? Он продолжает идти, опустив глаза в землю, не видя перед собой дороги.
Настал час искупления. Он расплачивался за свои ошибки, за то, что в юности не сумел отнестись с уважением к человеческой любви, которая должна была стать его религией. Он играл с женскими чувствами, как с игрушками, которые можно сломать или выбросить. Одни из них сломались бесшумно, другие забыли его, но две женщины остались в его сердце – Клара и та, которая была рядом с ним сейчас. Обе они получили свое возмездие. Они прочно захватили его душу, и теперь он не мог вырваться из их тисков, даже ценой своей плоти и крови. Он страдал и раскаивался.
Его путешествие продолжалось, но он почти не замечал окружающего мира. Города, места, музеи – все стало безразличным. Он был в Ульме, в Штаргардте, в Людвигсбурге, но из всей Германии ему запомнились лишь неясные образы. Вместо воспоминаний он перевозил с места на место свою растущую внутреннюю болезнь. Ее симптомы усиливались, переходя в настоящую агонию. Он чувствовал себя умирающим, к которому едва долетают отдаленные голоса окружающих.
Теперь Морис оказался на пороге Франции. Он бродил по прирейнской равнине, населенной двумя народностями, но чувствовал себя как раненый голубь, из последних сил долетевший до голубятни. Его ослабевшее сердце готово было остановиться у самой границы.
Той ночью в Гейдельберге, с его темным небом, усеянным звездами, Морис пережил что-то необратимое. Прибыв из Карлсруэ около полуночи, он ощутил тепло ночи, пропитанной запахами осени. Парк с рассеянными виллами наполнил его тоской по уединению и покою. Носильщик проводил его через темный кустарник к небольшой нарядной вилле, оказавшейся гостиницей. Здесь пахло цветами, и во всем царила безупречная чистота. Горничная, милая и внимательная, открыла перед ним уютную просторную комнату, залитую электрическим светом.
Пока он распаковывал чемодан, горничная принесла два письма из Парижа. Одно из них было от Жюли. Простые, искренние фразы дышали такой глубокой любовью, что его охватило волнение. В порыве благодарности он прижал губы к тому месту на бумаге, где она написала букву «Ю».
Второе письмо он распечатал уже лежа в кровати. Почерк был ему незнаком. Он торопливо взглянул на подпись – Домье! Письмо от доктора! Его сердце сжалось от страха: неужели Антуан Сюржер умер? Он вздрогнул от мысли о том, что вскоре ему придется исполнить свое обещание. Однако постскриптум успокоил его: «Антуан очень плох, но может еще долго прожить в таком состоянии…»
Морис почувствовал, как его охватывает облегчение. Но его измученное тело не слушалось – веки дрожали, мешая читать дальше. Он откинулся на подушку, чтобы набраться сил.
«Мой дорогой Морис!
Вы, вероятно, не знаете, что происходит в Париже, пока вы путешествуете по Германии. Клара Эскье умирает на наших глазах. От чего? Мы говорим: от неврастении – чтобы не показаться невеждами и простаками, если скажем: от любви. Я доктор и не могу ее вылечить, но знаю, что вы можете спасти ее одним вашим словом. Неопределенность и ожидание убивают ее.
Имеете ли вы право произнести это слово? Думаю, что да. Это дело вашей совести. Во всяком случае, я вас предупреждаю: мои обязанности побуждают меня к этому.
«Она меня любит; она любит меня настолько, что готова умереть из-за меня!» – эти слова эхом прозвучали в сердце Мориса. Эгоистический голос нашептывал их. Других размышлений не было. Он ощущал фатализм в любви, чувствовал, что судьба толкает их друг к другу. Эта вера в неизбежность ободрила его: «Она не умрет. Она будет моей женой, несмотря ни на что. Это только временное испытание».
Часы шли, а он забывал все вокруг, всецело поддаваясь этой медленной, сладкой уверенности. В порыве нежного волнения он уже готов был написать: «Не страдайте больше, я возвращаюсь к вам», но необходимость встать, чтобы записать эти строки, вернула его к реальности. Вернуться! Но он не мог. Если он вернется, Жюли будет ждать его. Это Жюли – невеста, которую он выбрал. Письмо Домье и болезнь Клары ничего не меняли. Никогда еще жестокая действительность не вставала так ясно перед ним. Он снова бросился на кровать, провел ночь в слезах, мучимый кошмарами и безнадежностью. Утром, преодолев отвращение к жизни, он взял перо и написал:
«Клара, мне говорят, что вы страдаете из-за меня, оттого, что я далеко от вас, и оттого, что вы меня любите.
Знайте же, что я тоже люблю вас. Насколько сердце мужчины может принадлежать женщине, мое – в вашей власти. Вот что я хотел вам сказать, но не решался в последние недели… К чему теперь скрытность? Наша жизнь испорчена по моей вине. Я хочу открыть перед вами свою совесть. Я виноват. Я необдуманно сделал зло и теперь терплю наказание. Но, к несчастью, я причинил зло не только себе. Переступив долг сердца, я заслужил только то, что теперь не знаю, в чем состоит мой долг. Я больше ни на что не надеюсь. Мне хочется исчезнуть…
Но прежде чем исчезнуть бесследно, я хочу, чтобы вы знали: я люблю только вас. Когда я оставил вас, я не понимал этого, а может быть, и не любил, но вы завладели мной за время разлуки. Вы – во мне. Я страдаю от этого и вечно буду страдать, потому что… увы, слишком поздно любить вас открыто.
Есть вещь, о которой вы не знаете: я перед своей совестью муж Жюли. Я дал ей обещание жениться на ней, как только она овдовеет. Но не думайте, что я исполню это обещание. Я никогда не женюсь на этой бедной женщине, которую больше не люблю, хотя когда-то любил. Мне нужна была вы, Клара, как спутница жизни. Теперь я это понял.
Прощайте, мой друг. Среди мучительных часов вы подарили мне чудесные мгновения, которые не изгладятся ничем, даже моим теперешним горем. Помните ли вы дорогу в Сен-Жан, окаймленную голубой линией моря? Вспоминаете ли вы виллу des Oeillets? «Lebewohl» Бетховена? Как далеко это все… и как близко!
Прощайте. Когда вы прочтете это письмо, меня уже не будет рядом. Помните, что я люблю вас, что я теряю вас… и действительно умираю от горя.
Он вложил письмо в конверт, добавив еще несколько строк доктору Домье:
«Доктор, ваше письмо добивает меня. Я не могу вернуться. Вы поймете почему, когда прочтете мое письмо к Кларе. Передайте его ей, если сочтете возможным. Если у меня не хватит смелости умереть, я уеду далеко, так далеко, что меня никто не найдет.
А пока я останусь на три дня в Гейдельберге, чтобы дождаться вашего ответа и мудрого совета».
В это утро, когда доктор Домье пришел на Ваграмскую площадь, его мысли были спутанными. Он знал, что обязан выполнить долг, который судьба поставила перед ним, но не был уверен, как именно это сделать. Только что он перечитал оба письма Мориса и чувствовал их тяжесть.
«Если оставить все как есть или позволить событиям развиваться по нынешнему сценарию, здесь все будут страдать, – размышлял он. – Нужно решиться, как хирург перед сложной операцией. Да, мой долг ясен, каким бы тяжелым он ни был. Надо действовать».
Его аналитический ум пытался собрать все доводы, которые могли бы подтолкнуть его к необходимому поступку. Он готовился стать тем самым провидением, которое люди охотно принимают в современных врачах. Но, несмотря на разумные рассуждения, сердце противилось, как это часто бывает, даже когда долг ясен. Тратя все силы на уход за Антуаном, Домье едва мог вынести мысль, что ему придется причинить боль нежной душе мадам Сюржер.
«Если бы речь шла об ампутации больного органа, я бы сделал это спокойно, без сомнений, – думал он, – но духовная ампутация… Как же это тяжело!»
Жюли вошла в комнату. Ее облик изменился: мучения почти потушили живой огонь в ее синих глазах.
– Ну что? – тихо спросила она.
Домье пожал плечами.
– Конец приближается медленно. Левая рука уже парализована. Болезнь протекает необычно… Это просто поразительный случай.
Он провел несколько минут у постели Антуана, но все время искоса смотрел на Жюли. Он хотел быть мягким с ней, как с пациентом, которого готовит к тяжелой операции.
– Мы поднимемся взглянуть на нашу маленькую больную? – предложил он.
– Конечно, – кивнула Жюли.
Ее ежедневные посещения к Кларе были сущей пыткой. Каждое слово, каждый взгляд доктора и ответ Клары ложились на ее сердце камнем. Но, несмотря на это, Жюли не могла отказаться от этих визитов. Ей казалось, что если против ее любви плетется заговор, то это происходит именно здесь.
Когда они вошли в комнату Клары, Эскье уже сидел у ее постели. Клара лежала неподвижно, будто спящая, но ее лицо сияло странной, почти жуткой красотой. Ее кожа истончилась до такой степени, что напоминала тонкий лист слоновой кости. Черные волосы обрамляли это бледное лицо, как траурная рамка.
Домье приблизился к кровати и наклонился к губам Клары, чтобы услышать ее дыхание.
– Ну как? – тревожно спросил Эскье.
Доктор едва заметно кивнул: все в пределах нормы.
В это мгновение Клара открыла глаза. Увидев вошедших, она слегка покраснела, словно их взгляды могли прочитать ее тайные мысли.
– Как вы себя чувствуете, дитя мое? – тихо спросил Домье.
Она прошептала что-то едва разборчивое:
– Слаба…
Доктор осторожно приоткрыл ее воротничок, чтобы осмотреть шею. Та была худой, как у ребенка, что лишь усиливало впечатление хрупкости.
Жюли смотрела то на изможденное лицо Клары, то на напряженное лицо Эскье, то на бесстрастное выражение Домье. Ей казалось, что все они объединились против нее, и это ощущение доводило ее до отчаяния.
Домье приподнял подушку под головой Клары.
– Все идет прекрасно, – произнес он безмятежным голосом, который не выдавал его настоящих мыслей. – Наша маленькая больная нуждается только в покое и отдыхе. До завтра, моя дорогая девочка.
Он направился к двери, а Жюли и Эскье последовали за ним.
– Значит, она выздоравливает? – настойчиво спросил Эскье.
– Да, выздоравливает. Но возвращайтесь к ней. Она не должна оставаться одна.
Когда они спустились на первый этаж, Домье остановился и взглянул на Жюли.
– У вас найдется минута для меня?
Его слова наполнили Жюли тревогой.
– Да… конечно… – произнесла она с усилием.
Когда они вошли в небольшую гостиную, Жюли уже едва могла скрыть свое волнение.
– Кларе лучше, правда? – спросила она с надеждой.
Домье посмотрел ей прямо в глаза:
– Вы хотите знать правду?
– Конечно.
– Тогда слушайте… Ее болезнь зашла слишком далеко. Если что-то не изменит ситуацию, то она обречена. Прилив крови к мозгу неизбежен. Это смерть.
Жюли побледнела.
– Но это невозможно! – воскликнула она. – Она так молода… Это Париж виноват. Ее нужно увезти куда-нибудь, где воздух чище.
– Путешествие? Она не выдержит дороги, – жестко ответил Домье. – Ее жизнь сейчас зависит от одной случайности. И вы, как никто, должны это понять.
Он сел совсем близко от нее и, прямо глядя ей в глаза, продолжал:
– Жюли, вы ведь прекрасно все понимаете. Разве вы сами хорошо себя чувствуете? Разве тревога не сжирает ваше тело? Только у вас отличное здоровье, а сердце Клары разбито.
Жюли опустила голову.
– Да, – продолжал Домье, – вы знаете истину, но не хотите ее видеть, потому что боитесь услышать голос своей совести. Против моей воли и с грустью я говорю вам: жизнь невинного существа в ваших руках. Если Клара не выйдет замуж за Мориса Артуа или хотя бы не обретет надежду на это, она умрет. Разгадка проста.
Пока он говорил, Жюли ощущала, как шаг за шагом приближается к пропасти. Оставалось либо закрыть глаза и позволить себя столкнуть, либо собрать последние силы и бежать прочь от этой ужасающей дилеммы. Ее мысли вихрем проносились в голове: бесчисленные планы и надежды, как спастись от необходимости произнести судьбоносные слова – «Я хочу, чтобы Клара умерла» или «Я отказываюсь от Мориса».
Она мечтала немедленно сбежать на вокзал, встретиться с Морисом и укрыться в его объятиях. Ах если бы он был рядом, все было бы иначе! Его присутствие дало бы ей силы сопротивляться давлению. Она укрылась бы в его любви, перестав бояться своего сердца и жалости.
– Вы мне не отвечаете, – мягко произнес Домье.
Она подняла глаза, из последних сил сдерживая слезы.
– Что же вы хотите, чтобы я сказала? – прошептала она. – Я ничего не понимаю.
– Прошу вас, – ответил доктор, его голос стал тверже. – Давайте не будем увиливать. Времени нет. Мы должны быть честны друг с другом. Вопрос в том, хотите ли вы спасти Клару. Да, вы можете сказать, что я вмешиваюсь не в свои дела, что у меня нет права… Но я имею право. Я врач, и я обязан бороться за ее жизнь всеми возможными способами.
– Погубив меня? – вырвалось у Жюли с горечью. Ее глаза наполнились слезами. – Вы знаете, что, если я его потеряю, я тоже умру! Разве моя жизнь не так же важна?
– Ах! – воскликнул Домье, схватив ее руки. – Да, я знаю, что прошу вас о невозможном. Но если вы не согласитесь, вы будете причиной множества несчастий. Клара умрет. А кроме нее будут страдать и другие. Эскье, который вас любит, страдает… И еще: уверены ли вы, что Морис не будет страдать?
Он пытался говорить мягче, но Жюли отпрянула, вырвала свои руки из его рук, и лицо его застыло от неожиданности.
– Что вы имеете в виду? Что Морис будет несчастлив со мной? – Она замерла, словно пораженная молнией. – Это ложь. Я знаю Мориса!
Слова посыпались одно за другим, быстрые, сбивчивые, наполненные отчаянием:
– Он любит меня. Я была с ним три недели в Германии. Да, у них была эта детская влюбленность, и Клара не переставала его любить… Она была здесь все эти три года, но он не выбрал ее. Он выбрал меня! Он поклялся быть моим мужем, как только я овдовею. Вы это знаете!
– Да, я это знаю, – спокойно ответил Домье.
– Тогда чего вы хотите от меня? Разве можно заставить человека быть счастливым против его воли?
Домье молча наблюдал за ней. Ее энергия, ее страстная защита любви поразили его. Она была совершенно искренней. Но он знал то, чего она не знала.
Он взглянул прямо в лицо Жюли и сказал ей:
– А вы уверены в его чувствах?
– Да!
– Ну, тогда, конечно… – с деланым равнодушием произнес Домье.
Но Жюли перехватила его взгляд. Ее лицо побледнело.
– Зачем вы мне это говорите? Вы что-то знаете? – Она вцепилась в руку доктора.
– Как я могу что-то знать, Жюли. Мы виделись всего несколько минут перед его отъездом в Германию, и о вас мы не говорили.
– Он писал вам, конечно! Не скрывайте это от меня, Домье, прошу. Зачем вы мучаете меня?
Она присела на ручку кресла. Она держала в руках свой носовой платок и бессознательно рвала ногтем батист. Домье молчал. Его сердце разрывалось на части. Он видел перед собой две судьбы, две сломанные жизни и не знал, какую из них спасти.
– Боже мой, – прошептала Жюли, дрожа. – Морис больше не любит меня… Правда?
Рыдания разрывали ее грудь. Домье, подойдя к ней, увидел, что слезы на ее глазах уже высохли.
– Дайте мне это письмо! Я хочу это письмо! – повторила она, протягивая руки. – Вы видите, я совсем спокойна… Я не волнуюсь… Я должна узнать истину, поймите это хорошо. Дайте мне письмо.
«Нужно это сделать, – думал Домье. – Бедная женщина! Лучше, чтобы я был рядом, когда она будет читать его».
– Возьмите, вот оно. – Он достал из пиджака сложенное вдвое письмо.
Жюли схватила его, как добычу, подошла к окну, чтобы лучше рассмотреть, и начала читать. Домье наблюдал за ней, готовясь к неизбежному обмороку.
– Бедная женщина! – повторял он. – Бедное сердце!
Жюли читала, уже почти дочитав первую страницу, затем углубилась в середину письма, и казалось, что чтение это не закончится никогда. Наконец она застыла, устремив глаза на последние строки.
Домье подошел, наклонился, взглянул на нее. Ее зрачки были неподвижны, расширенные как-то странно.
– Что это значит? – прошептала она.
Он взял письмо; на мгновение пальцы Жюли пытались удержать его, но потом отпустили. Он ощупал ее руки – они казались застывшими. Он осторожно посадил ее в кресло, и она, не сопротивляясь, откинулась на спинку.
– Ну, полно, – произнес он, пытаясь придать твердость и спокойствие голосу. – Дорогая моя, будьте храбрее! Всякое счастье имеет конец; нужно только покориться и принять жизнь такой, какая она есть… Какой же исход может быть у связи, как ваша? Решитесь первой на разрыв, это будет менее унизительно, и вы будете меньше страдать.
Жюли ничего не ответила. Она даже не взглянула на доктора; лишь губы ее шевелились, и одна слеза медленно, медленно каталась по щеке. Вдруг она засмеялась резким, сухим смехом и схватилась руками за грудь.
– Черт побери! – прошептал Домье.
Он расстегнул ее ворот, потом первые застежки корсета. Он увидел изящную, обворожительную, молодую шею. И доктор подумал:
«Как она еще молода! Годы не тронули этот чудесный любовный инструмент… В таком случае, имел ли я право просить ее о такой жертве?»
Выражение страдания разлилось по ее лицу. Она начала беспокойно двигаться в кресле, с трудом дышала, бессвязные слова срывались с ее губ:
– Моя комната… моя комната там… Морис… любимый мой…
Домье продолжал снимать корсет. Она начала легче дышать. Время от времени ее охватывал истерический хохот, и она тут же говорила:
– Ах как мне плохо… любимый мой…
Она пролепетала несколько слов, которые Домье не понял – это были корсиканские фразы, перенятые в раннем детстве от Тони, забытые и теперь снова повторявшиеся в бреду.
Доктор попытался поднести к ее носу флакон с эфиром, но она отворачивалась, затыкала ноздри… И смех, страшный смех вновь сотрясал ее.
– Мама… – прошептала она.
Вопль нежного детства вернулся в эту страдающую душу. Припадок грозил затянуться. Домье решился резко пресечь его. Он приложил губы к ее уху.
– Все кончено, – сказал он. – Морис потерян навсегда… Вы одна, совсем одна…
Жюли посмотрела на Домье. Она повторила:
– Одна… совсем одна!..
И вдруг взрыв горя, сдерживаемый лишь на мгновение от неожиданности, прорвался наружу, и обильные слезы покатились по ее лицу. Вместе с ними она теряла сознание, и вскоре она стала неподвижной, как мертвая.
«Ну вот, – подумал Домье, – операция проведена, и я добился успеха».
Он позвонил. Пришел Иоаким.
– Госпожа плохо себя чувствует, – сказал он просто. – Нервный припадок. Ничего опасного, помогите мне только перенести ее в комнату. Мари ее разденет и уложит в постель.
Когда доктор оставил Жюли без чувств на попечение горничной, он вернулся к Кларе. Она все еще спала, слегка вздрагивая. Ее отец, облокотившись на кровать, наблюдал за ней. Домье положил руку на его плечо; он быстро обернулся. Домье положил ему руку на плечо; он быстро обернулся.
– Ах это вы, доктор… Что случилось? Я думал, что вы уже ушли.
– Эскье, – ответил доктор, – у меня есть хорошая новость…
– Для Клары? – тотчас же спросил Эскье.
– Для Клары…
– Вы ее вылечите?
– Я ее вылечу, несомненно. Причина ее болезни больше не существует.
– Как? – спросил банкир, но потом, вдруг что-то осознав, добавил: – Вы говорили с Жюли?
– Да…
– И она вас выслушала?
– Пришлось… Ах удар был жестоким! Она очень страдает. Подойдите к ней.
– Боже мой! Что вы сделали, Домье? Вы ее убили!
– Нет… Мы спасем вашу дочь, я вам ручаюсь. Что вы хотите, друг мой? Кризис был необходим. Я предупредил ее, чтобы она сумела справиться с этим положением. Подойдите к ней. Она вас любит. Надо, чтобы вы были рядом, когда она придет в себя. А я вернусь в пять часов.
Доктор был прав. Жюли весь этот день не приходила в себя, и только к вечеру лихорадка оставила ее, она уснула глубоким, спокойным сном. Домье, вернувшись вечером, согласно своему обещанию, сообщил, что не видит никакой опасности. Тогда Эскье ушел из комнаты Жюли и пошел отдыхать, измученный и уставший.
Но когда на следующее утро, часов в десять, он поинтересовался о здоровье мадам Сюржер, Мари ответила ему:
– Госпожа ушла рано утром. Она выглядела вполне здоровой и спокойной.
Мысль о каком-то отчаянном шаге мелькнула в голове банкира. Но он быстро успокоился. Нет, Жюли слишком религиозна, чтобы лишить себя жизни. «В таком случае, что же значит этот отъезд? Уехала ли она из Парижа? Не задумала ли она встретиться с Морисом?»
– Мадам Сюржер ничего с собой не взяла? Ни чемодан, ни сундук?
– Нет, господин.
– И она не сказала, куда едет?
– Нет… Я следила за ней из окна. Я видела, как она прошла по бульвару и села в карету, вот там, напротив нас…
Жюли действительно проснулась рано, с рассветом, и в тот же момент ужасная правда явилась ей во всей своей полноте. «Это кончено… кончено… – думала она. – О, друг мой, друг мой! Правда ли это? Неужели ты никогда больше не будешь моим, никогда?.. Нет, никогда больше мой дорогой не прильнет к моей груди; она никогда больше не услышит ласковых, так любимых ею слов: «Моя Жюли!.. Моя Ю!..» Все кончено, и на этот раз бесповоротно. Она сама этого хотела, она хотела этого с той минуты, как ее глаза прочли ужасные строки Мориса; и в бреду, во сне этих последних часов, она осознавала, что это желание укоренилось в ней. Она думала: «Если бы он был здесь, если бы он мне сказал: «Моя Ю, я люблю тебя, как прежде, я хочу быть твоим по-прежнему…» – и я сама не захотела бы, я ответила бы ему: «Нет! Нет!..»
Перед ней стояли слова этого письма, несмотря на все попытки отогнать их, как кошмар.
«Вы завладели мной во время моего отсутствия. Вы во мне; я страдаю от этого и вечно буду страдать. Я никогда не женюсь на этой бедной женщине, которую я не люблю больше…»
Не женская гордость страдала в ней, а ее нежность, та нежность, которая ни на минуту не ослабевала и не уменьшалась.
«Любил ли он меня? Любил ли он меня хоть когда-нибудь? Не была ли я для него просто провождением времени, за неимением лучшего?»
Но воспоминания пробуждались и протестовали. Когда он преследовал ее своей страстью, когда забывал Клару и так дурно обращался с молодой девушкой, что та вернулась в монастырь. Да, в те минуты он действительно любил ее! А эти три года совместной жизни; разве они могли быть ложью? Она ясно видела истину.
«Да, он меня любил, очень любил. Он любил меня без всякой задней мысли, до той минуты, как Клара не вернулась сюда».
Она встала, начала машинально одеваться, не зная, который час, и не позвав Мари на помощь. Сквозь мглу ее безнадежности пробивалась заря какого-то нового света; это был грустный свет, напоминающий собой короткую северную зарю Норвегии. Во время приступов лихорадки ее совесть занималась какой-то таинственной работой. Какой-то голос шептал ей:
– Что-то умерло. Вот конец эры…
Так осенний ветер, унося последние листья, говорит: «Вот конец веселых дней. Вот зима…»
Да, на этот раз это была зима, она чувствовала ее, и каждый раз, как это ощущение проникало в нее, она дрожала с головы до ног… Что-то умерло… Она одевалась, как в траур, чтобы идти за погребальным катафалком.
Вот о чем она думала теперь. Снова страшная грусть охватила ее, она вся задрожала и бросилась на колени на полу, произнося:
– Господи, сжалься надо мной! Сжалься надо мной!
Чего она могла просить у Творца людского счастья и сострадания? Ее горе было непоправимо, и она хотела излечиться от него.
Она повторяла:
– Боже мой… Боже мой…
Подобно детям, которые, страдая, зовут мать и не переставая повторяют это успокоительное имя, даже когда знают, что мать не может им помочь.
Она поднялась почти бессознательно, закончила одеваться и уже собиралась выйти, когда горничная, спавшая в соседней комнате, прибежала на шум.
– Вы уходите, госпожа? Вы нездоровы.
– Нет, Мари. Я хорошо себя чувствую. Мне надо уехать.
– Вы ведь вернетесь, госпожа?
– К завтраку непременно, Мари.
И не желая, чтобы ее больше расспрашивали, она торопливо вышла и почти добежала до кареты.
– Улица Турин… В монастырь… В капеллу… Вы меня подождете.
Было почти восемь часов, когда она туда приехала. Она думала прямо войти в монастырь через маленькую дверь, ведущую во двор, и сразу подняться к аббату Гюго. Но фиакр остановился возле капеллы; двери были открыты, и в глубине светились восковые свечи. Потребность в молитве и покаянии влекла ее в капеллу. Она сразу почувствовала облегчение в этой прохладной полутьме. Позади пустых скамеек для воспитанниц стояли несколько стульев и prie-Dieu, ожидающих верующих… Жюли опустилась на колени.
Уже было утешением войти сюда и молиться. Она уже не шла сюда, как три года назад, с робкой боязнью грозящего греха. Она теперь грешила, грешила месяцами и годами, и вот даже этот грех подходил к концу. Никогда больше она не совершит его; рука Провидения вернет ей ее чистоту.
«Боже мой… сжалься надо мной!»
Глухой звук шагов достиг ее слуха. Она вспомнила знакомую картину, как эхо отозвалось в ней самой. Это был час обедни: Жюли увидела, как зажигают свечи и готовят все к службе в алтаре – это была та же послушница, что и три года назад… О это прошлое! Та молитва в церкви! Теперь все это вспоминалось. Между той молитвой и сегодняшней стояла вся история ее короткой и одновременно бесконечной любви.
Теперь воспитанницы входили одна за другой. Они шептали между собой, продолжая разговоры, начатые в коридорах, но, войдя в церковь, умолкали и чинно размещались на скамьях. Когда они сели, по сигналу в ладоши все опустились на колени. Жюли наблюдала за этими девочками, одетыми без всякой грации; на некоторых черные перелинки перекрещивались синими лентами, изображавшими букву V.
«И я была такой же девочкой, как те, что стоят на коленях у самого клироса… Потом я занимала место около кафедры, перед моим первым причастием. А последнее время я стояла вон там, где на колени опускается эта высокая брюнетка».
Ей казалось, что методические перемещения в капелле соответствуют периодам ее жизни. Весна прошла, затем наступило лето, и вот завершалась осень. Сегодня был последний осенний день. Неизбежный закон природы сгонит с клироса этих девочек, как когда-то ее, и бросит их в бурный поток жизни! Сколько из этих невинных малюток, смотрящих ясным взглядом на алтарь, вернутся со временем на это место, чтобы оплакать умершую любовь и разбитую жизнь? О, грустная любовь, грустная жизнь!
Так блуждала ее мысль вокруг загадки судьбы, не разъясняя ее, и в то же время она машинально крестилась; даже губы ее бессознательно шептали слова разносившихся по церкви духовных гимнов. А церковное пение говорило о любви к Богу, как о единственном прибежище; оно молило о прощении грехов, оно напоминало о небесном милосердии истинно верующим. Маленькие девочки шептали эти покаянные молитвы, равно как и взрослые девушки, которые, быть может, уже угадывали любовь и чье сердце, быть может, уже билось для молодых мужчин, равно как эта бедная женщина, которую всю в слезах разбитая любовь бросила на порог этого храма.
Затем обедня закончилась, священник прочел последние молитвы и ушел в сопровождении мальчика-прислужника. Церковь медленно, постепенно пустела. Послушница начала тушить свечи и убирать облачение. Скоро мадам Сюржер осталась одна в капелле. Бледное солнце светило в окна, но было все равно холодно.
«Ну, – подумала Жюли, услышав, как за послушницей затворилась дверь, – это необходимо».
Она встала, вошла в ризницу. Сестра остановила ее.
– Что вы хотели, госпожа?
Послушница не узнала ее. «Неужели я так постарела?» – подумала Жюли. Она спросила:
– Аббат у себя?
– Думаю, что да, госпожа. Но не знаю, принимает ли он.
Послушница не решалась преградить ей путь, как сделала бы с любой незнакомой женщиной, – лицо Жюли было смутно ей знакомо, и она нахмурилась, силясь вспомнить имя.
– О, сестра Зита, – ответила мадам Сюржер, – аббат Гюго примет меня, не тревожьтесь.
– Хорошо, госпожа, – сказала сестра с полуулыбкой. – Если вы знакомы с аббатом… Мне кажется, что господин священник сейчас во дворе.
Она сама открыла для нее дверь, выходящую на монастырский дворик.
Действительно, аббат Гюго, медленно прохаживаясь под арками, читал свой молитвенник. В этот момент он как раз повернул за угол, и Жюли оказалась лицом к лицу с ним.
Подняв глаза, он узнал свою бывшую исповедницу.
– Ах, дорогая мадам Сюржер!
Она попыталась улыбнуться, пролепетала несколько приветственных слов. Он, прищурив глаза через очки, смотрел на нее испытующим взглядом; он уже привык распознавать душу на женских лицах и теперь видел, что перед ним стояла униженная и покинутая женщина. Он понял, что она смущена и что она не может говорить здесь, на открытом воздухе, под взглядом послушницы.
– Здесь немного холодно, если не ходить быстро, – сказал он. – Я закаляюсь, каждое утро хожу здесь, читаю мой молитвенник… Не желаете ли подняться ко мне?
Она кивнула. Священник направился с ней к внутренней лестнице. В эту минуту она осознала, что этот шаг, который она собиралась сделать, отдалит ее от всего, что она любила… она перейдет границу; потом уже не будет в ее власти отступить.
Тогда ей захотелось бежать, спастись, скрыться от священника. В ее голове зароились всевозможные планы, о которых она раньше не думала: поехать к Морису, отнять его, сохранить его для себя. Она знала могущественное влияние своего присутствия на это непостоянное сердце. Бежать… соединиться с ним!.. О напрасные планы! В ту самую минуту, когда они пришли ей в голову, она поднималась по ступеням за священником. Она была уже наверху; дверь в натопленную комнату открылась и закрылась; Жюли сидела в большом кресле около бюро, как три года назад.
– Как поживают мои милые Сюржеры?… Как здоровье доброго Антуана?
Еще не было намека на то долгое время, когда их отношения были прерваны. Это не удивляло аббата; ему было слишком хорошо известно, как любовные бедствия снова возвращают этих измученных и сбитых с толку женщин к стопам Утешителя.
– Мой муж здоров, – рассеянно ответила Жюли.
И тут же вспомнив о его болезни, которую она оставила дома, добавила:
– То есть я хочу сказать, что он не страдает… Но его болезнь неизлечима, как вы знаете…
– А наша милая Клара Эскье? Она все еще живет вместе с вами, не так ли?
– Она немного больна… Но ничего… Мы не беспокоимся.
Наступило молчание. Жюли, избегая взгляда священника, пристально смотрела на часы; маленький металлический маятник двигался под циферблатом. Аббат спросил более тихим голосом:
– А вы, дитя мое, как вы поживаете?
Она не ответила; горе отразилось в ее глазах, наполненных слезами. Она вытирала их, но они текли не прекращаясь, как из неиссякаемого источника.
Священник придвинулся к ней.
– Будьте смелее, Жюли! У вас много горя, я это вижу. Будьте откровенны. Если вы искренне вернетесь к Богу, будьте уверены, что Он пошлет вам утешение и мир.
И он повторил фразу, которую Жюли слышала от него в последний раз:
– Хотите, чтоб я выслушал вас в исповедальне?
На этот раз она ответила:
– Да, отец.
Аббат встал и пошел к алькову. Он отдернул драпировку. Там, рядом с узкой железной кроватью, стоял стул и prie-Dieu, отделенные друг от друга решеткой из красного дерева. Он сел, она опустилась на колени.
– Я вас слушаю, – сказал он.
Она начала лепетать обычные исповедальные молитвы, так давно не произнесенные ею.
– Ну, что же, дочь моя, – сказал аббат, когда Жюли, опустившись на колени, замолчала, будто не решаясь начать исповедь. – Я так давно не видел вас здесь… Скажите, причащались ли вы в последнее время?
– Нет, отец.
– Ах… Видимо, вас останавливали упреки совести? Вы считали, что состояние вашей души… или привычки вашей жизни не позволяют этого? Так ведь? У меня сохранилось воспоминание о вашем последнем визите. Тогда вы были очень встревожены, но полны добрых намерений.
– О да! – прошептала Жюли.
– Однако вы не выдержали? – продолжил аббат, будто помогая ей осознать свою вину. Его голос звучал мягко, но требовательно. – Будучи замужем, вы поддались греху… любви к человеку намного моложе вас?
Жюли молчала. Слова священника оживляли перед ней прошлое, делая его тягостным и греховным. Здесь, в этой суровой тишине, рядом с аббатом, ее сердце сжималось от чувства вины, которое вытесняло воспоминания о былом счастье.
Аббат спросил:
– Вы отдались этому молодому человеку вскоре после нашей последней беседы?
– Да, отец. Примерно через три месяца.
– И вы встречались с ним… в доме вашего супруга?
– Только в первый раз. Потом он снял для нас квартиру, и там мы виделись.
– И всякий раз, когда он требовал от вас греха, вы подчинялись?
– О отец! – прервала она. – Вы не понимаете… я любила его всей душой! Постоянно думала о нем, скучала, когда его не было рядом. Но стоило ему появиться – и я уже ни о чем больше не думала. Это была… радость – видеть его счастливым. Я жила для него…
Аббат вздохнул, глядя на нее с печальным сочувствием.
– Моя бедная дочь, вы тяжко согрешили… – начал аббат, чувствуя, что от нее ускользают угрызения совести в порыве этих нежных воспоминаний.
Молчание нарушали лишь ее рыдания.
– И теперь вы пришли сюда, чтобы молить Бога об отпущении этого греха? – спросил он. – Или вас привели сюда обстоятельства?
– Обстоятельства, отец мой, – выдавила Жюли. – Он… он меня разлюбил.
Эти слова сорвались с ее губ, и сдерживаемое горе захлестнуло ее целиком. Ее голос, полный отчаяния, снова и снова повторял: «Он меня разлюбил! Он меня разлюбил!»
– Встаньте, дитя мое, – сказал аббат, видя ее состояние. – Сядьте здесь, чтобы успокоиться.
Он достал из ящика бюро флакон с нашатырным спиртом и протянул ей. Жюли вдохнула, стараясь унять дрожь, и наконец начала свой рассказ. Она говорила без остановки: о том, как любовь захватила ее, о радости, сменившейся горьким разочарованием, о возвращении Клары; о путешествии в Германию и о том, как все рухнело.
Аббат слушал ее, не перебивая, а когда она закончила, спросил:
– Вы окончательно решили отказаться от этого греха?
– Да, отец, окончательно… Я больше никогда… ничто не смогло бы вернуть меня к нему.
– А любите ли вы его еще? – тихо спросил он.
– Люблю… Но это уже не та любовь. Это чувство похоже на печальную память о дорогих умерших. Оно не оскверняет меня.
Священник на мгновение задумался.
– Господь вас испытывает, дитя мое, – сказал он. – Вы страдали, но в этом очищение. Ваша любовь… если в ней нет больше греха, может стать милосердием. Живите в мире с собой и верьте, что Бог прощает вас.
Его голос, сильный и проникновенный, заполнил комнату:
– Вот вы вернулись, дитя мое, вся израненная и разбитая, к своему исповеднику. Господь поразил вас в самом вашем грехе, и за это нужно благодарить. Вы прошли путь через страну людской любви; могли бы блуждать там бесконечно, а стыд, как проказа, разъедал бы вашу душу всю жизнь. Вы страдаете, не так ли? Но вы уже чувствуете, что сегодня лучше, чем вчера. Вы больше не это виновное и униженное существо – любовница. Да, любовница! Это слово шокирует вас здесь, в этом святом доме, у креста. Но ведь еще вчера вы были ею. Вы должны благодарить руку, которая вырвала вас из этой тьмы. Конечно, я не могу запретить вам любить. Но теперь ваша любовь обрела иной облик – возвышенный, очищенный от физического влечения. Помните, я говорил вам три года назад: «Есть что-то дурное в любви»? Теперь вы ощутили горечь этого дурного. Но если убрать дурное, останется великая добродетель – милосердие.
Его слова звучали, как удары колокола, отдаваясь эхом в ее душе.
– Будьте храбрее, дитя мое! Вы восстановите свое доброе имя, станете честной женщиной и христианкой. Произнесите слова покаяния, и я дам вам отпущение. Станьте на колени, склоните голову, но воспряньте духом. И не проливайте слезы. Как можно плакать, возрождаясь для духовной чистоты?
Когда прозвучали последние слова отпущения, а священник произнес: «Идите с миром», они встали одновременно. Оба чувствовали, что теперь молчание было лучшей формой прощания. Они пожали друг другу руки.
– Не забывайте навещать дом Господа, не забывайте навещать меня.
– До свидания, отец.
Жюли вышла в уже пустую капеллу. Она опустилась на колени у скамейки, где когда-то сидела, будучи совсем ребенком. И над ней совершилось чудо: ее душа, очистившись искренней исповедью, стала почти такой же невинной, как у тех малюток, что только что стояли здесь на коленях. Аббат Гюго оказался прав: она действительно была создана не для физической любви. Ее слезы теперь были не горькими, а очищающими. Она еще страдала при мысли, что Морис больше ей не принадлежит, но в ее душе начало заживать то, что раньше казалось обжигающей раной.
Жюли долго оставалась на коленях, ощущая в себе туманную надежду: Господь подскажет ей, как исполнить долг – скромно и с пользой для окружающих. Она думала, пока колокол не возвестил время трапезы. Надо было вернуться домой, избегая лишнего шума и волнений.
Жюли вернулась до полудня. У окна ее ждала Тоня, которая сразу бросилась ей навстречу.
– Тише, Тоня. Не надо шума. Все в порядке. Скажи, чтобы завтрак подали через четверть часа. Доктор Домье пришел?
– Да, он разговаривает с господином Эскье.
– Позови его ко мне. Но смотри, не болтай ничего лишнего.
– Конечно, ни слова!
Доктор вошел через несколько минут, явно тревожась. Он был удивлен ее спокойствием. Жюли выглядела почти так же, как всегда, только немного бледнее. Ничто, кроме бледности, не выдавало волнений вчерашнего вечера и сегодняшнего утра. Она протянула доктору руку.
– Здравствуйте, доктор. Я чувствую себя хорошо. Как Клара?
– Ей лучше. Она уснула без лихорадки. У меня хорошее предчувствие.
– А Антуан?
– Все так же.
– Прекрасно. Вы позавтракаете с нами?
– Если я вам не помешаю.
– Конечно, нет. Но прежде мне нужно кое-что сказать. Что с письмом, которое вы показывали мне вчера? – прибавила она решительнее, заметив, что Домье колеблется. – Не бойтесь, я спокойна. Передали ли вы Кларе это письмо?
– Я сохранил его. Мне показалось, что я не имею права…
– Хорошо. Послушайте, доктор, вы доверяете мне?
– Как я могу не доверять вам?
– Не будем тратить время на любезности. Обстоятельства серьезны. Если я дам слово, что больше не препятствую замужеству Клары и сама напишу Морису, вы поверите мне?
– Конечно, поверю.
– Тогда отдайте мне письмо. Оно не должно быть прочитано Кларой. Мне оно нужно как напоминание, чтобы никогда не ослабеть, – она заметила, что Домье колебался. – Не раздумывайте. Морис дал вам право сделать с этим письмом что угодно, и показать его мне было не лучшим решением.
– Вы правы, – сказал он наконец. – Теперь оно ваше.
Жюли заперла письмо в ящике своего секретера.
– Я выну его только в том случае, если усомнюсь в правильности своего решения. Тогда оно станет напоминанием о том, что я поступила верно.
Они молча встретились взглядом.
– Вы достойны восхищения, – сказал доктор.
– О боже… – ответила Жюли с грустной улыбкой. – Не думаю, что достойна. Но главное позади. Теперь остается вызвать Мориса. До тех пор давайте забудем об этом. Я хочу, чтобы они поженились без шума, по-простому. Я была препятствием, но теперь я отступаю.
Домье поцеловал ее руку. Он подыскивал слова, чтобы высказать волновавшие его чувства. Мадам Сюржер приложила палец к его губам.
– Ни слова. Обещаете? Теперь давайте спустимся вниз.
Уже три дня Морис с нетерпением ожидал в Гейдельберге ответа от Клары. Что она ему напишет? Ответит ли вообще? И если ответит, что она может сказать, чтобы это успокоило его тревогу? Ситуация была безвыходной – и для него, и для нее. Единственное, что могло бы дать ему облегчение, было невозможно. Совершенно невозможно. Но он все равно не переставал мечтать, что Клара покинет Париж и приедет к нему в Германию, как недавно это сделала Жюли. Путешествие с Кларой… Морис воображал, как будет держать ее за гибкую талию, целовать ее алые губы, вдыхать аромат ее черных волнистых волос. В памяти всплывали дни, проведенные с Жюли в Кронберге, но теперь он видел на ее месте Клару. Вдруг поток грез оборвал резкий толчок воспоминания, и он явственно услышал голос Жюли: «Если ты когда-нибудь вернешься сюда с другой женщиной, и если маленькая Кэт спросит, что стало со мной, ты скажешь, что я умерла, правда?»
На третий день он получил письмо. Морис сразу узнал почерк Жюли. Сперва он хладнокровно подумал: «Бедная Жюли… Наверное, опять пишет эти бесплодные нежности: я люблю тебя, мой обожаемый! Тебя мучительно не хватает твоей Ю…» Но когда он развернул письмо и прочел, привычное равнодушие покинуло его.
«Друг мой, здесь происходят серьезные события, которые касаются вас. Возвращайтесь как можно скорее. Ваше присутствие необходимо.
Он перечитывал короткое послание, словно пытаясь постичь его глубинный смысл. Знакомый почерк, любимая бумага Жюли, но тон и смысл этих строк… Они казались чуждыми ее привычной нежности. «Друг мой» вместо «любимый». Ни одного слова о любви. Такое могла бы написать мать…
Морис строил предположения, но правда даже не приходила ему в голову. Он не мог представить, что Домье мог показать Жюли его письмо Кларе. «Кларе хуже? Или Антуан умирает?» Он отмел первую гипотезу: «Если бы Клара была в опасности, Жюли не стала бы меня звать». Он не мог представить себе, что любящая женщина, продолжая любить, могла бы пожертвовать своей любовью ради другого.
«Антуан умирает. Жюли торопится увидеть меня, чтобы убедиться в моем решении».
Недавно перспектива возвращения в Париж и исполнения обещания ужаснула бы его, но теперь письмо Жюли принесло ему облегчение, пусть и смешанное с тревогой. «Наконец конец этому изгнанию. Я могу вернуться домой». Он убеждал себя, что, вернувшись, сможет быть рядом с Кларой, а это, в его представлении, должно было все исправить. На следующий день он выехал в Париж. Последние часы в Гейдельберге прошли в странной лихорадочной эйфории. Он прогуливался по знакомым местам, любуясь обнаженными лесами, освещенными бледным ноябрьским солнцем.
Следующую ночь Морис почти не спал, но это время не показалось ему ни долгим, ни тяжелым. Когда на рассвете он начал готовиться к дороге, все его тело дрожало от волнения: поезд скоро доставит его во Францию. Наконец-то заключение закончилось, он возвращается! Конечно, возвращение приведет к новым испытаниям, к окончательному краху его мечтаний, но он возвращается. Недавно он мечтал о равнодушном космополитизме, подражая Байрону или Стендалю, и бежал из своей родины. Теперь же и родина, и любовь притягивали его с небывалой силой.
Он скоро уснул, но, пробудившись, увидел, что солнце уже стояло высоко на сероватом небе. Поезд катился через опустошенные долины, мимо обнаженных лесов: это была уже Франция. Удивительно, но Морис не чувствовал грусти.
«Это потому, что я скоро увижу Жюли, – подумал он. – Бедная подруга, как она меня любит!»
Он вспомнил, как раньше возвращался в Париж, в дни их пылкой нежности. Тогда Жюли ждала его на вокзале, и они не переставали обнимать друг друга, сидя в карете, везшей их на улицу Шабиж. Воспоминания охватили его, словно горячая волна, и он понял: он все еще любит эту женщину, о которой только что думал с жалостью.
«Но что я за человек? – с горечью сказал он себе. – Жюли – угроза всему моему будущему, моя тайная болезнь, а я все равно ее люблю!»
Эти чувства не отпускали его. Желание вновь увидеть Жюли, почувствовать ее объятия, мучительно терзало его. «Вот сейчас… сейчас… – думал он с волнением, когда поезд медленно проезжал мимо фасадов улицы Фландр. – Еще минута, еще несколько секунд…»
Но он ошибся. Жюли не было на станции. Она боялась, что силы покинут ее в тот момент, когда Морис бросится в ее объятия. А если он будет нежен с ней? Если его ужасное письмо было лишь минутной слабостью? Ей придется бороться и защищаться от этой любви. «О нет… никогда больше!» – твердо решила она. Что-то более сильное, чем любовь, вера в судьбу и необходимость жертвы захватило ее полностью.
Она рано вышла из дома, чтобы почти одновременно с Морисом быть на улице Шабиж. Идти пешком, как она думала, должно было успокоить ее. Но нервы все же изменили ей, когда она вошла в комнату, полную воспоминаний их поцелуев и ласк.
«Последний раз я прихожу сюда…» – подумала Жюли.
Ей казалось, что она умирает. Она упала на диван, где когда-то они сидели, прижавшись друг к другу, и вновь ощутила ту нежную неподвижность, которой когда-то были наполнены эти стены. Раздался стук подъехавшего экипажа. Ее сердце замерло.
«Это он!»
Морис вошел. В эту короткую минуту, пока он проходил в комнату, она успела подумать: «Это он… и это уже не он». Он был прежним Морисом, но каким-то далеким, словно из мира воспоминаний.
– Жюли! – произнес он, голос его дрожал.
Он уже был на коленях перед ней, склоненный к ее платью. Она не знала, как это произошло, но он снова был тем самым Морисом, которого она любила, блудным сыном, измученным разлукой. Она прикоснулась губами к его волосам, зная, что это последний раз. Одно слово, и все исчезнет. Когда ее слезы упали на его лоб, глаза и щеки, он поднял голову, пораженный ее страданием.
– Жюли, что с тобой? Почему ты так плачешь?
Она прижалась к нему.
– Все кончено, – прошептала она. – О мой дорогой, все кончено.
Его душа перевернулась от этих слов. Он почувствовал, как что-то внутри него умерло.
– Почему ты так говоришь, Жюли? Я ведь здесь. Я приехал к тебе. Ну же, поцелуй меня. Неужели ты не хочешь меня поцеловать? Я люблю тебя.
Она отстранилась, ее голос дрогнул. Твердое желание не поддаться нежности остановило ее слезы.
– Послушай меня, Морис. Все кончено. Теперь ты свободен, – она вздрогнула. – Женись и будь счастлив.
Он поднял на нее свои красивые, изумленные глаза.
– Почему ты меня отталкиваешь? Я тебя люблю!
– Выслушай меня, – сказала она. – Пожалей меня! Не заставляй меня страдать больше, чем следует! Ты сам прекрасно знаешь, что все кончено.
Он упрямо повторил:
– Я тебя люблю!
И он не лгал. Теперь, с отвращением вспоминая свои колебания, свои измены, он осознавал, что не в силах расстаться с Жюли.
– Я решила окончательно, – продолжала она. – Я отпускаю тебя. Ты должен жениться, – голос ее дрогнул. – Будь счастлив…
– Но я хочу только тебя! Я люблю тебя!
Теперь это он, в свою очередь, уткнувшись в ее платье, ощущал, как из его глаз льются слезы, в которых слились его прошлое, его любовь, его сердце. Жюли, слегка коснувшись его волос рукой, мягко продолжала:
– Не думай, что я на тебя сержусь… Я осталась все той же, для меня ничего не изменилось. Я очень любила тебя, дорогой, и всегда буду тебя любить, это правда. Я желаю тебе только счастья, но я не могу сделать тебя счастливым. Это так сильно ранит меня…
Морис пролепетал:
– Жюли! Моя Жюли! Моя Ю!
– Ты все-таки будешь любить меня, правда? Потом, когда ты будешь вспоминать обо мне, ты поймешь, что это была не моя вина. Ты был слишком молод для меня, дорогой, слишком молод… Обещай всегда вспоминать обо мне с любовью…
Морис, не поднимая головы, но крепко сжимая Жюли в своих объятиях, горячо повторял:
– Я не хочу, я не хочу!
Она дала ему немного успокоиться, затем ласково отстранила его руки и сказала:
– Ну… Я ухожу.
Не сон ли это? Неужели она действительно уйдет, вырвется от него? Он никогда не представлял себе подобного конца их любви. Этот конец пугал его, обезоруживал.
Он схватил ее за руки:
– Останься, Жюли! Это невозможно! Не оставишь же ты меня так? Ты не уйдешь? Что я тебе сделал, чтобы ты меня бросила?
– Прощай, – повторила она. – Я должна вернуться домой. Приходи к нам завтра утром. Тебя будут ждать. Прощай.
Он видел, как она встала, поправила прическу, платье. Она уходила. Прежде чем поднять портьеру, она слабо улыбнулась ему, словно умирающая, и он еще раз расслышал это ужасное слово:
– Прощай!
Но когда она хотела выйти, он побежал к ней. Весь ужас ее «никогда больше» пронзил его до глубины души. Он еще любил ее, и это чувство нахлынуло как порыв чисто физической любви. Но испуг придал ей сил – она резко оттолкнула Мориса. Он на мгновение застыл, и за это короткое мгновенье она исчезла.
Когда она ушла, он не нашел в себе мужества идти за ней. Между ними встала невидимая стена – он знал это, он чувствовал. Он бросился на кровать и зарыдал. Да, это правда: частица его жизни умерла. О чем он плакал? Об ушедшей любви? О себе самом? Без сомнения, он плакал над своим переменчивым, непостоянным существом, над собственной ничтожностью, которая открывается при расставании. Эта женщина, вся в слезах, только что вырвавшаяся от него, – это его молодость. Она унесла с собой в складках своего платья кровавые лоскуты его души.
«А Клара?»
Ее имя, фигура, аромат. При этом воспоминании он внутренне задрожал, и что-то мощное и чудное охватило его. Он упрекал себя за эту низкую радость, как промотавшийся повеса упрекает себя за тайное желание смерти богатого отца в надежде на наследство. Все доводы уже перестали иметь значение. Преступление состояло в том, что он покинул любовницу ради невесты. Он так долго мечтал об этом. Ночь плотно окутала город. Почувствовав голод, он вышел.
Мрачные, пустынные улицы, вымощенные торцами булыжника, тянулись как бесконечные коридоры. Время от времени из темноты появлялись медленно двигавшиеся экипажи, а затем два из них промчались в направлении Елисейских Полей. С тяжелой головой, усталый от дороги, измученный бурей эмоций, Морис жаждал движения, утомления, как будто в этом была надежда найти забвение. Он перешел Сену через мост Альма, очутился в аллее Боске и шел по ней до Военного училища. Там он заметил фонари большого кафе. Надпись на стекле гласила: «Завтраки и обеды по прейскуранту и по заказу». Вспомнив, что вышел ради еды, он вошел.
Кафе, популярное среди офицеров Военного училища, гудело шумом голосов. Некоторые посетители были в штатском, другие в форме. На столах стояли потертые тарелки и выцветшая мельхиоровая посуда. Здесь были также женщины, дочери лейтенантов, одетые по-провинциальному. Несколько работниц в темных платьях сидели за отдельными столиками с мужчинами и разговаривали тихо, склоняясь друг к другу.
Морис сел у самого шумного стола, пытаясь найти в этом хаосе хоть какое-то отвлечение. Он заказал бутылку шампанского. Слуга, уловив в его манере что-то неординарное, начал обслуживать его с подчеркнутым почтением.
Постепенно жара, шум и пары вина вытеснили из его головы тягостные мысли. После долгого обеда он вышел из ресторана и направился дальше, обогнув Марсово поле. На улицах, которые еще недавно были полны людей, теперь гулял только ветер. Это пустое, бескрайнее пространство, словно освободившее его от оков, помогло ему собраться с мыслями. Несмотря на всю глубину своего горя, несмотря на истощенность, его сердце, казалось, начало оживать. Как будто сквозь густую тьму пробивался неуловимый, едва заметный свет надежды.
О как противоречивы и изменчивы человеческие сердца! Никогда раньше Морис так остро не ощущал, что его сердце – лишь игрушка в руках судьбы. Еще не высохли следы слез Жюли, еще горели его собственные, но он уже слышал отдаленный зов нового будущего, новой нежности, других радостей и горестей.
Этот вечер, который он провел в бесцельных прогулках вдоль Сены, затем по тихим бульварам и пустынным аллеям Муэтт, навсегда остался в его памяти. Это было что-то странное, грустное, но необходимое, как переход в иную стадию существования. Позже он вспоминал этот вечер, как гусеница могла бы вспоминать свой кокон, из которого она вышла бабочкой. В нем рождались какие-то неведомые силы, и он знал: без этого внутреннего обновления ему не хватило бы храбрости продолжать жить.
Когда закончился этот внутренний кризис, который он переживал, словно посторонний наблюдатель за военными действиями? Когда он вернулся домой, лег в постель и уснул? Он не знал. Не смог бы ответить на эти вопросы, проснувшись следующим утром с чувством необыкновенной усталости. Привратница стояла у его изголовья, подавая только что полученную телеграмму.
Она была от Жюли:
«Клара и ее отец знают, что вы вернулись. Они ждут вас. Приходите сегодня утром и не опаздывайте.
Вот и все, и как это просто! Как легко развязался этот страшный узел! А в его совести, очищенной вчерашним переживанием, все разрешилось само собой. Частица его сердца замерла. Ну что же? Он будет жить с тем, что осталось; его болезнь излечена, он инвалид, но здоров.
Наконец-то его покидала обычная безнадежность. Он надеялся, хотел надеяться. Он был полон сил и молодости, чтобы проложить себе дорогу к будущему.
«Она страдает из-за меня, но что я могу сделать, чтобы прекратить ее страдание? Да, я принимаю ее жертву. Но разве каждое живое существо не живет жертвами других существ?»
Думая о бедной Жюли и ее измученном сердце, он понял, что она играет для него роль матери. Ее самопожертвование дает ему возможность начать новую жизнь.
– Ну что же, – произнес он громко, – надо действовать.
Он торопливо оделся, стараясь избегать размышлений. Вызвал карету, назвал кучеру адрес дома Сюржер. Минутами его сердце мучительно замирало: «Что-то ужасное происходит… должно произойти». Тогда он заставлял себя смотреть на дома, вывески, деревья… Он постиг тайну энергичных людей – не думать во время действия.
Когда ему открыли дверь, он подумал: «Я переступаю через роковой рубеж своей жизни». В груди поднималось рыдание, и ему казалось, что его принуждают сделать то, что он сейчас сделает. «Уверен ли ты, что это принесет тебе счастье?» – спрашивал голос внутри. Он не слушал его и торопливо поднялся по лестнице.
Но что это? Разве дом пуст и необитаем? Почему никто не встречает его? Он остановился на пороге гостиной, покрытой мохнатым ковром, и наконец вошел.
Он сразу увидел ее – ту, из-за которой страдал, ради которой теперь страдала другая. Она ждала его, похудевшая, побледневшая после болезни, но улыбающаяся и торжествующая. Сколько сложных перемен, сколько страданий она перенесла! Она казалась ему хрупкой феей, властвующей над его жизнью: своими тонкими пальцами она порвала оковы трех жизней и соткала из них свое собственное платье.
– Клара!
Она попыталась улыбнуться; он увидел ее слишком темные глаза, слишком белую кожу, губы, все еще полные жизни. Он заключил ее в объятия.
– Ах, я тебя люблю, я тебя люблю!..
Он горячо поцеловал ее в лоб. Оковы были разорваны. Радость победы стирала из его сердца последние угрызения совести, последнюю жалость.
Но слова не выражали их мыслей, силы покидали их обоих. Клара откинулась в кресло, Морис был у ее ног. В этот момент, когда прошлое исчезало, он почувствовал желание найти убежище на ее груди, как когда-то у матери, как еще вчера у Жюли.
Вдруг Клара прошептала:
– Морис!
Он поднял голову и оглянулся. Жюли стояла в дверях, наблюдая за ними. Она была так страшно бледна, что Морис испугался бы меньше, если бы она упала мертвой. Но она прошла мимо них, как сомнамбула, без слов, без слез, быстрым движением открыла дверь и исчезла.
Звук ее шагов затих… Они еще слушали, потрясенные этим видением человеческого страдания. Они понимали, что иногда в будущем их счастье будет омрачаться воспоминанием о женщине, которая пожертвовала собой.
– Бедная! – прошептал Морис.
Клара склонилась к нему. Ее глаза ясно говорили: «Забудь!» Она была уверена в своем могуществе и протянула ему кубок забвения пережитых измен – свои алые губы.
Он наклонился и в этом поцелуе сразу нашел забвение.
На спуске к набережным Лионской станции, на бульваре Дидро, расходилась группа провожающих новобрачных на курьерский поезд, увозивший их в Италию. Домье пожал руки Эскье, Рие и мадам Сюржер.
– Я должен идти, у меня дела. До завтра! Я приду к вам на завтрак с моей женой.
– Куда вы направляетесь? – спросил Рие, отводя его в сторону.
– В Сальпетриер.
– Пешком?
– Да.
– Я провожу вас. Мне надо с вами поговорить. Вы помните тот совет, который вы мне дали?..
– Разумеется, помню. Ну что же?
– Ну вот, я решился.
– Последовать ему?
– Последовать ему.
– Ну так расскажите же мне. Идем.
Они еще раз издали поклонились Эскье и мадам Сюржер, которые затем сели в карету и уехали. Через минуту экипаж, быстро проезжая по бульвару, обогнал их. Эскье взял руку Жюли.
– Моя дорогая, вы достойны восхищения. Ни на мгновенье вы не ослабели. Вы святая женщина!
Это было правдой. Во время последних мучительных недель ее храбрость оставалась неизменной. Она даже сумела убедить Клару и Мориса, что ее горе утихает и что она, пожертвовав всем, начинает забывать. Все это время она держалась в стороне, сидела в комнате Антуана Сюржера, давая обрученным такую свободу, словно они уже муж и жена.
– Вы святая! – повторил Эскье.
– Нет, – сказала она. – Я просто старая, рассудительная женщина. Взгляните, у меня уже седые волосы.
Она указала на длинную прядь совершенно седых волос в своей прическе. Эскье опустил голову.
– Это вовсе не годы… – сказал он. – Это агония вашего сердца, моя дорогая. Вы очень красивы, так же красивы, как тогда…
Он не закончил, но она поняла его и была тронута этим воспоминанием о его минувшей любви. Эскье продолжил, словно говоря сам с собой:
– Почему мы так страдаем, когда любим без взаимности или любим дольше, чем нас любят?
И после короткой паузы добавил:
– Хоть бы эти дети всегда были счастливы!
– О да! – произнесла Жюли.
Они были искренни. После окончательного отказа от личного счастья они желали, чтобы их жертва хотя бы принесла счастье другим. Что нужно теперь им самим? Их долг был выполнен. Судьба отняла у них любовь и земные радости. Они вместе возвращались в опустевший дом, где она потеряла любимого, а он – ребенка.
Они не возмущались, они смирились. В их молчании таилась одна и та же мысль, одно и то же видение. Остаток их жизненного пути представлялся им как длинная прямая дорога, без приключений, но пустынная, без оазисов, без пейзажей. И оба понимали, что им придется идти по этой дороге долго-долго, до самой смерти.