Вы посмотрите вокруг! Особенно вы, молодые, пылкие, образованные. Вы в храм-то когда заходили? Не на Пасху, из любопытства, а просто так, в будний день, когда там три старушки да дьячок? Нет. Вам там… скучно. Вам непонятно. Вам кажется это ненужным, отжившим, мракобесным даже. Вы предпочтёте любое общество, любой клуб, любой диспут, где спорят о «новых людях», о прогрессе, о переустройстве всего человеческого бытия на научных началах. Там горизонты! Там свобода! Там братство! А в церкви - суеверие, темнота, попы невежественные, службы длинные…
Так-то оно так. Вижу, понимаю. Да как же и не понять? Я сам через этот огонь прошёл, я этот яд в себе носил. Но ведь в том-то и беда, господа, что вы смотрите на Церковь, как смотрит критик-иностранец на наши села: видит грязь, бедность, невежество и пишет - «дикий народ». А души-то народной, её-то сокровенного строя, её-то Христа, в неё заложенного, он и не приметил, да и приметить не может. Так и мы: за формами, за несовершенствами человеческими, за Ферапонтами нашими, которых, увы, хватает, мы разучились видеть саму суть.
А суть-то в чём? Суть в том, что Церковь - не здание. Она - потребность. Жажда. Та самая вековечная, неизбывная тоска человеческого духа по высшему смыслу, по примирению со страданием, по той правде, которая не на земле. Народ, простой народ наш, это инстинктивно чувствует. Он идёт в церковь не доказательств искать, не философию слушать. Он идёт страдать своё страдание и радоваться своей радости перед Лицом Того, Кто выше всякого страдания и радости. Он причащается - не как обряду, а как таинству соединения с Вечностью. А мы, «европейцы», мы всё хотим объяснить. Нам подавай логику. Мы в таинство входим с циркулем и микроскопом и требуем: покажи, докажи, обоснуй! Да ведь это всё равно что требовать у влюблённого химического анализа его чувства! Рассудком убивается вера. Это первое.
Второе - это наше чудовищное, барское, высокомерное отношение к священству. «Поп невежда». «Поп - слуга правительства». «Поп - обрядчик». Ах, господа, господа! Какая лёгкость в суждениях! Мы судим целое сословие, этих часто бедных, задавленных нуждой, окружённых нашим же презрением людей, с высоты своего «полупросвещения». Вы требуете, чтобы сельский батюшка, у которого десять детей, корова и прихожане-нищие, был богословом, философом, полемистом, чтобы он вам на каждый ваш язвительный, вычитанный у последнего немецкого материалиста вопрос - отвечал энциклопедически! Да он и ответит-то вам не словами, а жизнью своей. Часто тяжкой, безотрадной, полной ежедневного, незаметного подвига терпения. Но вам этого мало. Вы хотите слов.
И не найдя их - отворачиваетесь с победным видом: «Видите, ему нечего сказать!»
А что если искать нужно не слов, а молчания? Не ответов, а чуда? Чуда преображения собственной души? Ведь Христос-то ведь тоже не академии учреждал. Он говорил притчами, которые простой рыбак понимал, а мудрец книжный - нет. Потому что мудрец искал ума, а рыбак - сердца.
Вот мы и утратили это искусство - слушать сердцем. Мы всё головой. Головой строим системы, головой разрушаем миры. Иван Карамазов - это же наше всё, наше порождение, наша гордость и наше проклятие! Этот блестящий, страшный ум, который логически пришёл к тому, что «всё позволено». Он не злодей, он даже, может, и добр бы хотел быть. Но он поставил свой ум выше совести. Он захотел разрешить вопрос о страданиях невинных детей теоретически, уравнением, и, не разрешив, в бешенстве возвращает Богу билет. Великолепно! Гениально! А что на деле-то? На деле выходит, что раз Бога нет и бессмертия нет, то и критерия добра-зла нет. Остаётся одно: моя похоть. Хочу - убиваю старуху-процентщицу (всё равно «вошь»). Хочу - кончаю самоубийством, как Кириллов, доказывая свою безбожную волю. Хочу - устраиваю кровь и хаос, как Пётр Верховенский, ради «светлой идеи». Это ли не плоды нашего отхода от той почвы, где зло - есть зло, а добро - есть добро, а не относительные понятия?
Вы скажете: «Да в церкви-то этой истинной любви и нет! Там фарисеи, там ханжи, там Ферапонты!» Есть! О, как есть! И я их первым готов бичевать. Ферапонт, этот мрачный аскет, видящий в старце Зосиме ересь, - он ведь тоже «церковник». Но Церковь-то не в Ферапонтах. Она - в Зосиме. А кто такой Зосима? Это ответ на все ваши сомнения. Это не «поп», это - свидетель. Свидетель иного бытия. Он не догмами сыплет, он любовью исцеляет. Он говорит Алеше: «Люби всё создание Божие, и целое, и каждую песчинку… Люби животных, люби растения…» Это разве обряд? Это - мистическое прозрение всеединства. Он учит ответственности всех за всех. Не на словах, а на деле: ты виновен за всех и за вся. Вот она, настоящая, глубинная социальность, против которой все ваши системы - детская игра! Она из любви растёт, а не из ненависти и гордыни.
А мы что? Мы хотим построить братство, возненавидя брата. Мы хотим осчастливить человечество, презирая человека. Мы любим «народ» абстрактно, но плечом к плечу с живым мужиком в вагоне третьего класса ехать для нас - пытка. Вот в чём наша беда! Церковь же зовёт к обратному: начни с малого. Увидь в ближнем образ Божий, даже загаженный. Поклонись ему внутренно. Победи в себе гордыню, это адское начало, которое и есть корень всех наших бед.
Нам страшно войти в церковь, потому что там потребуют смирения. А мы смириться не можем. Мы «гении», мы «новые люди», мы «сильные личности». Нам легче принять идею, что мы - случайные всплески в океане материи, чем принять, что мы - дети Божии, обязанные любовью. Первое - гордо, трагично, «по-европейски». Второе - «унизительно». Вот она, психология-то!
И знаете, что самое ужасное? Что этот исход из Церкви, это охлаждение - есть предвестие чего-то страшного. Я пророчествовать не хочу, но… вижу. Когда из народа вынут стержень веры, когда его научат, что Бога нет, а есть только интересы классовые или финансовые и борьба, - что останется? Останется зверь, но зверь уже не простодушный, а озлобленный теорией. Он будет резать не во имя страсти, а во имя «справедливости». Он будет разрушать храмы, как рассадники мракобесия. Он будет объявлять «всё позволено» уже не для отдельного Наполеончика, а для целых масс. И построит не братство, а Вавилонскую башню, которая рухнет в новое рабство. Великий Инквизитор-то ведь не зря выдуман! Он берёт у людей их свободу - ту самую, которую даёт Христос и которую люди так боятся нести, - и даёт им взамен хлеб, чудо и авторитет. И они, уставшие от свободы, с радостью соглашаются. Не видите ли вы, как готовятся эти новые «инквизиторы», эти устроители человеческого муравейника? Они уже стучатся в двери, они зовут за собой, обещая накормить и устроить - только отдай им свою совесть, свою веру, свою личность.
Так куда же бежать? Опять в подполье? В бунт? Нет. Бежать-то некуда. Выход один - перерождение. Не вовне, а внутри. Надо начать с себя. Перестать смотреть на веру как на пережиток. Попробовать подойти не как судья, а как кающийся. Задать себе не вопрос «Верю ли я в Бога?» - это слишком отвлечённо. А вопрос: «Могу ли я жить, по-настоящему жить, считать себя нравственным существом, если убеждён, что жизнь моя - случайная вспышка между двумя вечностями небытия, что любовь моя - химия, совесть - условный рефлекс, а страдания ребёнка - просто дисгармония мировой материи?»
Вот когда этот вопрос встанет во всей своей неумолимой остроте, тогда, может быть, и поймёте вы, почему народ идёт в церковь. Он идёт туда не за ответами головы, а за утолением тоски сердца. За тем, чтобы прикоснуться к вечности. Чтобы в унижении своём услышать: «Я есмь воскресение и жизнь». Чтобы в горе найти не объяснение, а сочувствие Божеское.
«Дневник писателя» мой - это и есть попытка, кривая, неумелая, задать этот вопрос всем нам, каждому из нас, стоящим на страшном распутье. Мы можем пойти путём «красивых» идей и кончить кровавым безумием. А можем - через гордыню, через сомнения, через муки - найти дорогу к тому Храму, который не из камня, а в душе человеческой. Он всегда был там. Мы просто наглухо закрыли двери и завалили их хламом своих теорий.
Простите, если резко сказал. Болен я этим. Очень болен. И вижу, что болезнь общая, только многие ещё не чувствуют своей температуры. Но почувствуют. Непременно почувствуют.
А тогда… тогда, может, и вспомнят эти бесхитростные слова, которые не умом выдуманы, а выстраданы: «Господи, верую! Помоги моему неверию».
Спасибо вам за терпение.
+
РАЗГОВОР О НЕВЫРАЗИМОМ
+
- Друг мой… вся человеческая жизнь, если сорвать с неё всё лишнее, всю шелуху, сводится к одному страшному и в то же время единственному вопросу: что есть любовь?
Фёдор Михайлович сел тяжело, будто на плечи его легло сразу всё прожитое - вся Сибирь, вся каторга, вся кровь и надежда человечества. Он закрывал глаза долго, как перед исповедью, и я почувствовал: сейчас он скажет не то, что надо, не то, что принято, а то, что невозможно не сказать, иначе - задохнётся.
- Я искал её, - протянул он тихо, - как ищут спасения: слепо, отчаянно, до боли в сердце. Искал в матери, в детях, в женщинах, в страдающих, в преступниках - да, в преступниках особенно. Их-то никто не любит. А ведь там, в самых низинах, часто живёт то, что выше всех наших благодатных мечтаний.
Он открыл глаза - и в этом взгляде было столько прожитой муки, что я не выдержал и отвёл свой.
- Ты помнишь Сонечку? - спросил он внезапно. - Ведь она… она, выброшенная, растоптанная - и всё же сумела любить. И не просто любить, а так, как будто и не она согрешила, а мир вокруг неё. Так любить может лишь тот, кто сам живёт на дне, но сердце его - тихое озеро, в которое Бог заглянул однажды и не отвернулся.
Он встал, прошёлся по комнате, словно некуда было деть внезапно вспыхнувшую боль.
- Любовь, - сказал он резко, - не начинается там, где нас любят. А там, где мы решаем любить. Мы сами. Сами! Безо всяких гарантий, без взаимности, без будущего… вот тогда она и начинается. Ты понимаешь? Там. Где человек перестаёт требовать и начинает отдавать. А это - мука. Настоящая. Такая же, как покаяние.
Он остановился, словно сражённый воспоминанием.
- В Сибири… там я понял много того, на что у столичного человека не хватает ни смирения, ни боли. Я видел убийц, которые ночью плакали над молитвенником. Видел разбойника, который дал мне свою последнюю корку… последнюю, понимаешь? И подал так осторожно, будто это было что-то святое. И я - я, гордый, уязвлённый тогда писатель - вдруг понял: любовь живёт везде, куда человек допускает хотя бы луч света. И даже самый закоснелый грешник хранит искру, которую можно разжечь.
Он сел рядом, почти вплотную, наклонился.
- Люди… ах, люди ведь совсем не знают, что такое любовь. Мы мечтаем, чтобы любили нас. Чтобы нас берегли, жалели, несли на руках. А сами? Сами - холод. Сами - страх. Мы бережём своё сердце, как скупец деньги: «Не отдам… вдруг разобьют». Но знаешь, в чём ужас? - Он прошептал почти в ухо. - Пока человек бережёт своё сердце, любовь в нём не родится. Она приходит только к тем, кто решился выйти безоружным - под удар.
Он вздрогнул, будто от собственной мысли.
- Потому-то князь Мышкин и казался всем идиотом. Да не он идиот - мы. Мы смеёмся над любовью, потому что она разоблачает нас. Любящий - всегда уязвим. Он готов простить, даже когда его унижают. Он готов отдать, даже когда ему не дают ничего взамен. Он, если надо, отдаст жизнь. Мир этого не терпит. Мир живёт выгодой, страхом, силой. И потому ненавидит любовь. И боится её.
Он долго молчал. Потом заметил почти устало:
- Любовь - не чувство. Чувства рождаются и умирают. Любовь - решение. Тихое. Простое. Но, Господи, как тяжело ему быть верным! Это аскеза, но аскеза не монашеская - куда суровее. Ведь в монастыре ты один борешься с собой… а в мире - с ближним, с обстоятельствами, с собственной гордыней, которая шепчет: «Ты прав. Ты лучше. С тобой поступили несправедливо… не прощай».
Он улыбнулся грустно.
- Но я понял: любовь всегда растёт из раны. Из боли. Из внутреннего распятия. Никогда - из комфорта. Никогда - из покоя. Если человек хоть раз полюбил по-настоящему, он уже и в аду будет помнить об этом свете. Даже если тот, кого он любил, разбил его сердце.
Он посмотрел на меня так, что мне стало стыдно за всё своё мелкое, затаённое, скрытое.
- «Любовь долготерпит», - повторил он. - А терпеть мы не умеем. Терпеть - значит жить для другого. Это почти подвиг. Но ведь любовь - и есть подвиг. Самый обыкновенный, самый ежедневный, самый святой.
Он взял в руки потрёпанный томик.
- Вот тот каторжник… страшный человек. А поделился со мной хлебом - так, будто преподал мне урок Евангелия. Я с тех пор понял: снизу, с глубины человеческого падения, любовь иногда виднее, чем сверху. Там, где люди благопристойны, воспитанны, «добродетельны»… там часто пустота. А внизу - искра. И если ты помог ей вспыхнуть - воскреснет человек. Целиком.
Он закрыл книгу и сказал тихо, как молитву:
- Любить - значит не осуждать. И не считать себя лучше. И не смотреть сверху вниз. В тот миг, когда мы почувствовали своё превосходство, - любовь исчезла. Осталось самолюбие. А самолюбие - первый шаг к духовной смерти.
Настала тишина. Такая, что слышно было моё собственное сердце.
Потом он произнёс:
- Любовь… это присутствие Бога в человеке. Это Его дыхание. Его свет. В «Песни Песней» сказано: «…ибо любовь сильна как смерть». А я скажу: сильнее. Потому что только любовь может воскресить человека из внутреннего небытия.
Он улыбнулся - светло, кротко, почти отечески.
- Пойми, друг мой… всё на свете - суета. Всё. Кроме любви. Вот это - правда. Единственная. Если хочешь прожить жизнь не напрасно - учись любить. Не разом. Не подвигами. А потихоньку. Каждый день. Прости. Отдай. Потерпи. Не требуй. Не держи засов на сердце. Пусть войдёт.
Он поднялся, взял перчатки, и уже на пороге сказал:
- И запомни: любовь дана только смиренным. Гордому она не даётся - он не может вынести её веса. И потому она кажется такой редкой… а ведь она возле каждого. Стоит лишь открыть сердце - и она войдёт.