– Кто ты такой? – спросила маленькая птичка. – Ты такого же роста, как и жираф, и пятна у тебя как у жирафа, но ты не можешь БЫТЬ жирафом, потому что твоя шея слишком короткая.
– Я жираф, – сказал Джефри, – но моя шея не выросла. Из-за этого я не могу играть с другими жирафами. У меня нет друзей – и он начал плакать.
– Не плачь, – сказала маленькая птичка. – У меня тоже нет друзей. Пойдем гулять. Меня зовут Питер.
– Кто ТЫ такой? – спросил Джефри. – По размеру ты похож на птицу, и твои крылья как у птицы, но ты не можешь БЫТЬ птицей, потому что птицы не гуляют. Птицы ЛЕТАЮТ.
– Я птица, – сказал Питер с грустью, – но я не могу летать. Из-за этого я не могу играть с другими птицами. Вот почему мне так одиноко.
– Меня зовут Джефри, – сказал жираф. – Давай станем друзьями и будем играть вместе. Забирайся ко мне на спину и пойдем поищем место для жилья.
Теперь пришло время исследовать последние крупицы «человеческого рода».
Быть сродным (being kind) – это политическая программа, а не поздравительная открытка или этическое предписание. Сродность (kind) связана с тем, кто мы. У нас есть определенные качества: мы люди, а не тостеры – но в том смысле, что мы не можем абстрагировать какую-то безликую (как правило, белую, мужскую) сущность «человека» от того, что составляет бытие человека. Быть людским – значит быть-в-солидарности с нелюдьми́, с родными (kind-red). Это ведет к признанию призрачного измерения существования, необходимого аспекта симбиотического реального.
Быть чем-то – значит отличаться от своего явления, даже в отношении самого себя, структурно. Это как в фильме нуар. Непревзойденный сюжет фильма нуар – тот, в котором детектив в конце концов начинает преследовать самого себя – не просто кого-то как некое я. Но эта погоня-за-чьим-то-я – именно то, что происходит в любом повествовании от первого лица, потому что повествующее я структурно отличается от я, которое является темой повествования.
Это преследование-самого-себя есть нечто, чем руководствуется консюмеризм. Ваше я определяется через ваши товары потребления: я пользуюсь продукцией Apple, вы то, что вы едите, она употребляет кислоту, Toys R Us. В консюмеризме содержатся экологические реагенты, и этот – один из них. Речь о том, как консюмеризм превращает «духовный» опыт в свой высший режим доступа. Этот режим постепенно подчинил себе все остальные, так что теперь мы все помешаны на опыте, как кучка авангардных поэтов-романтиков. Мы завязаны на стиле, а не на моде; беглом просмотре, а не покупке конкретной вещи; разглядывании витрин; браузинге; прокручивании своих лент.
Когда мы создаем свой стиль в соответствии со своими товарами и вещами, происходит кое-что еще. Они стилизуют нас. И это именно то, что, как нам говорят, должно вызывать у нас беспокойство в связи с консюмеризмом: кока-кола контролирует ваш мозг, мы стали бездумными оболочками… Но когда задумываешься об этом, приходишь в выводу, что это – ограниченный, искаженный вариант отношения к нечеловеческому существу, не делающий различия между тем, живое оно или мертвое, способное или не способное чувствовать, сознательное или несознательное: эстетический режим отношения. И речь о том, чтобы позволить этой вещи иметь с нами связь. Кока-кола, контролирующая ваш мозг, ужасна только в том случае, если вы считаете себя единственной формой существования, обладающей мозгом для контроля.
Все это равносильно утверждению, что нам нужна новая теория действия. (Позже я назову ее «раскачкой».) Мы страшно боимся пассивности. Что, если пассивность была бы не противоположностью активности, как черное противоположно белому, а способом помыслить призрачный вариант активности? Нам бы не пришлось бесконечно спорить о том, может ли шимпанзе действовать, а не просто вести себя, прежде чем мы сможем выпустить ее из тюрьмы зоопарка. Необходимо показать, что шимпанзе и люди – не просто машины, но мы не можем доказать, что и те и другие могут действовать. Проще показать, что и шимпанзе, и люди призрачны. Редукционизм стремится все стереть, но это всего лишь перевернутый способ ретвита религии агрокультурного периода. Редукционизм стремится устранить возможность отыскать что-либо за пределами узкого диапазона частот существ, уже определенных как люди. Неудивительно, что нынешнее состояние агрокультурного общества породило до сих пор самую насильственную версию, называемую элиминативным материализмом. И нам необходимо попасть в такое место, где, когда мы будем слышать слово «материализм», нам не будут слышаться слова «редуцировать» или «устранять».
Стиль превосходит намерения. Персонаж, пытающийся действовать вопреки своему стилю, смешон, потому что, как замечает Штирнер, «усилия и старания, чтобы освободиться от самого себя», тщетны[124]. Как я замечал ранее, многие комедии основаны на этой дилемме. Стиль как таковой имеет отношение к родовому существу, это ненамеренный, «нечеловеческий» и бессознательный аспект нас самих. Если человеческий род существует, тогда у него есть свой стиль: быть сродным.
Потребительские товары – это место, где нелю́ди оказываются внутри социального пространства, а это значит, что социальное пространство никогда не было исключительно человеческим. Потребительские товары сделаны из симбиотического реального: они действуют как интерфейс между человеческой реальностью и симбиотическим реальным. Потребительские товары как таковые считаются нечеловеческими существами. Это просто вопрос степени нечеловеческой стилизации нас самих, которой мы подвержены; нелю́ди постоянно посягают на наш мир. Речь не о том, чтобы наслаждаться богатством, пока другие прозябают. Мы можем залезть в мусорное ведро за выброшенным букетом цветов. Мы говорим о признании этого всегда-уже качества нечеловеческого посягания и о привнесении этого сознания, – которое служит не противоположностью действия, а скорее квантом действия (как я покажу далее), – в действия в других масштабах. Это признание относится к вопросу большего или меньшего, а не белого или черного. Оно количественное и аналоговое, а не качественное или бинарное. Это признание включает сознательное установление связей между людьми и нелюдьми́, основанное на нашем признании того, что мы разделяем их миры, а они разделяют наш. Это также вопрос модальности, а не всего или ничего.
Давайте теперь определим сродность как признание нелюде́й в терминах, которые я только что описал, независимо от того, находится ли признание в своем квантовом или вакуумном состоянии (то, что обычно называют «эстетическим опытом») или же признание находится в своем более классическом состоянии (то, что обычно называют «этическим или политическим действием»). Нам снова придется модифицировать «активное» и «пассивное». Налаживание солидарных связей – это вопрос того, чтобы уже всегда быть схваченным в общем режиме солидарности симбиотического реального.
Признание своей «морфизации» нечеловеческим означает признание того, что нечеловеческое делится с нами своим миром. Как мы видели ранее, делиться мирами модально: мы можем разделять 20 % мира паука, и так далее. По мере того как мы впускаем все больше и больше, мы выходим из обычного потребительского пространства. Вот так все просто. Или, по крайней мере, это так просто звучит, что уже неплохо для начала. Это оборотная сторона кантовской идеи, которая правит нашим миром: что мы находимся в петле с данными, или явлениями, или чем угодно еще. Оборотная сторона говорит о том, что это происходит в то же время, когда актуальная вещь в себе изымается из наших режимов доступа, независимо от того, воспринимают ли они или размышляют, облизывают, вколачивают или сворачивают…
Режимы доступа – это режимы удовольствия. Сферы доступа по необходимости ограничены изъятием объекта, и консюмеризм имеет для этого установленную форму – это множество этих, но не тех перформативных стилей. Должны быть режимы удовольствия, которые невозможно кооптировать, но можно обнаружить, только принимая потребительские режимы удовольствия, которые «говорят» что-то истинное, а именно что доступ образует петлю тем, к чему осуществляется доступ, – петлю, которую обычно называют желанием, а не потребностью.
Наряду с бинарностью активности и пассивности еще одна бинарность, с которой нам нужно разобраться, если мы хотим достичь солидарности с нелюдьми́, чтобы жить в соответствии с нашей сродностью, – это бинарность потребности/желания. Потребность всегда определяется по отношению к прошлому, как в восклицании: «Мне это было необходимо!». Или потребность может просто выражать очень сильное желание: «Мне так нужен секс прямо сейчас». Потребности – это желания, которые были актуализированы или абстрагированы каким-либо образом, чтобы стоять перед нами. Точно так же, как царство формы товара абстрагирует труд в однородное абстрактное рабочее время, так и некий вид царства абстрагирует желание в свою отчужденную форму, однородное абстрактное желание, иначе называемое потребностью. Потребность не действует в симбиотическом реальном. Например, в мозге нет выключателя для соли. Кто знает, сколько натрия потребуется каждой клетке для обеспечения своего химического обмена через натриевые и калиевые ионные каналы? «Вам нужно х количество соли», – искаженный способ сказать, что «количество x + n соли в долгосрочной перспективе нанесет вам вред, вызвав серьезный сбой в организме вроде инсульта». «Чтобы жить, вам нужно вещество А или В» – это циклическое высказывание, и оно выражает отчужденное желание сродни высказыванию «чтобы жить, нужно работать». На самом деле, вы живете, чтобы есть соль. Вы едите соль, пока не умрете.
К сожалению, прочно укоренившийся мем потребности против желания, который влияет и на марксистскую теорию («каждому по потребностям»), – артефакт агрологистического вычисления. Необходимо отказаться от понятия потребительной стоимости как потребности. История гласит, что сначала мы нуждались в вещах: мы знали, что мы хотели, и хотели, что мы знали, – это называлось «потребностью», и потребность была нам понятна. Затем произошло Грехопадение (или Удачное грехопадение), и мы вышли из Сада потребностей и вошли в Пустыню желаний, что было гибелью, потому что мы попали в петли, и то, в чем мы нуждались, больше не совпадало с тем, чего мы хотели; либо это было благом по той же причине, потому что тогда горизонты наших миров расширились. Теория сродности требует, чтобы мы отбросили иллюзию некой незапятнанной «правильной» потребности, которая обернулась желанием. Мы должны полностью пройти через желание, что в традиционных марксистских терминах означает преодолеть отчуждение товарной формы, а не пытаться вернуться к естественному состоянию, которое постулируется хронологически или логически предшествующим этому отчуждению. ООО предлагает этому очень элегантное объяснение. Оно связано с тем фактом, что то, кто мы есть, – это будущее, а то, как мы являемся, – прошлое. Отчуждено именно наше футуральное бытие, а не прошлое.
Режимы удовольствия, помимо консюмеризма, безусловно, будут встречаться в областях и краях, где люди и нелю́ди соприкасаются всевозможными способами, социальными, психическими, философскими и физическими. Это оттого, что консюмеризм масштабирован антропоцентрически; а когда вы становитесь действительно близки к вещи, она перестает быть антропоцентрически функциональной и, таким образом, перестает быть функциональной для консюмеризма. Революционный стон не в том, что консюмеризм приносит нам слишком много удовольствия, а в том, что консюмеризм – это недостаточное удовольствие; мы хотим большего.
Петлевая форма консюмеризма, подобно капитализму, который благополучно демистифицирует священных коров, уничтожает предрассудок, что мы способны оторваться от феноменологического стиля или, если на то пошло, симбиотического реального. Это равносильно утверждению, что чистый метаязык невозможен. Линия преемственности мысли от Кантора до Гёделя и Тьюринга показывает, что это действительно так. На это же указывает и простой логический анализ метаязыка как такового, концепция, разработанная Альфредом Тарским в начале XX века, разработанная таким образом, чтобы избежать нелепых, то есть циклических самореферентных или рекурсивных предложений вроде «Это предложение ложно». Можно создать правило, например: «„Это предложение ложно“ не является предложением». Но я могу создать вирус, который проберется в это правило и заразит его, например: «Это не предложение». Это превращает саму идею предложения, соответствующего правилу, в нечто противоречивое.
Желание действует точно так же, как «Это предложение ложно». То, что Шопенгауэр говорит о воле, – невозможно желать отказаться от желания, – это то, что мы говорим о пространстве потребительских возможностей.
Сильная корреляционистская потребительская идеология предполагает, что мы витаем над консюмеризмом, как покупатели в супермаркете, в ожидании выбора стиля, точно так же как, согласно Гоббсу и Руссо, ждали «первобытные» люди, а затем решили заключить общественный договор. Но как раз это и не может произойти. Романтическая потребительская духовность – это совсем не это, а соскальзывание к вещам (как во фразе «приступим к делу»), где ирония движется вниз, а не вверх. Высший режим доступа консюмеризма субцендентен. Поэтому я теперь перестану называть его «высшим» и назову его «основным ключевым знаком». Другие ключевые знаки могут проявляться в пространстве потребительских возможностей, но основной ключевой знак – это духовный консюмеризм опытов. Идея, что мы отчуждены, потому что витаем как призраки, не зная, чего мы хотим или почему мы этого хотим, абсолютно неверна. Это витание – благо!
Тот способ, которым консюмеризм продолжает кооптировать вещи, позволяет и открутить его обратно. Бесконечные попытки не распродать – это не выход. Но дело не в том, что нет ничего аутентичного, несмотря на консюмеризм. А в том, что нашему определению аутентичного больше не удается совпадать с самим собой, и в результате можно, например, парить над своей телесностью или держаться мертвой хваткой за свой стиль, хваткой, которая выражает трезвость, а не зависимость.
Сродность означает включение нелюде́й в наши социальные конструкции не потому, что так правильно, или потому, что нам нужно относиться к вещам снисходительно и делать их суррогатами людей с правами. И совсем не по причине, связанной с добром или злом, потому что это артефакт религии агрокультурной эпохи. Мы должны включить нелюде́й, потому что это восхищает. Потому что мы не можем иначе. Потому что мы знаем слишком много. Мы не пытаемся быть сродными. Просто такова наша сродность в том смысле, что это то, как мы есть. Мы хотим быть по максимуму хамелеонами. Возьмем проектирование дома. Мы хотим, чтобы на то, как мы используем наш собственный дом, влияло то, как его используют лягушки, ящерицы и пыль. Во всяком случае, это уже происходит. Существуют всевозможные фильтры и кондиционеры, а также стойкая к образованию плесени краска, предназначенные для того, чтобы избавляться от нелюде́й. Просто представьте перевернутую версию этого. Я не имею в виду строительство дома, который будет убивать людей; тогда не будет людей, которые поддерживали бы отношения с нелюдьми́.
Восхищение – это один из двух аспектов нуминозного наряду с грандиозным: вызывающее страх или внушающее благоговение. Нуминозное – это вымещение человеческой сродности (human-kindness) во властительное, божественное измерение. Способность восхищаться нуминозным – это эстетическая оценка, восстановленная до своей более широкочастотной, субцендентной версии, обрамленной аурой сексуального и эротического, с отвращением, ужасом или бесчинством. Наша способность к восхищению – вот что питает солидарность, а не какое-то дотеоретическое, изготовленное заранее понятие потребности. Восхищение – это эстетическое гравитационное притяжение сущностей друг к другу, динамика солидарности, внутри подобной силовому полю матрицы чувствительностей[125].
Сродность не ограничивается толерантностью, основанной на эмоциональной экономии потребности, а переходит к признанию ценности, то есть без причины, основываясь на эмоциональной экономии желания. Это влечет за собой возможность не воздержания от удовольствия (что является просто вытесненным удовольствием или воздержанием, которое само по себе доставляет удовольствие воздержанностью), а позволения другим существам получать удовольствие. По некоторой причине в этом углу вашего дома будут веселиться воробьи, а не вы. Но вы можете получить удовольствие, ценя веселье воробья. Вас восхищает, как умножаются и расширяются нечеловеческие режимы удовольствия. Так, суть вегетарианства (к примеру) состоит не в противостоянии жестокости или уменьшении страданий или укреплении своего здоровья путем возврата к более естественному способу питания, а в режиме удовольствия, призванном поддерживать или усиливать режимы удовольствия свиней, коров или овец, и так далее. Смысл не в том, чтобы создать общество, в котором больше не будет свиней, а такое общество, в котором реально существующие свиньи получают больше удовольствия, занимаясь своими свинячьими делами. Мотивы экологической этики и политики не могут больше оставаться в ловушке теистических дискурсов добра и зла, или биополитических дискурсов болезни и здоровья, или петрокультурных дискурсов эффективности и устойчивого развития.
Быть – камнем или ящерицей, а не только человеком – значит быть хамелеоном, собирающим отпечатки с каждой поверхности, к которой он прикасается. Это определение гения, которое нравится Китсу; вот почему, говорит он, Шекспир великолепен: потому что он способен позволить захватить себя стольким типам людей[126]. Сродность означает быть чем-то-вроде, потому что ты пронизан другими существами – и физически, и в опыте, и как угодно еще. Когда люди используют это слово для того, чтобы провести различия – например, им не нравится ваш вид (kind), – они ограничивают его узким диапазоном частот, который мы исследовали, тем, который связывает слово «вид» со словом «природа», уничтожая, таким образом, оттенки вида. Нам нужно и то и другое, и в этот момент Природа перестает быть природой за явлениями, а явления перестают быть конфетной оберткой природы.
По мере раскрытия частотного диапазона нашего переживания веще-данных, мы неизбежно придем к той точке, когда кооптация или вообще превращение в продукт станут невозможными. На мой взгляд, быть вещью – значит иметь предел, и это должно быть применимо и к капитализму. Мы можем преодолеть эту конечность с помощью 12-дюймового ремикса консюмеризма, а это эквивалентно тому, чтобы позволить нам быть преследуемыми вещами. Вот как на самом деле выглядит достижение солидарности с нечеловеческими существами. Это все равно что понять, что вы тоже призрак в доме иллюзий и призраков. Вы там больше не для того, чтобы демистифицировать духов, потому что у этого типа духов нет задачи украсть деньги или сделать людей несчастными. Этот тип духов – просто то, как обстоят дела, когда перестаешь ретвитить религию агрокультурного периода, которая мешает нам представить себе другое будущее.
Мы должны молиться, чтобы нас преследовали призраки.
Что такое квант преследования, восхищенного принятия, признания? Что такое, модифицируя Эйнштейна, квант пугающей страсти на расстоянии? В мире «Интерстеллара» Кристофера Нолана так мало удовольствия[127]. Резкое ограничение удовольствия, очевидно, выступает одним из побочных сюжетов: фактически главный герой, Купер, готов попасть в черную дыру в чуждой галактике, чтобы его коллега Амелия Брэнд смогла пойти на свидание вслепую на другой планете с физиком Вольфом Эдмундсом, который, насколько мы знаем, может быть, уже мертв. Дилемма заключается в том, что в таких обстоятельствах трудно найти хотя бы каплю удовольствия, потому что это означало бы, что человек способен действовать на основании знания, рожденного из крупномасштабного планетарного сознания, негативного сознания человечества. И этот фильм может дать нам подсказку. Основная проблема, которая исследуется в фильме, заключается в следующем: вы должны спасти мир. Но как вы этого хотите?
«Интерстеллар» на самом деле не о том, чтобы оставить Землю. Он о том, как перезапустить нашу способность воображать, кто мы, сломленную нынешними социальными условиями и шоком антропоцена. Вопрос, как открыть футуральность в тот момент, когда полностью овеществленная Природа – в качестве прошлого – как кошмар нависает над всеми формами жизни. В частности, «Интерстеллар» позволяет нам помыслить виды совершенно по-другому, отойти от деструктивной идеи выживания, которая (как ясно показывает фильм) выступает убийством-самоубийством на планетарном уровне и тесно переплетена с неолиберализмом. Отход от выживания может выглядеть экстремальным, как дать себе упасть в черную дыру.
В некотором неопределенном будущем – сама неопределенность значительна, потому что ее размытость говорит о том, как настало эвакуированное время, – люди начали выращивать все больше и больше кукурузы, чтобы пережить экологическую катастрофу. О катастрофе впрямую никогда не говорится, но есть очевидные отсылки к глобальному потеплению. Купер – фермер, выращивающий кукурузу, бывший пилот НАСА и инженер, который живет со своим сыном-подростком Томом и десятилетней дочерью Мёрф, а также с их дедом Дональдом, тестем Купера; его жена умерла, и незаживающая рана Купера хорошо заметна по обручальному кольцу, которое он все еще носит на пальце.
Но это только лишь малая часть горя, которая тяготит героев, ведь экологическая катастрофа уносит все больше и больше их жизненного мира. Мы узнаем, что посевы поражены грибком, который уничтожит все запасы продовольствия, из-за чего постепенно повысится уровень азота в атмосфере, пока все люди не вымрут. Ответные меры выглядят радикальными. Профессор Брэнд, главный физик НАСА, заявляет: «Мы не должны спасать мир. Мы должны покинуть его». Так что же я, экологический философ, делаю, поддерживая эту опасную пропаганду? Вот что интересно. Разворачивающийся сценарий «ухода с Земли» до странности экологичен.
В начале фильма Дональд показывает на соседского фермера, который сжигает свой испорченный урожай: «Они говорят, что это последний урожай окры. Больше не будет». Через некоторое время Купер и Дональд пьют пиво на веранде. Дональд корит Купера за его неугасающие мечты о космических путешествиях. Купер отвечает: «Раньше мы смотрели на небо и размышляли о нашем месте среди звезд. Теперь мы смотрим только на землю и беспокоимся о нашем месте в грязи». Его дочь Мёрф только что отстранили от учебы из-за ссоры со своими одноклассниками по поводу запрещенного учебника астрономии, в котором говорится, что США сфальсифицировали свое пребывание на Луне, чтобы обанкротить Советский Союз. «Нам не нужны больше инженеры. У нас есть телевизоры и самолеты, но у нас нет еды. Миру нужны фермеры», – говорит директор. «Необразованные фермеры», – без промедления отвечает Купер. Возможность вообразить что-то отличное от окружающего мира связана со свободой от угнетения. Пока это есть, будет Просвещение. Образование – это часть борьбы, но не вся борьба. Нам нужна солидарность. Как нам достичь ее? Поможет ли нам фильм?
«Интерстеллар» – это фильм о жанрах: вопрос о том, в каком мире мы хотим жить, это вопрос о том, какое мы хотим искусство. В первые полчаса просмотра вы думаете: «Что это за научная фантастика?» Одна из самых сильных сторон фильма – это то, как не выглядит Земля в будущем. Она выглядит так, как будто вещи повернули вспять к сериалу «Маленький домик в прериях»: мы никогда не узнаем, что действие происходит, возможно, через сто или двести лет в будущем. Здесь фермерские хозяйства, бейсбол, веранды, грузовики. В фильм бесшовно вплетены фрагменты интервью выживших после Пыльного котла 1930-х годов из документальной картины Кена Бёрнса[128]. Это создает очень мощный аргумент: самый что ни на есть футуризм – наблюдать континуальность между нашей и всеми остальными агрологистическими эпохами. Это футуристично, потому что размышление о структуре этой континуальности – уже частично выход из нее: сначала необходимо понять, в каком типе тюрьмы вы находитесь, прежде чем сможете устроить побег.
Нелю́ди значительны в своем отсутствии. Скажем так, есть созданные людьми нелю́ди. Есть роботы, нелю́ди, имитирующие людей и добавляющие им силу, но при этом надежно покоящиеся на другой стороне Зловещей долины: они похожи на гигантские металлические пачки сигарет. Кроме бессмысленных океанов кукурузы, нет насекомых, нет птиц и даже ни одного цветка. Практически нет больше никого, с кем можно было бы солидаризироваться. Вся пища представляет собой производное кукурузы: пончики, хлеб, вареная кукуруза… Это монокультура, доведенная до предела. Ни на одной из пригодных для жизни планет, на которые команда НАСА делает высадки, чтобы найти место для жизни людей, похоже, нет реальных форм жизни; в лучшем случае есть «органика», соединения углерода, которые способны обеспечить строительные блоки для жизни. И они – «монокультуры» воображаемого: есть планета волн и планета льда (и обе они были сняты в Исландии). Этот фильм о жизни в экстремальных условиях, и если вы еще не поняли, что темпоральность, на которую указывает «Интерстеллар», происходит прямо сейчас, то вам нужно немного подумать, прежде чем читать дальше. Это мы живем в мире, отделенном от других земных форм жизни. Мы вызываем массовое вымирание. Космическая программа, созданная НАСА, является симптомом этой континуальности, как характерная черта холодной войны между соревнующимися агрологистическими структурами: капитализмом и советским коммунизмом. И космос все еще рассматривается как еще один фронтир для пионеров. Техасский тягучий выговор Купера (его играет Мэтью Макконахи) и его фермерская карьера, не говоря уже о работе в НАСА, явно подчеркивают эту связь.
Есть ли какое-то пространство для маневра в устанавливающей смертельную «реальность» эстетической среде «Интерстеллара»? Несмотря на все признаки обратного, фильм обнаруживает ее в зубах махинации, которая привела человечество на грань исчезновения. И это самое главное. С нами не все кончено; еще есть надежда, тактика, с помощью которой можно начать вытаскивать себя и другие формы жизни из экологической катастрофы.
Пятимерные существа, которые спасают людей, являются, конечно, будущими людьми. Мы могли бы прочесть это как эдипальное «мы произошли из самих себя», что вряд ли звучит экологично. Утверждение Леви-Стросса, что миф вычисляет хтонические корни (мы произошли от других) в противовес автохтонности (мы произошли от самих себя), звучит очень странно, учитывая совершенно очевидный факт, что мы произошли от симбиотического реального. Мы произошли не совсем от самих себя или от других, а от инаковости, от призрачности. Или мы могли бы истолковать этот фильм как аллегорию того, как человеческий опыт субцендирует свои эмпирические ограничения. При такой интерпретации мы «спасены», восстанавливая в себе чувство футуральности, которое уничтожила экологическая паника и боль, не говоря уже об экологической политике и планировании (как ни странно).
На другом уровне «Интерстеллар» повествует о том, как ходить в кино и дать себе быть потрясенным и восхищенным, позволить себе визуализировать, а не видеть. Пятимерные будущие люди (призрачные «Они») создали пространственно-временной туннель возле Сатурна. Когда Купер спрашивает, куда ведет туннель, профессор Брэнд произносит: «В другую галактику». Зритель сразу же задается вопросом, является ли фильм, который он собирается посмотреть, «Звездными войнами» с его эскапистским «давным-давно в далекой галактике». Это тот случай, когда эскапизм в фильме политически окрашен, но в хорошем смысле, потому что «давным-давно» и «далекая галактика» обозначены как аспекты сродности как таковой, в фейербаховском ключе, которые были просто вымещены. Отчуждение – вот что заставляет их казаться «далеким» и «давным-давно». Сверхспособности сродности не естественны или примитивны, а футуральны.
Если фильм, который мы должны визуализировать со ссылкой на «другую галактику», – это «Звездные войны», то мы говорим о тяготении от христианско-неолитического взгляда к языческому, не-неолитическому. Это очень важно, поскольку «Интерстеллар» преподносится как серьезная научная фантастика, противопоставляемая «Звездным войнам», для съемок которой настоящий астрофизик (Кип Торн из Калифорнийского технологического института) создавал настоящие астрофизические уравнения, призванные создать ауру астрономического реализма, и так далее. Есть три очевидных исключения: фантастическая машина, которая реально переносит команду из мира умирающего в мир(ы) будущего; пространственно-временной туннель, который прямо заимствован из «Звездных войн»; и еще более яркий пример «искривленного пространства» – пятимерный «гиперкуб» внутри черной дыры, в которую падает Купер. Золотой туннель – это, безусловно, перевернутый отголосок серебристо-голубого гиперпространственного туннеля «Тысячелетнего сокола». Было бы неправильно только либо принимать то, как «Интерстеллар» говорит о себе как о строгой научной фантастике, либо издеваться над тем, как в нем используются элементы фэнтези. Что удивительно, так это то, что фильм открывает буквальный переход от одного вида пространства к другому, от царства инженерии к царству времени творения.
Туннель и его кинематографические кузины (комната Мёрф, гиперкуб в черной дыре и его кажущиеся нерушимыми четыре стены, его киноэкраноподобное разделение прошлого и настоящего) представляют собой обратный вариант пещеры Платона, еще одной формы кино. Персонаж Платона не может дождаться выхода из пещеры, чтобы увидеть истину. В «Интерстелларе» истина находится внутри пещеры кинотеатра, образ, который усиливается по мере развития сюжета. Корабль Endurance – один из видов пещеры. Туннель – это ключевой момент: он витает в космосе, как гигантский хрустальный шар, как будто мы увидели спящий разум, разум, полный других звезд и планет. Черная дыра Гаргантюа – самая экстремальная, содержащая внутри себя гиперкуб, в котором Купер смотрит, будто залипнув за просмотром многомерной петли фильма в аду, на самого себя, снова и снова оставляющего свою дочь. Никакая информация не может выйти наружу из недр черной дыры. Приятель Купера, робот TARS, который, как сказано выше, напоминает серебристую пачку сигарет высотой 2,5 метра, обнаруживает «квантовые данные», которые могли бы увязать гравитацию с квантовой теорией трех других фундаментальных сил вселенной, но он не может передать эту информацию на Землю. В практическом смысле попасть туда (умноженные сверхспособности сродности, связь с нелюдьми́) отсюда («устойчивое», «эффективное» производство во имя смертельной Жизни) невозможно.
Таким образом, «Интерстеллар» ставит политическую проблему интерпретации и коммуникации: как рассказать вам об этом сне, как рассказать вам об этом стихотворении. Вы не можете поговорить с персонажами фильма, с парнем в зеркале или с образами в стихотворении. Мешает онтологический файервол. В «Интерстелларе» это показано как вариант кошмара, в котором вы кричите, но тот, кто находится рядом с вами, вас не слышит. И, как в фильме или стихотворении, то, что вы видите, попав в ловушку гиперкуба, – это буквально прошлое, и вы не можете его изменить, по крайней мере тем наивным способом, которым пытаетесь.
Когда вы видите сон, «все, что вы можете сделать, это записывать и наблюдать», как говорит астронавт Дойл Куперу в туннеле, пока Купер пытается справиться со своим оборудованием в пятимерном пространстве. Действие как бы было редуцировано к своему вакуумному состоянию, базовому квантовому состоянию вещи (когда она изолирована и приобретает температуру, близкую к абсолютному нулю). Как мы увидим, в вакуумном состоянии квантованные частицы действия оказываются восхищенным принятием.
Переживание горя – это тоже политический проект, и вокруг него построены некоторые общества (взять, например, коренных жителей Буркина-Фасо). Переживание горя можно помыслить как позволение себе грезить футуральным образом, а не как нахождение в смертельном круговороте повторения ПТСР. В симбиотическом реальном эта повторяющаяся махинация осуществляется агрологистическим человеческим социальным пространством, реагирующим на свой собственный основополагающий принцип – Отсечение.
Как грезить об экологическом сознании: сны футуральны, как и картины прошлого, потому что их можно интерпретировать бесконечно (не говоря уже о паранормальной возможности предсказательных снов). Этим снам можно противопоставить современные способы доставки экологической информации, которые агрессивны и апокалиптичны. Вопрос в том, как найти закономерности и взаимосвязи, не травмируя при этом голыми данными. Тактика состоит в том, чтобы включить в наши этические и политические решения не только прогнозирование и объяснение, но и призрачную открытую футуральность, хамелеонный аспект сродности.
Это скатывается к вопросу социальной полезности, который обсуждается в «Интерстелларе» в отношении любви. Астронавт и биолог Амелия Брэнд высказывает блестящий аргумент против Купера, который выступает в роли адвоката дьявола, говоря об утилитарно-эволюционных выгодах любви: «Мы любим людей, которые умерли, – в чем здесь социальная полезность?» В этом отношении мы любим персонажей из романов и фильмов, персонажей из прошлого, которых никогда не существовало (в каком-то смысле они вдвойне мертвы). В мире, где стремление к выживанию стало настолько очевидно фатальным, эта способность любви, сновидений и искусства проходить сквозь измерения показывает, в чем состоит настоящая экологическая химия. Гравитация, играющая главную роль в фильме (для отправления миллионов людей с Земли потребуется антигравитация и понимание, как работает гравитация, что лежит за пределами нашего современного знания), изображена не как повсеместная, внезапная, всемогущая неоплатоническая ньютоновская любовь, а как рискованная, футуральная эйнштейновская любовь, конечных (хоть и гигантских) колебаний и искажений пространства-времени.
В конечном итоге люди на Земле овладели гравитацией благодаря Мёрф (которая стала блестящим квантовым физиком), правильно читающей отцовские часы, его подарок. Каким образом? Куперу удается прорваться сквозь четвертую стену гиперкуба, чтобы вступить в контакт со своей дочерью в детстве особым образом: он дергает струны гравитации как ниточки кукол-марионеток. Все в четвертой стене со стороны Мёрф (отделенной от Купера книжными полками в ее спальне) связано с тонкими, полупрозрачными гравитационными струнами. Купер манипулирует часами как кукловод – таким образом, что часы не двигаются вперед линейно, что обычно происходит с часами в измерении линейного антропоцентрического времени. Теперь секундная стрелка дрожит и колеблется взад-вперед: она качается (скоро я объясню определение раскачки как кванта действия).
Более того, Купер стал полтергейстом, телекинетическим призраком, заставляя книги и секундные стрелки на часах танцевать, и для Маркса это было бы менее абсурдным, чем заставлять их вычислять капиталистическую стоимость. Купер – также призрак из будущего. В заключительной сцене Мёрф замечает, как секундная стрелка дрожит в нарративном настоящем, которое фильм превратил в призрачную сейчасность. Это потому, что наблюдаемое нами представляет собой наслоение двух потоков времени, точно так же как вещь – это перекресток, где прошлое и будущее накладываются друг на друга. Мы видим, как Мёрф, ребенок, печально кладет часы, сувенир, который отец подарил ей перед своим путешествием через пространственно-временной туннель, на книжную полку, где ранее она видела, как книги показали слово «СТОЙ» морзянкой. В кульминационный момент фильма мы видим Купера, витающего в черной дыре, дергающего за гравитационные струны. Настоящее время нарратива, кажется, течет и плывет, когда взрослая Мёрф бродит в своей детской комнате, пытаясь расшифровать послание, которое, как она понимает, отец послал ей из гиперкуба, когда она была ребенком, сумбурно хватает часы, в то время как ее брат в гневе возвращается с горящего поля, а ее парень заталкивает жену брата и детей в грузовик. Развязка раскрывает сам фильм как объект ООО, трепещущую сейчасность, странную витающую неподвижность, в которой Мёрф колеблется, поле горит, а раздраженный брат направляется к своему грузовику, – неподвижную сейчасность, буквально собранную из наложенных друг на друга потоков прошлого фильма и будущего фильма.
Мы живем в мире, где прошлое изо всех сил пытается поглотить будущее самым эффективным образом. С каждым годом прошлое наращивает свой потенциал в поглощении будущего. Оставить будущее открытым, сдвинуть фокус человечества на призрак футуральности – вот ключевая задача экологической политики. Экологическое будущее не связано, например, с устойчивостью или эффективностью. Петрокультура диктует эти условия независимо от того, озвучивают их левые или правые[129]. Бензин – это драгоценный токсичный ресурс, сделанный из прошлого, ископаемое топливо. Когда всего за несколько десятилетий человечество сожгло миллионы лет прошлого симбиотического реального, оно упразднило футуральность будущего. Даже если есть только идея, что все может быть по-другому, футуральность становится крошечной щепкой, тонюсенькой, как секундная стрелка наручных часов. Упразднение произошло во имя настоящего, которое стало овеществленным и которое теперь противостоит человечеству, его породившему. Родовое существо как таковое находится под угрозой, нечеловеческий паразит, который связывает человечество с симбиотическим реальным. Ничто не подходит хуже для выражения родового существа, чем его тотальное стирание.
Вымирание – это логическое следствие отчуждения, не биологический факт за пределами пространства возможности отчуждения, а его самый дальний предел. Вымирание даже менее заметно, чем личная смерть. Нарративы о «последнем человеке», легкий привкус которых ощущается в «Интерстелларе», – это фантазии о способности быть свидетелем вымирания. Но этого как раз не произойдет, и понятно почему: не будет никого, кто смог бы сочинить заголовки новостей о вымирании человеческого рода. Нарративы о «мире без нас», которые с наслаждением описывают, как Гея или Природа вернутся после вымирания человечества, представляют собой опасные идеологические фантазии на тему «последнего человека», в которых читатель или зритель занимает привилегированное, антропоцентрическое положение последнего человека. Фантазия заключается в том, что наблюдатель может одновременно видеть себя ингредиентом. Коррелятор и коррелят сливаются в невозможном синтезе. Но в действительности дело в том, что наблюдение – это просто режим, в котором ингредиент сам себя казнит. Наблюдение – это то, чем занимается человеческий род. Таким образом, на самом деле мы ничего не «видим», а только интуитивно воспринимаем свою объектность в смысле ООО сквозь пористый барьер между измерениями, которые не понимаются как несоизмеримые, прочные, гладко функционирующие миры. Видение считает себя своим собственным основанием, и то, что оно видит, это дуализмы: субъект/объект, человек/нечеловек, сознательное/несознательное, разумное/неразумное, формы жизни / не-жизнь, вещь/ничто. Каждый член бинарности – просто овеществление.
Подумайте об этом: антропоцентризм прямо противостоит интересам человеческого рода. Более того, человеческий род теперь настолько химически запутан с другими формами жизни, что вымирание означает либо то, что огромное количество форм жизни уже вымерло, либо что оно вот-вот вымрет. Мир без нас – это в лучшем случае очень сильно поврежденное симбиотическое реальное, чьи возможности удовольствия значительно урезаны.
Когда голос оперного певца идеально сливается с бокалом, бокал превращается в кусочки разбитого стекла. Красота – это момент неподвижности, которая провозглашает эту возможность. Телепатический мысленный контакт между красивой вещью и субъектом переживания подобен слабому сигналу смерти. Часть очарования красоты в том, что она провозглашает факт хрупкости, что для того, чтобы быть, требуется изъян, который в конечном итоге сокрушит бытие. Как интуитивно понимает готская культура, красота – это смерть в формате очень низкой дозировки, подобно вакцине. Небольшое количество яда очень полезно, как может сказать вам любой, кто пытался избежать вкуса горечи (сигнал отравления), ел слишком много в Макдоналдсе и едва не умер от сердечного приступа. Красота – это изящная капелька яда.
Идеология «мира без нас», радикальная версия фантазии о последнем человеке, в которой последний человек выступает зрителем нарратива, – это садистская фантазия, увеличивающая капельку яда до тех пор, пока она не перестанет быть и красивой, и безопасной. Из псевдобезопасности драматической или нарративной четвертой стены мы глазеем на симуляцию глазения на смерть симбиотического реального.
«Мы сами себя привели». Когда Купер говорит это, он в призрачной манере начинает рассуждать о том, что будет, когда человеческий род каким-то образом обретет способность исполнять свое родовое существо в пяти измерениях. Визуальная и повествовательная логика «Интерстеллара» проясняет, что эта способность не имеет ничего общего с Эдиповым бутстрэппингом и любыми другими объяснениями в духе «раз это мрачно, то это правда». Она не имеет ничего общего с фаллогоцентрическим гарантом, богом вне времени, пространства и языка. Пятимерные существа суть цифры для человеческих призрачных сверхспособностей, нашего еще-целого родового существа времен до-Отсечения, наших духовных животных и животных духов. Нелю́ди, которые окружают нас, проникают в нас и поддерживают, которые и мы, и не мы, неопределенное облако нелюде́й, составляющее человечество, являются «дополнительными измерениями», на которые можно взглянуть под углом нашего корреляционистского взгляда, никогда полностью не видимые, которых можно вывести даже из антропоцентризма, как в диагональном доказательстве Кантора дополнительного измерения числа. «Они» все еще сигнализируют нам. И одним из Них является человечество как таковое. Человечество интуитивно понимает свою объектность в смысле ООО. Мы все еще целы. Мы просто в шоке, и мы подвергали себя шоку на протяжении тысячелетий. «Темная экология» – это то, как мы обнаруживаем себя в истории, которую мы написали, а следующая часть – это стать сознательными авторами истории, которую мы пишем. Она не имеет ничего общего с мастерством, цинической дистанцией или агрологистикой в космосе – Куперу очень не нравится то, что люди сделали с его квантовыми данными, а именно воспроизвели токсичную модель фермы в гигантском космическом корабле.
Сравните эту полезную неопределенность с роковой уверенностью и эксплозивным холизмом доктора Манна. «Дело не в моей жизни или в жизни Купера. Речь о судьбе человечества. Настал момент…», когда доктор Манн пытается отделаться от оставшихся астронавтов Купера и Брэнд. Он избавляется от них в своей речи о человечестве, которая произносится так, как будто это понятие радикально трансцендирует свои компоненты, реально существующих людей. И в этот самый момент убийственный холизм Манна по иронии судьбы оказывается самоубийственно… эксплозивным. Манн высокомерно думает, что знает, как выполнить процедуру стыковки, и воздушный шлюз взрывается, разрушая значительную часть корабля и засасывая его в космический вакуум. Подходящий конец для отсеченного человека и трагедия для других форм жизни, вовлеченных в этот грандиозный план выживания (включая тех, кто на Земле, но особенно Купера и Брэнд).
В этот самый момент Купер просто включает двигатели Lander 1 и начинает стыковку. Он хочет жить, работая в практически невозможных условиях. Он полон решимости спасти мир, который в этой сцене представляет собой только людей и их маленький крутящийся корабль, застрявших в другой галактике, но это, конечно, часть более масштабных усилий, отчаянной попытки перезапустить Землю, полностью ее покинув. Один из могучих животных-компаньонов (они не рабы и не работники, в отличие от него, а больше похожи на прилежного сына-подростка и шутливого и мудрого старшего брата), послушный робот КЕЙС оценивает шансы: «Это невозможно». «Нет – это необходимо», – отвечает Купер. КЕЙС, который, будучи роботом, состоит из автоматизированных человеческих эмоций и знаний, утверждает нечто технически верное с точки зрения прошлых данных. «Купер, нет смысла расходовать топливо на погоню…» Купер, говорящий из футуральности, которая проецируется или переваливается через себя, как слинки будущего момента, который он, подобно рыбаку, закидывающему удочку, пытается поймать, прерывает его: «Проанализируй вращение Endurance». Это самый мощный момент в фильме, ось, вокруг которой все вертится.
Вот новый поворот в кантианском требовании. Не вы должны, потому что можете, и не вы можете, потому что должны. С точки зрения экологической политики, которая признает симбиотическое реальное, вы должны, потому что не можете.
Это не вмешательство в континуум для установления События. Но это и не признание нераздельности, материалистическая альтернатива Событию. Эти два варианта – полюса современной теории действия. Но Купер создает совершенно новую форму действия, цель которой состоит в том, чтобы влиться в то, что уже происходит, таким образом, чтобы произвести изменение. Стыковаться, присоединиться, заново собрать отсеченные части, позволить себе раскрутиться до точки выключения: Endurance вращается со скоростью 67–68 об./мин и для стыковки Lander 1 должен вращаться с такой же скоростью. Брэнд теряет сознание, и Купер остается один с КЕЙСОМ и ТАРСОМ, которые работают над механизмом стыковки. Вовсе не очевидно, что только потому, что ТАРС предположительно может откалибровать параметры гораздо точнее, чем Купер, попытка будет успешной. В самом деле, могучее животное нужно немного подбодрить: «Давай, ТАРС…» – кричит Купер.
В некотором смысле ТАРС и КЕЙС – настоящие люди, позволяющие Куперу и Брэнд субцендировать свои части и воплотить человечество как таковое. Как я уже отмечал, алгоритм – это автоматизированный человеческий «стиль» в самом широком смысле, который вкладывается в него феноменологией. Стиль – это общее представление, а не только те части, которые вы контролируете. Как я уже говорил ранее, стиль – это прошлое: явление – это прошлое. Таким образом, алгоритм представляет собой снимок ряда прошлых режимов человечества сродни музыкальной партитуре. Роботы представляют собой неизбежно прошлое человеческое состояние.
Это дает Куперу и Брэнд свободу для импровизации, просто и с феноменологической искренностью проявить уникальную креативность человеческого рода в его футуральном режиме. Пользуясь метафорой, отсылающей к квантовой теории, вакуумное состояние действия – это восхищение, то есть оценка, освобожденная от оков своего антропоцентрического масштабирования. Человеческий род в режиме восхищения мерцает подобно сапфиру в ярком солнечном свете. Речь не о том, чтобы мистически «что-то» «видеть», потому что эта способность к восхищению, к тому, чтобы быть прощупанным объектом, – обратная последовательность логически происходит позже, – это квант действия человечества.
Дело не в том, что есть человечество и затем оно что-то делает. Дело в том, что человечество-действие разворачивается, претворяется. Так выполняется алгоритм человечества. Квант действия был отчужден в режим бытия субъекта, созерцающего объект, с некоторым антропоцентрически масштабированным режимом эстетической оценки. Но слишком-жесткие теории действия упускают, что именно в этом крайне отчужденном режиме проясняется это субъектирование субъекта (как они исполняют себя), его тотальный феноменологический стиль и, следовательно, его объектность как человечества в режиме человечествования (humankinding). А режим человечествования – это восхищение. Человечество искрится восхищением. Этот режим случайным и конечным образом касается симбиотического реального, позволяя этому реальному дотронуться до него.
Астронавты из «Интерстеллара» назвали черную дыру в честь комического воплощения плотского карнавала, Гаргантюа: обстоятельство, которое идет вразрез с ее ужасающими качествами и позволяет приблизиться к верному аффекту солидарности. Посмотрим. Купер ведет себя иначе, чем доктор Манн. Изнутри черной дыры Купер наблюдает, как в будущем его корабль разрушается, ужасная петля, в которой странный релятивистский эффект приводит к саморазрушению его корабля. Сначала Ranger 2 окутан пылью, затем мы видим искры, которые становятся все более сотрясающими и разрушительными, а потом резкая вспышка, когда прошлое и будущее сближаются как никогда.
Купер катапультируется из космического корабля в самый последний момент, но даже тогда это еще не конец. Он обнаруживает, что попадает в гиперкуб, многомерный объект внутри Гаргантюа, построенный Ими, жуткими другими, которых никогда не называют по имени, которые по какой-то причине помогают людям, один из которых проходит сквозь металлический корпус Endurance, чтобы пожать руку Брэнд, когда они летят по пространственно-временному туннелю. Сперва отчаявшись, а затем вновь обнаружив свой талисман, Купер отправляет сообщение назад во времени единственному человеку – своей дочери. Он действует как «автор невозможного», как одновременно и персонаж, и автор своей собственной истории, по-фейербаховски реинтегрированный со своими сверхспособностями, которые в терминах этой книги, если читать «Интерстеллар» как аллегорию, составляют части его я до Отсечения, нелю́ди, которых он субцендирует[130]. Когда мы говорим реинтегрированный, мы имеем в виду ставший целым, которое меньше суммы своих частей; вернувшийся к несогласованности. Отсечение было попыткой сделать кучу согласованной. Таким образом, энвайронменталистский эксплозивный холизм, в котором все части полностью растворены в целом, это не просто теистический ретвит: он определенно враждебен актуальной экологической политике!
Чтобы вернуться к несогласованности, Купер должен сначала достичь высшей степени пассивности. Купер позволил себе упасть во что-то, из чего не может быть спасения, по крайней мере для трехмерных существ. И теперь он только повторяет то, что уже произошло, сбрасывает книги с полок и пытается послать сообщение: он сбрасывает их в определенном порядке, используя азбуку Морзе. Но это совершенно жутко, потому что кажется, что Купер (может, он просто сошел с ума?) забыл, что это уже произошло. «Морзе!» – кричит он, будто импровизируя. Здесь мы видим, как пассивность преследует активность, и наоборот, самым жутким, закольцованным образом. Это по-настоящему новая модель этического и политического действия.
Действует ли он или подвержен действию, совершенно неразрешимо, и я даже не знаю, как развивать эту тему дальше в рамках этой книги. Но, по крайней мере, мы нашли аэропорт, в котором собираемся посадить самолет человеческой солидарности с нелюдьми́. Это не компромиссная позиция между активностью и пассивностью, а совершенно новое измерение, которое можно назвать пространством для маневра, что-то вроде темпоральных частей Мёрф в гиперкубе, множество кубов, вроде телевизоров или кубических хрустальных шаров, с колеблющимися фигурами и действиями внутри них. Если есть хорошее слово для буддийского понятия пустоты, то это не понятийное слово, а практическое: пространство, которое не имеет ничего общего с абсолютной пустотой, а скорее с облегчением от нахождения пространства для маневра и с чувством юмора, которое мы подогреваем, когда говорим «маневр». Эта новая форма действия имеет обязательный дурашливый компонент. Интересно, что дурашливость – это тот аффект, о котором мы никогда не задумывались как о политически или этически эффективном. И мы часто расцениваем его как бытовое неудобство или пустую трату времени. Но дурашливость представляется путем к отысканию пространства маневра, которое соединяет нас с нелюдьми́, в том числе с нашими реально существующими симбиотическими «я» до Отсечения.
Купер становится призраком своей дочери, призрачным существом, преследующим ее прошлое, и никто в своем здравом отсеченном уме не поверит в его существование. Но Мёрф верит. Купер одновременно и человек, и призрак, из-за книжных полок жутковато наблюдающий за тем, как он покидает Мёрф. Таким образом, пятимерные Они – сверхсущества, не в том смысле, что они преодолели время и пространство или достигли наивысшего мастерства; и быть автором самого себя – это не вопрос мастерства, а крайне запутанный вопрос самопреследования, что подтвердит всякий, у кого был паранормальный опыт. Они глубоко неопределенные. Происходит нечто реальное или это иллюзия и заблуждение? Какого рода иллюзия? Какая форма реального? Я персонаж чьей-то истории или я пишу свою собственную? Всякий приличный автор скажет вам, что на самом деле они не имеют полномочий, что они занимаются безнадежной погоней за самими собой при помощи неизбежно темпорального медиума нарратива: «Я не есмь там, где я игрушка моей мысли; о том, что я есмь, я мыслю там, где я и не думаю мыслить»[131]. Нет, это не трансцендентность, всемогущество и вездесущность. Это субцендентность, которая делает возможной солидарность с нелюдьми́. Что может быть более нечеловеческим, чем черная дыра?
В гиперкубе, трехмерном представлении пятимерной реальности, воссоединение с этим нечеловеческим призрачным царством вызывает страшную дезориентацию и тревогу. Когда человек приходит к осознанию, что у него больше измерений самого себя, что его я на самом деле не едино и не растворено во множественности, а преследуется призрачными частями самого себя, которые в то же время и не части, субцендентно шевелящиеся сами по себе, он может сойти с ума. Купер испускает стон отчаяния, затем кричит и плачет, когда видит себя, якобы предающего свою дочь снова и снова, темпоральные части сцены, субцендентно вертящиеся над ним, под ним и вокруг него. Он пытается овладеть собой. Он пытается, как говорит ТАРС мгновение спустя, «изменить прошлое», и именно так мы часто воспринимаем диалектическое действие. Ему хотелось бы даже не пытаться покинуть отравленную Землю, представить что-то другое, фантазировать. Он обессиливает от отчаяния, прислонившись головой к одному из книжных шкафов, которые витают в кажущемся бесконечным трехмерном пространстве смятения.
К счастью, появляется его могучее животное ТАРС – дружелюбный, остроумный, мудрый старший брат в жуткой форме призрачного радиосигнала где-то над ним и вытаскивает его оттуда. Отсеченное человечество в отчаянии. Но в этот самый момент отчаяние – это как раз привязка к другим существам. Паранойя, чувство преследования и слежки, становится условием возможности солидарности, которая в каком-то смысле представляет собой субцендентные аффективные части эмоций, таких как эмпатия и симпатия.
Прочтите это еще раз: паранойя – это условие возможности солидарности. Поскольку я не знаю, являетесь ли вы или я человеком, я параноик, и, поскольку эта неопределенность становится все более интенсивной, мое отношение к вам становится еще более интимным. Все будет хорошо. Как говорит сам Купер: «Мы – мост». Это мост, а не онтологическая стена. Существует вещь, называемая человечеством, и мы можем достичь ее, пусть и антропоморфным, но все же странным образом антиантропоцентрическим образом. Все потому, что человечество – это куча вещей, которые не являются человечеством. Тема пространственно-временных измерений приходит к этому. Пятимерные существа не могут видеть все. Они ограничены, потому что, в отличие от Купера, «они не могут найти конкретный момент во времени… они не могут коммуницировать». Видеть кучу всех измерений – не значит видеть самый реальный высший уровень. Трансфинитное множество – это группа чисел, разделенных числами из иного измерения. Не существует «моста» между π и ближайшим рациональным числом (континуум-гипотеза). π существует в другом измерении.
Призрачное человечество, оправившись от Отсечения, способно говорить с отсеченным человечеством, с самим собой. И оно делает это из футурального режима, который представляет собой истинное измерение, преследующее и вычерпывающее настоящее изнутри. Потому что неотсеченное симбиотическое реальное… реально. Оно никуда не делось.
Ричард Фейнман описывал кванты как «крошечные колеблющиеся штуки», и именно квантовые данные нужны людям. Им нужно отыскать их в черной дыре, что выглядит очень серьезной, неколеблющейся штукой. Но если гравитация подобна другим силам, она должна квантоваться. Она должна появляться в виде слегка колеблющихся сгустков энергии – гравитонов. Возможно, гравитация не такая уж тяжкая. У гравитонов по определению нет знакомого нам времени или пространства, потому что гравитоны производят пространство-время: это шум, который они создают для таких существ, как мы. Связи гравитонов между собой могут быть больше похожи на наши связи с друзьями на Facebook[132], более или менее плотные кластеры и пучки[133]. У вселенной может быть больше пространства-времени в определенных частях, подобно каше с комочками. Дурашливая, колеблющаяся несогласованность, субцендентные сгустки пространства-времени как таковые.
Всегда ли антропоцентризм немного ненавидит себя? И действительно ли эта ненависть к себе в негативном смысле выражает травму, причиняемую нам исключением нелюде́й?
Прямо сейчас надежда – не очень популярная у левых эмоция. Но видеть насквозь все утопические проекты и закрывать все выходы – вот чистый результат цинического разума, который стал привлекать левых интеллектуалов. Если бы нам нужно было свести всю суть цинического разума к одному предложению, оно было бы таким: я умнее вас, потому что я могу видеть вас насквозь. Она – полная дура, вы – жестокий лицемер, но я абсолютно лишен иллюзий. Здесь можно вспомнить Лакана: “les non-dupes errent” означает, что вы наиболее подвержены идеологии тогда, когда думаете, что свободны от нее. Экологическая реальность не позволяет нам роскошь фантазировать о том, что мы можем с космической скоростью убежать от нашего феноменологического стиля. Предложение «Все предложения идеологические» представляет собой квинтэссенцию определенной альтюссерианской версии цинического разума. Но если все предложения идеологические, таким должно быть и это предложение, и мы приходим к бесконечному регрессу. Левые, кажется, занялись невыполнимой задачей – найти высшего полицейского, чтобы арестовать всех других полицейских и остальных персонажей из скетча Монти Пайтона «Клиника споров»[134].
В невозможности цинического разума есть нечто весьма клаустрофобное. Беспокоясь о нашем месте в грязи, как выражается Купер, мы оказались загнанными в угол, связанными, в ловушке. Экологическое сознание клаустрофобно. Вы обнаруживаете, что вас окружают, пронизывают, составляют существа, которые вами не являются. И вы феноменологически прилеплены к Земле. Скажем, мы действительно летим на другую планету. Нам нужно будет воссоздать земную биосферу, возможно, с нуля – у нас будет та же проблема, что и здесь на Земле, только в увеличенном масштабе.
Экоклаустрофобия означает, что мы можем быть более циничными, чем цинический разум. Подумайте о другом предложении: все тактики лицемерны. Это должно подразумевать, что данное предложение также лицемерно. В этическом и политическом экологическом пазле всегда чего-то не хватает, и это значит, что не может быть никакой политической формы высшего уровня для управления всем. Как выбраться из ловушки, в которой предполагаемые стратегии выхода только делают ее еще сильнее? Выход, похоже, находится «внутри» пространства ловушки, или, если пользоваться языком «Интерстеллара», в другом измерении, которое находится прямо здесь, но пока недоступно для нас, трехмерных существ.
Логика соседа или незнакомца – это логика симбиотического реального, а не логика друга и врага. Суверенность, исключение и решение не способны учитывать симбиотическое реальное, потому что они основаны на логике исключения. Логика незнакомца подразумевает, что целое, то есть биосфера, субцендентно: оно изорвано и иззубрено, в нем есть недостающие куски, оно меньше суммы своих частей. В таком случае возможно, что нет никакой тотальности для управления всем и что, если коммунизм означает только это, мы не можем мыслить коммунизм без метафизических универсализмов, касающихся человека. Если, однако, можно представить множество коммунизмов, тогда мы сможем включить нелюде́й в коммунистическую мысль. Взаимозависимость (основной факт экологии) означает, что одна форма жизни всегда исключается из группы: забота о кроликах ведет к отсутствию заботы о хищниках, которые охотятся на кроликов. Коммунизмы могут быть только случайными, хрупкими и игривыми. Попытка снова воскресить бога осевого времени – еще раз с чувством! – это проблема, о которой так красноречиво говорил Фейербах.
Хрупкие, «анархистские» (уничижительный термин) коммунизмы, которые нужны, чтобы включить нелюде́й, требуют мысли, связанной с менее очевидными источниками: не только с Кропоткиным, но и Штирнером. На определенном уровне со-бытие – это не просто взаимодействие «индивидов», а странноватая петля, в которой я не совсем совпадаю с самим собой: первая форма сосуществования уничижительно объявляется нарциссической. В каком-то сильном смысле я не то же самое, что и «мой» опыт. Опыт как таковой тоже представляет собой нечто вроде нечеловеческого существа.
Штирнер и Кропоткин? Конечно. Несмотря на свои сознательные претензии на максимальную эффективность, мы видим тот же парадокс (цель – счастье, результат – страдание), иллюстрируемый нынешним состоянием Месопотамии, неолиберальным капитализмом. Неолиберальная бюрократия, абсолютно неэффективные самоанализ и установка на «результат» во имя «совершенства» и «эффективности», полностью аналогичны сталинской и маоистской тактикам контроля, а вероломство, с которым эти упражнения администрируются и выполняются всеми участниками, безусловно, является лишь современным воплощением патриархального бога осевого времени с его самочинными, исходящими от Сверх-Я, «злыми», невозможными и непостижимыми заповедями.
Само-вымещение – это самый характерный жест антропоцентризма, как мы можем видеть в риторике одержимости сингулярностью в Кремниевой долине, ожидающей того славного дня, когда искусственный интеллект окончательно превзойдет человека. Это, как они любят говорить, позволит людям раскрыть все возможности своего сострадания благодаря миллиардам крошечных, мощных вычислительных устройств, выступающих своего рода протезами. Они не станут сострадать прямо сейчас, чтобы не выглядеть глупо. Или они заморозят себя в ожидании светлого будущего, где их планы и ум будут оценены по достоинству, а сами они будут признаны гениями. Такие желания явно экологически разрушительны сами по себе (подумайте, сколько энергии потребуется для криоконсервации, не говоря уже о том, сколько ископаемых необходимо для крошечных компьютеров размером с эритроцит). Человеческое – это именно та сила, которая демонстрирует себя как трансчеловеческое.
Радикал – что? «Индивидуализм» – неверное слово – Штирнера предлагает мощную корректировку. «Государственные социалисты любят утверждать, что сегодня мы живем в эпоху индивидуализма; на самом же деле индивидуальность никогда не ценилась так низко, как сегодня»[135]. Багинский имеет в виду, что невозможно быть уникальным, что индивидуализм – это режим травмированного выживания. Далее нам нужно приложить эту мысль к человечеству как таковому, которую Штирнер начинает так: «Человечество видит только себя, заботится только о человечестве, знает только одно дело – свое собственное»[136]. Штирнер показывает путь к соединению отсеченных способностей человечества. По логике, такое воссоединение может в конечном итоге указывать только на воссоединение с отсеченным нечеловеческим. Штирнер подразумевает это, не поддаваясь соблазну наполнить понятие самости позитивным содержанием: «я творческое ничто, то, из которого я сам, как творец, все создам»[137]. Может показаться парадоксальным, что Штирнера можно использовать для перезагрузки симбиотического реального в социальном, психическом пространстве и пространстве мысли. Рассмотрим, однако, его находчивый ответ Фейербаху, который очень полезен и для нас:
Противопоставим вкратце теологическую точку зрения Фейербаха и наше возражение на нее. «Сущность человека – высшая сущность; высшая же сущность, хотя и называется в религии Богом и рассматривается как вещественное существо, в действительности же это только истинная сущность человека. Поворотный пункт всемирной истории заключается, следовательно, в том, что отныне для человека должен представляться Богом не Бог, а человек».
Мы отвечаем на это следующее: «Высшее существо, конечно, сущность человека, но именно потому, что это его сущность, а не он сам, то совершенно безразлично, видим ли мы эту сущность вне человека и созерцаем ее как „Бога“ или же находим в нем и называем „сущностью человека“ или „человеком“. Я – ни Бог, ни „человек“, ни высшее существо, ни моя сущность, и поэтому, по сути, все равно, считаю ли я, что сущность во мне или вне меня»[138].
Если это индивидуализм, то это преследуемый, субцендентный индивидуализм, призрачный и мерцающий: X-индивидуализм. Я не совпадаю со своей «сущностью», с человечеством. Или нам остается эксплозивно-холистическая теистическая альтернатива: «Всякая высшая сущность, например истина, человечество и так далее, – сущность, стоящая над нами»[139].
Нам не нужно отказываться от идеи мыслить на уровне, позволяющем мыслить о видах. Вместо этого нам нужно отвергнуть теистическую версию, которую я вынужден визуализировать с помощью пиара крупных корпораций. Отвергая ее, нам не следует полностью игнорировать идею видов и прятаться в своем корреляционистском бункере человеческих архитекторов, – «пчелам вход запрещен». Понимание того, что мы – части человечества, является первым шагом к коммунизму, который может и должен включать нелюде́й.
Проза Адорно плавит вещи, вроде пластиковых динозавров. Но они стояли у него на столе в Колумбийском университете. Его жена называла его Теодонт, мэшап «Теодора» и клыка динозавра (суффикс «-донт»).
Пластиковые динозавры – нелю́ди, и к тому же китчевые нелю́ди: китч, несмотря на то что Адорно говорил о нем, что китч был фашистским. Игрушечные нелю́ди, таким образом, как ни парадоксально, гармонируют с его позицией, что истинный прогресс выглядит как регресс[140]. Как кто-то может придерживаться обоих взглядов одновременно? Этот неофициальный, милый, любящий динозавров Адорно, кажется, расходится, бедняга, с официальным Адорно, героизирующим Шёнберга. Странным образом, это в самом деле мысленная встреча с не-тождеством, которая, как я упоминал ранее, состоит в том, как Адорно описывает диалектику. Буквально: эмпирический, феноменологический Адорно – это милый маленький Теодонт с пластиковыми динозаврами – и призрачное гегелевское царство мысли, в котором он обитает, сталкивается с ним… и презрительно отвергает как фашистское или товарно-фетишистское.
Кроме того, что он никогда не упоминал динозавров, Адорно не слишком любил спиритуализм и, подобно Энгельсу («Естествознание в мире духов»), считал, что должен обличать его[141]. В своем эссе 1940-х годов против оккультизма он не миндальничает:
Оккультист делает окончательный вывод из фетишистского характера товаров: угрожающе объективированный труд в виде дьявольски ухмыляющихся объектов атакует его со всех сторон. То, что было забыто в мире, окаменевшем в продуктах производства, тот факт, что он был создан людьми, отсечен и ошибочно воспринимается как вещь в себе, добавленная к вещам в себе объектов и эквивалентная им. Поскольку объекты застыли в холодном свете разума, утратили свою иллюзорную одухотворенность, социальное качество, которое их теперь одухотворяет, получило независимое существование, как естественное, так и сверхъестественное, вещь среди вещей[142].
Выглядит так, словно его одухотворяет именно тот тип призрачного существа, на которое он сердится и которого боится, – чем еще оно может быть, если не гегельянским Духом, образ которого Адорно отчаянно пытается изгнать, оставаясь при этом внутри него? Его слова о столкновении с не-тождеством проистекают из его самой глубокой борьбы с Гегелем.
То, что описывает Адорно, вовсе не товарный фетишизм. Товарный фетишизм – это не какой-то вид когнитивного состояния (вера, отношение, чувство, мысль). Вот что фетишизм: тот факт, что он не дополнительная опция. Товарный фетишизм – это «агентность объекта», то есть он не имеет ничего общего с вещами, которые мы называем людьми, даже если некоторые марксисты, похоже, думают, что забота о холодильниках и мячах для гольфа означает, что вы поганый капиталистический товарный фетишист. Товарный фетишизм – это то, как сам товар вычисляет стоимость, похищая абстрактное прибавочное рабочее время. Товарный фетишизм не зависит от незнания трудовой теории стоимости; трудовая теория стоимости сама является составляющей капиталистической теории стоимости. Было бы поистине волшебно, если бы исцелить мир от капитализма можно было бы, просто вспомнив трудовую теорию стоимости. Это звучит как гегельянский нью-эйдж: «Если мы все об этом подумаем очень-очень сильно, может быть, дождь прекратится», как выразился MC на Вудстоке. И дьявольски ухмыляющиеся объекты – конечно, у них не соблазнительные улыбки, – похоже, появились из какого-то гегельянского карикатурного описания «доисторической» Африки. Все и так помнят, что продукты производства сделаны людьми.
И даже если бы они забыли об этом, такое забвение не имело бы отношения к товарному фетишизму, который происходит в нечеловеческом царстве, вне человеческой «субъективности», несмотря на наши мысли, чувства и намерения. В этом заключается истинный источник паники Адорно против идеи паники, которая «отменяет достижения Просвещения и создает после смерти бога „вторую мифологию“»[143].
Именно эта магическая сила прибавочного рабочего времени, «курица, которая несет золотые яйца» («Капитал», т. 1), приводит к трансмутации Д в Д́ в знаменитой формуле Маркса капитализма Д – Т – Д́[144]. Прибавочное рабочее время – призрак. В параграфе о товарном фетише Маркс говорит, что царство капитализма более, а не менее сверхъестественно, чем царство телекинетически движущихся столов. Товарный фетишизм – не ложное убеждение. Это искаженная реальность. Более того, его как раз не заботят товары как вещи, объекты или то, что у вас есть. Товарный фетишизм не заботит, является ли рассматриваемая вещь мячом для гольфа или ядерной боеголовкой. Забота о вещах, которые не являются человеческими, не делает вас товарным фетишистом; не заботиться о них – вот что такое товарный фетишизм. Мяч для гольфа и ядерная боеголовка становятся вычислителями стоимости, одинаково пустыми экранами на виртуальной бирже.
Чем же был одержим необычайно умный Адорно, чтобы забыть обо всем этом? Что завладело им? Адорно словно одержим стилем, отчетливо гегелевским по тону. Он явно не справляется. Призрак Духа жутковато витает за спиной феноменального Адорно, Теодонта с его пластиковыми динозаврами. Тот факт, что Адорно спотыкается о самую базовую марксистскую теорию именно в этом месте, необычайно показателен. Теодонт был бы лучшим марксистом!
Но это означало бы, что левым необходимо принять идею, что желание революционизировать общество – это желание комфорта. Как говорит сам философ, образ мира, “rien faire comme une bête”, просто витающего и глядящего в небо, – это мощный образ утопии[145]. «Не делать ничего, подобно дикому животному»; это ничегонеделание как раз и есть родовое существо, животное качество человечества, которое просачивается повсюду, подобно шелку, появляющемуся из шелковичного червя, Марксов образ (если помните) того, как Мильтон писал свой шедевр. Ничего не делать: делание здесь – это антропоцентрическое действие после Отсечения, когда становишься все более неистовым. Пластиковые динозавры просто сидят там.
Лихорадочный децизионизм корреляционистской теории действия привел к особому акценту на влечении к смерти: «занятие места влечения к смерти», как говорит Лакан, маниакально-слепая махинация, в противоположность рассматриваемой нами здесь ориентации на удовольствие. Выживание – это все о чрезмерном влечении к смерти. В «Интерстелларе» доктор Манн без малейшей иронии говорит о профессоре Брэнде, который втайне никогда не верил в то, что люди смогут покинуть планету: «Он был готов уничтожить свою собственную человечность, чтобы спасти вид. Он принес невероятную жертву». Комфортный марксизм – это движение к другому полюсу смерти, абсолютному небытию, но не до конца: пребывание в этом трепещущем месте между двумя типами смерти, трепетанием, которое мы называем жизнью, и трепетанием, которое мы называем красотой, несомненно, сигнализирует о смерти, но без наступления самой смерти.
Стать кошмарным объектом – как проза Адорно оплакивает эту ужасную участь! Для гегельянца объекты на самом деле даже не существуют, так что такая участь даже хуже смерти, подобно участи быть женщиной, согласно этому гегельянцу, Лакану. Вы станете пустым экраном, даже без своих собственных протяженных качеств. Эта логика работает так: грех спиритуалиста, загипнотизированного капитализмом, – это плоская онтология, дух стал «вещью среди вещей». Если (человеческий) дух – это тот Решатель, который делает вещи реальными, итог будет ужасным. Все становится бессмысленной пустотой, потому что в гегелевском решении Канта вещь – это пустой экран для проекции желания, артефакт духа как такового: трансцендентальный разрыв между вещью и явлением происходит в самом (человеческом) субъекте.
Но сфера «объекта» (нечеловеческого в его самом базовом обличье) – это как раз та область, в которой имеет место товарный фетишизм. И это именно то, что делает его более сверхъестественным, чем мысль, что столы могут танцевать под действием некой духовной силы. Капитализм – это иллюзия в квадрате, обманчиво преподносимая как освобождение от иллюзий, – так можно довольно точно пересказать значительную часть «Коммунистического манифеста». Это, в свою очередь, означает, что населенная призраками проза Адорно, одержимого гегельянским Духом, на одном уровне утверждает то, что полностью отрицает на другом!
Адорно был марксистом фрейдовского типа. Для Фрейда жуткое не имеет отношения к призрачному: это излияние современного субъекта на странность его физического основания в теле, особенно во влагалище, из которого он родился. Знание, сосуществующее с непризнанием. Перейти к призрачному опыту означает проскочить нервную дрожь жуткого. Но, как я уже говорил, этот тип жуткого имеет весьма ограниченный срок годности. Сколько усилий требуется, чтобы сохранить его! Возможно, в этом и заключается глубокая причина его бесконечного повторения – тот факт, что он кружит вокруг непризнаваемого «анимизма» или, как говорит Адорно, что примечательно, «анимализма» (курсив мой), который в конечном итоге даже при таком взгляде становится единственной настоящей альтернативой. Жуткое возникает, когда смотришь на него полуприкрытыми глазами. Греховным в признании призрачного является то, что оно усиливает этот шаткий, хрупкий эстетический опыт до тех пор, пока он не потеряет свое антропоцентрическое измерение.
И что это за опыт, если не чувство солидарности с нечеловеческими существами? И что, в свою очередь, это, если не признание симбиотического реального? Неподвижность, о которой говорит Адорно, глубже, чем радикально пассивный стасис Бартлби и его «я бы предпочел отказаться». В этом случае мы имеем этический эквивалент инертной, безликой субстанции без качеств. Но реальность не такая. Она сверкает. Бартлби – объект садизма, потому что он типизирует именно садистский идеальный объект, инертную безликую субстанцию, которая просто сопротивляется. Бартлби относится к этике, как бесцветные атомы (сгустки протяженности) к онтологии. В завершении повести «Писец Бартлби» рассказчик наконец восклицает: «О, Бартлби! О, человечество!»[146] Теперь мы можем ощутить резонанс этого термина «человечество»: Бартлби – это компонент бесцветной субстанции эксплозивно-холистической бесцветной субстанции.
Нам нужен не этический атомизм полного отказа, а квантовая теория, в которой действие и подверженность-действию, в отличие от теистических теорий действия, небинарны. Да, левинасовская интуиция, что с теорией действия что-то не так, верна. Но левинасовское решение представляет собой часть проблемы.
Действие не отличается от страсти. Действие состоит из маленьких квантованных точек страсти. Квант действия выглядит как пассивность благодаря его восприимчивости, а не инерции. Это не просто отрицание; это дрожащая, «живая» (скомпрометированное слово) вибрация, неупокойная призрачная жизнь, общая как для форм жизни, так и для форм не-жизни. И снова Адорно: «„Просто быть, без какого-либо дальнейшего определения и воплощения“… Ни одно из абстрактных понятий не приближается ближе к воплощенной утопии, чем понятие вечного мира»[147]. Его образ – это образ исчерпанного сознания, безучастно уставившегося, – такой жест можно найти в наставлении буддийской медитации, где медитирующему предписано не прилагать усилий, а просто позволять переживаниям происходить, не блокируя их. Вместо криогенного стасиса или влечения к смерти неорганического покоя буддафобный образ тотальной пассивности, неподвижность – это квант действия, родового существа: родового существа, ничего больше.
Если солидарность – это шум, создаваемый симбиотическим реальным, можно представить, что взаимопомощь – это просто парафраз термина «симбиотический». Взаимопомощь – лозунг анархиста Петра Кропоткина. Нам нужно преследовать марксизм другим призраком: призраком анархизма. Анархизм отделился от социализма после I Интернационала, в 1872 году. Но что, если марксизм раскрывается только тогда, когда его преследует его призрачный ореол, анархизм?
Это особенно очевидно, когда речь заходит о том, чтобы мыслить отношения между людьми и нелюдьми́, потому что для этого нам нужно сначала помыслить отношения между нелюдьми́ и нелюдьми́. Нам необходимо деконструировать бинарную связку эгоизм-альтруизм, которая представляет собой жестокий артефакт агрологистического функционирования и его утилитарной подпрограммы. Альтруизм – это то, как с точки зрения утилитаризма можно делать что-то для других людей или чувствовать что-то по отношению к ним. Даже если мы преодолеем бинарность я/не-я и бинарность действие/поведение, мы столкнемся с вопросом, из чего же состоит сродность и что мы можем сделать, чтобы распространить его.
Само слово «альтруизм» представляет собой ловушку, близкую к предрассудкам Шопенгауэра относительно буддизма: как можно желать избавиться от своего желания? Когда речь заходит об альтруизме, как можете вы, эго, позволить себе быть не-эгоистичным?
Возьмем князя Кропоткина, географа из Санкт-Петербурга.
Становится все менее возможным утверждать, что по крайней мере млекопитающие и даже птицы не испытывают эмоций. Шимпанзе и бонобо спасают своих тонущих детенышей, хотя сами не умеют плавать. Крысы вытаскивают других крыс из клеток и дают им пищу (эмпатия и сострадание, а также акт «альтруизма»)[148]. Подобные явления – это, конечно, не альтруизм, а самоотречение ради группы – но разве это не служит еще одним примером эксплозивного холизма? Он гораздо больше похож на то, что Кропоткин называет «взаимопомощью». В работе Кропоткина слишком много примеров, чтобы можно было перечислить их все, и такой подход в том числе становится все более распространенным в современных исследованиях в области этологии и экологии. Первое приложение Кропоткина – о пчелах, второе – о муравьях. Он рассуждает о том, как жуки и муравьи хоронят своих мертвецов. Он говорит о муравьях, которые заботятся друг о друге: они «не ссорятся» из-за того, кому класть яйца в труп животного.
Однако для наших целей нам нужно будет модифицировать его. Кропоткин обращается к «великой цепи бытия» – ненужному телеологическому понятию, которое не имеет ничего общего с теорией эволюции как таковой[149]. Кропоткин считает, что одни животные «выше» других, что они «благороднее», потому что «сложнее». В этом нет ничего особенно дарвиновского. Необходимо сохранить случайность и неиерархичность дарвиновской теории, без бага, выдумки «выживания наиболее приспособленных», которую его заставили вставить нервные социал-дарвинисты, – идеи, которые лежат в основе того, что мы сейчас называем «социал-дарвинизмом», на самом деле появились еще до того, как Дарвин опубликовал «Происхождение видов». Мифы о законе джунглей и альфа-самцах (ныне опровергнутое представление о самоорганизации волков) суть собой фейербаховские замещения человеческих идеологических способностей на нелюде́й, также известные как натурализация[150].
Однако то, что Кропоткин помогает нам продумать, – это проблемы, связанные с альтруизмом, антропоморфизмом и антропоцентризмом, потому что последние два нуждаются в прояснении, позволяющем нам переписать «альтруизм» таким образом, чтобы он стал означать что-то, что действительно могло бы работать.
Вот как Кропоткин берется за эту задачу. Он начинает с демонстрации того, что конкретные акты доброты затемнены полумраком, который читатели этой книги должны к настоящему моменту распознать как нашего старого доброго друга, призрака:
Я вовсе не руковожусь любовью к хозяину данного дома, – которого я часто совершенно не знаю, – когда, увидав его дом в огне, я схватываю ведро с водой и бегу к его дому, хотя бы нисколько не боялся за свой: мною руководит более широкое, хотя и более неопределенное чувство, вернее инстинкт, общечеловеческой солидарности, то есть круговой поруки между всеми людьми, и общежительности. То же самое наблюдается и среди животных. Не любовь и даже не симпатия (понимаемые в истинном значении этих слов) побуждают стадо жвачных или лошадей образовать круг с целью защиты от нападения волков[151].
Кропоткин блестяще снимает бремя с индивидуальной формы жизни, делая возможным осмысление видов как групп и коллективов. Нам не нужно искать «любовь» или «даже симпатию». Мы ищем что-то гораздо более простое: солидарность. Смешение человеческого с нечеловеческим здесь очень важно, как и использование христианского дискурса «возлюби ближнего своего». Нечеловеческие существа мыслятся как соседи, а это гораздо более сильное понятие, чем представление о них как о «видах-компаньонах» или как о существах, за которыми мы присматриваем[152]. Кропоткин, на самом деле, заходит еще дальше и говорит, что наша собственная человеческая склонность к солидарности унаследована от нелюде́й.
Я попытался также указать вкратце на громадную важность, которую привычки взаимной поддержки, унаследованные человечеством за чрезвычайно долгий период его развития, играют даже теперь, в нашем современном обществе, хотя о нем думают и говорят, что оно покоится на принципе «Каждый для себя и государство для всех», – принцип, которому человеческие общества никогда не следовали вполне и который никогда не будет приведен в осуществление.
Кропоткин начинает описывать пчелиные рои как поведение солидарности. Реакция в соцсетях на произошедшее со львом Сесилом прекрасно может быть описана как роевое поведение. Кропоткин описывает судьбу тех чаек, которые отказываются от солидарности; грабителей гнезд держат под контролем[153]. Действительно ли этот разговор об эмоциях и солидарности предполагает антропоморфизацию? Если считать, что да, то дальше, кажется, и говорить не о чем. Независимо от того, является ли эта тактика антропоморфной, настоящий враг – не антропоморфизм, а антропоцентризм, совершенно другой зверь, который может проявиться либо через гуманизацию нелюде́й, либо даже через их полную дегуманизацию.
Палеолитические люди отличаются от современных лишь более низкой степенью сознания косвенных последствий своих действий. Итак, учитывая все это любвеобилие, почему люди вообще склонны разрушать взаимную помощь? Профсоюзы восстанавливаются, даже когда их подавляют. Насилие неолиберализма с необходимостью делает очевидным, что взаимопомощь присуща человечеству. Кропоткин не сентиментализирует рабочих, когда пишет: «Для каждого, кто имеет хотя бы малейшее представление о жизни рабочих классов, само собой очевидно, что, если бы в их среде не практиковалась в широких размерах взаимная помощь, они ни за что не могли бы справиться с теми затруднениями, которыми так богата их жизнь»[154]. Это значит, что сотрудничество представляет собой нулевую степень, самый дешевый способ сосуществования, нечто, на что вы полагаетесь, когда все остальное терпит неудачу. Взаимопомощь не телеологична. Симбиоз нельзя понимать телеологически.
Советский марксизм не отвергал симбиоз: двумя выдающимися мыслителями в этом отношении были Константин Мережковский и Андрей Фаминцын[155]. Советы пошли настолько далеко, что предположили эндосимбиоз. Но это породило проблему лысенковщины, которая равнозначна неверию в теорию эволюции. Это артефакт антропоцентрического, гегелевского бага в марксизме. Вскоре после Дарвина Энгельс представил свое якобы более «диалектическое» описание эволюции, вставив обратно телеологию, которую Дарвин так тщательно вычищал, за что Маркс очень восхищался Дарвином[156]. В книге «Диалектика природы» Энгельс приводит пространный аргумент в пользу труда как движущей силы человеческой эволюции, начиная с некоторых интересных мыслей о двигательных возможностях рук. Но в конце концов он впадает в телеологическую версию родового существа: «животное пользуется только внешней природой и производит в ней изменения просто в силу своего присутствия; человек же своими изменениями заставляет ее служить своим целям, господствует над ней. И это последнее – важное отличие человека от остальных животных»[157].
Кропоткин, с другой стороны, сводит (в хорошем смысле) понятие труда к понятию игры, и это более перспективно, если мы не хотим принимать телеологию. Даже зайцы, судя по всему, играют в игры[158]. Кропоткин считает, что игра глубже, чем воспитание. Солидарность – это условие возможности игры. Поскольку сущности структурно неполны, им нужна солидарность, чтобы развиваться. Если игра – более глубокая категория, чем овеществленные понятия работы или труда, тогда что она говорит о нашем действии? Каково политическое действие, принимающее во внимание человечество? Коммунизм, который допускает нечеловеческие существа, требует полной переработки теории действия в деантропоцентрическом ключе. Как это будет выглядеть?
Теория политического действия, как правило, глубоко антропоцентрична. Это зависит от текущего понятия события. Существует два основных типа понятия события: тип нарушения континуальности и тип континуальности. Последний – это юный отпрыск Уайтхеда на философском районе. Первый – теория события в стиле Бадью, или, по сути, делезианская теория машин желания, или структуралистская теория языка.
Проблема в том, что нет такой вещи, как континуальность! Вместо этого есть реально существующие формы жизни.
В теории действия, на полюсе события, действие метафизически конструировано как нарушаемое неким привилегированным Решателем. Дискурс события – это смещение сверхъестественных способностей человека в квазибожественную сферу, где богоподобный человек (но кто назначил его на эту роль?) решает, что и когда происходит и как оно будет выглядеть. Теория события погрязла в мизантропоцентрической апокалиптичности. Революции и Большие взрывы фетишизируются как теистические чудеса, нечто возникающее из ничего, а в случае революции – это та же самая старая патриархальная история о некоем трансцендентальном диктаторском Решателе, который постановляет, как все должно быть устроено, нарушая континуальность. Да будет свет. Если дополнить используемые для объяснения Большого взрыва уравнения, основанные на общей теории относительности, квантовыми уравнениями, то окажется, что было много средних по величине взрывов[159]. Возможно, нам следует начать нормализировать революцию ради трепещущей вибрирующей неподвижности. Может быть, тогда у нас их будет намного больше. Может быть, тогда будет не так страшно и тяжело размышлять о них, потому что базовая энергия революции – это просто базовая энергия нетеистического чуда, иллюзорного магического представления, которое служит топливом причинности. Нормализация революции будет означать, что не будет только одного насильственного Большого взрыва события, но будет много средних по величине взрывов, в которых насилие распределится по всему симбиотическому реальному, но будет при этом гораздо менее концентрированным. Именно попытка избежать насилия в целом, подобно попытке «жить» в смысле «выживать», порождает худшее насилие.
Как нам вернуться на Землю? По призрачному пути. Нам нужно вновь ввести то, что называется пассивностью, в нашу теорию действия. Не радикальную пассивность левинасовцев, а призрачную пассивность, которая должна преследовать то, что называется активностью, как условие ее возможности.
Вещи могут происходить не благодаря счету-за-единицу (компоненту теории события), а благодаря субцендентности-во-множество. Подобно тысячам паучат, вырывающихся из яичного мешка, сами вещи содержат пространство для маневра, которое позволяет всему случаться. Некоторые философы, похоже, одержимы тем, чтобы не давать вещам случаться. Они страдают от своеобразного философского расстройства, называемого кинефобией или страхом движения. Либо они хотят, чтобы вещи случались по Решению некоего коррелятора. Либо они хотят, чтобы вещи случались посредством действия некоей мистической силы, внешней по отношению к вещам (в конечном счете это приводит к некоторого рода перводвигателю, переключателю и механистическому взгляду на реальность).
У Гегеля коррелятор (Дух) обладает слинки-подобной способностью переворачиваться через себя. Это многообещающая идея, если отбросить антропоцентризм и приглушить (но не исключить) корреляционизм. Микро-Гегель в целом бесподобен: Гегель таким образом субцендирует Гегеля. Макро-Гегель – это то, что оправдывает вторжение в Африку и Китай. В мире макро-Гегеля слинки обладает невероятной способностью подниматься вверх по лестнице. На самом деле он только и может двигаться вверх по лестнице. Проблема повторяется на другом уровне, когда дело доходит до определенной фазы феноменологии духа. Микрогегелевское описание прекрасной души – это просто чудесное объяснение многих вещей, которые негативно влияют на наш мир, особенно в сфере энвайронментализма. Но ирония в том, что макро-Гегель – устройство активации прекрасной души. Напыщенное бессилие цинического разума и его критический режим служат убедительным доказательством этого.
Это, конечно, старая добрая идея диалектического движения, движения, которое является диалектикой. И поэтому кажется сверхважным, что сейчас мы собираемся рассмотреть марксистское представление об этой диалектике и увидим, что произойдет, когда мы проанализируем ее через понятие субцендентности. Маркс утверждает, что устранил баг в Гегеле, перевернув его с ног на голову. Диалектика теперь присуща не Духу (чем бы он ни был), а тому, что Маркс называет материальным уровнем, то есть (для него) уровню (человеческих) экономических отношений. Все остальное механически приводится в движение всем остальным (внимание, перводвигатель!), но это больше просто шарканье, а не движение как таковое.
Хьюстон, у нас проблема.
Итак, мы можем решить проблему. Представьте себе слинки, который шагает так, что его кольца не вытягиваются в удобный шаг. Визуализируйте это странное, плюхающее, падающее движение. Мы можем решить нашу проблему, только позволив вещам двигаться самим по себе, и совершать «движение» означает что-то довольно полноценное, а не просто «механическое шарканье».
Что, в свою очередь, означает, что нам нужно позволить столам танцевать. Хьюстон, у нас еще одна проблема.
На самом деле, нам нужно позволить столам раскачиваться.
Какую проблему мы хотим? Как бы удивительно и трудно ни было это принять, нам нужна вторая проблема: мир, в котором столы могут танцевать. Это был бы мир, в котором слинки могли бы сами по себе изгибаться, изгибаться как часть этимологического резонанса раскачки.
Я буду понимать под раскачкой призрачное действие, а именно действие, которое субцендирует хардкорный корреляционизм и хардкорный материализм и включает в себя призрачное, призрачных нелюде́й. Известно, что квантовые события трудно точно установить; они глубоко неопределенны и, по всей вероятности, не имеют «за собой» причинного механизма. Практически все такие «пробелы в доказательстве» (термин, используемый в научной литературе) были исключены при исследовании пугающего феномена нелокальности, когда частица, спутанная с другой частицей, поляризуется одновременно с ней – радикально нарушая предел скорости по Эйнштейну, то есть скорость света, но также вступая в противоречие с механическим материализмом, от которого зависит другая текущая теория действия – негегелевская материалистическая теория.
Призрачное действие будет выглядеть пугающим или совсем никаким, невозможным или волшебным, в зависимости от того, какой вы человек. Революция не происходит по телевизору, но это еще не все: на нее никаким образом нельзя будет указать, потому что квантовое действие не может помещаться в одной области пространства-времени и его нельзя редуцировать до небольших легко идентифицируемых частиц. Не существует атомов квантового действия. Одна из интерпретаций квантовой теории в нью-эйдж – это просто корреляционизм в готовом виде. Интересно, не является ли это неосознанно также и способом сдержать самое интересное в квантовой теории и, что еще более тревожно, еще раз заявить об отсеченной человеческой одержимости быть Решателем?
Наши нынешние теории действия искалечены искажением внутри самого корреляционизма, искажением, которое представляет собой след нечеловеческих существ, присутствующих в своем отсутствии как призраки. Эта новая теория действия с самого начала искалечена жестким метафизическим различением, которое западная философия склонна проводить между локальным и глобальным, считая его универсальным. Эта универсальность, в свою очередь, представляется эксплозивно-холистическим способом, как целое, которое больше суммы своих частей, и этот образ также препятствует развитию новой теории действия. Новая теория действия изменила бы наше представление о насилии, что было бы эквивалентно глубокому сдвигу в представлениях о солидарности. Насилие в новой теории действия будет принадлежать не большому эксплозивному целому, а хрупкой случайности (любого размера). В ней будет множество микронасилий (даже если они могут быть очень большими), а не пантеон макронасилий. Экологическое сознание подразумевает, что в любой политической группе что-то по необходимости исключается – в любой группе политических существ существует фундаментальная хрупкость и несогласованность. Это необходимое исключение представляет собой локус насилия, так что солидарность всегда находится в структурной позиции желания охватить больше, охватить все. Но это желание и есть чувство сострадания, в своем самом стандартном, наименее раздутом состоянии, страсть-к-сосуществованию, стремление-со-бытию.
Раскачкой я называю внутреннюю динамику действия, основанного на легкодоступной солидарности, которая включает нечеловеческие существа. Что обычно означает глагол «качаться»?
Корабль, плывущий в неспокойных водах, качается и катится (rocking and rolling). Люди, занимающиеся сексом, качаются и катятся. Рок-н-ролл – это музыкальная форма, включающая в себя барабаны, вращение бедрами, гитарные риффы. Немецкий глагол раннего Нового времени rocken – редкое слово, обозначающее виляние задом. Мягкое покачивание. Шведский rucka значит «двигаться туда-сюда»[160]. Раскачка включает целое множество значений, связанных с движением на месте, колебанием, движением в неподвижном состоянии. Танец, который русский формалист назвал движением, построенным только для того, чтобы оно ощущалось. Но танец – это также движение, которое никуда не идет[161]. Оно все время возвращается в исходное положение.
Если внимательно посмотреть, то можно увидеть нечто очень странное в этих значениях: совершенно новую теорию действия. Эта теория действия связана с крайней необходимостью квирного прочтения теистических категорий активного и пассивного, которые глубоко укоренились в том, как мы думаем о сексуальности, а также о культуре и политике сексуальности. Это категории, которые на всем пути безжалостно вмешиваются в то, как люди относятся к нелю́дям в социальном, психическом и философском пространстве. Только подумайте о том, как сексуальность и особенно квирность в рок-музыке с самого ее возникновения выражались и контролировались, чтобы понять, насколько актуальна и трепетно деликатна эта проблема. Пришло время отказаться от понятий активного и пассивного в их общепринятом значении и начать раскачиваться.
Давайте бегло рассмотрим разные значения камней (rocks). Мы принимаем за данность, что камни находятся в полной неподвижности. Камни считаются частью Природы, задним планом для нашего переднего плана, его шероховатыми частями, за которые мы можем ухватиться своими движущимися ногами и руками, если нам этого захочется. Обнадеживающе прочный запас геоматериалов в ожидании того, когда его будут разбивать, дробить, плавить и сплавлять, а также превращать в приятные глазу кухонные столешницы[162].
Мы предполагаем, что камни будут исполнять свою роль, то есть быть полностью пассивными. Мы наверху, они внизу, и мы ожидаем, что они там и останутся. Когда они оказываются наверху, люди называют это землетрясением и считают его крайне неприятным. Или рассмотрим камень, падающий на машину: есть дорожные знаки, предупреждающие об опасности, которые показывают, как это происходит, но мы никогда не думаем, что они означают, что камни каким-то образом спрыгивают со скалы и бросаются на нас. Нам с самого начала трудно приписать намерение камням, проблема, которая таится на заднем плане понятия агентности.
Мы опасаемся того, чтобы позволить камням делать что-то, потому что мы боимся позволить агентности делать что-то. Мы говорим о распределенной агентности или эмерджентной агентности как о способе показать наш дискомфорт, но это едва ли передает суть дела. Называть агентность «распределенной» означает, что на самом деле нет нужды заявлять, что этот камень действует. Напротив, он выступает частью сети актантов, действующей в той мере, пока она влияет на другие вещи. Было бы некорректно приписывать действие любой части сети. Существует негласный запрет на появление филистера в этих вопросах; признать распределение – это эстетическое предпочтение в эпоху обеспокоенности по поводу авторитета.
Но разве это не похоже также на теизм? Активное и пассивное имеют отношение к душам в телах, а именно к неоплатоническому христианству, чья мысль настаивает, даже сейчас, на том, чтобы продолжать ретвитить, часто бессознательно, – что означает вызывать понятие пассивности, что означает предполагать возможность нападения. Одно из главных правил вежливой речи – никогда не упоминать бессознательное публично, поскольку оно предполагает, что то, как мы говорим и действуем, отчасти непреднамеренно и в каком-то смысле пассивно. Но экологическое сознание – это признание того, что один авангардный музыкант называет непреднамеренностью[163]. В проницательном отрывке из «Диалектики природы» Энгельс связывает экологическое сознание с уничтожением бинарностей, которые он относит на счет христианства:
Людям, которые в Месопотамии, в Греции, в Малой Азии и в других местах выкорчевывали леса, чтобы добыть таким путем пахотную землю, и не снилось, что они этим положили начало нынешнему опустошению этих стран, лишив их вместе с лесами центров собирания и хранения влаги… мы в самом деле с каждым днем научаемся правильно понимать ее [природы] законы и постигать как наиболее близкие, так и наиболее отдаленные последствия нашего активного вмешательства в ее естественный ход. И чем в большей мере это станет фактом, тем в большей мере люди будут не только чувствовать, но и сознавать свое единство с природой и тем невозможней станет то бессмысленное и противоестественное представление о какой-то противоположности между духом и материей, человеком и природой, душой и телом, – представление, возникшее в Европе в период упадка классической древности и нашедшее свое высшее развитие в христианстве[164].
Разве благодатная иллюзия активности в противовес пассивности не похожа на старое доброе или скорее на старое дурное вездесущее всеведение? И разве она не начинает намекать на эту третью превосходную часть неоплатонического рецепта – всемогущество? Повсюду потенция, плоская потенция, плоское присутствие, плоское знание. Это создает идею о том, что не все режимы доступа равны между собой и что, в частности, знание является наивысшим режимом доступа и режимом доступа для тех, кто находится на самом верху, иначе известных как человеческие существа, в основном белые западные, с правильным типом сексуальности. Перспектива освобождения шимпанзе из зоопарков начинает казаться как никогда далекой. Мы считаем, что для начала нам нужно разобраться с тем, как сперва позволить им стать белыми западными патриархальными гетеросексуальными мужчинами.
Революция тоже начинает казаться невозможной, потому что мы даже не можем вытащить шимпанзе из зоопарка. Понятие распределенной агентности – это просто эмбиент-версия теистического патриархального понятия, подобно оригинальной музыке эмбиент, которую Брайан Эно услышал, потому что его проигрыватель был сломан и играл очень тихо[165]. Патриархат на-очень-низкой-громкости, который не помешает соседям: институции, которые делают научную жизнь несколько менее невыносимой, делая ее немного более постоянной.
Поразмыслим над загадочной фразой «поступай так, как ты чувствуешь». Обратите внимание, что эта фраза не «поступай так, как тебе хочется». Ее было бы проще понять. Кто-то должен что-то почувствовать и тогда каким-то образом передать это чувство другому? И если да, то каков статус «и тогда» – это хронологическое «тогда» или «логическое» тогда? Одновременно ли действие с чувством, но чувство – это условие возможности для этого действия? Все это кажется неопределенным и неясным. Например, чувствуем ли мы что-то, выполняя определенные действия? Синтаксис предлагает такую логику: другой способ прочитать условие – «вы делаете то, что вы чувствуете». Что бы вы ни делали, вы чувствуете это. В этом случае действие логически предшествует чувству, хотя в этом случае также далеко не очевидно, что хронологически вы делаете и тогда чувствуете.
Эта фраза повторяется снова и снова в одной из моих любимых танцевальных мелодий “Do What You Feel” Джои Негро[166]. При изучении этой техно-композиции выясняется, что музыканту тоже было непросто с этой фразой и он нашел ее очень убедительной, но никогда не был полностью уверен, как именно это сказать – или как это сделать. Есть несколько прототипов этой песни, которая стала хитом рейв-сцены в самом начале 1990-х.
В некоторых версиях этой мелодии больше текста, но в самых популярных в то время только эта фраза и еще одна: «не прекращай раскачивать свое тело». На самом деле, одна версия включает в себя слово «выше», что усложняет ситуацию. Вы должны делать то, что чувствуете, только выше и выше – делать это выше или чувствовать это выше. Или, без того, чтобы ходить вокруг да около, вы чувствуете, как вас распирает, и начинаете бешено дергаться. Или – опять это сбивает с толку – вы описываете феноменологию того, что чувствуете. Философов никогда нельзя пускать на танцпол. Или, может быть, их следует пускать только на танцполы, потому что именно здесь их интеллект может достаточно сильно запутаться, чтобы сказать что-то важное.
Раскачка своего тела или даже тела другого человека или наслаждение от ощущения раскачивания двух или более людей, как в песне Майкла Джексона «Rock with You», – очевидно, любимая тема техно. «Meltdown» дуэта Quartz – представьте себе температуру, при которой кварц начнет плавиться, – содержит простое, скромно спетое наставление «Rock your body»[167]. И замечательный ремикс Деррика Мэя композиции «Rock to the Beat» Риза превращает эту фразу в нечто вроде колыбельной, когда певица интонирует «рок» длинным, расширяющимся и мелодично растущим – затем плывущим, затем падающим – голосом[168]. Это звучит так нежно, слегка пугающе, мрачно и даже немного зловеще, навевая то, как излюбленный техно-наркотик не вполне соответствует своему имени, если под этим именем мы ожидаем счастья. MDMA или экстази усиливает сознание того, что некоторые азиатские медицинские и духовные системы называют тонким телом, которое не совсем физическое в грубом (в «вульгарном», как говорят эти системы) смысле, но и не совсем ментальное. Похоже, что наркотик действует «между» этими категориями, хотя слово «между» тоже неверно, потому что ощущение сознания тонкого тела мало чем отличается от осознания чужой сущности, но сущности, которая более близка, чем представление о себе или о собственном ощущении физического воплощения, метко названной, учитывая ассоциации с этим страшным понятием собственности (property) и приличия (propriety), проприоцепцией. Это несколько напоминает то, что говорит Джек Халберстам о квирных качествах некоторых режимов ужаса, в которых нечто кажется зашифрованным, скрытым или захороненным внутри себя, уже всегда проникнувшим в себя еще до того, как кто-то даже стал собой[169]. Это напоминает то, что Фрейд патологизирует как интроекцию и что Мария Тёрёк восстанавливает в правах, представляя, как человеческая психика содержит зашифрованные, захороненные духи[170]. Общий онтологический термин для этих психических сущностей – призрачность, которая формирует базовую особенность вещей, которые мы несколько ошибочно называем формами жизни, как парение вокруг – или внутри? или снаружи? – сущность – это определенная призрачная версия самой себя, подобно демонам из трилогии Филипа Пулмана «Темные начала». Здесь мы сталкиваемся со здоровой путаницей между «внутри» и «снаружи», тех категорий, которые для Деррида обозначают условия для метафизики присутствия[171]. Как только мысль установила различие между внутренним и внешним, метафизика присутствия уже не за горами. Например, люди, которые испытывают пробуждение кундалини, – и это может происходить совершенно спонтанно без какой-либо йога-практики, – оказываются в психиатрических лечебницах, потому что они чувствуют, что что-то ускользает из этой логики внутреннего-внешнего, как будто часть их опыта витает вне их, иногда далеко за их пределами, в космосе[172].
Прямое отношение к этому имеет страх, возникающий из-за постоянного ретвита идеи о том, что мы – души, духи или разумы, населяющие тело, как жидкость или газ в бутылке. Проблема заключается не только в дуализме разума и тела. Она заключается в том, как устроен дуализм, так что одно находится внутри, а другое – снаружи. Все зависит от силы и строгости понятия внутри. Практики йоги, которые вызывают пробуждение кундалини, энергию в виде колец змеи, которая поднимается вверх по центральному каналу – прямо вдоль позвоночника, согласно инструкциям, – включаются (это «в» снова), настраивая свое сознание (awareness) либо на безусловное сознание, которое не может быть где-то расположено, не теряя его, либо на определенную конкретную точку в конкретной чакре, расположенной чуть ниже пупка.
Людей, которые попадают в психиатрические лечебницы, беспокоит то, как эта энергия движется сама по себе. Причина, по которой различие между внутренним и внешним становится угрожающе размытым для эго, кроется именно в движении – что-то движется вверх без чьего-либо контроля, как рвота или выделение, но едва уловимо, до тех пор, пока человек не начинает учиться настраивать радиочастоту своего сознания на этот слабый сигнал, про который говорят, что он похож на нить. Чем больше человек настраивается, тем интенсивнее кажется сигнал, становясь физически горячим, настолько, что некоторые монахини в Непале и на Тибете совершают ритуал, в котором с помощью этой энергии растапливают снег в радиусе 2 метров от своего тела. Энергия движется вверх через чакры, которые представляют собой нечто вроде психических половых органов, у которых есть свои оргазмы, – в частности, все они открываются, когда энергия начинает плескаться внутри них. Блаженство действительно, как любил подчеркивать Барт, вызывает беспокойство – и, хотя он об этом и не писал, оно доступно в удовольствии, вот почему эзотерические духовные пути, как правило, делают такой акцент на удовольствии, который должен напоминать, что беспокоит практически все варианты критики (марксизмы, некоторые анархизмы, многие инвайронментализмы и так далее) консюмеризма, который в качестве своего высшего уровня имеет богемное или романтическое рефлексивное стремление к удовольствиям в духовном режиме – политика и поэтика «опыта»[173]. В конечном итоге энергия открывает чакру на макушке головы и выходит… к слову, представление этого становится совершенно паранормальным и по-прежнему не считается приемлемой или безопасной темой для обсуждения в академическом пространстве[174].
Западная наука может теперь говорить о «внимательности» (mindfulness) (термин из дискурса буддийской медитации), потому что неолиберализм любит внимательность. Этому есть причина, но дело вовсе не в том, что, как предполагает Жижек, осознанность превращает практикующего в блаженного, пассивного человека (как и другие теоретики События, Жижек не любит пассивности). Внимательность превращает практикующего в маниакально активного работника, у которого теперь есть совершенно новая работа как в офисе, так и дома, а именно сохранять спокойствие. Наука по-прежнему не может говорить об «осознанности» (awareness), под которой в руководствах по медитации подразумевается нечто непринужденное, нечто, что практикующий вообще не «делает», нечто, что происходит скорее как озарение. Это прискорбно, потому что в буддийских руководствах по медитации внимательность – это инструмент, который может позволить произойти осознанности, и в этот момент медитирующий должен отбросить внимательность.
Аналогично, мы ведем автомобиль не только для того, чтобы продемонстрировать, насколько хорошо умеем пользоваться рычагом переключения передач, если только речь не идет о каком-то гендерном перформансе. Мы ведем автомобиль, чтобы попасть куда-то и смотреть в окно. Внезапно мы наезжаем на мертвого кота. Внимательность – это как пахота. Осознанность – как охота и собирательство. Но постнеолитические люди продолжают говорить себе, что они больше не палеолитические существа, и неизменно представляют палеолит как абсурдный примитивизм или как невозможное, греховно-взрывное возвращение в сады Эдема. Вместо этого мы продолжаем болеть за неолит, который Джаред Даймонд называет худшей ошибкой в истории человечества[175].
Человек не может разыгрывать осознанность, она случается с ним. У него есть свой вид существования, со своей стороны. Это не то, что изготавливается. Несмотря на популярное современное корпоративное мнение, внимательность не есть определенно благо. Часто внимательность может быть довольно плохой. Есть люди, которые очень внимательны, абсолютно спокойны, лишены какой-либо тревоги, они могут даже вспарывать внимательно. Их называют психопатами. Внимательное выполнение дел само по себе необязательно прекрасно, именно поэтому оно идеально вписывается в убийственно-суицидальную культуру неолиберализма[176]. Осознанность может возникнуть у психопата как внезапный укол совести, о существовании которой у себя он даже не подозревал и которая воспринимается подобно гласу божьему. Короче говоря, осознанность возникает ужасающе искаженной, как призрак Банко, являющийся Макбету, без благодати. Если мы вернемся из критики гиперактивности внимательности, мы заметим, что сознание раскачивается в том смысле, в котором мы проводим исследование. Осознанность колеблется, качается или вибрирует сама по себе, не исключительно действуя или ощущая, она не активна и не пассивна.
Экологическое сознание – это знание о том, что существует огромное разнообразие масштабов, временных и пространственных, что человеческие масштабы представляют собой лишь небольшую область гораздо большего и по необходимости изменчивого и разнообразного скалярного пространства возможностей и что человеческий масштаб – не самый высший из них. Цифровые инструменты масштабирования и фильмы, которые позволяют плавно переходить от планковской длины к масштабу вселенной, как будто у вас есть частный самолет, позволяющий стремительно перелетать от одного масштаба к другому, масштабированы антропоцентрически, поскольку интерпеллируют антропоцентрическую позицию субъекта: пользователь пожирает все эти масштабы без разбора, как Пакман. Но реальность – это вариант масштаба. Камень – гигантский пустой собор на микроскопическом уровне; на наноскопическом уровне он – обширная пустая область Солнечной системы. Между этими масштабами нет плавного перехода, как в квантовой теории нет энергетического состояния «между» конкретными состояниями – есть, образно говоря, синие поля энергии и красные поля энергии. Фазовые переходы, такие как кипение, выглядят плавными благодаря антропоцентрическому масштабу, в котором их наблюдают. С точки зрения электрона, в кипении нет ничего эмерджентного – электроны внезапно перескакивают с орбиты на орбиту, проходя через то, что в физике называется «запрещенная зона». Стандартная теория действия требует плавную промежуточную зону, потому что ей необходимо понять, как добраться из точки А в точку Б, – человек хочет контролировать сознание. Он хочет что-то делать, а не позволять чему-то случаться. Инструменты масштабирования на самом деле препятствуют экологическому сознанию.
На нечеловечески огромной временной шкале камни ведут себя как жидкости, приходят и уходят, движутся, перемещаются, тают. Камни не могут ничего не делать. Люди не заперты безвыходно в антропоцентризме, потому что они могут относиться к камням как к жидкостям, подстраиваясь к временной шкале, в которой действует эта текучесть, позволяя ей влиять на них, становиться радостными или испуганными.
Кроме того, на нечеловечески малом пространственно-временном масштабе крошечные частицы камня вибрируют сами по себе. Как мы видели ранее, они делают для бинарности «активность-пассивность» кое-что похуже. Они вибрируют и не вибрируют одновременно. Работа «между» активным и пассивным – в этом квантово-теоретическом смысле – не означает гладкого, хорошо налаженного компромисса между ними; она означает и/и, и это нарушает никогда не доказанный (как существование бога), но принятый на веру логический закон непротиворечия. Вакуумное состояние сущности – мерцание без механического воздействия. Ничто не толкает маленькое зеркальце; оно просто дрожит само по себе. Оно не пассивно, потому что его не толкают. Оно не может быть активным, потому что не делает ничего с чем-либо еще, в самом строгом смысле, принятом в дискурсе физике: нахождение в вакууме, состояние, близкое к абсолютному нулю. Успокаивает, что существует определенная область чуть выше абсолютного нуля, где это начинает происходить. Граница между тем, что это явление происходит и не происходит, ни тонкая, ни жесткая, а служит симптомом определенности и конечности.
Такое мышление о действии на порядок превосходит акторно-сетевой подход или более раскрученную версию механического толкания, которая представляет собой научную версию неоплатонического христианства, то, что ретвитит даже Декарт (который говорит, что он этого не делает), а потом еще и Кант (который говорит, что не совершает той же ошибки, что и Декарт)[177]. Этот баг затронул многие области мысли. Промышленный капитализм теоретизируется Марксом как эмерджентное свойство промышленных машин: когда у вас их становится достаточно – вуаля![178] Но это означает, что капитализм подобен богу, всегда больше суммы своих частей.
Когда мы выносим содержание за скобки, осознанность сама по себе, кажется, совершает нечто сродни крошечным кристаллам, близким к абсолютному нулю. Осознанность одновременно находится в покое и в движении, базовом состоянии чувства или действия, мышления или воплощения. Осознанность качается. Возможно, медитативная осознанность – это человеческая версия крошечного кристалла или огромного ледника.
Философии нужна новая, квирная теория действия, которая ни активна, ни пассивна и при этом не образует компромиссный микс того и другого, чтобы помочь нам выскользнуть из-под физически массивных сущностей, таких как глобальное потепление и неолиберализм, чтобы найти некоторое пространство для маневра, чтобы мы смогли увильнуть или «оторваться» от гиперобъектов. Это было бы гораздо более интересной и гораздо более мощной революционной теорией действия, чем, например, теории События, которые имеют дело с действием, – и плевать на мины![179] – даже если история настаивает, что прямо сейчас она не сработает, запрещая революционному вторгаться в континуум, потому что они – Решатель, а наверху все непросто, но кому-то придется это сделать… Революционное действие дает сбой не потому, что его постоянно присваивает система, мышление в рамках цинического разума, поддерживаемое теистическим эксплозивным холизмом, в котором целое больше, чем сумма своих частей. Дело в том, что теории действия, которые воплощает совершение революции, как правило, оказываются акцидентально теистическими, и, таким образом, они застревают в патриархальном, иерархическом, гетеронормативном пространстве возможностей. Если эстетическое измерение – это каузальное измерение, то настроенность – это не только условие возможности действовать в более общепринятом смысле, но также и квант действия как такового.
Любовь не прямая (straight), потому что реальность не прямая. Везде есть кривизна и изгибы, все меняет направление. Из-вращ-ение (per-ver-sion). О-круж-ающая среда (en-vir-onment). Эти термины восходят к глаголу to veer – «вращаться»[180]. Вращаться, сворачивать: мой ли это выбор или меня тянут? Свобода воли переоценена. Я не принимаю решений вне вселенной, а затем ныряю в нее, как олимпийский прыгун в воду. Я уже внутри. Я как русалка, меня постоянно тянут – и я тяну, толкают – и я толкаю, меня переключают – и я переключаю, меня сворачивают и разворачивают, я двигаюсь в потоке, отталкиваюсь с силой, которую могу набрать. Окружающая среда – не нейтральная пустая коробка, а океан, полный течений и волн.
Речь идет не о том, что можно быть солидарными с нелюдьми́, а о том, что солидарность предполагает нелюде́й. Солидарность требует нелюде́й.
Солидарность – это просто солидарность с нелюдьми́.