К книге
Девочка на шареТема границы в литературе
94%
Тема границы в литературе
31

В последние годы казённой службы мне приходилось иметь так много дела с английским письменным языком – читать технические журналы и вести переписку, – что стало чудиться, будто без него не обойтись и во всякой, не только в деловой, жизни; даже сочиняя собственную прозу, я постоянно думал о том, какою она станет в английском переводе – не потеряются ли оттенки, не исказится ли смысл. Некоторые такие будущие неловкости бывали очевидны, и текст приходилось править.

Отделаться от этой привычки удалось очень быстро, стоило лишь переехать в страну с незнакомой речью – в Германию. Английский, уйдя из быта, стал успешно забываться, а представлять, как прозвучат мои фразы на немецком, я был не в состоянии. Тут – то и встретились долгожданные трудности: оказалось, например, что простейшее, состоящее лишь из единственного слова, название одной из моих поэтических книжек —»Черта» – и то непереводимо.

Книжка эта была написана в городке Дубулты, на берегу Балтийского моря, в год моего пятидесятилетия, и под чертою в ней подразумевались не только чёткая линия морского горизонта или неверная линия прибоя, несправедливо ограничивающая пешее движение, но одновременно и возрастной рубеж, и всякий рубеж, какой нельзя переступить; у германских переводчиков, между тем, получалось из всего этого лишь что – то одно – либо линия на бумаге, либо предел и граница («Strich» и «Grenze»); вместе это не сливалось. Поочерёдно соглашаясь то на одно, то на другое, я постепенно склонился к «Grenze», объяснив самому себе, что горизонт тоже, в сущности, является скорее пределом, чем линией, и постаравшись не смущаться тем, что для русских уха и ума здесь в первую очередь слышалась вполне определённая «граница» – примерно та самая, возле которой в годы моего пионерского детства сиживал в дозоре пограничник Карацупа с собакой. Разумеется, и она достойна описания: само её существование, порождающее невесёлую картину разделения соседей, в которой Иван Иванович видит Ивана Никифоровича лишь издали и не то что прийти в гости, но и приблизиться, чтобы просто пожать руку, но и поссориться не может, останавливаемый чем – то непреодолимым, как муха – стеклом, само её присутствие в нашем мире не скажу – отравляет, но изменяет психику каждого.

Кстати, вот и разница: здесь (для мухи) стекло – это предел, но не линия же, не Strich. Смотрим в словаре: граница – черта раздела.

Странно, что мы так мало о ней знаем. Всякий собственный опыт, даже перегруженный драмами, чаще всего односторонен; без чтения художественной литературы (или без сочинения её) он так узок, что с его помощью не то что учить других, но и образумиться самому почти невозможно. Со чтением же… Чтение может даже усугубить односторонность; это вопрос выбора, в котором мы, слава Богу, ещё свободны (только в котором и свободны – и то счастье); прежде чем выбирать, всё же не мешает справляться, что, о чём и для чего нужно или можно читать. Но как раз о границе читать почти и нечего.

Как раз о границе почти нечего и писать. Дедовщина на заставах нисколько не жесточе и не мягче, нежели, допустим, в артиллерии или на флоте, а чисто человеческие заботы несению службы солдатом – пограничником не сопутствуют – разве что заставит поволноваться собака. Быть или не быть – это решают в уме совсем другие люди и в другой обстановке, а неизбежный для служивых выбор стрелять или нет – вопрос уже не житейский, а профессиональный.

Однажды в некой войсковой части (нет, не на погранзаставе, а в середине России) произошёл такой случай. Поздним вечером или ночью – во всяком случае, в темноте – мимо какого – то склада проходил посторонний офицер. Стоявший на часах солдатик, как и положено по уставу, выкрикнул заученную формулу: «Стой – стрелять буду!» Прохожий остановился, по уставу, овеществив тем самым первую часть формулы, а солдатик не мешкая овеществил вторую: стал стрелять. Этот случай потом где только не рассказывали в качестве будто бы анекдота; того офицера, однако, уже не было в живых.

Прозвучавшую в мирное время в одном советском триллере лихую реплику: «Никогда не сомневайтесь, нужно ли стрелять – сомнение уже есть повод для стрельбы», – с удовольствием повторяла молодёжь, но, к счастью, право решать профессиональные вопросы осталось, всё ж, у профессионалов. Писателю остаётся решать иные, вечные вопросы; это возможно лишь если действие его книг вынесено за пределы дозора, секрета, засады или погони, – но тогда при чём тут граница? Да ни при чём – вот о ней и не пишут. А что до трёх греков, вёзших в Одессу контрабанду – это уже о другом, буквально: о противной стороне. Вчитавшись в написанное на выбранную нами тему – да более того, просто вдумавшись, как если бы собираясь писать самостоятельно, – можно обнаружить или хотя бы предположить, озадачившись, что переживания в момент кульминации сюжета, а именно при переходе границы или в близкое к тому время, чаще и полнее всего испытывают персонажи активной стороны: не стерегущие, а нарушающие границу – не Карацупа со псом Индусом, а бандиты, контрабандисты или бунтовщики.

Это понятно, если рассматривать границу не только как линию, Strich на карте или даже запретную полосу на земле, пропаханную сторожевым трактором. Стеречь предел – занятие для думающего человека пустое; иное дело – к нему приближаться, волнуясь за исход (ведь он затем и назван пределом, чтобы никто подле него не претендовал на продолжение, уверовав: мол, достигни черты – и ничто уже не двинется никуда); впрочем, досягали же его люди, и с ними не случалось катастроф. Человек, между тем, любопытен, и тот, кто только приблизился, непременно захочет ещё и пересечь. Это не оговорка: там найдётся что пересекать, ведь абсолютный конец чего – либо невозможен и окончание одного всегда становится началом другого; по Набокову, «всякий предел предполагает существование чего – то за ним», и это значит, что, опершись в конце предназначенного вам тупика в глухой забор, бывает небесполезно провертеть в последнем дырочку.

Ширма, ограда или стена не могут служить единственным и последним препятствием: мало ли подобных было преодолено в детстве, безо всяких там крючьев и верёвок? – этот опыт бесценен. Вот и Берлинскую стену – одолевал же кто – то… О Китайской говорить нечего, она – деталь пейзажа. Существует, правда, нечто нематериальное, что, останавливая умышленников в каких – то условных местах, на которые ещё можно ступить, но из которых дальше нельзя сделать и полшага, позволяет рубежам оставаться рубежами, – это страх, неважно, большой или малый. И ладно б это был свойственный нелюбознательным страх перед неизвестностью (с таким мы бы справились как раз с помощью нашей дырки), но нет, в придуманном здесь положении охватывает самый настоящий, животный – перед физической болью, крушением судьбы, перед лишением здоровья, жизни и даже свободы.

Исчезни страх перед наказанием – и число законопослушных граждан заметно уменьшится, многие ринутся переходить черту – ту или иную, а затем одну за другой. Тем более нечего будет уповать на сдерживающую силу стыда перед ближними, если они – то, ближние, прямо на глазах и пойдут нарушать все заповеди подряд. Впрочем, стыд тут слишком грубая категория: удержавшиеся в такой обстановке от падения будут благодарны куда более мягкому влиянию совести. Да и что может быть стыдно? Убить равного – что угодно, только не стыдно, а вот украсть – да. Стыдно раздеться при всех, а те, кто делает гадости другим, не стыдятся, будучи пойманы, хотя чувство стыда у них, конечно, присутствует, ведь таятся же они, спуская брюки для тех или иных дел; отсутствует же у них – совесть. Мудрейший Даль (или мудрейший живой язык наш) определяет так: совесть – «… нравственное чутьё в человеке, внутреннее сознание добра и зла, тайник души, в котором отзывается одобрение или осуждение каждого поступка… прирождённая правда, в различной степени развития». А стыд, там же, это «чувство или внутреннее сознание предосудительного, уничиженье, самоосужденье, раскаянье и смиренье, нутряная исповедь перед совестью… срам, позор, поруганье, униженье в глазах людей…». Цитата длинна, но она и не окончена, её нельзя оборвать перед самым замечательным определением: «…застыванье крови от унизительного, скорбного чувства». Вот чего, оказывается, надо бояться: того, что будешь жить с застывшею кровью, в унижении и скорби – если с этим можно выжить.

Зато можно выжить в любой, кажется, обстановке, даже за какою – то проходимой лишь в одну сторону границей – читая словарь Даля. На пресловутый вопрос о том, какую бы единственную книгу вы взяли с собою на необитаемый остров, чаще всего отвечают что – Библию, – кривя, конечно, душой, оттого что её, во – первых, не станешь читать подряд и залпом, а только понемногу, только нужные, то есть пришедшие в голову по случаю места, а во – вторых, оттого что тот, кто искренне хочет взять с собою Писание, и без того давно хранит его в сердце своём и в уме своём, зная наизусть. Отвечают ещё и так: называют какую – нибудь толстенную эпопею – которую, конечно, не только не вызубрили до последнего слова, но и цитируют с осторожностью. А третий вариант ответа – как раз Даль, которого можно с восторгом читать с какого угодно места, и который, на какой остров с ним ни попади, поможет, отведя опасность забвения родства, до самого момента избавления чувствовать себя причастным к живой великорусской культуре. Вчитываясь в него, не устаёшь удивляться не только точности определений, необходимых и всякой энциклопедии, но – красочности оных, но – метафоричности. Только что мы останавливались, чтобы разглядеть «застыванье крови от унизительного, скорбного чувства», но двинувшись дальше, чтобы воссоединиться с заброшенной было заглавной темой, никак не пройдём мимо и определения черты: она, конечно, и „всякий линейный знак, прямой или кривой, сделанный в один почерк«, но она же и «линия… воображаемая или отвлечённая, предел плоскости». Загляни я в книгу раньше, кажется, так и назвал бы свою – «Предел плоскости»; это уж (когда бы само слово «плоскость» имело только геометрический смысл) адекватно перевели бы и немцы, оттого что здесь есть всё – и кромка, и обрыв, и тупик. Перед глазами невольно встаёт картина, относящаяся к другой Книге: Он, идущий по воде, аки посуху, озирая плоское море и, впереди, плоскую сушу, ограниченные, то и другая, ровной чертою горизонта – пределом, за которым существует и что – то ещё.

Сущее и «за», и «до» было ведомо Ему, и Он не любопытствовал. Грешное же ремесло сочинителя предполагает нечто иное: при незнании обстоятельств и невозможности приникнуть к дырочке – выдумывать происходящее за пределами; кстати, это не худший способ познания жизни. Другого мы, правда, и не знали, живя в стране, где всему следовало втискиваться в указанные сверху границы, строго, к тому ж, охраняемые – настолько, что и говорить о них не дозволялось ни в газетах, ни даже в литературе. Собственно, советская литература как раз и была олицетворением этих границ.

Предыдущая главаГлава 31 из 33Следующая глава