К книге
Снег для продажи на югеГлава II Все лучшие воспоминанья
80%
Глава II Все лучшие воспоминанья
4

Осенью, перед первой командировкой, Аратова совсем не волновало, что ему скоро придётся жить иначе, нежели в столице – само собой разумелось, что на полигоне и установится какой-то особенный распорядок дня, и досуг будет заполняться не тем, что дома, и придётся привыкать к новому окружению, – но ему и мысли не приходило в голову о том, что существование там будет отличаться от прежнего даже физически. Быт испытателей и военных изумил его, и оттого, что ни при каких переменах нельзя обойтись без сравнений; он везде находил нехватку и несоответствие, причём это касалось всё-таки не только вещей, но главным образом – предметов неосязаемых, вроде чтения по вкусу или атмосферы библиотек и галерей. Начитавшись фантастических романов, он готов был предположить, что попал в другой, параллельный нашему мир, обитатели которого дышат совсем не таким же воздухом, что мы, а быть может, вовсе и не воздухом.

Короткий новогодний перерыв открыл ему неизбежность ведения поочерёдно двух жизней: одной, наполненной удовольствиями для ума, – в городе и другой, тяжёлой для тела, – в голодной степи. Начиная какую-нибудь одну из них, Аратов не сразу понимал, что бесполезно требовать от неё преимуществ другой, но не всё тут зависело от его воли, и существовали вещи, которыми он не мог пренебречь. Тоскуя на полигоне без книг, он и теперь не привёз их с собою, оттого что всё равно не в состоянии был обеспечить себя чтением на трёхмесячный срок. Аульской библиотекой он поначалу пренебрегал, считая, что собранное там либо читано им, либо не стоит внимания, а когда в январе, в первые же дни, всё-таки заглянул туда, то был приятно разочарован, обнаружив, что и тут, если порыться, найдётся что читать – не день-другой, а, пожалуй, всю зимнюю командировку. Проблема досуга пока перестала существовать, и он с сожалением смотрел на тех из соседей, что соперничали между собою, придумывая, как лучше убить время; по его мнению, по-настоящему преступным было разбрасываться здесь целыми днями, когда в Москве счёт иной раз шёл на доли часа. Единственным в экспедиции, для кого, казалось, не существовало этих трудностей, был Векшин, обычно до поздней ночи нужно и ненужно корпевший над расчётами. Те, кто в выходные вовсе не находили себе дела, банально обращались к спирту или картам. Аратов почти не участвовал в пирушках, а картёжников не понимал; поначалу он добродушно подтрунивал над ними, но скоро его терпение начало иссякать. В новом жилище, выделенном бригаде в январе, единственный удобный для игры стол стоял в большой проходной комнате, где спал Аратов, и хотя преферансисты играли при настольной лампе с глухим колпаком и говорили шёпотом, он из-за раздражения бессмысленностью их занятий, не засыпал, пока те не расходились; никакой иной шум не мешал бы ему. Не желая понимать всех этих «мизеров», «тёмных», внезапного оживления Еленского: «Я на тебя зуб рисую. Да ты глянь, что я нарисовал!» (с предъявлением рисунка отнюдь не зуба), – Аратов с сожалением вспоминал о недавних ночах, когда из-за невозможного холода приходилось спать в шапке, опущенные уши которой глушили звук.

Игроки бывали самые разные – на огонёк заходили то военные, то смежники, – сменяли друг друга, и лишь Еленский никому не уступал своего места. В одну из суббот, когда обычно собирались лучшие силы, он, задержавшись с Аратовым на совещании и опаздывая на эту большую игру, предложил пойти кратчайшим, но самым неудобным путем. Погода была не лучшей для прогулок: в середине марта вернулись ветер и стужа, и не пройдя и сотни шагов, Аратов пожалел, что не остался в проходной поджидать попутную машину. Идти пришлось против ветра, только по направлению которого и можно было сверять свой курс: огней посёлка не видать было за поднятой в воздух пылью.

– В гробу я видал такие прогулочки, – скоро сдался Еленский. – Продувает до костей.

– Кто ж виноват? – проворчал Аратов. – Надо было поторопиться, пока не разъехались машины. Всё равно уж, сиди не сиди – ничего не высидишь. На усталую голову верного пути не найдёшь, тут нужен импульс извне.

– Ты прав, юноша, но тебе-то будет импульс: посадочный талон уже в кармане.

– Может, погодить, не уезжать? – спокойно предложил Аратов; у него язык не повернулся бы сказать такое в первый месяц командировки, но сейчас шел ужё третий, начальная острая тоска утихла, и он, наверно, без лишних споров согласился бы при надобности остаться и на одну, и на несколько лишних недель.

– Нет уж, давай не перетакивать. Бог даст, в мае-июне начнём летать, вот тогда впряжёшься уже по-настоящему. Пойдут работы в контуре, так что используй московское время для подготовки.

«Неужели просижу тут всё лето? – ужаснулся Аратов. – А отпуск? Первый отпуск!»

– До сентября, значит? – упавшим голосом спросил он. – Или до снега?

– Как пойдёт, – спокойно ответил ему начальник. – Если как сейчас, то…

Последняя их работа была и в самом деле в своём роде выдающейся: почти все отказы, какие поодиночке встречались в предыдущих пусках, случились и в этом.

– Напрасно я не поехал с Димычем на старт, – сказал Аратов.

– Думаешь, помог бы?

– Всё было бы в порядке – из-за того уже, что мне, грешным делом, хочется наконец-то увидеть аварию и взрыв. Так хочется и так интересно, что знаю: не увижу.

– У многих бывает такое ощущение, что вот, был бы там собственной персоной… И знаешь, я думаю, человека в таких случаях надо непременно пускать на площадку. Вдруг и в самом деле удачная работа – пусть потом верит в свою интуицию.

– А если наоборот? – возразил Аратов, отставая немного, чтобы завязать шапку. – Ну и погодка. Просто не выгребаю против ветра, совсем как рули на нашей ракете. Кстати, наша единственная версия о сухом трении выглядит жалко.

– Да, тем более, что твердим мы о ней давно, а ракеты продолжают ломаться. Только почему ж – единственная? Сам знаешь, что им, наоборот, числа нет, да не на всякой удаётся настаивать. Мы же не в детском саду, и я, не имея на руках стопроцентных доказательств, и рта не могу раскрыть. Видишь ли, у нас – интуиция и опыт, а у прочнистов – расчёты и честь мундира. Вот и воюй.

– Слушай, а почему мы встали?

– В самом деле… Но, знаешь, если не двигаться, перестаёшь думать о ветре.

– Сейчас даже палатка кажется защитой. Но как они там выносят такие морозы?

Они приблизились к палаточному городку солдат-строителей, который издали, с бетонки, всегда казался Аратову забытой декорацией: не хватало смелости представить себе людей, спасающихся от жестокого мороза всего лишь за слоем ткани. Но теперь видно было, как двигаются тени за тусклыми, залепленными пылью окошками и как дым срывается ветром с жестяных труб.

– И мы с этого начинали, – сказал Еленский. – Смотри, смотри, как люди живут. Для тебя хорошо, что застал это. Они, наверно, последнюю зиму – так.

– Подозреваю, что и наш коттедж, и бараки, и эти палатки – один чёрт. Охотно поверю, что в этих ещё и теплее.

Испытатели занимали теперь половину щитового домика, стоявшего на отшибе, в полукилометре от последних строений Аула; во второй половине жили анализаторы из КБ Беляева – основного их смежника. На старом месте, в бараке, оставались только девушки и Еленский, не захотевший расстаться с отдельной комнатой. В домике условия были не лучше – в ветреную погоду тепло там не держалось, а дневальный, обслуживавший ещё и (вернее – в основном) командирскую гостиницу, топил нечасто, и только то и казалось достоинством, что за жильцами не было постороннего глаза. В первые дни у жильцов пользовалась успехом шутка: «Не засыпай, замёрзнешь, как ямщик в степи», – и люди приноровились ложиться одетыми, в ушанках. Лишь к февралю за домиком закрепили отдельного дневального, который и по ночам приходил пошуровать в топке.

В отличие от прежнего жилья, домик был как бы собственной территорией, и девушки почти каждый вечер проводили здесь, где все были – свои. Возвращаться потом без провожатых они не решались – ходьбы получалось с четверть часа через пустырь, по холмам, мимо стройки, в кромешной тьме. В отсутствие Яроша его сестру и Раю провожали по очереди, выждав часок после ухода Гапонова с Фаиной, чтобы дать тем побыть наедине; эта возможность пропадала, кажется, впустую.

В этот час все уже, наверно, были в сборе, и, торопясь, Аратов с начальником пошли от палаточного городка напрямик, через стройку, и так трудно было пробираться в темноте через мешанину траншей, неведомых каких-то механизмов, штабелей кирпича и шлакоблоков, что дорога показалась вдвое длиннее обычной. Оба вздохнули с облегчением, когда наконец увидели вдалеке одинокие огни своего домика.

Тем более одиноко выглядел домик, что стоял высоко, на бугре, и на крыльцо вели два десятка ступенек; за ним простиралась обширная, чёрная теперь низина, и у постороннего создавалось впечатление, что за постройкой начинается озеро или море; тому, кто не завернул бы на огонёк, а сразу поплыл, не осталось бы надежды ни увидеть другое какое-нибудь жильё, ни даже достичь другого берега.

Свет горел во всех окнах, и проигрыватель звучал так бесшабашно, словно в комнатах был праздник.

Внутри впечатление празднества пропало. Стол был не накрыт – напротив, освобождён для игры, – а музыка и шарканье ног доносились из дальней комнаты. Не постучав, Еленский толкнул дверь, и стало видно танцующую пару – Гапонов неуклюже топтался в свободном углу с Раей – и девушек, сидящих на кровати: Фаина с улыбкой наблюдала за Димычем, а Валя читала, даже и на входящих не подняв глаза.

– Ну и веселье, – заметил Еленский.

– До чего ж ты хороша, сероглазая, – попытался подпеть пластинке Гапонов. – Как нежна твоя душа, понял сразу я.

– Сниться будет в Москве твоя сероглазая. В страшных снах.

– Я-то думал, что тебе нравится. Ария Еленского.

Только две пластинки нашлись в местном военторге – эта и «Арабское танго», и их ставили десятки раз за вечер, порой даже и не переворачивая с одной стороны на другую.

– Надо, чтобы каждый привозил из дома по пластинке, – оторвалась от чтения Валя.

– И по книге. Соберём библиотеку, – добавил Аратов, думая о том, что же это будут за пластинки – варианты той же «сероглазой», потому что хороший джаз не купить в магазине, вся Москва переписывает его с одной плёнки на другую, и о том, что здесь, коли так уж плохо жить без музыки, приятно будет слушать что угодно. Он не понимал – не хотел понимать, хотя и сам застал это время, – как это раньше жили без джаза, вообще без лёгкой музыки и даже само слово «джаз» было запретно.

– Брось, – отмахнулся Гапонов, отпуская Раю и направляясь к столу. – Погрейтесь с мороза. На Игоря страшно смотреть. Петя выглядит получше, потому что я его ещё не огорчил. Да, да, пульки не будет, беляевцы уехали на площадку.

– Ах, как славно, – не удержался Аратов.

– Молчи, вредитель. И садись к столу.

– Погодите, я тушёнку открою, – вмешалась Рая. – Что у вас всё не каку людей?

– Кормилица, – язвительно протянул Гапонов. – Не тяни, ребята простынут.

– И горошку дам, – Рая словно не слышала его. – Вы только в ту комнату перейдите, чтобы сесть можно было по-человечески.

Начав есть, Аратов вдруг почувствовал, как устал сегодня – вообще, вся неделя была трудной. От тепла и еды его разморило; он машинально брал то, что подкладывала ему Рая, а потом, пересев на свою койку, стал смотреть, как Еленский и Гапонов танцуют с девушками. Сидеть, не облокачиваясь, было неловко, он слегка откинулся на подушку – и так заснул. Кто-то приходил и уходил – он не слышал этого, а проснулся – от тишины; проигрыватель выключили, и свет был погашен. Аратов решил, что все ушли, но тут за стеной раздался звон стекла и коротко ахнула Фаина. Гапонов пробормотал что-то непонятное, невнятное, и в ответ донеслось беспечное Фаинино: «А!» – и Аратов, улыбнувшись, представил, как она знакомо машет при этом рукой.

Прошло с полчаса, прежде чем он услышал, как уходят Гапонов с Фаиной. Нехотя поднявшись и выйдя на крыльцо, он увидел, как неуверенно продвигается эта пара по неразличимой тропинке.

Тот скудный снег, что выпадал по крохе, жалкий, в палец толщиной слой его, сдувало в низкие закрытые места, только в которых, серым по белому, и была видна тропа. Кратчайший путь в посёлок шел по гребню длинного бугра, откуда, казалось, как ни скатись, попадёшь на улицу, но на самом деле нужно было угодить на одну-единственную невидимую дорожку; прочие пути были опасны из-за ям и камней, а то и вовсе перегорожены колючей проволокой. Аратов, бродя в одиночку, часто сбивался тут с дороги, пока не научился ориентироваться по редким огням: нашёл три таких, что дальний, оказавшись в створе, указывал верное направление. Сейчас Аратов увидел, что Гапонов и Фаина, ещё не скрывшись за бугром, отклоняются в сторону; он кричал им, но бесполезно.

Гапонов, нетвёрдый на ногах, с трудом одолевал обледенелый склон – скользил и падал. Он даже не пытался потом подняться самостоятельно, но Фаина, не помощница в этом, нашла верное средство: отбежав бочком на несколько шагов, манила ручкою и звала нараспев: «Ну, Димыч! Ну, иди ко мне!» – Гапонов грузно поднимался, но, не в силах устоять, тотчас начинал заваливаться вперёд; чтобы не рухнуть, он успевал выбросить ногу, потом, лихорадочно – другую и так, в постоянном падении, ему удавалось пробежать несколько шагов. «Надо же так надраться, – печально удивился Аратов. – И неужели всё так плохо у Фаины, что приходится терпеть и это?»

Никто не знал, где завязался узелок, из которого вдруг пошёл разматываться этот неожиданный, никак не подготовленный прежними отношениями, а словно наскоро и неудачно придуманный роман. Что-то, может быть, произошло между ними в Москве, а, возможно, и этого не понадобилось, а просто был виною постылый командировочный быт, но только Гапонов с первого же по приезде дня вдруг стал ухаживать за девушкой, до того словно не существовавшей для него. Фаина, казалось, блаженствовала, подруги находили, что она похорошела, расцвела, и счастливая развязка была бы, видимо, неизбежна, когда бы Гапонов хотя б однажды остался вечером трезвым. «Сухой закон» обходился им с достойной лучшего применения ловкостью: в то время, как крепких напитков нельзя было найти даже на железнодорожной станции, далеко за пределами полигона, он чуть ли не каждый вечер приходил с работы с фляжкой технического спирта в кармане. Пить он, однако, не умел, вернее, коли неясно, что в этом деле называть умением, напивался до изумления быстро. Здесь, в экспедиции, все были молоды и здоровы и, даже не имея опыта, выдерживали солидные порции, но Гапонов, миновавший ученическую стадию, сдавался после первого же стакана.

Валя Чернышёва, по-прежнему жившая в одной комнате с Фаиной, напрасно деликатно задерживалась вечерами в домике: потом, осторожно, ноготком постучавшись в собственную дверь, она тотчас же слышала в ответ девичий ясный голосок, приглашающий войти. Глазам Вали и её провожатого всякий раз представала одна и та же картина: Фаина, надушенная, в кружевном розовом белье, лежала в постели, вытянув руки поверх одеяла, а Гапонов, не сняв бушлата, сидел в её ногах, сгорбившись и трагически обхватив голову.

Аратов один изо всех, провожая Валю, ни разу не зашёл с нею в дом и не видел этой картины – старался не напоминать ни себе, ни тем паче Фаине о том, что могло быть между ними в декабре.

Поначалу, в первые дни после этого не случившегося, трезвые рассуждения на тему о мужской порядочности мешались в уме с сожалениями о пропавшей возможности; эти колебания вдруг исчезли после новогодней ночи, и теперь ему не давали покоя совсем иные сомнения: он не знал, была ли она в действительности, эта праздничная ночь, – не удивился б, обнаружив, что частые мысли о ней рождаются не памятью, а воображением.

«Лучше б я не летал в Москву. Только раздразнил себя», – неискренне сожалел Игорь; позже он, однако, обнаружил, что иные коллеги, видимо, думают похоже, избегая таких коротких наездов домой. Нынешний перерыв только усугубил тоску по оставленному, которая теперь сошлась на одном определённом предмете – ущербном празднике с Наташей, только всё же не на самой Наташе; к несчастью, Аратов понимал, что, окажись на её месте другая, его нынешние чувства, вероятно, были бы точно такими же, теми ж. Он находил в себе лишь смятение, а не любовь, хотя и верил, что полюбил бы Наташу, едва увидев, что немногие, непростые для девушки слова, сказанные ею в новогоднюю ночь, навсегда изменили их отношения. Он ждал чего-то нового в ней, прежде таимого, но Наташа не только повела себя так, будто ночь на даче ничего не значила для неё, но даже как будто отдалилась, и Аратов, не в состоянии объяснить это её скромностью, гордостью или смущением, всё яснее понимал собственное былое равнодушие к ней.

Накануне отлёта Игорь провёл вечер у Прохорова, и его расстроило, что Наташа, зная это, не забежала попрощаться (а втайне – что не проводила в аэропорт). Писем от неё не приходило, и Аратов, огорчаясь, всё чаще думал, что ждёт их не от Наташи Саранцевой, а от какой-то девушки вообще, и, значит, если быть честным до конца, ему не следует встречаться с нею. Он много думал об этом, и ему открылось и пришлось по душе доброе свойство командировок, оставлявших много времени для размышлений: когда бы в Москве он мог так пристально, подолгу вглядываться в себя? Дома Аратов вечно был занят, озабочен, вечно куда-то спешил, опаздывал, и смена ритма по приезде сюда оба раза была такой резкой, будто он с разбега налетал на преграду: дыхание ещё не восстановилось и сердце колотится, но бежать больше некуда, и азарт состязания уступает место отчаянию от невозможности дальнейшего движенья; остывая же потом от бега, он начинал различать предметы, какие только что не существовали для него в общем мелькании.

После новогодней ночи, узнав, чего был лишён до сих пор, он уже не хотел больше мириться с этим самым лишением. Казалось, что теперь он получил право надеяться, и что теперь Наташа в Москве думает о нём, но всё у них вышло неловко: они не попрощались перед отъездом, к тому же девушка ещё и до того успела сказать, что не пришлёт письма, сославшись, как удобно ссылаются многие, на неспособность сочинять; сказано это было будто бы без сожаления, легко, и взгляд при этом таков был, что Игорь упал духом: ей совсем не нужна была переписка с ним. «Ах, – уговаривал он себя, – выражение лица, как говорится, не улика», но настроения такие доводы не поднимали.

Когда бы прежде он придал такое значение неспешному обмену строчками? Кажется, не в духе времени было получать ответы на свои вопросы спустя недели, когда и сам не помнишь, о чём спрашивал, но Аратову стало вдруг необходимо то, к чему он прежде относился снисходительно и что, возможно, слегка презирал. Теперь получить любую записку, пусть и не с лучшими новостями, означало найти лишнюю нить, связывающую с домом. Он рад бывал весточкам от родственников, но больше ждал – других, не от них, плохо представляя, как должны выглядетьэти желанные послания; он, оказывается, не знал имени автора, этого бесконечно дорогого ему человека, и память не хранила ни черт, ни голоса, а немногие встречи остались в прошлом, не имея продолжения. Последним из всего того, на чём остановилось время, была ночь на даче, и Аратову казалось, что по возвращении он прежде всего попадёт в этот лесной домик, где всё повторится с точностью до жеста и слова, и лишь потом вновь двинутся часы, исправляя ошибки, навёрстывая, спеша. Ему казалось, что люди, оставшиеся в Москве, не имеют права что-либо совершать без него и ждут его возвращения, чтобы вместе прожить пропущенные дни; во всяком случае, это было бы справедливо.

* * *

С крыльца послышался тяжелый топот, потом что-то упало. После непонятной паузы топот продолжился уже в коридоре.

Пригнувшись в низком проёме и задев плечом косяк, в комнату ввалился Гапонов.

– Где же игрочки? – удивился он. – Этот – спит. А игрочков – не было.

Стаскивая на ходу куртку, он поплёлся к себе в комнату. Там горел свет.

– Пасьянс! Гадалка! – донесся его бас. – Знаешь, как называется король крестей? Бардадым! Бардадым!

– Это Фаина тебя научила? – насмешливо спросил Еленский.

– Фаина, женщина! – вскричал Гапонов. – Эта женщина – откуда ей знать? Ах, витязь… Пошли, Петя, поговорим. Впрочем, где народ? Сегодня у нас проживает один Игорь. Но где народ? Пошли, поговорим. А, да брось ты это дело. Что резону в картах?

– Погоди немного, отдохни.

– Я лягу, – вдруг смирился Гапонов. – То была Фаина. Но разбуди. Нужно позарез.

Продолжение разговора Аратов нечаянно услышал, проснувшись где-то уже среди ночи. Они старались говорить негромко, особенно – Еленский, но тонкие стены пропускали все звуки, слышно было даже, как ворочается на койке Димыч.

– Мы – суровые мужчины, – заявил Гапонов.

– Это правда. Но ты что-то важное хотел сказать? Не то я пойду домой. Поздно.

– Отнюдь. Важное я бы унёс с собой. Нет, но каково: бардадым!

– Мы продолжим завтра.

– Я не пьян, между прочим, – обиженно заявил Гапонов.

– Конечно, нет. Тебе литр, что слону дробина.

– Ну, столько не было. У меня – ни в одном глазу, вот беда, – Гапонов неожиданно расхохотался. – Сна – ни в одном глазу.

– Ты, видно, разволновался. Что за ссора вышла у вас?

– Ссора? Нет, пустяки. Но я думаю: что за хозяйка, лужу не подотрёт? Подумаешь, банка упала с чистой водой. Тряпку – двумя пальчиками!

– Она – твоя гостья была, – напомнил Еленский.

– Слушай, давай ещё по стакану.

– Давай. Только я-то выпью, а тебе довольно.

– Хорошо, – легко согласился Гапонов. – Тебе как смешать – пополам?

– Пополам. И колбаски передай. Удивительно, как это вы всё оставили.

– Начни она подтирать – отобрал бы тряпку. Но начни! – выкрикнул Гапонов. – Нет, я тихо. Я о том, что она не хозяйка. Не о том, что – сейчас, а что – будет. Что за брак…

– Ты решил? Твердо?

– Ничего не решил, – пробурчал Гапонов, теперь еле слышно. – Она-то – хочет!

– Это, милый, ещё не основание. Всякая девица хочет, оттого что годы-то – бегут! Послушай, Дмитрич, не продолжить ли нам завтра? На свежую голову?

– Э, нет, погоди. Разве эта женщина сама не видит? Фаина! Должна и она… Если здесь не решим, то всё, я ушел в сторону. В Москве и не подойду к ней. Она, наверно, ждёт, что и там будет то же: провожания с работы, на паровозе – в её деревню, на завалинке посидеть, с родителями раскланяться, в кино семечки полузгать. Увольте. Сразу, так сразу.

– Сам не знаешь, чего хочешь. А девчонка надеется понапрасну.

– С другой стороны, видишь, как здесь получается? У меня – не получается. Удивительно: пью, что ли, много? Я пьян?

– Ещё как.

– Что же ты разговариваешь со мной? Прогони или патруль вызови. А, я понимаю: слушаешь, что у пьяного на языке? А язык-то заплетается.

– Связно говоришь.

– Ага! В литрах на единицу веса… Чтобы меня свалить… Знаешь мой вес? Но приеду в Москву – ни капли. Месячник трезвости. А к Фаине – не подойду. Только здесь.

Так, значит, далеко зашло у них, и Аратов почувствовал зависть – не потому, что и сам мог быть на месте Гапонова, с Фаиной, нет, он не сожалел об этом, а потому лишь, что близилась весна, и эти двое уже были – пара, а он оставался один.

Это была беда его, которой он всякий год боялся и не мог избежать: острая, мучительная грусть, непременно наступавшая в лучшие месяцы – в апреле, в мае, когда девушки, сбросив надоевшие пальто, становились особенно нарядны и приветливы, и когда казалось, что все, кроме него, любят и любимы. Тревожное весеннее настроение всегда наступало внезапно, под влиянием случая; в прошлом году он, легко проведя март и половину следующего, совсем уже тёплого, солнечного месяца, подумал было о своём исцелении, как вдруг, некстати увидев на вечерней набережной парочку и огорчившись, что не может так же постоять у парапета, обняв девушку и молча наблюдая течение реки, почувствовал себя совсем неважно и так хворал вплоть до лета и жары. В нынешнем же году одна только боязнь стеснения духа стала так остра, что он едва ли не готов был остаться на полигоне до мая, чтобы весна прошла незамеченною; здесь все были в одинаковом положении – одинокие мужчины, – и он впервые не выделился из общей массы.

Тут было трудно соблюсти меру: и пропустить весну, и не пожертвовать ради этого подмосковной зимой с её сугробами и катанием на лыжах, не вычеркнуть эту зиму из жизни, захватить хотя бы её краешек. Ему довольно было бы даже единственной лыжной прогулки; маршрут её в этом случае следовало б выбрать наверняка, и он вечерами с удовольствием сравнивал разные варианты; это было сродни мечтам над картой мира о путешествиях. Перебирая в памяти знакомые места, он припомнил и то, куда заехал летом на велосипеде. Леса там было, кажется мало, лыжнику пришлось бы преодолевать открытые ветру поля и реку, и ехать туда, конечно, не стоило, но Аратову показалось вдруг, что этот уголок Подмосковья отмечен чем-то особым, и ему необходимо снова побывать там. Некстати подумав об исчезнувшей навсегда девушке с собакой, он огорчился, поняв, что забыл её лицо – то ли плохо рассмотрел, то ли теперь затруднился по той же причине, по какой невозможно бывает точно нарисовать в воображении внешность близкого человека, в черты которого, не зная нужды изучать, давно уже не всматриваешься, отчего замечаешь только минутные перемены выражения. Образ её ускользал, портрета не получалось, но Игорь не горевал, веря, что непременно увидится с нею снова и тогда уж рассмотрит как следует. Возможность случайной встречи в городе была ничтожной, но Аратов вдруг понял, что ему по плечу отыскать её (он изумился, заметив, как при мысли об этом забилось сердце). Оказывается, он знал, где, как и кого искать – не человека, а приметную собаку: если девушка не прихвастнула и пёс в самом деле чистопороден, то его, из-за редкой масти, непременно должны помнить в клубе собаководов; как резерв, оставались еще ветеринарные лечебницы. К счастью, девушка вскользь упомянула о своём недавнем переезде с Нижней Масловки в Черёмушки – это сужало район будущих поисков. Загораясь, Игорь уже твёрдо решил, что будет искать и найдёт, причём не видел в этом придуманном приключении другого интереса, кроме спортивного. Но и всякий интерес он простил бы себе, оттого что Наташа не писала писем и, выходит, могла жить без него: новогодняя ночь ничего не изменила в мире.

Мог ли он сам жить без неё? – над этим вопросом он пока старался не задумываться, отгонял от себя, оправдываясь тем, что всё равно ответить на него можно, лишь живя в Москве; на полигоне же – он рассмеялся – жить на полигоне вообще было нельзя, с Наташей или без. В любом случае пищей для души здесь были одни воспоминания, и он изумился тому, что память снова подвела его: Наташины черты, так хорошо знакомые каждая в отдельности – глаза, причёска, губы, – тоже никак не складывались в его воображении вместе, чтобы образовать портрет; Игорь, как ни старался, видел лишь некий светлый, светящийся образ, достаточно неопределённый для того, чтобы при близком рассмотрении обернуться чьим угодно лицом.

* * *

Силясь разглядеть в иллюминатор, бело ли внизу, Игорь видел черноту, не зная, что это – оттаявшая ли земля или ночь, и лишь при посадке понял: здесь – зима. Ступив на трап, он обнаружил, что ночь тиха, а когда случайный ветерок отогнал запахи горячего металла и керосина, ему показалось, что он слышит, как пахнет снег – но это просто дышалось по-иному, чем на полигоне, где воздух был сух и безжизнен.

Исключая самый миг возвращения, замечательный объятиями, причитаниями и немедленными, с порога, взаимными рассказами, течению его дней сразу следовало пойти по-старому, словно другой мир только привиделся ему. Но, не пережив вместе с близкими людьми эту зиму, Аратов поначалу чувствовал себя в Москве неловко, как посторонний. Он предпочел бы, чтобы причиной такой неловкости стал некий мудрый опыт, приобретённый там, где можно наглядеться недоступного смертным, но в действительности вынужденно признавался себе, что скорее во время отлучки сам в чём-то отстал от здешнего своего круга, отношениям в котором теперь суждено было измениться. Он вообразил даже, что нарушилась общность его с Прохоровым интересов – и так уверился в этом, что когда, освоившись в городе, зашёл наконец к другу, то не смог объяснить тому даже такой мелочи, как растерянность от потери зимы.

Им вообще не удалось поговорить как следует: мешало присутствие Нины. Играть в старую игру – кто кого пересидит – сегодня было бесполезно: женщина, видимо, собиралась остаться до утра. В то же время она была взвинчена, не в духе, и напряжение чувствовалось между нею и Андреем – к постыдному удовольствию Аратова, давно ждавшего, когда распадётся эта связь. Он, веря вкусу друга, наверно, постарался бы подавить в себе неприязнь к Нине, когда бы много раз не слышал от самого Прохорова, что это увлечение – из недолговечных, что это и не увлечение вовсе. Сегодня, видя настроение Нины, Игорь поторопился распрощаться; вдобавок, он не знал, как себя вести, что говорить, если сюда поднимется Наташа. Она не поднялась – и Аратов столкнулся с нею во дворе.

«Как хорошо было бы подготовиться к такой встрече, отрепетировать слова», – подумал он, напрасно призывая теперь на помощь находчивость и вдохновение. Он хотел бы придумать что-нибудь лёгкое и остроумное, а пока что молчал, растерянный, словно пытаясь за секунды решить то, на что не хватило нескольких недель: истолковать Наташин отпор на даче как решительный отказ или же, напротив, как обещание верной любви и тогда уже держать себя сейчас так или этак. Казалось, будто ничто третье здесь невозможно, и он решил, что теперь остаётся лишь развивать события до катастрофы; почему-то именно катастрофа виделась в конце, будто должно было сказаться что-то неверное в прошлом, чего он не смел вспомнить.

– Я думал, ты зайдёшь к Андрею, – пробормотал он после долгой паузы.

– Если б я нужна была, стукнул бы в окошко. Адрес старый.

– Что-то обстановка там накалена.

– У него вообще неладно: хандрит… А ты, смотри-ка, уже загорел, – удивилась Наташа, но сказала это так спокойно, что Аратов даже усомнился: да полно, уезжал ли он; похоже было, что они расстались тому несколько часов, и теперь девушка заметила, что он надел вместо легкомысленного беретика шляпу.

– Обветрел. Да и весна на дворе. Так что – Андрей?

– Завидует тебе: тоже хотел бы забраться в глушь, отдохнуть от людей…

– От Нины?

– …а тратить отпуск – жаль. Да и какие там отпуска в его артели? Меньше, чем у меня. Был бы он вольным художником…

– Был бы я вольным художником!.. Но нет, не в этом дело. Он, быть может, хочет набраться там каких-то особенных впечатлений для работы здесь, а я думаю, как бы мне, наоборот, так устроиться, чтобы копить и увозить с собой в командировки частички здешней жизни: всё – наши посиделки, кухня, тётка – всё сгодится.

«Не нужно было приезжать в декабре, – в который раз подумал он и вдруг, будто ему надоели собственные колебания, сказал себе: – Возьму и женюсь».

– Ты надолго приехал?

– Ну вот, – принудил себя засмеяться Аратов, – до чего дожил: никто уже не спросит, надолго ли уезжаю, а только – на сколько приехал, словно я тут временный жилец.

– И всё же?

– А я и сам не знаю, надолго ли. До мая – наверняка.

– Всего-то – месяц…

– Что же, ты не хочешь, чтоб я уезжал? – нечаянно резко спросил он.

– Отчего бы хотеть? Тебе же там плохо…

– Кто сказал? Что значит – плохо? Мне там интересно, – с вызовом сказал Аратов.

– Опять ты о своей работе, – печально проговорила Наташа. – Видно, тебе никто не нужен, а всё доброе ты говоришь просто для красного словца.

Но он бы и ещё больше, и всё – красными словами, хотел сказать о работе, о её исключительности и романтике: кому, как не его девушке, было выслушивать это. Коллеги не одобрили бы подобного тона: вот чего он не мог понять на работе – общего спокойного отношения к своему делу, как к самому обычному, каким может заняться каждый.

– Поехала бы со мной в экспедицию… – сказал он.

Наташа не ответила. Истолковав её молчание по-своему, Аратов шагнул к ней ближе и неловко поцеловал.

– С ума сошёл – под моими окнами! – увернувшись, ужаснулась Наташа. – И потом, мы столько уже стоим, я опоздаю. Пока, я бегу – и не провожай меня.

– Вместе побежим, – сказал Аратов, не двигаясь с места. – Ты разве – не в метро?

Что это за дом был, куда он не смел проводить ее? Не ощутив ревности, Аратов понял, что запрет вряд ли серьёзен, и что не Наташа ему, а он ей навязал решение.

* * *

Часть фонарей не горела, и на этом полутёмном участке улицы он едва не разминулся со знакомым, вернее, разминулся уже, прошел мимо – и был остановлен окликом вослед; оглянувшись же и узнав Яроша, он вдруг вообразил, что находится не в двух кварталах от дома, а снова на полигоне, только на какой-то новой, более оживлённой, чем другие, площадке. Это ощущение не показалось странным: он так до сих пор и не поверил в возвращение домой.

Кому-кому, а не Ярошу, жителю пригорода, пристало бы не спеша бродить в этом районе в поздний час, и однако это он, а не Аратов, удивлённо воскликнул:

– Что ты делаешь тут?

Аратов помолчал, разглядывая коробку с тортом, которую Виктор держал в руке (тот непременно покупал домой торт в каждую получку), и пытаясь сообразить, зачем для такой покупки понадобилось ехать через весь город.

– Я здесь живу, – сказал он наконец,

– А я – из дворца спорта, – с нажимом сообщил Ярош, будто бы даже разочарованный ответом товарища.

– Так и ходил с коробкой? Рискованное предприятие.

– Чудак, я девочку попросил, она мне оставила. Хочешь, продадим его здесь?

Нет, Аратов не хотел, но остановить Виктора было уже трудно:

– Ну, тогда съедим. Вот только где купить бутылку сухонького?

– Донеси, донеси до дому, – попробовал урезонить его Аратов, у которого были свои планы на остаток вечера.

– Посмотри, который час. Пока доберусь домой – кто будет его есть? Завтра куплю свежий.

– Но и мы – не съедим же весь, – сопротивлялся Аратов, уже видя, что настоять на своём сумеет лишь ценой ссоры.

В конце концов они поднялись к Аратову. Их старания не шуметь в передней оказались бесполезными: тонкий слух Лилии Владимировны позвал её в коридор в ту именно секунду, когда Аратов переступил порог.

– Вы очень вовремя, – сказала она. – Мы как раз накрыли на стол. Чай готов.

– Вот и торт пригодился, – воскликнул Виктор, оглядываясь на Аратова.

– Мы, тетя Лина, присоединимся к вам попозже, – поспешил исправить положение Аратов, забирая торт у Яроша и передавая его тётке. – Отрежь нам пока по кусочку.

Такое пока не заведено было в доме. Лилия Владимировна не признавала независимости территории племянника и, если к нему приходили, вторгалась в его клетушку в любое время и обрекала гостей на чаепитие в своей просторной комнате, всякий раз умея нечаянно сделать обстановку за столом принужденной. Аратов, однако, готовил небольшую домашнюю революцию: покончив, наконец, с безденежьем, обзавёлся своей, отдельной кофеваркой и собирался оборудовать подобие бара, чтобы впредь противопоставлять тётушкиному застолью собственное; момент переворота должен был совпасть с покупкой магнитофона – к Аратову приходили бы не поговорить, не на чашку чая, а чтобы послушать музыку – это почти исключало бы переход за стол к Игожевым.

Вопреки обыкновению, Лилия Владимировна сегодня не вошла к племяннику.

– Ты, старый, даёшь, – выразил тот свое восхищение интерьером; больше всего его поразила живопись по штукатурке.

– Работа моего друга, – пояснил Аратов. – Он хороший художник, профессионал. Впрочем, вру: профессионал – это живописец, живущий продажей своих картин. А он работает в какой-то артели, разменивается на мелочи.

– А ты знаешь, старый, что и я люблю рисовать?

– Вот уж чего не замечал на полигоне, – насмешливо ответил Аратов. – Ты же карандаша в руки не брал.

– Там другие интересы.

Искушение высказать банальную мысль о том, что у художника везде одни интересы, было велико, но Виктор опередил:

– Столько работы…

– И при этом не знаешь, куда деть свободное время, проклинаешь выходные – даже в Ауле. Не представляю, как ты жил на площадке. Мы уже говорили об этом.

– А знаешь, старый, я как раз хочу насовсем перебраться туда, на площадку, – выпалил Ярош. – Там интереснее, и я в принципе договорился с Фомичом, так что, может быть и не прямо сейчас, а на будущий год, но уйду.

– Нормальные люди идут из «гайки» к нам, а не наоборот. Чем тебя приманили?

– Буду руководить группой. Но не в этом дело. Я ведь попробовал и того, и другого, и вижу, что наша сидячая работа не по мне. Я, видно, человек рабочий… Ну, не смейся, не смейся. Просто мне нравится мастерить что-нибудь своими руками.

Внутри службы испытаний и в самом деле, если и существовало течение людей, то лишь в одну сторону, от практиков к теоретикам, от последних же очевидный путь вёл в научные отделы. Всего два дня назад Еленский, прервав пустой разговор в столовой, сказал Аратову:

– Можешь форсировать свою карьеру. Ты же знаешь, бригаду маттехобеспечения преобразовали в отдел, и у них открылась вакансия начальника бригады. Тебя возьмут без разговоров – хочешь, я намекну им?

Оба посмеялись над этим, как над хорошей шуткой, понимая, что из теоретиков в снабженцы не рвутся.

Теперь следовало бы посмеяться и над шуткой Яроша, но это был всё же другой случай: Ярош не уходил из инженеров, а менял бумажную работу на такую, где мог бы иметь дело с живым металлом. В сущности, разница была невелика. В газетах изредка стали появляться материалы о создателях космической техники – там коллег Аратова величали учёными, словно выделяя из общей инженерской массы, но это был наивный взгляд непосвящённых. Кого бы из своих сотрудников мог назвать учёным Аратов? – не Петю же Еленского: дистанция между тем и работниками академических институтов была громадна, не то, что между ним же и Лободой. Всё это были сегодня аргументы Яроша в завязавшемся споре, и Аратов, согласный с ними, противоречил потому только, что живо вообразил невозможное: как сам переходит в бригаду Лободы.

После спора каждый остался при своем мнении, и Аратов был озадачен, когда Ярош через какой-то час, за чайным столом у Игожевых, принялся утверждать совершенно обратное тому, что отстаивал только что – расхваливать свою нынешнюю профессию.

– Скажите, кто мы такие? – спрашивал он Лилию Владимировну и доверительно отвечал сам себе: – Мы следователи по особо важным делам. Выезжаем на место происшествия и ищем виновника методом дедукции. Последнее слово – за нами. Другие же, то есть милиция, только обеспечивают нашу работу.

– Вижу, вы увлечены не меньше Игоря, – заметила Лилия Владимировна. – Меня лишь смущает, что – давайте пользоваться вашей терминологией – что прокуроры не создают вам надлежащих условий. Долго ли вы так выдержите?

– Долго, если к этому правильно относиться. Для меня, например, командировки – тот же туризм…

– Турист по особо важным делам, – фыркнул Аратов.

– … а у туриста где улёгся, там и дом. Крыша есть – и хорошо. Лишь бы ночью снег на лицо не сыпал.

– Где же ты раньше был со своей спасительной туристской философией? Глядишь, легче бы перезимовали. А то и правда, лишь снегопада в комнате недоставало.

– Какой ужас! – воскликнула Варвара Андреевна.

– А ты сам-то ходил в зимние походы? – снисходительно бросил Ярош. – Только честно, положа руку на это самое место.

– Я не ходил и в летние, – вызывающе ответил Аратов. – Шагать в строю, глядя в чужую спину, с тропы в сторону не шагнуть – это не для меня.

– Я к чему спросил: в походе такой барак – мечта, рай. Нет, это славно: на улице стужа, ветер, а мы с парнями придём с технички – и за домино!

– Что же вы свой торт не отведаете? – спросила Лилия Владимировна. – Давайте, я вам ещё чаю налью.

– Чай не пьёшь – какая сила? Выпил чай – совсем ослаб.

– Интересная трактовка, – Лилию Владимировну, кажется, начинал интересовать гость. – Но я вернусь к теме жилья. Ваш быт романтичен, спору нет, вдобавок, сейчас, кажется, в моде уходить из городских квартир куда-нибудь в Сибирь, в тайгу, на великие стройки, да только ведь всю жизнь за домино не проведёшь.

– Некоторые играют именно всю жизнь, – чтобы досадить Ярошу, перебил Аратов. – И Вите грозит то же.

Лилия Владимировна уже пошла на попятный:

– Это, конечно, лучше, чем…

– Чем моё будущее. Но я, как всегда, сведу к одному: если уж меня не погубило раздельное обучение, то…

Расчёт был верен: Виктор вряд ли поддержал бы эту тему, тётка же, как проверено было, могла не оставлять её часами; так и случилось, и Аратов в конце концов успокоился: вечер, кажется, прошёл гладко и Виктор не ляпнул ничего невпопад. Но едва за гостем закрылась дверь, Лилия Владимировна изобразила крайнее недоумение:

– Что за приятели у тебя?

– Сотрудники, – поправил Игорь. – Мои приятели известны. А Витя, кстати, хороший товарищ. Попади я в трудное положение, сам же первый забуду, какие разные у нас вкусы и прочее.

До сих пор он не замечал, что невольно, оценивая окружающих, применял в командировке совсем не те мерки, что дома; на полигоне важно было всего лишь, чтобы соседи и собеседники были толковы, но дома даже простая разница во вкусах воспринималась как инакомыслие, отдаляя людей, и компании, случайные на первый взгляд, возникали всё же не сами собою.

– Хороший товарищ, – повторила Лилия Владимировна. – Охотно верю. Только, видишь ли, – нет это не касается именно Виктора, а просто вспомнилось к слову, – достоинства у всех приблизительно одинаковы, зато недостатки у каждого свои, и, значит, разумно выбирать себе в друзья тех, чьи недостатки устраивают тебя больше.

– По этому же принципу следует выбирать и невесту, – согласился Аратов, тотчас спохватившись, что затронул слишком ёмкую тему; на сей раз, однако, Лилия Владимировна промолчала.

* * *

Огромный дом стоял покоем, а другой, меньший, замыкал двор, оставляя два проезда; в просторном квадрате разместились и растаявшее хоккейное поле, и детская площадка, и просто сквер, часто засаженный тонкими деревцами. Фонари горели только по углам, и из ворот трудно было разобрать, что делается за сплетениями изгородей и посадок. Пройдя под аркой, Аратов оказался под голой лампой, на виду, и ему пришлось поспешно переместиться в тень: неловко было бы, если бы Таня увидела, как он стоит здесь в поздний час. Он понимал, правда, что вряд ли девушка запомнила его внешность, да и вообще их встречу-быть может, и ждала тогда, летом, что он приедет на реку ещё раз, но теперь, когда прошло столько времени, ему нужно было начинать всё сначала.

Он, пока не взялся за поиски, не слишком верил в быстрый успех, на деле же всё оказалось проще простого, и за один день ему стали известны её адрес, фамилия и, может быть, имя. В книге ветеринарной лечебницы хозяйкой жёлтого добермана значилась Т.П. Карташова, и он только немного затруднился, решая: Татьяна? Тамара? Первое нравилось ему больше и шло девушке, и он уверил себя: Таня. «И фамилия милая, – думал он. – Хорошо, когда девочка картавит по-детски. Значит, Таня».

Вторая половина дела выглядела совсем уже простой: нужно было подойти к нужному дому поздним вечером – в то время, когда все хозяева выводят перед сном своих собак, – и тогда, увидев Таню, окликнуть с таким видом, будто увидел её случайно, проходя мимо по делам. Подстроить эту встречу он придумал совсем не потому, что был неравнодушен к этой девочке и горы свернул бы, чтобы разыскать и добиться её, а потому, что не знал, чем занять первые вечера в Москве. За прошедшие полгода он позабыл, какое впечатление девушка произвела на него в тот летний день у реки, и теперь отправился на свою вечернюю вылазку не с бо'льшим волнением, чем если бы ехал, чтобы взять интересную книгу у малознакомого человека. И всё же когда где-то в середине двора послышался лай, сердце его забилось. Нужно было сразу пойти вперёд, а он стоял, робея: знал, что не посмеет сейчас подойти к девушке. Впрочем, с собакой могла быть и не она, Аратов ничего не различал там, в темноте; ни лая, ни движения больше не слышно было, и он хотел всё же пойти посмотреть, но тут в круг света от ближнего к нему фонаря выбежал жёлтый пёс. Знакомый голос позвал: «Азор, Азор!» – и первым, естественным побуждением Игоря было и самому помчаться на зов, и он рванулся было или хотел рвануться – во всяком случае, почти сделал шаг, какой мог бы выдать его, но вовремя остановился, увидев на фоне освещённых окон первого этажа рядом с силуэтом девушки второй, мужской.

Он был благодарен темноте, своей зимней одежде, сделавшей его неузнаваемым, и времени, протекшему со дня их встречи.

Дождавшись окончания прогулки, Аратов увидел, как спутник девушки вошёл вместе с нею в подъезд, и как лифт тотчас пополз вверх. Худшим, к чему он приготовился заранее, было, что не Таня, а кто-нибудь из домашних выведет Азора, и тогда просто следовало бы повторить попытку, но теперь дорога сюда могла оказаться заказана навсегда. Он представил, как те двое поднимаются в лифте, и Таня, смеясь, стряхивает снег с воротника мужа (но нет, она, школьница, ещё не могла быть замужем), и как тот потом помогает ей снять пальто и, дождавшись, пока она поправит сбившиеся под платком волосы, обнимает за плечи и ведёт в комнаты. Аратов успел уже позабыть, что ещё сегодня сомневался в том, что встреча с Таней нужна ему, – недаром же несколько месяцев не вспоминал о ней, а заскучал лишь когда ему вконец опостылел холостяцкий быт зимовки; в те дни, выдумывая свое несчастье, он выдумал и лекарство от него. Всего несколько часов назад Аратов допускал, что искать хозяйку собаки его заставляет только спортивный азарт и, значит, так же увлечённо он принялся бы за розыски любой другой девушки, он ведь даже не запомнил лица этой, так что имел право сказать, что не знает толком, кого ищет, но сейчас смутный образ, живший в сознании, вдруг отделился от остальных, предлагаемых памятью как фон и подсказка, и черты начали проступать, как на фотобумаге. Это лицо, только что бывшее одним из множества, становилось единственным среди прочих, неразличимых.

Спустя сутки Игорь снова был у Таниного дома. Зайдя со стороны тёмного проезда, он сначала прислушался и огляделся, а потом, не таясь больше, исходил пустой двор вдоль и поперёк. Так прошел час. Очевидно, Азора уже выгуляли, но эта случайность не смутила Игоря: ему ничего не стоило приезжать сюда хоть ежедневно, и он верил, что добьётся своего. Бродя по двору, он чуть ли не молитвы читал про себя – да и вслух бормотал что-то, – желая, чтобы Таня оказалась свободной. Эти страстные мольбы, которых сейчас сочинилось уже несколько, перемежались скучными оправданиями грядущего поражения: он внушал себе, что невелика беда потерять ещё не обретённое.

Понимая, что в эти минуты предаёт Наташу, Аратов попытался думать о ней зло: «Сама виновата, – твердил он, – могла бы за три месяца написать пару строк. Торчал, как перст, в этой дыре. И потом, мы же тогда, на даче, не впервые встретились – что за внезапная любовь?» Но он и неудовольствия не сумел вызвать в себе, и не успокоил совести.

Жёлтый пёс промчался вдоль стены. Девушка вышла из дому одна, и Аратов поспешил навстречу.

Она смотрела насторожённо, не узнавая.

– Помните, вы купали собаку на даче? – осторожно начал Аратов, тотчас сообразив, что она купала собаку ежедневно, и уже не удивившись её сухому: «Ну и что?»

– А роза упала на лапу Азора, – как пароль, произнёс он, жадно вглядываясь в её прелестное лицо и думая, что никогда так не смотрел на Наташу.

– Вы приезжали на велосипеде! – вспомнила она.

– А потом вышло, что я больше не сумел приехать. Вы не оставили ни адреса, ни телефона, но я искал вас, и вот…

– Так вы здесь не случайно? Как вам удалось?

– Проще, чем вы думаете, – отступил Аратов, почувствовав, как она напряглась. – Я проходил мимо…

Она насмешливо прищурилась:

– Через этот двор?

– Тут неподалеку живёт мой коллега, Слава Пенин, – придумал он, не солгав особенно: тот жил где-то на Юго-Западе, а теперь в представлении Аратова весь этот новый огромный район, прежде незнакомый ему, тяготел к единственному дому; к своему изумлению, он не ошибся.

– А, я знаю, – равнодушно сказала девушка. – Неподалёку – это в подъезде у левой арки? Он учился с моим братом.

Поняв, с кем вместе девушка вчера выгуливала собаку, Аратов всё же почувствовал себя неуютно: он чуть не попался.

– Я не был в Москве с ноября, – поведал он. – Остался без зимы, без снега.

– Где ж это нет снега зимой? На Кавказе? И я бы хотела… Не помню, я спрашивала, где вы работаете?

– Там же, где Пенин, – напомнил он.

– A-а, самолётики. И что же, вы сами летаете?

– Нет, конечно. У нас хватает работы и на земле. Да зачем мы всё говорим обо мне? Скучные материи. Расскажите лучше о ваших делах.

– Они ещё скучнее. На удивление занудный факультет.

– Теперь уже ничего не поделаешь, придётся тянуть лямку.

– Кто вам сказал? Нет уж, дотяну этот курс – и найду себе что-нибудь поживее.

– Снова потеряете год?

– Выиграю! Потому что учиться всё-таки лучше, чем работать. Согласны? Пока есть возможность жить свободно, ею нужно пользоваться, а?

– Что за вопрос, – проговорил Аратов, озадаченный её сообщением. – У меня-то получилось иначе, ко мне свобода пришла как раз только с окончанием вуза

– Господи, как сложно. Я даже не поняла, одобряете ли вы.

– В техническом вузе было, наверно, труднее?

– Не знаю, – засмеялась она. – Я не старалась. Разве я похожа на усердную ученицу?

Она производила именно такое впечатление.

– Не похожи. И раз вы не заняты учёбой, давайте, предпримем что-нибудь вместе: встретимся не на ходу, во дворе, а проведём вместе вечер, чтоб поговорить толком.

Он сказал это неловко из-за непривычки так ускорять события.

– Думаете, это просто сделать? – ответила девушка, заметно поскучнев. – Надо как-то сговариваться, связывать себя. Да и что мы будем делать целый вечер?

– Придумаем. Ну, хотите, я теперь с ходу предложу, что только взбредёт в голову, а вы не судите строго, потому что – экспромт. Иначе мы опять разойдёмся на полгода.

– Вы же, оказывается, знаете, как меня найти. Нет, в самом деле, как вы нашли?

– Мне бы не хотелось – тем же способом, – улыбнулся Аратов. – Здесь холодно, сыро.

– Заходите ко мне, – равнодушно пригласила она. – Квартира четыреста сорок один.

– Вы разрешаете! – возликовал Аратов, но осёкся, поняв, что этим она не только не выделяет его из прочих, приближая, а напротив, причисляет к бесчисленному ряду приятелей и подруг. – Но не приду же я без приглашения, мне неудобно, нет, так нельзя приходить, и давайте лучше созвонимся и сходим в кино или посидим где-нибудь. Хорошо бы нам поговорить подольше, а то мы знаем друг друга только в лицо.

– Звоните, – пожав плечами, сказала она.

Аратов остался недоволен собой: надо было развлечь Таню, а он говорил пустые слова, бормотал невразумительное, выпрашивая свидание, и девушка скучала. Вчера кто-то – брат ли? – развеселил её: смех был слышен во всём дворе. Следовало, раз уж она поинтересовалась его работой, рассказать хотя бы какую-нибудь дежурную полигонную байку, безобидный анекдот – об этом он подумал, только уже распрощавшись и выйдя на улицу.

И всё-таки необычайно легко стало на душе; он от одного того стал счастлив, что несколько минут простоял подле неё – и этого он никак не мог держать в себе, должен был поделиться с другом. Сев в такси, Аратов велел ехать на Арбат.

Выйдя из машины, он тотчас позвонил из автомата домой.

– Не волнуйся, я приду попозже, – торопясь, бросил он. – Хочу подъехать к Андрею… Да нет, разумеется, удобно. Он ложится спать поздно. Я не знаю, ложится ли вообще.

Тем не менее, он поднял Прохорова с постели.

Соседка, открывшая Аратову, многозначительно посмотрела на него, но промолчала, а только прошла вперёд и сама, чего не делала обычно, постучала в дверь:

– Андрюша! К вам гости.

«Нина, – подумал Аратов, – но ведь в окне, кажется, не было условного знака?»

– Минутку, – недовольно прозвучал голос Прохорова. – Оденусь.

Аратов поспешил назваться, и замок тотчас щёлкнул.

– Нервных и женщин просят отвернуться, – натягивая брюки, пробурчал Прохоров.

– Самое время дли визитов, не так ли? Извини, но у тебя не было привычки ложиться в такую рань. Ты бы предупредил.

– Ну, рано не рано, а одиннадцать, и даже я раз в жизни имею право… Это во-первых. Во-вторых, ты так долго странствовал, что за этот срок могли измениться не одни только привычки. В-третьих, я хорошо понимаю тебя: вкусив дикой жизни, ты по достоинству оценил – столичную и, как в детстве, считаешь преступным тратить время на сон. А в-четвёртых, хорошо, что ты пришел: я, честно говоря, завалился спать только от нечего делать. Нынче не работается, не думается, не читается: устал. Думал позвонить кому-нибудь из автомата, поболтать законные три минуты – никого не застал. Вот, истопил печку и – до завтра.

– Созрел человек для женитьбы, – заметил Аратов, нечаянно приписывая другому свою озабоченность. – Если уж тяготишься свободой…

– Можешь пока не бояться. Мне бабка говорила: «Не женись рано и не женись на маленькой». Срок, правда, вышел, да всё мелкота попадается. Ну, не мне тебе объяснять, что за проблема. Лучше перейдём к делу: ты тут погоди, а я сварю кофейку. Надо сон разогнать. Включи-ка потихонечку «маг».

Не задумываясь, словно наметил заранее, Аратов поставил ролик Эролла Гарнера – спокойную, тихую музыку. Прохоров удивлённо поднял брови: он решил было, что у Аратова неприятности, раз пришёл в неурочный час, и что тот, как всегда в таких случаях, выберет шумную, неистовую запись.

– Расскажи, что произошло, – спросил Прохоров, вернувшись с кухни. – Сделал предложение Наташе?

– Медведь! – застонал Аратов. – Сапожищами! А впрочем, ничего и не произошло. И Наташи я не видел. Просто забежал на огонёк. На погашенный огонёк забежал – и как принимают, какая сервировка!

Он, рисуясь, разглядывал на свет тонкую кофейную чашечку.

– Зная твои сибаритские наклонности, я достал лучшую фамильную посуду. Помню, как ты говорил, что пора гранёных стаканов осталась позади.

– Вы, москвичи, не понимаете своего счастья.

– Мы! Это, брат, не ново. Но теперь ты стал бывалым человеком, и я готов прислушаться, забыв о пятилетней разнице в возрасте.

– Слушай, слушай, – улыбнулся Аратов, – только на первых порах не обращай внимания на словарь бывалого человека: в мужском обществе делаешь себе послабление и под влиянием среды иной раз выражаешь свои мысли в непривычной форме. Впрочем, я говорю ерунду. Знаешь, что меня принесло? Ты сказал верно: мне жаль тратить целые часы на сон после того, как бросался сутками. А ещё – надоело неподвижно сидеть на месте, вот и ношусь по городу: отвязался! В тех же местах, куда я… короче, в тех местах не поносишься по городу, потому что и города нету, и нет охоты даже просто выглядывать во двор; я рассказывал в прошлый раз: выйдешь из дому – чернота, ветер, холод, тропинки не видать, а доберёшься до улицы – фонарей нет и там, отчего машины слепят фарами, не видишь, куда ступить – что за прогулка? То ли дело ходить по освещённому городу, оглядываться на девушек! Нет, это чудо: вот я на ночь глядя захотел – и через пол-Москвы приехал к другу просто поговорить, а тут даже ещё и печка не остыла!

– Я всё понимаю и рад тебе.

– Наверно, я выгляжу ненормальным, – засмеялся Аратов, – говорю только об одном. Но это ненадолго, это пройдёт, надо только выговориться. Помнишь изголодавшегося у Джека Лондона, который, выжив, всё запасал сухари? Иметь возможность зайти к тебе и не воспользоваться ею – этого я не могу пока себе позволить.

– Основная мысль ясна: жизнь прекрасна и удивительна. Так?

– Знаешь, я познакомился с чудесной девчонкой…

– Вот! – вскричал Прохоров. – После твоего предисловия я чего-то в этом роде и ждал.

– Погоди, ещё неизвестно, что из этого выйдет, – суеверно отмахнулся Аратов. – Она совсем девочка, первокурсница, и я для неё жуткий старик. Конечно, у нас с ней ничего не получится, ну и пусть, вот даже один этот вечер!..

– Как раз наоборот: если у вас большая разница в годах, – рассудил Прохоров, – ей должно быть лестно твоё вниманиё. К тому же в этом возрасте девушки взрослее своих ровесников, и те им неинтересны – ещё мальчишки, балбесы перед женщинами.

– Но ты не знаешь всей истории, – с жаром сказал Аратов, – как я её искал. Мы встретились ещё летом, просто поболтали на дороге и разошлись. Я не взял ни адреса, ни телефона. Как её звать, не спросил! Уехал и не вспомнил – ни на второй день, ни через месяц, а как начал в командировке растравлять себя разными воспоминаниями, тут это свиданьице и всплыло, но не сразу, правда, а сначала так смутно, что я не понимал, о ком думаю. Но когда увидел отчётливо, то уже упёрся: нужно найти – и всё. Потом расскажу, как искал – детективная история, меня, наверно, за сыщика приняли. Сейчас обидно: что же я столько месяцев потерял?

– Лучше поздно… Да ты что, недоволен?

– Она, кажется, не в восторге.

– Ты хочешь всего сразу? Дай человеку разобраться, ты ведь свалился как снег на голову. Как пойдёт дальше – зависит от тебя. Вода камень точит.

– Разве есть терпение ждать? Мне и поделиться с тобой не терпелось: я сейчас прямо от неё, из Черёмушек. Эх, Андрей, видел бы ты её!

– Представишь, надеюсь.

– Если раньше не потеряю, – помрачнел Аратов. – Я везучий на это. И мне трудно будет с нею. Я не о том, что не знаю, как себя держать, а о том, что к ней относиться нужно по-особому. Понимаешь, с ней… Её любить надо!

– Не знаешь в себе такой силы? Не думай об этом. Придёт срок – проявится.

– Да ведь хорошо думать-то, жалкий резонёр!

– Что за пора у тебя счастливая: ты всему рад.

– Ты, кажется, завидуешь? Но у тебя – Нина.

– С ней, брат, другое, ты же знаешь, – нахмурился Прохоров. – Да и потом… Короче, мы почти не видимся. Ты говоришь, твою Мисс Черёмушки любить надо, такая это женщина, а Нину как раз любить, обожествлять и не требовалось – вот наши отношения и исчерпали себя. Сегодня ты меня не поймёшь…

– Пойму, пойму, – уверил его Аратов. – Мы с тобой поговорим обо всём. Уже несколько дней, как я приехал, а мы так и не говорили как следует. Помнишь, у Козьмы Пруткова: «Три дела, единожды начавши, трудно окончить: вкушать вкусную пищу, беседовать с вернувшимся из похода другом и чесать, где чешется»?

– Единожды начавши, тебе нужно говорить только о своей девушке. Кстати, если не будет других вариантов – а ты их быстро исчерпаешь, – приходите вместе ко мне. Неважно, что это не мастерская – вряд ли она бывала хотя бы в одной, – ей всё равно будет интересно посмотреть. Предрассудки вокруг моего ремесла иной раз играют на руку. В кино ей, очевидно, есть с кем пойти, в кабак – поначалу постесняется, гулять с тобой под ручку – соскучится… Только если нагрянете – предупреди как-нибудь. Вы как условились?

Аратов пожал плечами:

– Я буду звонить.

– Э, так дело не пойдёт. Она станет отказываться, откладывать, переносить – водить за нос… Возьми инициативу в свои руки: каждый раз предлагай что-нибудь определённое – и место, и, главное, время.

– Ценю опыт старого холостяка. Тебе бы с лекциями выступать.

Прохоров рассмеялся:

– Прости, я увлёкся. Конечно, твоя барышня сегодня выше этих мелочей. Да, хорошо бы нам не взрослеть…

«Что же хорошего?» – не понял Аратов. В скудном своём прошлом он не видел ничего, заслуживающего внимания, словно прожил предыдущие годы зря. Зато в недавно начавшейся взрослой жизни уже появилась необыкновенная девушка, и кто знает, какие ещё чудеса ожидали его впереди.

* * *

Возле «Стереокино» таксисты наперебой зазывали людей с чемоданами. Аратов обошёл их стороной, потому что нарочно вышел из дому пораньше, чтобы продлить дорогу по Москве и пригородам, и ему больше всего подходил неторопливый автобус. Остановка была здесь же, за углом, у «Гранд-отеля». Он впервые летел не в ночь, а утром, и Варвара Андреевна порывалась если не проводить внука до самолета, то хотя бы посадить в машину; Аратов пришел в ужас, представив, что кто-нибудь из сотрудников увидит, как его, словно ребёнка, провожает бабушка. Отговаривая её, он заодно и тётке старался внушить: человек едет утром на работу – что за событие?

Приехав с одним из первых поездов метро, он рад был оказаться в центре в такой час, когда залитые солнцем улицы пустынны и на них от этого заметны те мелочи, что в другое время, в многолюдье и суете, не задерживают взгляда. Словно в новом свете, он увидел Пушкинскую, какие-то завитушки на фасаде дальнего здания, графику пока ещё ажурных яблоневых крон у театра. «Каждое бы утро так», – думал он, не испытывая, однако, сожаления,

Автобус был почти полон, и он остался ждать следующего, оттягивая отъезд, но и вторая машина подошла тотчас, так что ему осталось только, устроившись на заднем сиденье, в уголке, уставиться в окно. Когда народу набралось достаточно и шофёр сел в кабину, Аратов увидел пробирающегося к нему нового их сотрудника, Винокура. Следом шла девушка с невыразительным лицом – Игорь не связал их, помня, как Винокур не раз говорил, какая у него красавица жена, но позже, в аэропорте, когда они сошлись вместе, тот её именно как жену и представил. Называя себя, она посмотрела на мужа, словно ожидая подсказки либо одобрения действий; процедура знакомства вышла неловкой, и Аратов поспешил отойти, выдумав какое-то дело.

Винокур появился в отделе месяц назад, вместе с двумя другими молодыми инженерами; все они кончили разные факультеты, стало быть, и практику в КБ проходили порознь, как некогда Аратов и Ярош, но в отдел явились одной компанией, как три старых товарища; двое из них замешкались в дверях, бестолково пропуская друг друга вперёд и от этого веселясь, и невольно вышло так, словно они оба нарочно уступали дорогу Винокуру; тот и вошёл первым.

– Приказали поработать у вас, – проронил он, протягивая приёмную записку.

Еленский осадил, не раздумывая:

– Поработать? Лучше сразу вернитесь в отдел кадров и скажите, что они ошиблись в назначении: мы не берём сезонников. У нас серьёзные дела. На всю жизнь.

Потом, по просьбе начальника рассказывая новичкам о своей работе, Аратов удивился наивности их представлений – как будто у самого всего полгода назад были иные; у него тогда, вдобавок, не было уверенности Винокура, бросившего ему:

– Ну, вашу работу я представляю.

– А мы – нет, – захохотал случайно подошедший Ярош.

– Но если вы не всякий раз выезжаете на старт, – запоздало сообразил один из новеньких, Крылович, – кто же пускает ракеты?

– Не бойся и не надейся: не мы. Пускают – солдатики. Но дело даже и не в этом. Вам для успеха работы нужно просто-напросто научиться выживать в тех условиях, ведь природа, парни, у нас… Отсутствие жизни.

– Это мы уже проходили, – бодро заявил Винокур. – Целина научила.

– Сохой на козе пахать? – вспылил Игорь.

Он тотчас пожалел, что сорвался, но Винокур на этот раз промолчал, и Аратов подумал было, что поза того, быть может, объясняется всего лишь смущением новичка, оказавшегося один на один со старожилами, – но нет, он чувствовал здесь другое и потом много раз находил подтверждения своей правоте, в разных вариантах и по разным случаям слыша всё то же: мол, это мы проходили и без вас и – не учи учёного. Поначалу Игорь сравнивал Винокура с Гапоновым – и ошибался: Димыч, тоже глядевший на других сверху вниз, не был, однако, высокомерен; первым делом предлагая новому человеку состязание в иронии и в уме, он умел проигрывать – кажется, даже и удовольствие получал от проигрыша, зато побеждённого либо ушедшего от игры третировал нещадно.

Винокур в этом смысле был не противник, он никогда бы не сдался, а упрямился б, и Аратов, присмотревшись за московский месяц, предпочитал с ним не спорить; о деловых же качествах Винокура он за этот срок не узнал ничего: тому, как некогда и Аратову, поручили для начала не расчёты и анализ, а самое бесцветное, что нашлось: переписку. Аратов, не понимавший, как можно проявить себя на такой работе, был озадачен, услышав перед командировкой: «У нас летит сильный состав». Летели же – Еленский, Винокур и он сам. Сказано это было при начальстве, и Аратов, оставив недоумение при себе, повернул по-своему, вслух предположив, что теперь будет кем заменять его на полигоне.

– Мечты, мечты, – услышал он в ответ. – Новеньким не так просто будет догнать тебя: эти полгода разницы дорого стоят. Вдобавок, не забывай, что все эти ребята пришли без стажировки на заводе: им повезло, а нам – нет.

В самолёте Аратов и Еленский сели рядом; место Винокура было по другую сторону прохода. В иллюминатор Игорю была видна одинокая девичья фигурка возле пустого трапа. Рабочие перетаскивали ящики из грузовика, потом – из другой машины, пикапа, а девушка всё стояла на ветру, глядя вверх с таким спокойным лицом, будто между нею и тем, кого она провожала, ещё не прервалась связь.

– Смотри, как девчонка провожает, – восхитился Еленский. – Повезло парню.

– Это жена Винокура,

– Так что же мы?.. Толя, иди сюда, тебя, оказывается, ждут.

Перегнувшись через их кресла, Винокур помахал рукой и даже постучал в стекло, словно снаружи могли услышать этот звук, но девушка смотрела на другие окна. «Вот как это должно быть, – с завистью подумал Аратов. – Если бы кто-нибудь так провожал меня, если бы Таня…»

– Тут и не такое видывали, – вполголоса сказал Еленский, когда Винокур вернулся на место, – только какая же это девушка вынесет наши отлучки? Хорошо, если успеешь в загс отвести и ребенка родить – тогда ещё возможны какие-то варианты.

Кто-то увёл девушку, и трап увезли, и положения Винокура и Аратова сравнялись.

Не Аратову было желать таких провожаний, когда и обычные свидания с Таней давались с трудом. После первой встречи они виделись всего дважды, и то всё так же, во время прогулок с Азором; ни о кино или кафе, ни тем более о визите к художнику Таня не хотела слышать. В последний раз, в виде исключения, оттого что Аратов улетал, они встретились в светлое время, и ему наконец удалось насмотреться в её глаза – впервые после лета; это казалось особенно важным – в глаза, – как если бы он забыл цвет или не верил, что такой существует в природе.

Он хотел переписки – Таня позволила писать ей, но сказала об этом так равнодушно, что он огорчился: точно так же она приглашала заходить к себе домой, дав понять, что двери открыты для всех. Он не знал, как объяснить Тане свою неприкаянность.

– Вы ведь не один едете. Сами же говорили, что у вас работает одна молодёжь. Значит, весело у вас, хорошо.

– В случайной компании особенно не повеселишься.

– Жалуетесь, а я бы с удовольствием пожила вот так.

– Я и живу с удовольствием, оттого что – живу. Ведь такой образ жизни я выбрал сам.

– Там не опасно?

Девушка, кажется, всё же беспокоилась о нем – если только это не было пустым любопытством. Не у неё первой возник этот вопрос; многие, должно быть, догадывались, что за дела держат его в степи.

– Разве только упадёт что-нибудь на голову. Кирпич с крыши. Только в Москве и кирпичей больше, и дома выше.

– Слава Пенин говорил другое.

– У него другая работа.

– Всё же будьте осторожны.

Только это «будьте осторожны» и осталось у него. Никогда ещё Аратов не обладал столь многим.

* * *

Ракета опять сломалась. Это они так свободно и просто говорили между собою – «сломалась», как будто речь шла о рессоре у «газика», в то время как непосвящённый очевидец взрыва и падения с неба кусков металла определил бы, ужасаясь: авиационная катастрофа. Испытатели привыкли к таким происшествиям, которые всего лишь доставляли им материал для работы. Нынешняя авария была для них просто очередной досадной трудностью, не вовремя прибавившей хлопот. Аратову было неловко оттого, что он думал чуть иначе.

О причинах неудачи следовало сразу доложить в Москву, но анализаторы напрасно корпели над графиками: картина не прояснялась. К полуночи Еленский наконец сдался: «Утро вечера мудренее: посмотрим, что скажет Лобода. В конце концов, это он будет докладывать Саверину». Аратов только хмыкнул: что сможет разглядеть с налёту Руслан, если Петя, с его опытом, ничего не добился за несколько часов? Конечно, свежему глазу проще разглядеть очевидное, которое им сейчас застит предвзятость уже сделанных предположений, но Игорь вообще был невысокого мнения о Лободе – скорее всего, несправедливо: они пока близко не сталкивались по работе, и Аратов не мог бы обосновать своё отношение, зная лишь, что Лобода часто говорит несвежими фразами и вовсе не понимает шуток – не верилось, что существуют области, в которых он может блистать.

Утром, когда Лобода со своими помощниками появился в комнате, Аратов остался на месте, предоставив заниматься гостями своему начальнику. Сидя в углу лицом к стене, он старался не слушать слишком знакомых пояснений, но не мог ни сосредоточиться на расчётах, ни отвлечься мыслями о своём, постороннем. Когда Еленский закончил, Аратов насторожился в ожидании ответа, но пауза затягивалась и ему пришлось обернуться – именно в тот момент, когда Лобода начал жевать губами, что означало близость речи.

– По-моему, здесь что-то случилось, – наконец произнёс тот.

Аратов застонал от восторга.

– Смотри, как она раскачалась по крену, – подсказал Лободе один из помощников.

– В то же время эти вот колебания, – сказал Еленский, показывая раскачку ракеты рукой с растопыренными пальцами, как это делают при разборе полётов лётчики, – вроде бы и не привели ни к чему. Не успели, может быть. Взгляните-ка лучше на угол атаки.

– Такое впечатление, – сказал один из спутников Лободы, – что это запись не полёта, а предстартовой подготовки. Ну какой живой процесс даст такую картину?

Лобода такой процесс знал:

– Вращение крылышек датчика с постоянной угловой скоростью.

– Возможное только в одним случае: если изделие колесом катится по траектории, – насмешливо подхватил Еленский.

– Ну а если крылышки отломались?

– Отчего же тогда вращается валик? Слушай, оставим этот детский разговор.

– Если детский, то зачем же тогда спрашивать моё мнение? – обиделся Лобода. – Один выдвигает гипотезы, другой – пожалуйста, критикуй. Чем больше гипотез, тем лучше. Если, конечно, бригада анализа не знает уже истины.

– От толковых гипотез мы не отказываемся, так что давай, рожай, но только без моделирования нам не обойтись. Тут и крен, и угол атаки завязаны в узел – поди, узнай, как.

– Москва торопит с пуском.

– Вот пусть и поторопится с моделированием: не повторять же аварию. А гипотеза… Я хочу напомнить тебе наши старые опасения: взаимовлияние вот этих двух контуров… – ткнув карандашом в схему, Еленский пустился в подробное изложение версии, о которой не было речи накануне: ночь, видно, не пропала у него даром.

– Кто-то, кажется, прорабатывал этот вариант? – припомнил сотрудник Лободы.

– Идея на этот счёт была у Валерия Палыча.

– Платонова? Значит, ему и поручат.

– О Валерии Палыче забудь, – засмеялся Лобода. – У него другие заботы.

– Случилось что-нибудь? – встрепенулся Еленский.

– Как сказать… Он перешёл в МТО[1] начальником бригады.

Аратов и Еленский переглянулись.

– А мы только что… – после паузы сказал со смешком Аратов. – Петя недавно шутил: предлагал мне это место. Мы тогда неплохо развлеклись.

– Пока вы шутки шутили, – вмешался Винокур, – он отхватил рубликов пятьсот прибавки. Тебе такая «дельта» тоже не помешала б.

– Не помешала бы – но стать экспедитором? Теоретику? Так можно и в завмаги пойти.

– Что ж, если только это не сплетни, и он в самом деле переметнулся, там ему придётся нелегко, – посочувствовал Еленский. – Новые его сотруднички – народ зубастый, им-то неинтересно будет слушать, какие у него знакомые все из себя народные артисты. Разве что – на первых порах.

– Теперь у анализаторов рука в МТО, – сделал вывод Лобода. – Перестанут выпрашивать у меня машину. Всё им будет: и гостиница, и посадочные талоны… Но вернёмся к делу. Что же я скажу Москве?

– Петя же не кончил. Есть вариант схемной ошибки, – быстро проговорил Винокур, но Еленский остановил его и потому что тот забежал вперёд, и потому что это была идея Аратова, которую ему самому и пришлось изложить; она была проста, но требовала проверки на ракете. Лобода тотчас предложил Аратову поехать для этого на техничку.

– Всякая инициатива наказуема, – расхохотался Винокур.

– Дудки-с, – отрезал Еленский. – Мне мои работники нужны здесь. Давайте уж мы, как положено, будем генерировать идеи, а на техничке пусть потрудится тематическая бригада. Не будем отбивать хлеб у товарищей.

Винокур напомнил:

– Да и мероприятие сорвётся.

– Какое? Ах, да, воскресник! Как не вовремя! – воскликнул Аратов с таким выражением, как будто это некто посторонний навязал ему такое неприятное дело; между тем, затею выдумал он сам. – Может, перенесём?

– В самом деле, – раздражённо сказал Лобода, – давайте, не будем выбирать между работой и молодёжными выдумками.

– Это комсомольская работа, а не выдумки, – нехорошо улыбаясь, возразил Аратов. – Странно, что вы, член партбюро, так к ней относитесь.

– Но вот стиль работы интеллигента: назначим – перенесём, ехать – не ехать…

– Он не поедет, – решил Еленский. – Это не его профиль. Если бы здесь был приборист… Да что я говорю – ведь прилетает Димыч.

* * *

На стартовой площадке Аратову с Еленским сразу же попались навстречу Лобода и командир части, и они остановились, чтобы обсудить предстоящую работу. Площадка была безлюдна, только один из стартовиков возился у порохового ускорителя, проверяя запалы. Занятый своим делом, он не заметил подошедших и лишь когда они, заспорив, повысили голоса, оглянулся и сказал как будто даже небрежно:

– Вы бы, ребята, отошли в сторонку. А то микротоки микротоками, только тут всё ж – добрый грузовик пороха.

И снова занялся работой, больше не обращая внимания на предупреждённых им людей. «Он так работает перед каждым пуском!» – содрогнувшись, осознал Аратов.

– Можно спуститься в бункер, – предложил Лобода. – Мы, кажется, всё обговорили – и что стынуть на ветру? Проклятый климат: ночью едва ли не заморозки, днём – пекло.

– Потерпите: этак через недельку ночные холода кончатся, – сказал военный. – А в этот час вообще хорошо ещё лежать в постели. В тёплом доме. Кстати, вы, я слышал, переезжаете на «пятёрку»?

«Пятёркой» называли новую жилую площадку, строящуюся неподалеку от Аула; испытатели пока довольствовались жильём в старом городке, снова переехав из домика в барак, но уже – в другой, из-за крыльца в тринадцать ступенек гордо именовавшийся гостиницей «Высотной».

– Кто это сказал? – удивился Еленский.

– Говорили о грандиозном воскреснике у вас. Я и решил: переезд.

– Просто уборка, – неохотно поправил Аратов,

Мысль о воскреснике не появилась бы у него, не возьмись Ярош в одиночку приводить «Высотную» в порядок; до тех пор Аратов воспринимал разбросанный под окнами по земле лом и мусор едва ли не как естественную деталь пейзажа. Виктор, видно, не мог сидеть без дела, да нечем было занять руки в выходные дни, и однажды, раздобыв у дневального инструмент, починил крыльцо, а потом, разохотившись, переклеил рваные обои у себя в комнате, заменив их миллиметровкой. Аратов тогда пошутил, что недурно бы и огород вскопать под окном, наугад так указав пальцем на землю подле себя, что крайне изумился, обнаружив в этом месте целый склад утиля: спинку от железной койки, рваный солдатский ватник, моток колючей проволоки и, разумеется, битое стекло. «Впрочем, для начала не мешало бы облагородить ландшафт», – пробормотал он, понимая, что тут не обойтись без аврала. «Ты же у нас комсомольский вождь, – напомнил Ярош, – вот и организуй. Все только рады будут убить время».

– Я против был, – признался теперь Лобода. – Но народ вроде бы развлёкся.

– Отвлёкся, – хмуро переиначил Аратов, вспоминая, что за случай произошел тогда – и смех, и грех; на него, видимо, и намекал Лобода. Закончив работу, все собрались идти в саверинский домик, в душ; кто-то завёл разговор о рыбалке, мол, хорошо бы достать «коломбину» и съездить с ночёвкой на дальнее степное озеро, как делали уже не раз, объединяясь с богатыми транспортом беляевцами; кто-то зашёл к себе, и из распахнутого окна разнеслось окрест «Арабское танго», и без того с утра звучавшее то с одной, то с другой стороны из репродукторов у солдатских казарм. Из-за музыки Аратов не расслышал шума на кухне, а войдя туда за водой, увидел опрокинутые ведро и табуретку, лужу на полу и Яроша, одной рукой державшего за грудки Винокура, а другой отмахивавшегося от разнимавшей их сестры. Аратов оттащил Виктора. «Душ холодный, – бормотал растерянный Винокур, – так я чайник согрел». – «Какой чайник?» – не могли понять ни Валя, ни Аратов, но Виктор выкрикнул: «Да ведро же! Мы в нём уху варим, а этот… ноги моет!» – «Что с ним сделается, с вашим ведром? – пожал плечами Винокур. – Вымою – и все дела».

– Говорили, – продолжал командир, – вы чуть ли не степь выкрасили в зеленый цвет.

На взгляд Аратова это означало валить с больной головы на здоровую:

– Насчёт покраски говорить рано, но чьи это солдаты перед приездом маршала шоссе вениками мели? Впрочем, если получим дом на «пятёрке», тогда, кто знает, может, и степь перед окнами покрасим для пользы глаз.

– Мои ребята тоже ждут переезда на «пятую», – сказал Лобода. – Новую техничку уже заканчивают, и до неё будет рукой подать. Чёрт, даже не верится.

– А стартовики?

– Ну, этим куда ж?.. Останутся здесь.

Так они дошли до бункера. Внизу, ещё на лестнице, их застало сообщение по громкоговорящей связи: часовая задержка получасовой готовности.

– Это ещё только цветочки, – вздохнул Еленский.

Как Аратов ни тянул потом время, но всё, что требовалось от него в бункере, сделал за каких-то двадцать минут; Еленский не вмешивался, только наблюдал за ним: на следующий пуск Аратов должен был приехать один. Праздное ожидание было утомительно, и Аратов подосадовал, что не захватил книгу; в гарнизонной библиотеке он разыскал никем ещё, кажется, не тронутое собрание сочинений Бунина и теперь читал все тома подряд. Совсем недавно Аратов и не слыхал об этом писателе, как и о многих других, возникавших из долгого небытия. К новым именам он поначалу, не умея сориентироваться и зная о недолговечности газетных сенсаций, относился насторожённо, из-за чего и упустил подписку на бунинское собрание. Не считая это потерей, он жил спокойно, пока Прохоров не удивился однажды: «Как же ты не читал?» – Аратов промолчал тогда, но воспользовался первым же случаем, чтобы восполнить пробел.

На чугунной лестнице загрохотали сапоги. В бункер спустился тот самый инженер из стартовой команды, что проверял пиротехнику, и, подзывая, издали махнул рукой Аратову. Из динамика в этот момент раздалось:

– Боевая готовность – тридцать минут. Доложить о приёме готовности.

– Пошли на улицу, – заторопил стартовик. – Где там Петя? Зови.

Солнце только вставало, и каждый камешек на земле отбрасывал длинную тень. Над соседним бункером уже висел флаг – знак опасности.

– Пойдём ко второй пусковой, – предложил стартовик. – Мы всегда смотрим оттуда.

Еленский покачал головой:

– Лихие вы ребята, однако.

Вход в бункер возле второй, незаряжённой пусковой установки походил на мирный спуск в погреб из-за односкатной, снижающейся до земли, крыши; им троим едва хватило места укрыться за треугольной стеной. В нескольких шагах громоздился на треноге динамик, неизвестно для чего оставленный здесь; словно приветствуя и одновременно отмечая точность их появления, металлический голос, торопясь, объявил:

– Проверка времени, проверка времени. Московское время по счёту «ноль» – два часа тридцать минут. Внимание! Даю отсчет: десять, девять…

Выглянув из-за угла, Аратов увидел на фоне шафранной зари чёрный силуэт ракеты, лежащей на стреле пусковой установки; поставь её вертикально – и это была бы чистая, совершенная готика, заблудившийся путник мог бы издали принять её за колокольню храма. Игорь подумал, что только готика и кажется уместным здесь стилем, оттого что это – искусство без женщин. Смешно было бы сказать это сейчас вслух; впрочем, и в другое время его рассуждения о живописи и книгах не имели успеха в здешней среде, и он привык произносить монологи про себя.

Что-то тревожное было в обстановке, что именно – он не мог понять, зная лишь, что – не вид изготовленного к бою снаряда. Ответ пришел с первым звуком: тревога была в абсолютной тишине, невозможной, если где-то рядом существовала жизнь. Звук же был – сирена, и от него, не забытого со времени бомбёжек, по спине пробежал холодок.

Стрела с ракетой начала разворачиваться, и вторая, пустая стрела тоже заскрежетала над головой – Аратов невольно оглянулся удостовериться, что на этой пусковой нет снаряда. Потом все замерли. Аратов попытался представить приближение несуществующей цели, и ему почудилось, что где-то тикают часы.

– Разъёмы! – прошептал Еленский, но Аратов и сам видел, как от ракеты отошли штепсельные колодки. Старт теперь стал неотвратим, и ждать осталось – секунды. Неведомые часы стучали всё громче и быстрее, нагнетая напряжение, и мыслимые сроки давно прошли. Ракета осталась неподвижна и нема, и Аратов всё с тем же холодком по спине подумал, что теперь кому-то из стартовой команды, а точнее – его соседу, снова и уже стократ сильнее придется рисковать, обезвреживая отказавшую на стреле ракету.

Времени было не удержать, и ждать стало невозможно.

– Ну, милая, родная, ну что ты! – взмолился Еленский.

Аратов вздрогнул от вспышки. Первая мысль была – взрыв, но ракета сорвалась с места благополучно; дальше он уже знал, куда смотреть, и растерялся, увидев факел двигателя вырвавшимся из клубов порохового дыма совсем не в том месте, где ожидал: язык пламени очерчивал такую дугу, словно ракета повернула назад, на пусковую. Он непроизвольно попятился, но вовремя спохватился и сделал вид, что просто переходит на другое место, чтобы лучше видеть. Знакомый уже рёв достиг слуха, раскалывая голову, и ударная волна толкнула так, что ему пришлось переступить. Тут изменилось и ещё что-то, но у него не стало времени сообразить, что; только после пуска он вспомнил, что слышал дробный перестук и даже заметил краем глаза какое-то движение. Один из соседей толкнул его под прикрытие косой стены бункера, и множество камней и осколков бетона, поднятых в воздух реактивной струёй, просыпалось рядом – словно пронеслась конница.

– Чёрт подери! – в сердцах воскликнул Еленский, когда от всего зрелища осталась лишь полоса в небе. – Сколько же она простояла на старте?

– Но ушла! – радовался Аратов, не замечая усмешки стартовика.

В техническом здании Караулов, имевший возможность следить за временем, заверил, что ракета пролежала на стреле только положенные секунды – ни одной лишней.

* * *

Солдат на почте протянул в окошко конверт, надписанный незнакомым крупным почерком, и Аратов понял, что не хочет читать письмо – не стал бы читать, когда бы хватило силы: пока он ещё имел право фантазировать, сочиняя сам себе послания, одно теплее и нежнее другого, но, вскрыв конверт, мог найти там сухую просьбу не писать больше. Странно было, что Таня написала ему после столь долгого красноречивого молчания: он уже отчаялся дождаться. Выбежав наружу, он и радуясь, и тревожась, и твердя себе, что добрыми письмами хорошо наслаждаться дома, смакуя, без суеты и в уюте, всё же остановился посреди улицы и начал читать. Письмо было – единственная тетрадная страничка, исписанная с одной стороны; но ему многого и не надобно было.

«Здравствуйте, Игорь, – прочёл он. – Совсем не умею писать письма. Долго думала, о чём писать. Ничего нового нет, и я всё откладывала. Вот уже два Ваших письма получила, а ответить не соберусь. Даже мама ругается на меня и велит отправить письмо, а я не знаю, как начать. Ничего, сейчас догадаюсь. У нас в Москве стало скучно, погода неважная, не то, что в Вашей пустыне, где всегда светит солнце. Азор живет с папой на даче, а мне приходится много заниматься. Я очень завидую Вам, что не нужно сдавать экзамены. Хотелось бы быть таким же свободным человеком, как Вы. Но мне до этого ждать долго. В кино ничего интересного не идёт. Вашу книжку «Три товарища» прочла, мне очень понравилось. Спасибо за неё. Писать больше не о чем. До свидания. Таня».

Девушка рассказала о нём дома – значит, он уже занял какое-то место в её жизни; выходило, к тому ж, что в лице её матери он нашёл союзника. На радостях он и замечание о том, что в Москве стало скучно, готов был истолковать лучшим для себя образом. Что-то, однако, портило впечатление, и Аратову пришлось перечитать снова, и теперь он не только не был счастлив больше, но и огорчён. Какого, оказывается, умного и тонкого письма он ждал! Он постарался представить себе, каким сам был пять лет назад – нет, не такой уж она ребенок, Аратов вполне мог рассчитывать на разговор на равных. «Что же, – печально подумал он, – вот так и будут вестись наши беседы»

Он вспомнил о втором конверте, который держал в руках. Письмо было от Прохорова. «Привет, дружище! – писал тот. – Надеюсь застать тебя в светлом расположении духа, вызванном вашей вечнозелёной погодой и влиянием той романтики, что освящает твою работу. Такое вступление связано с сильнейшим беспокойством: боюсь, что ты тоскуешь о своей Мисс Черёмушки (ты так и не сказал, как её зовут, или я не запомнил). Представляю, как трудно было тебе уезжать. В этом смысле одному-то лучше, не так ли? Слушай, что я нашел недавно: «Господь создал мужчину и нашёл его недостаточно одиноким. И чтобы он лучше почувствовал своё одиночество, Господь создал женщину». Это – Поль Валери. До того верно и просто сказано, что я был убит леностью своего ума: и я мог бы сказать то же, дав себе труд подумать. Но есть и оправдание: женщина, какую имеет в виду автор, пока не встретилась мне. Тебе же, если ты чувствуешь особенное одиночество, завидую. Между прочим, о тебе вспоминает и шлёт поклон Наташа. Тебе не до неё, но если паче чаяния вам придется обменяться письмами, не будь с нею холодным – она этого не заслужила. Прости, что вмешиваюсь так грубо, но Наташа, по натуре своей…» Не дочитав, Аратов сунул письмо в карман; его раздражили наставления друга. «Сытый голодного не понимает, – несправедливо подумал он. – С самим-то круглые сутки его работа, и люди ему не нужны». Он готов был сказать, что и любовь не нужна Андрею, потому что первая попавшаяся женщина уже трётся подле него, как кошка – тот и не заметит, если её заменит другая. Но и в мыслях Аратов не сказал большего, хотя на самом деле содержанием всего, о чём он мог думать или думал сейчас, было: «Только мне и нужна любовь. Зачем она благополучным?»

Прочитанное требовало размышлений, и Аратов пошел прочь от Аула в сторону, где строился новый городок. Долгий разговор с самим собой оказался, однако, не о Тане: он не смел судить её и был лишь расстроен тем, что теперь, когда он вдруг усомнился, отдалилась возможность его любви. Что-то не в порядке было с ним самим, если он не потерял голову от первого письма своей избранницы.

Прогулка на пятую площадку заняла времени вдвое против ожидаемого. Туда вела узкая асфальтированная дорожка, проложенная в стороне от шоссе. Аул скоро скрылся за холмами, а иного жилья не стояло вокруг, и Аратов подумал о том, что скоро здесь будут прогуливаться вечерами влюблённые пары – о том, как хорошо было бы ему гулять здесь с девушкой, – мгновенно оговорившись: «Не дай бог Тане очутиться тут». Определённо, привезя сюда Таню, он потерял бы её. С Наташей, наверно, вышло б иначе, да сейчас не хотелось вспоминать о ней; до сих пор Аратову ясно было, что не с нею свяжет его судьба, а с кем – будто бы оставалось загадкой. Ещё недавно, принимаясь искать хозяйку жёлтой собаки, Игорь не строил в отношении неё далеко идущих планов: ему важно было найти человека в огромном городе (потому что никто из его знакомых даже и не взялся бы за такое дело), а найдя… Нет, заглянуть дальше не хватало смелости – только сама встреча пока и была целью. Не удайся поиски, Аратов не горевал бы, потому что ничего не изменилось бы в течении его дней, но сегодня ему уже было, что терять. Не зная, что такое происходит с ним, Аратов задавался одним вопросом: не влюбился ли он, даже – не полюбил ли? Прежде, однако, ему не мешало бы выяснить, что это за состояние – любовь.

Он давно готов и рад был бы полюбить и, встретив Таню, силился поверить, что так и случилось, – почти верил, пока письмо не посеяло смуту: никакой влюблённый не осудил бы так свысока детскую неловкость слога этой вымученной записки. Но если он не любил, то почему же становился счастлив от единственной мысли о Тане?

Такие вопросы он мог бы задавать бесконечно. Сколько ни продлись командировка, её не могло хватить, чтобы поставить все точки, и сейчас Аратов уединился не для того, чтобы разобраться в себе, а потому, что всё постороннее стало неприятно ему. На этой степной дорожке он находился словно бы в пустоте, оттого что не только люди, но и предметы не попадались пока на пути; вернувшись в барак, он мгновенно становился частицею массы и уже не волен был не в одних действиях, но и в иных мыслях.

Задумавшись и не глядя ни по сторонам, ни под ноги, он едва не угодил в свежую траншею, делившую пространство на две непохожие и едва ли не исключающие одна другую части. Позади лежала пыльная, сухая земля, едва прикрытая реденькими пучками какой-то колючки, а за траншеей открывалась неопрятная панорама стройки. Две улицы начинались перед ним: одна была застроена зданиями казарм, частью уже заселёнными, а вдоль второй только ещё собирались из блоков трёхэтажные дома. Кругом стояли пыль и грохот, но строительный беспорядок и вид изуродованной механизмами земли казались глазу приятнее, чем скучная аккуратность времянок Аула. «Я буду жить здесь, – сказал себе Аратов, – а Таня там, и я не смогу мириться с этим. Что-то нужно устроить иначе. Говорят, что друзей выбирают, но вот я выбрал – и уехал прочь, а здесь общество пусть самое распрекрасное, пусть – более достойное, да – случайное, против воли. Я не осуждён на это, но словно приношу жертву – во имя чего?» Последний вопрос Аратов и прежде задавал себе не раз – и отвечал на него; он если и жертвовал чем-то, то не вслепую: любил свою работу и не забывал о её высоких целях, удивляясь коллегам, как раз будто бы и не желающим помнить, и укоряя их в том, что равняют её – с любой другой, будничной. Но сегодня ничто подобное не шло на ум, и вопрос повис в воздухе.

* * *

Москва была замечательна прежде всего обилием телефонов, и Аратов, провожая глазами почти каждый автомат, не остановил такси лишь потому, что был уверен: Таня на даче. Дома он всё же не вытерпел, да и странно было бы не попытаться, раз аппарат был под рукой, и, изумляя родственниц, первым делом, даже не заходя ещё в комнаты, бросился набирать номер. Ему никто не ответил; то же повторилось и на другой день, и на третий – в квартире не жили, не ночевали, а ему необходимо было срочно увидеться с девушкой, и выход оставался один – поехать на велосипеде. Адреса дачи он не знал, но надеялся увидеть Таню у воды или, через забор, на участке, которых было в посёлке всё же не бесчисленное множество – и не сидела же она в четырех стенах.

Подумать о такой поездке было естественно для Аратова, но он впервые как бы со стороны, глазами Тани, взглянул на себя, оседлавшего велосипед – мальчишка с мальчишескими забавами; спорт спортом, но не станешь же катать взрослую девушку на раме. Раньше он не задумывался над тем, как выглядит в своем выцветшем тренировочном костюме, хотя, конечно, предпочёл бы предстать перед Таней на красной «Яве», в кожаной куртке и в шлеме, какие только начинали входить в моду. Он давно мечтал о мотоцикле, но до этого пока далеко было; достаточная сумма, полученная за зимние командировки, разошлась на первоочередное и прозаическое. Поехать сейчас к Тане не на своих колёсах, а на электричке, ради того, чтобы одеться поприличнее, тоже нельзя было, тогда их встреча не выглядела бы случайной; только на велосипеде он имел право заглянуть куда угодно – как и сделал однажды. Вот уж когда он не рассчитывал ни на какие встречи, и вот за какой костюм ему до сих пор было по-настоящему стыдно. В тот день на нём была одна майка – не футболка, а обычная нижняя; рубашку он привязал под седлом и, разговаривая с девушкой, всё порывался достать её и надеть, хотя всё равно было уже поздно.

Знакомая дорога показалась теперь длинной и от ожидания встречи, и оттого, что попутные грузовики шли особенно густо и ему то и дело приходилось съезжать на обочину – теряя скорость, сбиваться с ритма.

Спустившись к реке, Аратов увидел только играющих на песке детей; он повернул к посёлку, но уверенности его убыло. Объездив все улицы, он ничего не разглядел, и собака не залаяла, и спросить было не у кого, он не видел ни души окрест; к тому ж, ему не хотелось доверяться посторонним.

Повторить эту поездку, ещё раз отпроситься с работы, он не мог, в воскресенье же на даче Карташовых наверняка собирались и вся семья, и гости. Таня не смогла бы уделить ему время, между тем Аратов торопился, располагая считанными днями перед отпуском, и хотел невозможного – уговорить Таню поехать вместе. Трудности, связанные с естественным сопротивлением её родителей, Аратов разрешал в мыслях легко, собираясь отдать Тане свою путёвку в дом отдыха; сам он устроился бы «дикарём», что было бы ещё и лучше для него, по горло сытого общежитиями. Собственно, они с Прохоровым так и собирались – поехать к морю наугад и снять комнату – но потом кто-то предложил Андрею две путёвки, и узнав об этом, Аратов в первую очередь подумал о Тане.

Последней возможностью было написать письмо – заходил же кто-нибудь в городскую квартиру. Уже запечатав конверт и собираясь выйти на улицу, Аратов на всякий случай ещё раз набрал номер.

Трубку взяла Таня.

– Это вы! Как же… – от неожиданности Аратов не понимал, о чём надо говорить. – Почему вы в Москве?

– А разве нельзя? – насмешливо спросила она.

– Можно. То есть… Простите. Просто я не ожидал, что застану вас, много раз не заставал, всё звоню и звоню, а вы очень нужны мне: есть крайне важное дело, и надо поговорить, и времени почти не осталось. Я искал вас по всему свету.

– Опять? Но я не пряталась. Где же вы искали?

– На даче.

– Вы были на даче! – воскликнула она с явным неудовольствием. – И заходили к нам?

– Нет, думал найти вас у реки, как вы сами предлагали в прошлом году. Я ведь и адреса не знаю, и не зван. Просто покатался по посёлку, думал, вы пройдёте случайно или выглянете в окно.

Он захотел сказать, что, потеряв надежду на встречу, отправил письмо: покривить душой, но тотчас и отправить в самом деле, оттого что нельзя же было сейчас, в спешке, без предисловий и при соседях выложить ей всё, что было там написано.

– Так что у вас за дело?. – нетерпеливо спросила она.

– Ну, Таня, это не телефонный разговор. Надо мелочи обсудить подробно.

– Но мне совершенно некогда заниматься вашими делами – мелочами, к тому же. Я занята сегодня. Да и вообще не понимаю: ясно же было…

Аратов, заподозрив и не желая слушать неладное, поторопился перебить, хотя и не знал, что же так ясно было Тане; тон её был слишком красноречив, и Аратов понял, что нужно говорить так, чтобы она лишь отвечала «да» или «нет», вернее – «да». В небывалом отчаянном вдохновении сказав максимум того, что мог себе позволить произнести вслух в коридоре коммунальной квартиры, он, кажется, нашёл нужные доводы, потому что Таня всё-таки сдалась, согласившись встретиться с ним в перерыве между своими делами, по дороге – не раньше половины девятого. «Уже никуда не попадёшь», – огорчился он.

В восемь пятнадцать он стоял в условленном месте, у станции метро, волнуясь из-за того, что здесь было слишком людно – как будто мог не узнать её в толпе. Он так внимательно вглядывался в лица прохожих и ненужно ловил обрывки разговоров (было впечатление, что и слух, и зрение обострились), словно знал, что эти минуты ожидания стоит запомнить навсегда. Он думал о своей победе, о согласии Тани и о повороте в их отношениях, не сомневаясь в том, что, проведя вместе месяц, они больше не расстались бы.

Он знал, но пока не говорил себе, что всегда будет с горечью вспоминать этот вечер, заключающий то время неведения, когда он ещё мог хотя бы урывками видеться с Таней.

Поражение было вообразить легче, чем успех. Таня была для него выше всего будничного, и он не смел представить её ни хозяйкою, ни матерью, так же как не мог представить обстоятельства будущей поездки к морю, потому что не могла же Таня жить в одной комнате с ничем не примечательными женщинами, стоять в каких-то очередях – в умывальник, в столовую, – но верил, что если только она решится, всё выйдет много лучше, чем можно сейчас придумать,

Поражение тем легче было вообразить, что лишь в этом случае в жизни оставалось место работе. Он вспомнил разговор с Векшиным по дороге на степное озеро, куда они ездили на рыбалку; тогда, равнодушно глядя в окошко «коломбины», Аратов признался:

– Что-то перестала вдохновлять вся эта неорганическая природа. Сыт по горло, и хочется в новые места.

– Все прошли через это. Погоди, наступит новая фаза. Ты не женат – значит, у тебя не беда ещё, а полбеды.

– Напротив, не полбеды, а трагедия, – возразил Аратов, – оттого что ведь и жениться некогда. При таком режиме и новую невесту не найдёшь, и старую потеряешь. В Москве девушки не одиноки, всегда есть кто-то рядом.

– Наша служба и для семейной жизни не подарочек: и с законной супругой врозь, и дети – безотцовщина. Наши жены, фактически, матери-одиночки. Отвыкают помаленьку.

Аратов не стал спорить, хотя и не был согласен с Векшиным: одно дело – завоёвывать, другое – сохранять достигнутое; с возвращением домой у женатых ситуация разряжалась, у Аратова – только усугублялись трудности. Он и сейчас, ожидая выхода Тани из метро, не знал своей судьбы.

Прождав минут сорок, Аратов начал сомневаться, что правильно запомнил час и место. Возможно, Таня искала его не на улице, а в вестибюле, но он уже не мог отлучиться и заглянуть туда, рискуя разминуться и зная, что Таня, не увидев его теперь, когда назначенный срок прошёл, не станет ждать и минуты. Ещё через полчаса он понял, что Таня не придёт; обмануть она не могла – значит, что-то случилось с нею, и он не мог узнать, что именно, ведь её не было дома, она и свидание назначила так, чтобы было удобно – по дороге. Потом он всё же зашёл в телефонную будку в переходе метро. Кабина была облицована белым кафелем, словно тут умывались, а не разговаривали, и Аратов подумал, что нельзя звонить – Тане! – из такого места и что разговора тут не получится, но следующий автомат был только на улице, за далёким углом, и, значит, недосягаем.

В трубке послышался молодой мужской голос. Поняв, что говорит с Таниным братом, Аратов назвал себя. Ему ответили, что Тани нет дома, и Аратову почудилась насмешка; по интонации ясно было, что он услышал еще не всё.

– Она ничего не передавала? – поинтересовался Аратов.

– Передавала, – резвились на том конце провода. – Таня предупредила, что вы позвоните. Только она говорила – пораньше.

«Значит, и сегодня не увидимся, – понял Аратов, – если только я не подожду её у подъезда. Я могу опередить, поехав сейчас же».

– Таня просила передать, чтобы вы не беспокоились…

– Я не беспокоюсь, что вы…

– …чтобы не беспокоились больше и уж тем более не беспокоили её. Она просила не звонить ей.

– Вы уверены, что она просила передать именно это? – произнёс Аратов, чувствуя, как что-то долго падает внутри и как одновременно нарастает гнев. – Это она могла бы сказать и сама. Лучше бы вы не вмешивались.

Он говорил что-то не то, лишнее, но поправить себя не мог.

– Может быть, Танюшка пожалела вас?

– Что вы себе позволяете? – взорвался Аратов; он едва не повесил трубку.

– И потом, надеюсь, вы не думаете, что я мог солгать?

– Думаю, думаю, уверен в этом. С какой стати какие-то посредники… Не знаю, впрочем, с кем имею честь…

– Вам придётся смириться с фактами. Таня – как бы это сказать? – сделала выбор. Она выходит замуж. Та…

Аратов нажал на рычаг.

То, что падало внутри, теперь полетело быстрее, всё ускоряясь, отчего окружающее пространство стало освобождаться от предметов, опустошаться, и Аратову суждено было вот-вот исчезнуть в пустоте, которую он сию минуту еще мог видеть: она представляла собою огромный чёрный шар. Внутри этого шара никто не мог бы ни жить, ни мыслить, а он – тем более, из-за того, что за последние недели привык все свои планы и поступки связывать с Таней. Теперь эти его планы и его мысли вдруг стали независимы и не нужны никому, между тем как из них состояла жизнь.

Случившееся странным образом не мешало думать о постороннем, и Аратов сообразил, что всё равно поедет куда-то отдыхать, но теперь уже – определённо вдвоём с Прохоровым – и возненавидел того.

В стекло кабины постучали монеткой. Аратов вышел, не взглянув на стучавшего: постарался не взглянуть – словно был виноват.

* * *

Готовый узнать уже виденное однажды, в детстве, и поразившее тогда новизною, он теперь удивлялся тому, что пейзаж показался незнакомым. Единственным, что всплывало теперь в памяти, были разрозненные кадры из фильмов о загранице, каких, наверно, множество было снято на этих булыжных улицах. С дальних подступов, с окраин, картина изумляла обилием камня, а непереводимые пока вывески и надписи будоражили воображение. Прохоров, сам бывший здесь впервые, тихонько посмеивался, слушая восторженные восклицания друга, этим лишая того удовольствия делиться открытиями. Аратов и так с самого начала был ограничен в этом, потому что Тани не было рядом. Он собирался водить её по улицам, как старожил – гостя, поражая знанием маршрутов и названий. Сейчас, не узнавая подступов к городу, он принялся ворошить воспоминания – и увидел какие-то безымянные улицы и море, которое тогда, много лет назад, оставило неожиданное впечатление не простора, а, напротив, тесноты, оттого что наступало на него прибоем, и дороги вперёд не было, а позади стояла стена леса. Другие воспоминания были отрывочны и мешались: смешные трамвайчики с одинокой штангой вместо дуги, малинового цвета ситро с Красной Шапочкой на этикетке, парикмахерские чуть ли не на каждом углу, разноцветные шарики мороженого в частном кафе на берегу и, наконец, рынок, где продавалось, кажется, всё – от огрызка карандаша до рояля; только рыночные павильоны, похожие на ангары, и узнал сейчас Аратов, глядя из окна поезда; выйти в город было уже некогда, надо было пересаживаться на электричку и ехать дальше, на взморье.

Друзья устроились в доме отдыха неплохо – в номере на втором этаже, имевшем отдельный, не запиравшийся на ночь вход; последнее редкое обстоятельство представлялось молодым людям весьма существенным. Казённое питание, однако, оставляло желать лучшего, и многие из отдыхающих мужчин подкармливались на стороне, в буфетах или в шашлычной, а соседи Аратова и Прохорова по комнате, двое студентов, в первый же день нашли неподалёку удобное и дешёвое заведение, которое тут же прозвали: «Выпивка – доллар». За четыре рубля – курс доллара – там подавали стопку водки и закуску, которую, впрочем, можно было брать и отдельно: любой бутерброд, с толстым куском отменной ветчины или с одним только зелёным луком, стандартно стоил рубль. Друзья неизменно заходили сюда перед обедом, и им, уже не спрашивая, подавали ветчину и томатный сок. Обед с такой добавкой удовлетворял их, но оставалась ещё проблема завтрака; напавшая на обоих непривычная вялость говорила о том, что утренняя чашка крепкого кофе где-нибудь на стороне совсем не помешала бы; студенты уверяли, что в столовой в жидкие блюда добавляют бром и, подавая пример, отказались от супа, чая и компота. Но кофе, каким угощали в ближайших заведениях, был плохой, прозрачный, и Прохоров уже настаивал на покупке плитки и кофейника.

Возле железной дороги стоял дом с вывеской, которую Аратов, не переводя на русский, читал: «Кофейница»; фасад был настолько обшарпан и мрачен, что друзья всякий раз проходили мимо, не испытывая желания заглянуть, и лишь однажды, ещё до завтрака собравшись в город, они не нашли по дороге иного места, где можно было бы поесть в этот ранний час. В помещении оказалось чисто и светло, но на прилавке лежали одни лишь сдобы, и Прохоров разочарованно произнёс, уже поворачиваясь к выходу:

– Не завтрак для мужчины. Разве что заморим червячка, а в Риге зайдем ещё раз?

– Для чего же тут ножи и вилки? – указал Аратов на неприбранный столик. – Не для плюшек же…

– Шерлок Холмс из Хамовников, – пробурчал Прохоров.

Дождавшись буфетчицы и заказав сосиски, они прошли во вторую комнату.

– Марика! – позвала буфетчица и, не слушая ответа, громко повторила заказ.

– Вот где ещё можно добирать недостающие калории, – заметил Прохоров. – Давно пора было разведать.

– Вообще, мы ведем себя преступно: сидим сиднем. Прошла неделя, а мы впервые выезжаем в город! А помнишь нашу программу – Сигулда, Огре?.. Хорошо бы карту купить.

– И всё-таки почин сделан. Нет, брат, жизнь замечательна.

– Вот бы не возвращаться домой! – вырвалось у Аратова, и тотчас он подумал о Тане.

Их прервали:

– Сосиски, пожалуйста.

Голос был тихий, ласковый, и Аратов улыбнулся прежде, чем поднял глаза. Подле столика стояла длинноногая девчушка лет семнадцати с хорошеньким личиком, обрамлённым свободно падающими на плечи светлыми волосами. Залюбовавшись, Аратов, однако, подумал, что ей далеко до Тани; у него теперь был свой эталон, и до сих пор ещё никто не выдержал сравнения.

– А хлеб? – спросил Прохоров.

– Сейчас, пожалуйста. Простите, – с сильным акцентом произнесла девушка, покраснев, но бросив на Аратова быстрый изучающий взгляд. – Забыла.

– Старею, наверно, – рассмеялся Прохоров, когда официантка ушла. – Стали нравиться школьницы. Пора на свалку.

– Когда перестанут нравиться, тогда и пора, – возразил Игорь. – И я бы на твоём месте не терялся. Теперь тебе отчёт не давать.

– Когда это, перед кем это я отчитывался?

– Надеюсь, у вас с Ниной – бесповоротно? Ты не сказал толком.

– Навсегда. Когда-то меня пугало это слово – само по себе, не в связи с Ниной. А теперь произношу его с особенным вкусом.

– Я рад, – серьёзно сказал Аратов, – Хотя ты всегда твердил, что не женишься на ней, что всё это лишь физиология и заполнение пустоты оттого, что фактура хороша, я по-настоящему беспокоился за тебя.

– Хлеб, пожалуйста, – неслышно приблизившись, сказала официантка.

– Марика, – обернулся к ней Прохоров, – а горчица у вас есть?

– Нет, пожалуйста.

– Это, Игорь, чудо. Но как же, Марика, сосиски – без горчицы?

– Не знаю, как, – улыбнулась она, глядя на Аратова. – Плохо. Сосиски у нас только рано утром: человек идет на работу, надо поесть. Днём только сладкое. Целый день не нужна горчица для кофе.

– Кофе у вас хороший? – строго спросил Аратов.

– Хороший. Попробуйте, пожалуйста.

Кофе, действительно, оказался крепким почти как домашний.

– А я уж было тускнеть начал без кофейку, – сказал Аратов, когда они вышли на улицу. – Хоть не уходи отсюда. Хочешь, вернёмся и повторим? Я бы мог.

– Ребёнок ребёнком, а ведь умеет себя подать: блузка под цвет глазок, бирюзовая, и причёска наивная, нарочно не по моде… Ангел, а?

– А ты ведь ангелов небесных не писал, ты ведь ангелов-то не видел. Кстати, давай в городе начнём сегодня – знаешь, с чего?

– С завтрака.

– С Домского собора, дорогой мой. Может быть, я для того и поехал в Ригу, чтобы послушать орган.

– С утра пораньше? Сомневаюсь. Но и правда, Лилия Владимировна не простит тебе, если упустишь эту возможность… Погоди, слушай: органный звук! Бежим!

Приближаясь к станции, гудела электричка. Аратов, легко обогнав Андрея, первым оказался у кассы. Следом подбежали ещё какие-то люди, но он не успел посочувствовать опоздавшим – ему самому пришлось садиться уже на ходу. Из тамбура они с Прохоровым оглянулись – три девушки стояли на перроне. Одна, синеглазая, в блузке, расписанной крупными цветными ромашками по синему полю, показалась Аратову знакомой.

– Эта, серенькая, с большими глазами, – сказал о ней Прохоров, – ходит по нашему переулку. Я всё хотел показать её тебе. Она – с бабушкой, та вечно что-то вяжет на пляже.

– Ты приметил её? Не рядовой интерес?

– Бабушка – это, брат, препятствие.

– Надо что-нибудь изобрести, – рассеянно проговорил Аратов, думая, как хорошо он сделал, до сих пор не рассказав Андрею о том, что вышло у него с Таней; он не хотел сочувствия или советов – лучше было самому давать их. В тот вечер, когда Танин брат, упиваясь своим превосходством, сообщил такое, чему нельзя было поверить и что в силу справедливых законов бытия никак не могло бы случиться, первым побуждением Аратова было помчаться к другу – излить душу, поделиться бедой, только долю оставив себе, но он вовремя понял, что не сможет рассказать об этом, просто зубы не разожмёт, побоявшись срыва. Он предпочёл носить несчастье в себе, словно делиться дурным значило – усугублять его; другое дело – счастьем… Счастьем он прежде всего делился бы с Таней, всем хорошим, что знал, делился бы с нею – и крупной удачей, и мимолётным добрым впечатлением, даже к Марике повёл бы Таню, угостил бы кофе затем только, чтобы та восхитилась забавным: «Нет, пожалуйста». Сам он словно просветлел, побывав в «Кофейнице», и хотел, чтобы Таня испытала то же.

– Пригласи их обеих на утренний кофе, – после паузы сказал он.

Прохоров успел позабыть, на чём оборвался разговор, и Аратову пришлось объяснить:

– Своего глазастика с бабушкой. Сядь на скамеечку возле старушки, аккуратно подведи разговор – и пригласи. С девушкой можешь не говорить вовсе – ещё успеешь. Расхвали им Марику – бабушка поверит в твоё бескорыстие, а внучка будет задета и захочет восстановить справедливость.

Изумлённо посмотрев на него, Прохоров расхохотался:

– Вот змей! И какие успехи! До сих пор это я учил тебя. Растёшь, брат, или стареешь?

– Минутное озарение, несчастный случай. Секрет в том, что стараюсь не для себя.

– Понятно: для себя уже не нужно и, значит, некуда деть энергию. Кстати, что там Мисс Черёмушки? Ты поднял такой шум, а потом всё лето – ни слова,

– Мы же с тобой всё лето не виделись, – вяло уклонился Аратов.

– Ладно, не вешай носа. Заботы пусть ждут нас дома, а сейчас мы путешествуем. Я лично приехал сюда только смотреть. Наши интересы должны ограничиться местной экзотикой – от Марики до готики.

– Мы и тени готической пока не видели.

– Это преступно и необъяснимо, – заметил Прохоров. – Если так жалко было пляжного времени, то ведь мы могли – можем – ездить в город вечерами, тут рукой подать. Купим сезонки и будем кататься ежедневно. Давай нагонять упущенное.

– Разумнее не нагонять, а запасать впрок – я думаю об этом со времени первой своей командировки. Запасать, чтобы было чем жить в будни. Со стороны – бесполезное занятие, все равно что возить снег в тропики: хлопот не оберешься, а в результате – дистиллированная вода. Без соли. Но это – лишь со стороны.

– Значит, и нынешняя наша поездка?..

* * *

Теперь, когда всё так просто и скверно разрешилось, он понял, что до этого момента не верил в худшее, надеясь, что телефонный разговор, нарушивший течение его жизни, окажется хулиганской выходкой мальчишки, содеянной без ведома Тани; наверно, не счесть было поклонников у красивой девушки, и старший брат боролся с ними по-своему. Нужно было бы перед отъездом в Ригу – нет, в тот же вечер позвонить снова и от неё самой услышать… Тут в рассуждениях Аратова всякий раз случалась остановка, потому что выходило, будто ему хотелось услышать то же самое, только – от Тани. Разумеется, рассчитывал он на иное, думал, что Таня объяснит: брат, мол, пошутил, хороши, конечно, шуточки, но я уже поругалась с ним из-за этого – когда он рассказал, в ужас пришла, поняв, что вы больше не позвоните, ведь сама не знала ни телефона, ни адреса. Конечно, ему следовало перезвонить в тот же день, пока она не уехала на дачу; в отпуске он постоянно возвращался мыслями к этому неиспользованному шансу, последнему из отпущенных ему, потому что лучше поступить неправильно, чем не поступить никак и потом казниться, мучительно ожидая конца дачного сезона. Он не ведал, что ждать не придётся, и растерялся, когда на работе, встречая после отпуска, ему передали письмо, не заставшее его на полигоне месяц назад; так задумано было Таней, чтобы он получил и прочёл его там, в своём далеке, не имея возможности звонить и задавать ненужные вопросы. «Здравствуйте, Игорь! – прочёл он. – Я больше не могу скрывать от Вас, что я давно встречаюсь с одним человеком и люблю его. Поэтому не надо мне больше писать, так как я отвечать на Ваши письма не буду. Будьте здоровы. С приветом. Таня».

Он потом много раз перечитывал эти строки, как будто при каком-то сто первом прочтении ждал обнаружить новое, изменяющее прежний смысл слово. Чаще он и не читал вовсе, а держа перед глазами листок, вырванный из тетради в клетку и ставший вдруг нестерпимо ярким, с необычайно резким графлением, напоминающим швы между кафельными плитками, видел там – операционную и кабину телефона-автомата в переходе метро, а в ушах звучал мужской голос, мешая сосредоточиться и вспомнить лицо Тани; на эту картинку накладывалась ещё одна, словно кадр из другого обрывка всё того же чёрно-белого фильма, на которой был изображён его, Аратова, непроницаемый силуэт в щедро освещённой будке, белый кафель, расчерченный, как бумага в клетку, чёрный с никелем аппарат и трёхзначный номер на табличке, на которую он смотрел, не отрываясь, пока говорил и потом, когда стоял, ошеломлённый и словно бы не существующий в мире.

Но даже и в этом состоянии он видел и огорчался тем, как по-детски написана записка; снова, как и в тот раз, когда пришло первое письмо, его смутило сомнение в собственном чувстве: когда бы любил, говорил он себе, то как мог бы судить её – разве тогда и неловкость речи её не любил бы? Он тогда всякое написанное ею слово любил бы за одно лишь, что это она, Таня, выбрала его из десятков тысяч других. Но если это не любовь была – то что же тогда любовь? Даже читая это последнее – такое! – письмо, он счастлив был оттого, что Таня живёт на свете и написала ему – стало быть, любил всё же?

Об одном этом он думал многие дни, не находя ответа. Так трудно было решить, могут ли быть совместны сомнения и любовь, что когда в период этих однообразных размышлений друг его, Андрей Прохоров, сказал вдруг, что, кажется, влюбился не на шутку, Аратов не поверил ему, потому что и у того нашёлся повод для сомнений в своей Светлане. Это была та самая девушка, что приглянулась Андрею на Рижском взморье. Аратов тогда постарался для товарища: подсел к старушке, вязавшей нечто бесконечное – та не бабушкой оказалась, а тёткою, – лениво обронил замечание по поводу вязания, потом попросил присмотреть за вещами, пока они с приятелем искупаются, а вернувшись, бормотал что-то о пользе купаний, ветра и просто запаха йода на берегу – о том, как всё это прекрасно, и какую придаёт бодрость, и если бы ещё не нужно было так далеко ходить пить чёрный кофе, оттого, что в других местах подают сущую бурду… Не заинтересуйся женщина этим, он не знал бы, о чём говорить дальше, его вдохновения и фантазии не хватило на запасной вариант, но расчёт оказался верным, и через несколько минут она уже благодарила Аратова за то, что он так любезно согласился проводить их завтра в кафе. «Их?» – он удачно изобразил неведение: девушка очень кстати отсутствовала продолжительное время, играя где-то в мяч, и Аратова не заподозрили в пристрастности.

На следующее утро они вчетвером завтракали у Марики, восхищаясь её лепетом («Нет, пожалуйста») и расхваливая кофе. Дальше, коли стороны уже были представлены одна другой, дело пошло само собою и помощи Аратова больше не требовалось. Теперь уже можно было и остановиться при нечаянной встрече, и заговорить, да и условиться заранее, чтобы эта самая встреча не оказалась случайной, потому что человеку и на отдыхе от людей нужна компания; вскоре они трое, исключая, разумеется, тётку, стали делиться не только анекдотами и впечатлениями, но, как хорошие знакомые, и заботами. Последние, впрочем, тяготили одну Светлану (свои Аратов пока таил даже от Андрея), с каждым письмом из Москвы, от подруг, делавшуюся всё печальнее. Она, только что закончив институт, получила назначение в старинный маленький городок на юге России, и её пугали и выезд из столицы (отъезд – навсегда: в те годы это было необратимо), и само по себе прощание с родительским домом, и, как уже меньшее зло, одиночество среди незамужних соседок в общежитии. Все её однокурсницы, распределённые на периферию, в эти самые дни любыми правдами и неправдами добывали себе возможность остаться, и одна лишь Светлана, не ударив для этого палец о палец, легкомысленно отправилась отдыхать, отчего ей и выходило в самом скором времени, оставив родных и ломая жизнь, переехать в чужой город. Теперь, спохватившись, она готова была на всё, лишь бы исправить положение, и подумывала всерьёз о фиктивном браке, если б только нашлась добрая душа – в этом месте разговора Аратов насторожился, Андрей же не заподозрил никакой задней мысли и лишь потом, в Москве, постепенно начал мучиться, выдумывая, что расположение Светланы к нему неискренно, из-за очевидной корысти, то есть что всего-то и нужен ей штемпель в паспорте, обещающий верную московскую прописку.

– Низко так думать, – говорил он Аратову, – но ведь как нехорошо может кончиться! Свете пока и задуматься некогда, все средства хороши, для неё весь мир рушится, это и для любой девушки настоящая катастрофа – уехать от матери, одной уехать. Но вот когда перед нею открылась возможность или одна только надежда на возможность, она тотчас ослеплена и верит, и если счастлива, то думает, что – от любви.

– Потом, считаешь, прозреет? – усмехнулся Аратов. – Но тебе зачтётся доброе дело.

– Очень надо… Будь она мне просто подругой, я и на фиктивный брак, о котором она заговаривала в Риге, согласился бы. Представь, в такое положение попала бы Наташа…

– Знаешь, чем тебя мучает фиктивный брак? – принудил себя рассмеяться Аратов, которому неприятно было упоминание о Наташе. – Вовсе не пожизненной каторгой, а – разводом! Это будет выше твоих сил.

– Мудрец! – обиженно пробурчал Прохоров, поглаживая свой ёжик. – О фиктивном не может быть и речи, и вот я, подлец, Светлане не верю, а она возьми и скажи: «Я сына хочу». Я глупо заулыбался, спрашиваю: «От меня?»

– И ты говоришь об этом спокойно! – вскричал Аратов, вздрагивая от мысли о том, что и Таня могла бы сказать такое – ему, и отгоняя это предположение как невозможное: оттого невозможное, что, встретив Таню невзрослой, он хотел бы, чтобы она всю жизнь оставалась такою, какой он полюбил её – своенравным и беспечным ребёнком, чуждым житейской прозы.

– И она говорит: «От тебя»!

Только вскользь упомянул Прохоров о Наташе, и уже нельзя было не думать о ней: вот с кем можно было бы связать любые земные, человеческие дела. Не потому ли он так легко причинил ей боль? Объясниться начистоту, чтобы беда произошла на его глазах, Аратов не захотел, думая, может быть, что если не спешить с этим, то поможет случай, что-то образуется само собою – и поступил худшим образом. Наташа, кажется, многое понимала, но им ещё можно было сохранять прежние товарищеские отношения, пока однажды, забывшись, Аратов не заговорил при ней с Андреем о Тане – тотчас осёкся да и не назвал имени, но слово было сказано; в этот вечер Наташа плакала из-за него. Досадуя на себя, он несправедливо подумал: «Сама виновата». После этого, заходя к Прохорову, он старался не сталкиваться с нею, что оказалось так же трудно, как преодолеть соблазн, будучи возле телефона, набрать Танин номер и хотя бы только услышать голос, а самому промолчать; рано или поздно мог произойти срыв, и самое лучшее сейчас было бы уехать подальше. С глаз долой – это выход был, и Аратов стал мечтать о полигоне, о той самой командировке, какую недавно равнял едва ли не со ссылкой. Ему и общество, в каком пребывал в экспедиции, стало казаться – отсюда, на расстоянии – много ближе и понятнее, чем было; к тому ж, он чувствовал, что выделился из круга старых своих московских друзей – не вверх и не вниз, но приобрел что-то своё, так что уже и смешать его с другими или не заметить среди них стало нельзя. В этом кругу протекала год назад вся его жизнь, а теперь Аратов не удерживался в старых пределах из-за той центробежной силы, какою для каждого рано или поздно становятся большое чувство и настоящее дело. Увлечённость его последним была понятна далеко не всем, только Прохоров относился к ней серьёзно – и то сомневаясь в правильности выбора.

– Эта работа – не для тебя, – сказал однажды Андрей. – Тебе нужно что-то ещё сверх службы, а ты насилуешь и губишь себя. Правда, сегодня тебя потянуло туда не из-за работы, я вижу, тебе отчего-то стало невмоготу дома. Что ж, я не расспрашиваю, а ты лети, не думая. Там, не спеша, передумаешь сто раз. Теперь, если б только можно было, и я с удовольствием последовал бы за тобою, мне ведь тоже надо принимать решение – и поскорее.

– Тоже? – переспросил Аратов, удивляясь тому, как одновременно они подошли к кризису, и вдруг добавил невпопад: – Посоветуй же, что мне делать.

– Что тебе делать? Можно подумать, что ты летишь впервые. Стало быть – женщина?

– Ты верно сказал: что-то ещё сверх службы – но как узнать, что?

– Всё еще – Мисс Черёмушки? Что у вас случилось?

– В том и дело, что не случилось, не происходило… Я ничего не знаю о ней.

«Я ничего не знаю о ней», – с горечью повторил он про себя, имея теперь в виду не отсутствие известий, а то, что они так и остались чужими друг другу.

– Беги в свою пустыню, – сказал Прохоров. – Беги.

– Но я же вернусь. Сбежать, ненадолго, можно лишь от женских капризов – и где взять столько пустынь? Нет, это не бегство. Там я нужен, а здесь… – он замолчал, поймав себя на надоевшем противопоставлении; ему претило так делить свою жизнь, чтобы где-то быть самим собою, а где-то – лишь играть роль. Иногда он начинал задумываться, не играет ли – в обоих случаях.

* * *

Хотел он этого или нет, а нужно было как-то начинать действовать в новом качестве комсомольского вожака; трудность была в том, что он не видел в такой работе нужды – во всяком случае, не понимал, каким содержанием мог бы её наполнить. Требуемых фанатизма либо тупого усердия, либо воображения ему явно не хватало, между тем в действительности вышло так, что не пришлось ничего выдумывать, а начать с разбора жалобы на одну из его новых подшефных, как он сам считал – с доноса.

Впервые Аратов сам вёл заседание бюро – был не один из общего числа, а один перед всеми. В новой роли секретаря он чувствовал себя как человек в замечательном, купленном на последние деньги светлом пальто, отправляющийся укладывать асфальт. Он утратил право сказать лишнее или оговориться, отделаться шуткой или промолчать, а между тем как раз сегодня и не хотелось бы высказываться категорически, оттого что рассматривалось персональное дело, и, значит, предстояло решать чужую судьбу, на что Аратов не знал за собою права. После случая с характеристиками в институте ему хотелось быть осторожней и справедливее, но сейчас он не имел даже возможности заранее составить для себя мнение: его попросту не посвятили в подробности. С обсуждением почему-то спешили, и настолько срочно было, что Аратов даже не волен был назначить время заседания, а просто получил указание от Лободы, возглавившего теперь, к удивлению многих, парторганизацию отдела, собрать бюро в ближайшие два-три часа. Аратов, задетый, огрызнулся, и только после этого Лобода медленно, как если бы его маленький рот плохо, с трудом открывался, объяснил:

– Пришло письмо из экспедиции. Эта девица, Парахина, уборщица с площадки Фомича – к ней, говорят, в гостинице очереди стояли. Ты знаешь её отца, он у нас шофёром.

– Как вышло, что письмо проверяли без нашего участия? – поинтересовался Аратов.

– Оно пришло вчера – какая проверка?

– Пришло вчера, а сегодня мои ребята на площадке могли бы поспрашивать что нужно. А то смотрите, как получается: мы получили непроверенную кляузу и на этом основании собираемся судить человека, причём в срочном порядке. Почему – в срочном? И кто поручится, что письмо – не оговор? Нет, я такое дело с налёту разбирать не стану.

– Вот как ты сразу заговорил: я, я! Долго ли секретарствуешь? Да пойди, спустись к девчонке, пусть сама расскажет. Она ждёт в гардеробе, возле часового.

– Так у неё и пропуска нет в корпус?

– Соберётесь в красном уголке механического цеха, я договорился.

– Я вижу, тут всё за нас решили: и когда, и где, а может статься – и какую резолюцию вынести. Мол, Руслан Васильевич, чтобы ликвидировать очереди в гостинице, велели влепить строгача.

– Нет, Аратов, она выговором не отделается: ты её из комсомола исключишь.

– Интересно, а что ещё я сделаю? Давно ль вы стали провидцем? – съязвил Аратов. – Лично мне неизвестно, что решит бюро.

Девушка плакала, склонившись на прилавок гардероба. Не зная, как говорить с плачущей, и решив после заминки, что лучше всего будто бы не заметить слёз, Аратов только поздоровался и назвал себя. Девушка кивнула, отворачиваясь, чтобы он не видел ее зарёванного, опухшего лица.

– Зря вы расстраиваетесь, – от неловкости резко сказал он. – Может, за вами и вины особой нет.

– Да ведь и Лобода приходил.

– Вот уж, действительно, страшнее кошки зверя нет.

– Не знаю, какие кошки, только вас-то с полигона не отзывали.

– А вдруг отозвали несправедливо? Вот мы и хотим рассудить.

– Ну и судите – что вам сейчас-то нужно? Судьи нашлись, – зло сказала она. – То один, то другой в душу лезут. Нечего разговоры разговаривать.

Когда Аратов вернулся к себе, Винокур, избранный теперь членом бюро и уже бывший в курсе дела, в первую очередь поинтересовался: хорошенькая?

– Не красавица, но – так, ничего, как будто, – неуверенно ответил Аратов, не сумевший толком разглядеть её лица.

– Хорошеньких я бы не наказывал.

Бюро собралось раньше, чем было назначено Лободой: у Аратова наготове был ещё один вопрос. Он давно задумал организовать собственную, комсомольскую стенгазету в дополнение (а то и в противовес) к нынешней отдельской, невзрачной и скучной; его переполняли идеи на этот счёт. Предлагать это было бы бесполезно, он знал, ему отказали бы во всех инстанциях, но теперь, кажется, представлялся случай.

– Вот, ребята, пожили мы спокойно, пора и честь знать, – начал он. – Я говорю не о персоналке, а о том, что нам велено выпустить стенгазету к годовщине первого спутника.

Реакция была мгновенной и обычной:

– Отказаться нельзя?

– Можно, – улыбнулся Аратов. – Да нужно ли? А впрочем, кажется, и нельзя, оттого что, кроме нас, сделать это некому. Будем торговаться – сорвём срок, а работать потом всё равно придётся.

– Я бы, тем не менее, боролся, – заметил Винокур.

– Круги на воде…

– На нас вечно валят то, за что другие не берутся, – сказала Зина Семёнова, единственная среди них девушка. – Подай одно, принеси другое, будто мы подсобная сила. А мы – сила главная, комсомольцев в отделе – больше двух третей от всего состава.

Её поддержали:

– На нас и правда смотрят, как на подсобных рабочих.

– Надо ломать эту репутацию.

– Кто сказал, что у нас плохая репутация?

– Заявим о себе.

– В данном случае заявить о себе легко, – сказал Аратов, – если взять дело полностью в свои руки. Газеты в отделе практически не было, нет и без нас – не будет.

– Не пойму я твою позицию, – пожал плечами Винокур.

– Беда в том, что я, честно говоря, не представляю, что такое комсомольская работа и какой из неё может быть толк. А делать что-то надо. Сделаем – газету.

Честно говоря, он как следует не представлял себе даже что такое комсомол: по уставу это была организация политическая, а из его собственного опыта выходило, что – обыкновенная общественная, не ведущая иной работы, кроме сбора членских взносов и, время от времени, устройства каких-нибудь соревнований и вечеров отдыха и посещений зрелищ.

– И ты хочешь месяцами бегать за начальничками, выбивая у них заметки, которые никто потом не станет читать?

– Так уж только и выбивать?

– Ты, что ли, за них напишешь? – фыркнула Зина.

– Вообще, это мысль! – возликовал Аратов, к тому и подводивший разговор. – Только не я, а постоянный коллектив авторов.

– Что значит – постоянный? – насторожилась Зина. – Мы говорим о спецвыпуске.

– Прикинем, – предложил Аратов, – не хватит ли у нас силёнок на скромную реформу в сфере стенной печати: на регулярный выпуск газеты, скажем, раз в месяц. Своей газеты.

Немного поторопившись с раскрытием своих планов, он вызвал ропот. Винокур понял правильно – и возразил:

– Ты мечтаешь о порядках большой прессы, забывая о разнице в условиях. Та держится на конкурсе материалов, на заинтересованности в заработке, на стремлении к известности. А кто жаждет печататься на стене?

– В тех пустых листках, что висят в домоуправлениях – никто, конечно. Но надо сделать такую газету, чтобы напечататься в ней было лестно. Нам надо научиться излагать новости в увлекательной форме. Мы не будем собирать заметки – будем сочинять газету.

– Слова, слова, – отмахнулся Винокур.

– Я говорю по делу. Ну, о первом номере нет речи, он посвящён спутнику. Внутренних наших дел там не коснёшься, поскольку мы не имеем отношения к спутникам, – и вот вам повод не просить заметок у начальства. А это уже – прецедент. В последующих номерах введём новые рубрики: техника за рубежом, искусство, моды, хроника – наша, отдельская, полигонная хроника. Те маленькие события, какими мы живём, вполне достойны гласности: кого-то повысили, кто-то новый пришёл, женился, ребёнок родился, новоселье справили либо только в «самстрой» вступили – всё то, что разносится пока устно.

– Завёлся секретарь, – недовольно, но всё же с улыбкой сказала Зина. – Кстати, у нас никто на моей памяти не женился.

– Вот и я не обещаю.

– О! Давайте-ка, ребята, разберём вопрос об аморальном поведении Аратова.

– И постановим: женить!

– Так хорошо началось, – разочарованно проговорил Игорь. – И так скучно кончилось.

– Устроим комсомольскую свадьбу.

– И комсомольский развод, – продолжил он.

– И в самом деле попахивает аморалкой.

– Вот всю эту историю и будет освещать наша газета. Дойдёт до того, что мы объявим подписку – и трудящиеся будут стоять за ней в очереди.

– Как же можно подписаться – на стенную? – приняла эти фантазии за чистую монету Зина. – У кого это есть такие стены?

– Добьёмся, чтобы теперь были у каждого передовика производства, – уже откровенно смеялся Аратов. – Каждому – по потребностям.

– А рисовать газету – по способностям, – поддержал Винокур. – Которых нет. Впрочем, шутки шутками, а если затея удастся и газета станет выходить ритмично, то на этом можно составить настоящий политический капитал.

– Ну, мы люди простые, – отозвался Аратов, – такими категориями не мыслим.

– Можно мне? – поднял руку грузный рыжий бородач, Далматов. – Мы ещё со школы привыкли отпихиваться от любых нагрузок. А здесь нам тем более легко отвертеться: мол, нагрузки – в КБ, а комсомольцы – в экспедиции. В результате мы только платим взносы, а нам бы и вправду надо что-нибудь придумать: не в здешних коридорах газеты вывешивать, а сделать так, чтобы на полигоне чувствовать себя людьми.

– Твои предложения? – быстро спросила Зина.

– В том и беда, что ничего не приходит в голову, – развёл руками Далматов. – Но вот придумал же Игорь стоящую, будто бы, вещь, а мы с ним спорим. Вот та же газета: если она и в самом деле окажется на высоте, то почему бы не делать сразу две?

– Сто, – фыркнула Зина.

– А Далматов дело говорит, – с некоторым даже удивлением проговорил Аратов. – Что стоит отстучать на машинке несколько лишних экземпляров? Только уже не два, а – по числу площадок. Да, кстати… Ребята, кто-нибудь, кто поближе к выходу, взгляните, не пришла ли Парахина. Нехорошо заставлять человека ждать.

– Так ведь Руслана нет, – напомнил Винокур.

– Он знал, во сколько мы должны были начать.

На этот раз, когда Парахина вошла, Аратов ужаснулся, хорошо рассмотрев её одутловатое лицо, мясистый большой нос, жидкие волосы и выкаченные светлые глаза без ресниц и вспомнив, как отозвался о ней, отвечая Винокуру. «Как же к ней, пишут, мужики толпой валили? – поразился он. – Враньё, конечно, да ведь на безрыбьи… А метко прозвали – Севрюга!» Встретившись взглядом с Винокуром, Аратов увидел его усмешку и, покраснев, покачал головой. И оттого, что он не мог сию же минуту всё разъяснить и оправдаться, ему вспомнилось о Винокуре дурное – и мытьё ног в ведре для ухи, и съеденную луковицу – единственную в их хозяйстве, а скорее всего и во всем Ауле, – припасённую для той же ухи; тогда это привело к настоящему бойкоту: с Винокуром надолго перестали разговаривать – но с него всё было как с гуся вода.

Начать Аратову было просто: на столе лежало письмо с полигона. Зина взялась было прочесть его вслух, но он не дал: хотел сделать это сам, с тем расчётом, чтобы первое после чтения слово было не его.

– Пусть сама расскажет, – глядя в пол, угрюмо сказал Далматов, когда чтение кончилось. – В бумаге, в общем-то, ничего нет. Такую телегу можно легко накатать на любого из нас, была б охота. А то: «В отсутствие соседок!..» – да ведь если отсутствовали, то и не видели же! А пишут! Нет, пусть – сама, подробно. Не смейтесь, я не о том, а чтобы – не общие слова. Если бы меня спросили, я бы вообще погодил, пока с полигона не приедут живые люди – те, что в курсе,

– Теперь поздно, раз собрались,

– Разойтись недолго.

– Чего тут рассказывать? – неожиданно низким голосом (утром, со слезами, не такой был) заговорила Парахина. – Ну, ходила я с двумя. Законом разрешается. Одна я, что ли? Вон и сама Дьяченко только знает – хиханьки да хаханьки.

– Так что же, в письме верно написано? – спросил Аратов.

– Ну, приходили гости, не без этого. И я ходила. В одиночку на койке и вы не сидите.

– Здесь немного не так написано. Я при чтении это место опустил и сейчас вслух не буду, а вы возьмите письмо, перечтите.

– Там говорится, что к тебе и ночью приходили, – сказал Винокур. – Есть же какие-то правила общежития… А ты ведь комсомолка, на тебя другие равняться должны.

– Что на стене в общежитии висит, я отродясь не читала, – с вызовом сказала Парахина. – Наши правила – живи и спасибо скажи. А гости… Я и говорю: что одной-то сидеть?

– Ты плохо меня поняла. Я вот о чем: наш отдел работает в особых условиях, в отрыве от дома, и каждому важно сохранить человеческое лицо. Главная задача нашей организации – главнее производственной – поддержание дисциплины, Поэтому аморальное поведение… Чёрт побери, легче было бы называть вещи своими именами, но это – будь мы наедине, а вот при Зине…

– А при Парахиной – можно? – возмутилась Семёнова. – Она такая же комсомолка, такая же, в общем, женщина, как я. И не выступай так, словно ты ей свечу держал.

– Ты, Зина, вынуждаешь меня задавать Парахиной нескромные вопросы.

– Спрашивайте, коли интересно, – равнодушно отозвалась Парахина.

Вопроса, однако, не последовало, и наступила пауза. Аратов думал в этот момент о другом: о том, что високосный год, наконец, скоро истечет, а в следующем, быть может, уйдут в небытие свалившиеся на него неприятности (они сводились к потере Тани, но ему уже казалось, что неудачи преследуют во всём) и случится нечто доброе, чего он давно ждал, но представлял себе не в подробностях, а лишь в образе живого светлого пятна.

– Мы находимся в трудном положении, – пришлось начать ему, когда молчание затянулась; он с неудовольствием поймал себя на том, что повторяет интонацию Лободы – не хватало только ещё пожевать губами. – Нет, я не то говорю. Давайте подумаем, имеем ли мы право на это разбирательство. У нас на руках письмо, но это никак не документ, а обвинения, содержащиеся в нём, голословны: мол, Парахина такая-сякая. Мне пока ясно только, что обстановка на площадке нездорова: если уж не разврат, то кляузы. Между прочим, большинство членов бюро работают именно там: Гедич, Семёнова, Далматов.

– Но я давно сижу дома, – развёл руками Далматов. – А до того… Что касается Парахиной, то говорили, конечно, что Вера девушка добрая, но безобразий я сам не видел, это скажу точно. Я всё же за то, чтобы проверить письмо.

– С площадки её, между прочим, не соседки выслали, – перебил Винокур, – и давайте не будем отвлекаться. Вера же не отрицает. Пусть только не молчит, а поможет нам, и тогда этот разговор пойдет ей на пользу. У тебя, Вера, наверняка есть тут свой парень, с которым ты встречаешься. Да ты не отворачивайся, не отворачивайся, смотри в глаза. Так вот, вдруг твой парень узнает, сколько было у тебя других ухажёров?

Аратову показалось, что сейчас он услышит от адвоката в напудренном парике: «Протестую, милорд!» – и, улыбаясь этой своей фантазии, сказал неуместно мягко:

– Мы, Толя, не о том. Ты увлекаешься.

– Скоро скажут, и в кино не ходи, – буркнула Парахина.

– Может, у человека личная жизнь не ладится, – предположила Зина, и Винокур, рассмеявшись, продолжил:

– И он решил сделать её общественной.

– Не лучше ли нам разойтись? – вдруг спросил Аратов.

Ему велено было разобрать дело сегодня и сказано было, чем завершить; собственное мнение следовало оставить при себе – и, видимо, оставлять и впредь, – и Аратов подумал, что предстоящий год секретарства рядом с таким человеком, как Лобода, пройдёт нелегко. Перед нынешним заседанием он подошёл посоветоваться к Ерышеву, и выяснилось, что ни тот, ни Астапов, оба – члены партбюро, ничего не знают о Парахиной и, значит, то, на чём настаивает Лобода, суть его собственные выдумки. «Конечно, это частный вопрос, – рассуждал Аратов, – и Руслан, наверно, имеет право решить его сам, но в итоге мы сломаем судьбу бедной туповатой девчонки. Это страшно, недопустимо, но, с другой стороны – какая она комсомолка? Формально – её надо исключать, но если я сделаю так, как хочет Руслан, это будет похуже моей институтской истории, не но совести будет. Парахиной придётся всю жизнь отвечать кадровикам на вопрос: «За что?» – оттого, что никто не спросит: «Кто виноват?»

– Давайте, ребята, – сказал он, – не будем играть в полевой суд, а лучше выясним, как возникло это персональное дело. С чего бы это вдруг началась такая атака?

– Уж если там написано, – сказала Парахина, – значит, так и есть. Если надо, я исправлюсь. В текущем году больше не допущу аморального поведения.

– От года три месяца осталось.

– Сами знаете, как там люди живут. Соседки-то вместе с нами гуляли – чем я им не угодила?

«Мягкость – это ещё не справедливость, – подумал Аратов. – Но если мы отложим разбор дела, Руслан, коли уж получен сигнал с места, всё равно найдет способ исключить Парахину за аморалку».

– Что-то мы топчемся на месте, – пробормотал себе под нос Далматов. – Вопрос явно не подготовлен, и нечего толочь воду в ступе. Игорь правильно предложил: давайте разойдёмся. Кто сказал, что надо решать сегодня?

– Лобода, – тотчас ответил Аратов, ждавший этого вопроса. – Он даже сказал, как именно надо решить.

– Ну уж это мы сами, без подсказок.

Аратов попросил Парахину подождать в коридоре. Едва дверь за нею закрылась, он обернулся к Семёновой: ему хотелось, чтобы первой прозвучала более мягкая, женская оценка – тон был бы задан.

Но Зина только махнула рукой:

– И это – комсомолка? Ни ума, ни стыда.

– Сами же принимали, – усмехнулся Аратов, пытаясь в то же время решить про себя вопрос о том, что же такое есть принципиальность.

– Сами виноваты, согласна. Что же до Парахиной, то несмотря на, прямо скажем, однозначное впечатление от её слов, я судить о ней без доказательств не берусь. Вот на суде – там бы я её защищала. А здесь я – за исключение.

– Странная логика, – сухо заметил Аратов. – Времена, когда верили стукачам, прошли. Но неужели мы их забыли?

– Лично мы их не знали.

– А я – за то, чтобы не посылать Парахину в командировки – и дело с концом, – предложил Далматов.

– Письмо подписано, – напомнил Винокур. – Почему мы не должны доверять авторам?

– А почему мы должны доверять? Помни, если мы ошибёмся, стыдно будет жить.

– Да разве здесь можно ошибиться? – воскликнула Зина и, словно угадав сомнения Аратова, добавила: – Должна же у нас быть комсомольская принципиальность!

– А ты знаешь, в чём она должна проявиться? – устало спросил Аратов.

– В том, чтобы не смотреть на проституцию сквозь пальцы, – сказал Винокур.

«Ну, от него ещё можно было ожидать какого-нибудь занудства, – подумал Аратов. – Но – Зина? Нет, сегодня мы так быстро не кончим».

* * *

Тоска теперь настигала и дома, и была – словно по самой себе, по той ностальгии, которой неизбежно заполнялись первые дни командировки. Конечно, он нигде не переставал любить своих близких, свой дом и свой город, и так хорошо было любить, но на полигоне эта любовь, как всегда – к утраченному или запретному, становилась во много крат сильнее и острее, и любить так было лучше. Вот Аратов и тосковал по тем дням, когда ему бывало лучше во много раз. Сейчас он уже и сам не знал, чего хочет, понимая только необходимость бегства от Тани, словно вдали от предательски доступного телефона о ней думалось бы меньше.

Как назло, пусков не было, и Аратов нервничал, сам удивляясь своему нетерпению. На просьбы о командировке ему отвечали; погоди, ты нужен здесь, да и что там сейчас хорошего – осень; ему напоминали о тяготах прошлой зимы, но теперь, спустя год, он не воспринимал их всерьёз. Говорить об этих преодолённых трудностях хорошо было бы разве только в московских домах, среди непосвящённых, преувеличивая собственную стойкость да ещё добавляя, как приправу, намёки на некие опасности, и в самом деле существовавшие – для его товарищей, не для него. Но и такие разговоры велись лишь в воображении, потому что о самом интересном у него не было права рассказывать непричастным, а между коллегами об этом было переговорено сто раз. Эти известные ему истории, имевшие пока счастливые концы, из-за частого повторения превратились в дежурные анекдоты; сами их герои помнили теперь, скорее, не пережитое, а только слова, какими рассказывали о нём. У них получалось, что не они сами, а вымышленные персонажи переживали приключения, один – когда ракета, потеряв управление, устремилась точно в то место, где он стоял, а спрятаться было некуда, другой – когда, убегая от загоревшейся на пусковой стреле ракеты, вывихнул ногу, но мчался, пока не налетел на колючую проволоку и только тогда, шарахнувшись от отброшенного взрывом куска металла, обнаружил, что не только бежать, как бежал только что, но и единственного шага сделать не может без посторонней помощи. О таких происшествиях говорилось с шуточками, как о забавных пустяках, и поэтому полнейшей неожиданностью было и выбило из колеи известие, вроде бы никого здесь и не касающееся, о беде на другом, чужом полигоне; оказалось, что опасность существовала не только на бумаге осторожных инструкций или в застольных байках. Сначала газеты сообщили о гибели в авиакатастрофе известного в их области деятеля – не специалиста, скорее всего, но большого начальника, – и в отделе испытаний долго судачили о превратностях воздушных путешествий; не обошлось без привычного заявления Гапонова о том, что осталось ещё несколько, до круглого числа, полётов – и он переходит на наземный транспорт. Спустя сутки в разговорах замелькали новые фамилии и технические термины, сводившиеся к одному: пожар и взрыв на стартовой позиции.

Неожиданно Аратов угодил на похороны.

Дела привели его к заводу на окраине Москвы. Договорившись о визите заранее, он поехал без звонка. Приближаясь к проходной, Аратов по особенной пустоте улицы и тихому многоголосому говору за углом вдруг почувствовал толпу и, завернув за угол, даже испытал облегчение от её зрелища, словно слишком долго ждал увидеть и вот сейчас разрешилось как надо. Но, скользнув взглядом по чёрно-красным полотнищам и хмурым лицам и припомнив дурную примету, он подосадовал, что явился не вовремя.

Траурные тяжёлые грузовики как раз выезжали из ворот. Заводской гудок, поддержанный автомобильными сигналами, заставил оглядеться в поисках объяснения. Неожиданно заметив среди чужих однокурсника, Аратов поспешил подойти с вопросом:

– Кто умер?

Старый приятель горестно покачал головой, услышав, как оговорился Аратов, потому что смерть от болезни, в постели, была бы совсем другим делом, да не каждому отпущено столько лет и удачи, – а потом назвал имя того, с кем они оба вместе учились. Несколько дней назад тот, наверно, как и они сами, его ровесники, ещё не верил, что смертен.

Три гроба плыли впереди и выше процессии, и оркестр травил душу мелодией, которую Аратов до сих пор ни разу не услышал безнаказанно – так, чтобы не продолжала потом навязчиво звучать в мозгу вплоть до ночи и сна.

Того, кто погубил этих троих, сейчас тоже в последний раз везли в цинковом ящике по московским улицам, больше не способного ни на самодурство, ни на раскаяние. Идя в траурной процессии, Аратов постепенно узнавал подробности несчастья: неисправность, обнаруженная, когда огромная, как Александрийский столп, ракета уже стояла на старте, необходимость слить перед ремонтом топливо, что на много часов задержало бы пуск, и гнев заезжего вельможи: «А если – война? Вы что, и тогда отложили бы работу на завтра? Тут всех дел – минут на сорок. А ну, вперёд!» – двинувшегося впереди техников и свиты, устыдив их. Работа с заправленными баками кончилась тем, чем и должна была: кто-то завопил в ужасе, и некоторые даже не успели оглянуться на крик, потому что тут же полыхнуло, грохнуло раз и ещё, и потом уже горело и гудело долго.

С таким чувством, будто что-то непоправимо плохое не только погрозило, но уже произошло в его собственной жизни, Аратов вспомнил, как накануне в который уже раз просился в командировку. Только что огорчавшийся тем, что полигон снова отдалялся в пространстве и во времени, сейчас он почти благодарен был начальству и судьбе за свою нынешнюю безопасную жизнь в столице. День здесь был пасмурным, и Аратов, привычно сравнивая, подумал, что над Аулом должно сейчас светить ослепительное солнце и что недавняя авария на соседнем полигоне тоже, конечно, произошла под ясным небом – словно это имело какое-то значение.

* * *

Мольберт был так подвинут к двери, что первый взгляд входящего сразу падал на законченное полотно. Растерзанное, размётанное дерево с разверстым в крике, обугленным ртом закрывало широко распахнутыми обнажёнными руками немые лица двух бледных светил, и Аратов понял, что уже видел эту натуру или думал о ней – во сне, может быть, и что существует нить, связующая сюжет с событиями не Прохорова, а его, Аратова, жизни.

– Надо бы, как всегда, промолчать, – сказал он. – Что тебе мои словеса? Да только сегодня мне кажется, что это – недавний мой сон, только не знаю, о чём.

Он считал, что – о Тане, но, не договорив ещё, вдруг осознал: о той самой аварии.

– Опять хвала! – вскричал, дурачась, Прохоров. – Нет, брат, ты мне не судья. Хула нужна, хула! Только она и продуктивна.

– Не кокетничай, – отмахнулся Аратов. – Вещь мне нравится, оттого что я узнал в ней своё, но комплиментов ты не дождёшься.

– А обвинений в рассудочности?

– Обвинений? Боюсь, что это как раз и были бы комплименты, оттого что рассудочность, возможно – будущее искусства. По крайней мере – не прошлое. Если прежде живописцы производили пищу для пустого глаза, то теперь этого мало, теперь – для головы.

– Для пустой головы? – рассмеялся Прохоров. – А знаешь, кстати; в чём проявилось развитие искусства за тысячелетия? Древние изображали дискобола перед движением, а мы – в момент броска. И это – весь путь!

– И в самом деле! – изумился Игорь, припомнив недавнюю сенсацию – скульптуру человека, выпускающего из рук спутник. – Но если это так, то как же понять, на какой ступени стоишь? За тысячи лет – вот этот жалкий приступочек? Нет, у нас думают проще: «Размаха шаги саженьи» – и сразу знаешь, шагнул или нет.

– Да не знаешь, куда. Вот уж не ожидал, что ты заговоришь лозунгами.

– Ты, несмотря на своё возражение, ты же понял меня? Это красивая мысль – о дискоболе, только ты нарочно не говоришь об абстрактном искусстве.

– О котором мы с тобой ничего не знаем, и о котором никому невозможно знать.

– Зато можем мечтать, фантазировать. Там ведь, я думаю, уже не момент до или после броска, а – символ, почти математический знак.

– Вот речь не мальчика, но мужа. Сразу – разбил, поставил на колени и прочая, и прочая. Короче, с меня штраф. Владей.

И протянул тонкую книжечку в бумажной обложке.

– Ахмадулина! – ахнул Аратов. – Как ты сумел? Я – отчаялся найти.

– Не имей сто рублей… Хотя, честно говоря, досталась с трудом. Стихи нынче в ходу. А ведь совсем недавно – никогда не забуду – прошу в магазине книгу, а продавщица вежливо предостерегает: «Но это – стихи»!

– Теперь и со сцены начали читать.

– Чуть не забыл самое главное: меня обещали повести на выступление Ахмадулиной в «Молодежном кафе». Мы можем пойти вместе.

– А я хотел улетать! Нет, жизнь в столице прекрасна. А Наташа? Снова обидится?

– Уже обижена – куда больше? Да и я… Конечно, я понимаю тебя, а вот за Наташку обидно. Ты просто ничего не понял.

– Мы не ссорились, – хмуро проговорил Игорь.

– Не ссорились, а как помириться, не знаете? Смотри, всё от тебя зависит. И вот этот вечер в «Молодёжке»… Честно говоря, я чуть было не отказался, но вовремя вспомнил о тебе. Если бы можно было, я бы отправил вас двоих, с Наташкой – миритесь на здоровье, да беда в том, что приглашают-то – меня, и не столько для того, чтобы я послушал стихи, а чтобы поговорить, возможно даже и о делах, и о деньгах.

– Но всё же – стихи, и как же ты можешь не хотеть?

– Я слушал её недавно (завидуй!), и нельзя же – подряд, надо и на других посмотреть. Вот на кого бы я пошёл – это на Окуджаву.

– Вот-вот, я всё хотел спросить, – оживился Аратов. – Что такое этот Окуджава? На работе мне все уши прожужжали, мол, есть такой, как же ты не слышал, пишет сам и слова, и музыку – и этого «сам» мне уже довольно: ты знаешь, как я отношусь к самоделкам: хорошо идут под водочку.

– Ну это уж слишком – ещё не узнав… Я честно говоря, думал, что ты слышал уже. Вся Москва слушает. У меня плёнка есть, но сейчас не буду включать – возьми ролик домой: это надо слушать, не отвлекаясь. Именно – не за столом. Здесь, всё же, не слова – стихи.

– Возьму, конечно, спасибо, но поставь и сейчас, хотя бы пару вещей, чтобы иметь представление.

Он сказал это неуверенно, чувствуя, что его желание придётся некстати: Прохорову наверняка хотелось поговорить о собственныхтрудностях. В последнее время друзья виделись редко, поначалу – из-за того, что осчастливленный и сбитый с толку Андрей почти не расставался в конце лета со Светланой, а потом, когда она уехала в свой провинциальный городок, объявил всем, что собирается много работать, просил без дела не беспокоить и сам никому не звонил.

Аратов подозревал, что вся работа того сводилась к обдумыванию единственного вопроса, жениться ли, а вернее – верить ли Светлане. Андрей ждал помощи, но Аратов – что он мог посоветовать в таком деле другому человеку – даже близкому другу; что он мог посоветовать, глядя со стороны? В общих же чертах между ними давно переговорено было о многом, и Прохорову оставалось лишь собрать волю, оттого что теперь он, пожалуй, сомневался не в Светлане, а в себе. Аратов считал, что сам не колебался бы в подобном положении, он бы за одного себя решал, зная о неспособности своей избранницы хитрить и рассчитывать, и если б вопрос заключался в том одном, ехать за ней или нет, он не раздумывал бы; то, стремилась ли она к нему, чтобы уже всегда быть вместе, или же только хотела любыми способами вернуться в Москву, для него, как он считал, пока не имело бы значения: в любом случае он возвращал бы Таню себе. В любом случае он был бы счастлив, оттого что сделал добро своей возлюбленной. С изумлением он открывал в себе нечто новое: потребность дарить.

Пока же ему было неловко получать что-то, не делясь с нею; сию минуту – слушать без неё песни. Правда, вслушавшись в стихи, он подумал, что может и не сойтись с девушкой во вкусах: если он сам сразу, с первых же строк, ощутил себя единоверцем с поэтом, то она могла оказаться и безбожницей. Готовый вместе с автором молиться на московские дворики или на арбатские переулки, он не заблуждался насчёт Тани – что там Арбат, когда она вообще плохо знала и равнодушна была к своему городу, как призналась однажды. Аратов и Таня выросли в непохожих, непомерно далёких один от другого районах, то есть – непохожими людьми. Они тем более разными были, что в пять лет разницы в возрасте уместилась война: почти ровесники, они принадлежали к разным поколениям.

Аратов не знал, какая разница в возрасте была у него с нынешним поэтом, но чувствовал, что они оба родились по одну сторону войны. Он понимал стихи, даже несмотря на предвзятость, и увлёкся настолько, что стал плохо слушать: повторяя про себя понравившуюся строчку, пропускал другие, даже целые четверостишия – и не досадовал на это. В том мире, о котором сейчас напоминали ему, существовали дом и любовь Аратова, только вере был нанесён урон, и ценности пропадали: по улицам бродили ночные троллейбусы, но исчезли старые трамваи с разноцветными, чтобы издали узнавать номер, фонарями во лбу и с открытыми площадками; так интересно бывало в детстве кататься на подножке или же – усевшись бочком на барьер, ограждавший проём с противоположной входу стороны, мимо переулков, где упущенный девочкой шарик легко одолевал двухэтажную высоту, а вдогонку неслись звуки радиолы (вся Москва слушала одни и те же пластинки); где-то здесь он встречал некогда и девушку в синей маечке-футболочке – нет, в ковбоечке шла девушка, когда он остановился разглядеть её собаку.

– Вот вы чем занимаетесь, – сказала Наташа. – Опять Окуджава!

– Опять? Я слушаю впервые.

– Ты – и вдруг узнаешь что-то последним! Впрочем, ты пропадал куда-то.

– Там, где я пропадал, не следят за модой.

– Что же мешает – здесь? Напряжённая личная жизнь?

– Разве это жизнь? – ответил он с анекдотическим акцентом.

– И знаешь, Наташа, – вставил Прохоров, – он говорит вполне серьёзно, оттого что не находит себе места из-за отсутствия на нашей планете жизни. Личной. И раз её всё равно нет, рвётся в командировку на заработки.

– Тебе ещё не надоело? – всплеснула руками Наташа. – И зима прошла так, и всё лето!

– Во всех наших бедах… – начал Прохоров, но Аратов перебил:

– А в удачах? Нет, в том и дело, что в удачах мы не виноваты. То ли бед – больше на свете, то ли человек – пессимист от природы, а только удачи волнуют, кажется, меньше. Если прислушаться к рассказам или письма почитать, то их содержание – разве удачи?

– К чему это ты вдруг?

– К слову. Только посмотри, как мы говорим, сколько у нас слов, обозначающих вполне конкретные отрицательные вещи: страх, стыд, боль – до бесконечности. А вот плюсовые ощущения абстрактны и немногочисленны: радость, удовлетворение, восторг, нежности телячьи. То есть не составляются пары типа «чёрное – белое». Страх – и что в противовес? Боль – и нет антиболи. Нет антистыда.

– Если так, то человек, брат, величайший оптимист. Всё, что ты назвал, суть отклонения от нормы и диагнозы, а всё лучшее – не редкое исключение, а норма, о которой нечего и говорить, оттого что она повседневна. Нормальное состояние – не испытывать боли. Кого ты удивишь, вдруг заявив, что тебе сию минуту не больно? Вот и термин не нужен.

– Не испытывать боли – разве естественно? – засмеявшись, ухватился за новую идею Аратов. – Это надо души не иметь. Это не жизнь тогда, а существование.

– А ведь знаешь, что не послушай ты Окуджаву – и твои суждения уже и в этом разговоре были бы иными – более благородными или более подлыми, неважно, но иными.

– Ну, это уже банально. Так можно сказать о чём угодно.

– Верно, потому что всё отражается на всём.

– Но тогда… – неуверенно проговорил Аратов, – тогда и случайности невозможны? И всё предопределено? И Бог есть?

– Во все времена считалось, что упоминать всуе Бога… – начал Прохоров и неожиданно засмеялся: – Мы – как типичные русские мальчики, как у Достоевского: вот и собрались в кабаке, а спор – о Боге и о бессмертии.

– Я не читал, не могу я его читать, – пробормотал Аратов. – И потом, в наши дни мальчики чаще – не о Боге, а о машинах или о футболе. В лучшем случае – о жизни на Марсе.

– Не все же так, – возразила Наташа. – Они пусть не о высоком, но иногда об очень сложном говорят.

– Иногда. А я говорю о массе. И у меня такое впечатление, что многим попросту либо некогда, либо незачем задумываться. При Достоевском не было массовых зрелищ. Пусть они лишь следствие, порождение, но только все мы часто отвлекаемся на пустое.

– И бессмертия больше нет?

– Почему ж? Есть, оттого что ум совершенствуется. И знаний прибавляется. Но я ещё не могу объяснить, тут раздвоение какое-то: с одной стороны – футбол, а с другой – бесспорно, что мы в среднем намного просвещённее, чем были сто лет назад.

Наташа хитро прищурилась:

– И Окуджава выше Пушкина?

– Я сказал: в среднем.

– Знаешь, глубина пруда в среднем была полметра, а корова – утонула.

– Можно уйти от ответа и так: мы с тобой выше… нет, не выше, а богаче читателя пушкинских времен. Грубо говоря, он сам читал только тех, кто был до Пушкина, а мы – их же плюс тех, кто жил после. Мы умнее на литературу целого столетия.

– То есть Пушкин даже и Пушкина не читал? Это пробел!

– Игорь Достоевского не знает – вот пробел, – сказал Прохоров. – А что касается тех, кто после, то мы их либо не успеваем прочесть, либо книг не можем достать. Читаем что попадётся, вопреки потребностям – и потому, что выбора нет, и потому, что не знаем себя, ведь потребности – это отражение характера.

– Черты которого, – подхватил Аратов, – меняются в том числе и от чтения.

– А я просто люблю читать, – вздохнула Наташа.

Невнятно проговорив что-то о необходимости растопить их всех изнутри чем-нибудь горяченьким, Прохоров вышел на кухню. С его уходом стало не о чем, а вернее, нельзя говорить. «Он нарочно оставил нас!» – гневно подумал Аратов. Он не мог держаться естественно под взглядом Наташи.

Музыка вдруг смолкла: оборвалась лента. Аратов щёлкнул выключателем, но коричневая змейка успела свить на полу несколько колец. Теперь он мог отвлечься от беседы.

– Как ты живёшь? – выдавил наконец он.

Наташа засмеялась:

– Нужно отвечать? Прекрасная погода на дворе, если бы не дождь, не правда ли? Впрочем, живу, как и раньше: сплю, ем, до шести вечера стучу на машинке.

– Это всё?

Он говорил рассеянно, она же видела – занят был, склеивал пленку.

– Дай, пожалуйста, сигарету.

Он подал ей лежавшую возле магнитофона пачку, поднёс зажигалку, посмотрел, как Наташа закуривает. Ему всегда нравились её пальцы.

– Как же я… – спохватилась она. – У тебя руки в ацетоне, могли вспыхнуть!

– Спасала бы меня, дала бы кровь…

– Вот и породнились бы.

– Не отказался бы от такой сестрёнки. Впрочем, ацетон высыхает мгновенно.

– При чём здесь ацетон? Если людям не о чем говорить, кто их тянет заполнять паузы чепухой? Андрей со Светланой тоже всё заполняли паузы – так и не сказали путного.

– Если б он знал, что говорить! Да и нужно ли…

– Не знал, думаешь? Просто все вы боитесь решений.

– Что за планы у Андрея? – смутившись, спросил Аратов. – Ты, наверно, в курсе?

– Если бы между нами были возможны такие разговоры! Эту историю вообще скрывают от меня. Я даже толком не знаю, с чего начался весь этот бред.

– Если угодно – с утренней чашки кофе.

Когда это было – полгода, год назад, ещё раньше? Этого никогда не было – настолько жизнь под Ригой отличалась от остальной его жизни. Воспоминания о месяце отпуска походили на главу из увлекательного романа, написанного не о нём: автор не упоминал о Тане. Сам он, Аратов, кажется, не бывал в местах, где происходило действие, только начитан был о кострах инквизиции, о плутовстве, о долгом возведении готических соборов, об органных мессах, и теперь ему приходилось только верить рассказам многоопытного друга; этого недоставало, чтобы помочь развязать затянутый в Риге узелок.

– Началось с того, – повторил он после изрядной паузы, – что я чрезвычайно галантно пригласил незнакомых дам на кофе.

– Вот как. Раньше ты, кажется, не был ловок.

– Мне всегда удавалось найти общий язык со старушками, именно – с мамами и бабушками моих знакомых. Одна из упомянутых дам как раз пребывает на пенсии. Ну и потом, я же не для себя старался, я роль играл – по системе Станиславского.

– Что с нами со всеми творится, Игорь? – неожиданно тревожно проговорила девушка. – Заводим китайские секреты, куда-то разбредаемся. Андрея – и того не дозовёшься.

Ничему он сейчас не завидовал, кроме способности Прохорова чуть что уходить с головой в работу. Не имея такой возможности, Игорю приходилось носить тяжесть в себе.

– До каких же пор бегать компанией в кино? Мы взрослеем, Наташа.

– Но ведь не стареем же. Только делаемся чужими. Недавно встретила Котлярову – ты помнишь её?

– Слабо. Помню, что у неё была роскошная квартира на Новослободской, где всегда можно было собраться, а вот другие достоинства запамятовал. Тем более, что эта постоянная возможность так и не реализовалась.

– Ну, главное ты помнишь. Мы-то с ней были подружками, сидели на одной парте, и даже что-то хорошее происходило с нами обеими. Просто с человеком было связано славное время… Да, так вот, встретились на ходу. Она торопилась или делала вид, и я без сожаления скоро распрощалась: не о чем было ни расспросить, ни рассказать. Так, обычная бабская трепотня. Мне вдруг стало грустно – столько хорошего ушло.

– Разве не будет больше?

– Будет – другое.

– А если другое – лучше? С каждым разом? Развитие идет не по кругу – по спирали.

– Вот, оставь невинную девушку с инженером, – пробасил из дверей Прохоров. – Она ждёт – про любовь, а он ей – о спиралях.

Наташа вспыхнула и помрачнела.

– На днях была одна любопытная сцена, – живо сказал Аратов. – Передо мной в буфете стояли женщины, а вся торговля – одни пирожки. Одна говорит продавщице: «Мне с мясом», вторая: «Мне с повидлом», а третья: «А мне – про любовь». Тихо так, застенчиво.

Прохоров поморщился, но потом всё же поинтересовался:

– И что же буфетчица?

– Обругала, конечно. Типовой случай: неумные люди не любят идиотских вопросов. Попробуй сам задать кому-нибудь такой – да что там, просто нестандартный, да о тех же пирожках: спроси, не с чем они, а из чего. Одна из ста ответит, что из теста и повидла, а от остальных услышишь: не мешай работать. А ещё шляпу надел!

– И часто ты так дразнишь людей? – спросила Наташа.

– По настроению. Знаешь, идиотские вопросы – это лучший тест. Умному человеку отвечать на него – одно удовольствие, гимнастика для ума. Зато дурака они всегда приводят в бешенство.

– Дождёшься, что тебя примут за ненормального, – ухмыльнулся Прохоров. – Не все же знают тебя, как мы. Да теперь и мы уже, может быть, не знаем, отвыкли… Кстати, не провести ли нам праздник вместе, по старой памяти?

Аратов ужаснулся: да понимает ли Андрей, что говорит? Предложение грозило бедой, но свой отказ надо было ещё суметь объяснить.

– Не получится, Андрюша, – сказала Наташа. – Я уезжаю за город.

«Как спокойно она говорит, что едет без меня, – с грустью подумал он. – И разошлись, и выяснять больше нечего, а как обидно!»

– Погоди, Андрей, – наконец сказал он. – А сам ты разве никуда не едешь?

Укоризненно покачав головой, Прохоров указал глазами на Наташу:

– Я вроде бы не собирался.

– Значит, моя фантазия, – поспешил поправиться Аратов.

– Поезжай, поезжай, – улыбнулась Наташа. – Давно всё ясно как божий день. И не выдумывай нелепые отговорки: традиции, по старой памяти… Поезжай. Нам бы всем разъехаться на время. Вечеринки, танцы – настроения нет. Вот разве только всем вместе поехать с тобой?

– Так давайте! – воскликнул Прохоров.

«А ведь всё еще можно исправить, – подумал, отворачиваясь к окну, Аратов. – Андрей наверняка хочет, чтобы я сделал шаг назад, хотя и не ведает, что натворила Таня. Сейчас он рад, что мы снова вместе. Да и я, признаться, тоже. Если он привезет Светлану, здесь с нею, с чужой, всё пойдёт не очень гладко».

* * *

Сама по себе поездка Прохорова означала бы решение, какого он ещё не мог принять. Требовалось время, чтобы привыкнуть к мысли о будущих переменах, а пока – Светлана, оторванная ото всех, ежедневно слала письма, читать которые Андрей постепенно терял способность.

На ноябрьские праздники к девушке ездили родители, и он похвалил себя за то, что остался дома: «Попал бы в дурацкое положение: жених, не жених, а провести все дни одной семьёй…». Но близился Новый год, и почему-то стало ясно, что на этот раз поездки не миновать, и он думал уже не о том, ехать или нет, а как ехать и что брать с собой.

Главным грузом в багаже была, конечно, ёлка – лучшего подарка для человека, попавшего из родной средней полосы на безлесный юг, было не сыскать. Первым подумал о ёлке Аратов, вспомнив, как сам беспокоился во время первой своей командировки о том, что, не вернувшись вовремя, останется без ёлки в новогоднюю ночь – это казалось немыслимым, как в детстве. Некоторые офицеры из тех немногих, самых старших, что жили на полигоне с семьями, просили знакомых москвичей прислать им ёлки с оказией, в конце декабря самолёты в их сторону всё равно шли пустыми, но Аратову казалось, что ради него, застрянь он в Ауле, никто не станет хлопотать; он, тем не менее, находил силы шутить, что неплохо бы и снега прислать из России – возили же прапорщики землю для своих огородов. Подозревая, что его не пропустят в вагон с ёлкой, Прохоров придумал план целой операции с отвлекающими манёврами – она прошла потом на редкость удачно, и недозволенный груз оказался на багажной полке едва ли не раньше, чем проводник успел проверить билет Андрея. Утром, ещё в темноте, выглянув на остановке в окно, Прохоров увидел, что на перроне торгуют зелёными пушистыми деревцами, и уже готов был посмеяться над собой, но потом разглядел: сосенки. Его попутчики сошли ночью, и вскоре в освободившемся купе проводники, четыре молодца, устроили, не стесняясь Прохорова, настоящее совещание, обсуждая технику своей торговли мандаринами; вот тогда один из них и заметил ёлку. На его недоуменный вопрос Прохоров ответил, посмеиваясь:

– Да как пронёс – в руках, конечно. Вы так долго и задумчиво смотрели на неё!

Проводник недоверчиво покачал головой.

Даже в час отъезда все сомнения Прохорова оставались при нём, а советы Игоря не стали определённее. В таких делах если и советуются, то не советуют, и Аратов лишь поддакивал всякому слову Андрея, сочувствуя Светлане в её ссылке, но, сам несчастливый в любви, не понимая другой, большей её беды – нерешительности и, значит, неверности любимого человека. Он был уверен, что и сам отъезд, и предотъездные хлопоты скоро забудутся, как всегда забываются эпизоды будней, но не ведал, что они ещё отзовутся в его собственной жизни. Только глядя вслед поезду, он понял, что его собственное одиночество усугубится с женитьбой друга. «Дурак, надо было жениться на Наташке», – неожиданно вывел он, и ему стало неуютно от своей несправедливости к ней.

Время отсутствия Андрея текло для Аратова долго, ему не терпелось узнать судьбу, и он готов был ехать встречать в аэропорт, но такое не было принято между друзьями. Прохоров, между тем, позвонил ему не тотчас, даже и не в тот же по возвращении день – как и сам Аратов обыкновенно поступал, прилетая с полигона. Первые слова Аратова при встрече были упрёком – что же, мол, пропал и не делишься счастливыми своими впечатлениями, – но Прохоров словно и не знал, чем делиться:

– До отъезда всё было понятней. Вчера я был у Цветковых, и это расстроило дело.

– У кого? – не понял Аратов.

– У её родителей. Надо же было рассказать, как живёт-поживает их дочка. Да и потом сам знаешь, чего они ждали от меня. Но пришёл к ним – и сразу пропало настроение вымолвить слово. Так и не поставил точки над «ё».

Начиналось у него как нельзя лучше. Светлана, до последней минуты не верившая во встречу, вела себя так, словно он явился без предупреждения – не замечала вокруг и не понимала ничего. Она никак не могла взять в толк, что Прохорову, пока поезд не двинулся дальше, надобно вернуться в вагон и что-то выгрузить – что у него вообще может существовать какой-то багаж, хотя и знала, что родители передали с ним объёмистую посылку с продуктами. Номер в гостинице, тем не менее, был заказан ею, она даже загодя приготовила шоколадку, чтобы он вручил дежурной. Пока ехали в такси, девушка болтала что-то бессвязное, но притихла, едва прикрыв за собою дверь номера. Прохоров и сам чувствовал себя скованно, понимая, насколько эта встреча отличается от прежних. Скрывая неловкость, он бросился разбирать кладь – доставать ёлочные украшения, бутылки, свёртки с припасами, – ненужно комментируя свои действия, и Светлане пришлось остановить его: не собирались же они пировать сию минуту.

– Да именно сейчас и надо! – вскричал он. – Новый год – у всех и нескоро, а встреча – у нас одних и сейчас.

Место для встречи казалось ему замечательным, между тем гостиничный номер представлял собою тесную каморку, оснащённую лишь раковиной – с одной холодной водой; туалет был общий на этаже. Неопытный путешественник, он считал это нормой; впрочем, об ту пору в Союзе следовало радоваться и такому ночлегу.

– Дай опомниться, – лепетала девушка. – Свалился как снег на голову.

– Ещё надо ёлку нарядить.

Хорошо было, что сразу нашлось дело – в первые минуты свидания нельзя было говорить о серьёзном, а другое не шло на ум; теперь, за таким домашним занятием, оба успокоились, и им особенно приятно было, обмениваясь только короткими репликами, встречаться взглядами или, передавая игрушку, касаться руки.

Как только ёлка была готова, Светлана попросила:

– Я устала и хочу прилечь.

Впереди была долгая новогодняя ночь, и Прохоров, радуясь наивности предлога, принялся стелить постель, осторожно выведывая, найдётся ли в ней место и ему.

Потом время понеслось вскачь, он не успел оглянуться, ничего не успел, как уже пора было уезжать – казалось, они только и сделали, что убрали ёлку, посидели вечер за праздничным столом да прогулялись разок по тихому, несовременному городу. Настолько незаметно прошло время, что, когда Светлана в последнее утро жалобно протянула, что вот, они так и не успели поговорить, Прохоров понял, что она и не ждёт ответа: что такое были оставшиеся три или четыре часа, если им не хватило трёх суток? Правда, в его власти было заменить приятное обсуждение своим коротким решением, остальное они доверили бы почте, но Андрей не сумел пересилить себя; приехав, чтобы сделать предложение, он вдруг упал духом.

На второй день, когда они вышли побродить по городу, Светлане понадобилось зайти в своё общежитие, и она надолго оставила Прохорова дожидаться на улице. Он послушно отправился на одинокую прогулку. Заметив в конце узкой улочки башню маяка и поспешив туда, он оказался на высоком берегу залива. Внизу, залитый солнцем, шумел порт, странный на краю замёрзшего моря. Работа шла в полную силу: людей он не видел, но краны, похожие на боевые машины уэллсовских марсиан, простуженно дыша паром, перетаскивали связки неведомо по какой воде приплывших брёвен. Сочувственно посмотрев на них, застрявших на чужой планете, он порадовался тому, что сам и в этом незнакомом городе был – дома.

Всё это хотелось зарисовать. Андрей вытащил из кармана блокнот – и оставил затею, оттого что карандаш не держался в замёрзших пальцах. Он успел сделать только одну зарисовку: на берегу хозяйничали боевые треножники марсиан.

Назад ему пришлось спешить – он запыхался и расстегнул пальто. Светлана уже ждала его на крыльце.

Комната общежития была просторна; скупой завхоз сумел бы прибавить ещё одну, а то и две койки к тем трём, что уже стояли там. Прохоров, уверенный, что сразу узнает уголок Светланы, остановился на пороге; все кровати были убраны одинаково, каждая – с тремя подушками, составленными одна на другую в нелепую островерхую башню, и над каждой одинаково пестрели на стене картинки из журналов. Отчуждённо подумав, что тут недостает лишь базарного коврика с лебедями, Прохоров спросил с деланной непринужденностью: «Ну, которая тут твоя?» – но и когда указано было, не понял, какое же место может принадлежать избранной им, непохожей на других девушке, – не угадав койку среди одинаковых, удивился про себя тому, какого пустяка иной раз бывает достаточно, чтобы повернуть жизнь; в том, что она сию минуту повернулась (или, напротив, отказалась вертеться – как посмотреть), Прохоров не сомневался.

Ему уже не выговорить было то, что собирался и чего ждала от него Светлана: сами собою нужные слова уже не складывались и не вылетели б, а произносить их лишь по обязанности, лишь ради исполнения долга – он считал нечестным. Когда на следующее утро Светлана, ещё надеясь на что-то, посетовала: «Ну вот, мы так и не успели поговорить», – он ухватился за её слова, повернув так, словно и вправду вышло всё время и теперь уже и захочешь – не поговоришь.

Потом, в самолёте, он думал, с новым из-за движения домой настроением, что напишет Светлане, как только приедет, всё то нужное и ласковое, что она хотела бы прочесть. На деле же получаса, нужного для письма, сразу по приезде не нашлось, а потом, после встречи с родителями девушки, желание писать пропало вовсе.

– Ты скажешь: глупо, – говорил он Аратову, – да я и сам понимаю, что не с тёщей жить, но она так приторно меня обхаживала, что впору было заподозрить неладное. Даже муж осторожно одергивал её, а она вилась и вилась вокруг, оплетала словами, да так сладко и липко, что захотелось запить водою. Честное слово, я у них водички попросил. Мужу она слова не дала сказать, а с ним, чувствую, разговор пошёл бы иначе, и результат был бы другой: тот спросил бы, как там да что, как дочка и что я намереваюсь делать – я бы так же обстоятельно рассказал, и, глядишь, вопрос и решился бы, и скрепили бы договор доброю чаркой. Но эти лисьи ужимки – и всё-таки жёлчная ирония в речи! Они решили всё. Я едва не удрал раньше времени.

– Ты и в самом деле женишься не на тёще, – обескураженно проговорил Аратов.

– Но буду жить под постоянной угрозой встречи с ней. А родится сын – это уже ежедневный контакт.

– Ребёнок, может быть, через десять лет родится. К тому времени притрётесь.

– Жаль, ты там не присутствовал. Ей же, тёще, плевать было, кто я, ангел или подонок, и, главное, плевать было, что я расскажу о дочери – такое впечатление, что она подбивала на сделку. Я вышел – как из болота выбрался.

* * *

До сих пор Аратов, кажется, всегда знал заранее или думал, что знает, как поступать – во всяком случае, принимал во внимание вовсе не такие неверные вещи, как чувства или привязанности, а – здравый смысл либо те общие правила, с которыми согласился будто бы раз навсегда; поэтому он теперь нет-нет да вспоминал день, когда усомнился в этих правилах – день, когда разбирали дело Парахиной. Всего лишь годом раньше он, твёрдо зная, что такое хорошо и что – плохо, настоял бы на её исключении, но тут вдруг понял, что нужно не казнить, а миловать – вовсе не с целью доказать Лободе свою самостоятельность, а из сочувствия к девушке, ему крайне, правда, несимпатичной.

Раньше он не знал за собой такого – поддаться сантиментам. Не видя в них дурного, он только считал, что если уж каждый человек устроен по-своему, то и нет смысла оглядываться на других, а лучше вести себя так, как кажется естественным для собственного организма. Одни живут чувствами, иные – умом, и негоже судить, кто из них достойнее, а кто счастливее; относя себя к последним, он и в самом деле не поступал, будто бы, вопреки своему естеству или привычным порядкам, не поддаваясь ни умилению, ни необъяснённым сочувствиям, так что нынешнее нежелание сделать подсказанный ход озадачило его самого: не стал ли он меняться в новой среде и не означает ли это некую порчу?

Изменения хорошо было бы находить не в себе, а в отношении к себе; его мечты наяву и сны давно уже сводились к тому лишь, чтобы не он, а его любили горячо и несчастливо. Он завидовал Прохорову, которого, кажется, именно так и любили; тот вернулся из дальней поездки один, но письма к нему шли потоком.

Другие примеры неразделённых Любовей что-то не попадались на глаза, зато нельзя было не видеть, как тут и там, совсем рядом устраиваются самые внезапные союзы; Гапонов – и тот неожиданно для всех обзавёлся семьей. Роман его с Фаиной остался командировочным эпизодом, но никто не мог предположить, что новый завяжется и разрешится так скоро. Фаина, услышав новость вместе со всеми, и виду не подала, что задета, оскорблена, убита – если только это было для неё новостью и она не оплакала своё поражение раньше. Больше того, она, к недоумению многих, сохранила приятельские отношения с Гапоновым (с ним, впрочем, ещё понятно было), и даже с его молодой женой, работавшей здесь же, в научном отделе. Всё оставалось будто бы так, как было, но только Фаина заторопилась в командировку.

Свадьба Гапонова пришлась на те дни, когда случилось несчастье на чужом полигоне и многие, под свежим впечатлением, отправлялись на испытания неохотно. Только Аратов и Фаина просили: пошлите.

Аратову уютно было жить рядом с Фаиной, по одной с ним причине поторопившейся прочь из дома: занятая собственными печалями, она не докучала расспросами, не требовала откровенности – и так до конца командировки и не узнала о его настроении.

Изо всей группы «семёрки» их было в экспедиции только двое: перерыв в испытаниях затягивался, и Еленский, наставляя в Москве Аратова, сказал: «Ты будешь там чем-то вроде наблюдателя ООН». Предполагалось, что его обязанности ограничатся согласованием программ следующих пусков, однако на деле должность наблюдателя оказалась беспокойной: то надо было и в самом деле обсуждать предстоящие работы, то приходилось возвращаться к бесчисленным мелочам из старых, то – обучать офицерских жён. Последнее возникло неожиданно и оказалось в тягость. Дело в том было, что наконец построили и начали заселять новую, «пятую» площадку, не рабочую, а – жилой городок. Офицеры наконец получили возможность вызвать свои семьи, и те приехали слишком уж дружно, сразу создав проблему безработицы. Женщинам нашлось лишь несколько мест в школе и в военторге да немногих счастливиц взяли техниками в вычислительный центр; ни нужного образования, ни простейших навыков такой работы у них не было, и командование части направило их будто бы на помощь, а на деле – на обучение к гражданским. При нужде им можно было бы доверить лишь какую-нибудь чёрную, совсем простую работу, но «семёрочникам» этого сейчас не требовалось, и Аратов, хорошо усвоив принцип Еленского: «Сам делай что хочешь, а девочек загрузи», – давал им для тренировки под видом свежих работ пересчитывать уже сделанное когда-то Фаиной; в этом случае та сама справлялась с проверкой заданий.

По утрам Аратову редко удавалось прийти на своё место вовремя – в коридоре его непременно перехватывали военные, – но приятно было, открывая потом дверь с табличкой «Главный конструктор», видеть там, за маленьким столиком у входа, Фаину.

В ожидании своего начальника она всегда занималась одним и тем же.

– Ты ведь любишь, как пахнет лак, – сочла нужным объяснить она сегодня.

– Тем не менее, Фаина, сейчас придут за работой жёны. Разложи-ка свои бумаги, не то будет неудобно.

– Знаешь, как это называет Виктор? Режим ИКД: имитация кипучей деятельности.

– Так вот от кого это пошло! А то я слышал недавно от Раи и подумал: как не свойственна ей интонация!

– Если от Раи, то мог бы понять, откуда ветер дует.

– Что ж, у неё других источников нет? – насмешливо спросил Аратов, понимая, что как раз других и не существует для той, уже немало перенявшей от Яроша – кроме, пожалуй, обращения «старый».

Скоропостижная Раина влюблённость в Виктора, очевидная до того, что о ней уже и не судачили, всё же долго оставалась тайной для Аратова – до того времени, пока Ярош хоть как-то не откликнулся на неё, позволив Рае в командировке и кормить себя, и помогать в нехитрых домашних делах. Аратов попробовал неоригинально пошутить насчёт совместного ведения хозяйства, карающегося законным браком, но шутка не только не имела успеха, но странно повисла в воздухе, так что стало неловко; лишь после этого случая Аратову рассказали, что к чему, и тогда прояснилось многое, начиная с Раиного плача на работе. Фаина и другие девушки, по слову, по два разговорив Раю, выведали простейшую его причину – ревность, – тотчас, правда, и усомнившись в правильности ответа, потому что сами же видели, как Рая горевала, едва её избранник уезжал на площадку, где весь прекрасный пол представляли две официантки в офицерской столовой, зато за тридевять земель, в Москву, где у Яроша, наверняка было многое множество знакомых женщин, отпускала его совершенно спокойно. Неизвестно, отвечал ли Виктор на её нежные чувства, но только однажды он поинтересовался в Москве, сохранились ли у Аратова, после первой поездки как бы за грибами, отношения с электромонтажницей Зоей. Аратов, для которого сама собою разумелась невозможность этого, даже не сразу понял, о ком идёт речь. Вопрос был задан потому, что Виктор, пригласив Зою на вечеринку, забеспокоился, не будет ли это нечестно по отношению к приятелю. Аратову потом трудно было задать столь же простой вопрос – узнать о последствиях вечеринки, – он и не задал, и без того более или менее представляя себе сюжет поставленной пьесы.

– Что ж, посплетничаем о сотрудницах, Михалыч? – спросила сейчас Фаина.

– Фая! – с укоризною отозвался Аратов. – Жёны грядут.

– А! – махнула было рукой Фаина, но всё-таки спросила: – Что им показать сегодня?

С удовольствием переходя на деловой тон, Аратов назвал номер пуска и, ненадолго задумавшись, пояснил:

– Там были сильные возмущения при разделении ступеней, так пусть они этот участок нарисуют покрупнее, нам это пригодится. Ну, а расчёты – как всегда.

– Ты что, уходишь?

– Боюсь, воины позовут. Иначе разве оставил бы тебя? У нас любовь навеки.

– Ах, Михалыч, какие слова-то сладкие, – весело пролепетала Фаина. – Любовь, не любовь, а я за тобой – хоть на край света. Это ведь только сейчас настала такая вольная жизнь. Раньше, бывало, корпели по ночам, а теперь и вечная любовь – с утра. Знаю, знаю, что не ты в том виноват, да от этого хуже не становится.

Михалыч, Михалыч, что же ты раньше о любви не говорил? Слишком уж ты тихий.

– Тихий? Я о себе другое думал.

– Не знаю, может, ты свои примеры знаешь, а я тебя всё с нашими равняю. Взять хотя бы Валеру Платонова – вот о ком другое думаю.

– Что вам всем дался Платонов? – воскликнул Аратов. – Человек нашел себе работу не хуже, чем у людей.

– Небось, ты-то на неё не пошел.

Ему интересно было смотреть, как горячится Фаина. Мужчины отдела, хотя и не одобрили шага Платонова, из инженера заделавшегося диспетчером, но реагировали сдержанно, зато девушки, как одна, осуждали его неожиданно горячо.

– Пойду, может быть, – улыбнулся Аратов. – Ещё не вечер.

– Молчи уж. Тебе не такая служба нужна. Да и девушку тебе нужно скромную, работящую, вроде меня, – принуждённо смеясь, вернулась к своему Фаина. – Да не бойся, не бойся, теперь нам уж неудобно было б. Если только уволиться…

– Шутки шутками, но вот ведь жизнь: если что затеешь, то и захочешь, а не скроешься.

– Некоторым удаётся скрываться, – возразила Фаина. – Это одному тебе таить нечего.

– Как же нечего? – почти обиделся Аратов. – У каждого есть своё, такое, чего не выставляют напоказ.

В его характере, однако, более было не скрывать, а показывать, и что бы он ни говорил вслух (или в чём бы молча ни убеждал себя), ему нравилось, когда его замечали. Он привык к тому, что его с детства без видимых причин часто выделяли из общего числа; ещё в школе, успевая не блестяще, он всегда попадал в какие-нибудь командиры и, начиная верить, что это неспроста, воображал, что в одно прекрасное время у него вдруг проявится какой-нибудь до сих пор ему самому неведомый талант.

– Что же в тебе такого, что и знать никому нельзя? – проговорила, словно в раздумье, Фаина. – Знаешь, что мне странным показалось? Ты говоришь, что скрыться нельзя, а ведь у каждого из нас своя жизнь, о которой другие не имеют представления – как бы тесно мы тут ни жили.

– Как бы тесно и близко ни жили, а все мы – разные люди. Иначе, наверно, был бы сущий кошмар, – сказал он, не будучи слишком уверен в последнем: он всё же предпочёл бы видеть рядом людей одних с собою интересов. – А сейчас трудность в том, что каждого надо разгадывать. Вот ты – думаешь, ты всем ясна?

– Вот уж что не приходило в голову… Ах, Михалыч, за что ни возьмись – ни о чём я раньше не думала. Ветер, а?

– Ветер, ветер, – смеясь, согласился он.

– А я надеялась на комплимент… Что ж, Михалыч, я пошла: первый отдел открылся.

Так начался обычный для этой командировки его рабочий день. Так и другие начинались – с лёгких разговоров в ожидании открытия первого отдела и прихода техников за дневным заданием. Каждый раз Аратов не знал, чем будет заниматься дальше, – и тут раздавался звонок и его приглашали на какое-нибудь совещание – либо к командиру части, либо к смежникам, отрабатывавшим здесь систему управления их «семёрки».

Сегодня телефон молчал, Фаина успела принести материалы и раздать задания «жёнам» – Аратов не вмешивался, только наблюдал со своего места – и сама успела построить график для Векшина, но Аратова никуда не требовали. Заглянувший в дверь капитан Трефилов пожал плечами:

– Зачем это промышленники ходят на работу? На вашем месте я бы спал да спал дома.

Аратов и без шуток Трефилова чувствовал себя в роли «наблюдателя» не в своей тарелке: участие в заседаниях представлялось ему праздной тратой времени, и только возможность работы над задуманной диссертацией несколько успокаивала его. В Москве он оставил начатой большую теоретическую работу, срок которой из-за отъезда пришлось перенести на квартал. Его коллеги работали над отчётом об этапе испытаний, а он сидел на полигоне, получая надбавку к окладу, повышенную премию и суточные и не имея определённого занятия. Он не замечал, что всё время был тут кому-нибудь нужен – для консультаций, для связи с Карауловым, для помощи военным в расчётах. Так и на сегодня у него уже была назначена встреча. Случай, однако, вернул его на место.

Проходя мимо кабинета Беляева, он едва не наткнулся на широко распахнувшуюся дверь. В коридор вышли двое немолодых мужчин, один из них – в генеральской форме.

– Чёрт знает что, – в сердцах сказал штатский. – Детский сад какой-то: сидят одни мальчишки.

Аратов улыбнулся: все там были одного с ним возраста, даже старше на год-другой.

– Ладно. Эта фирма всё равно ничего не решает, – ответил генерал. – Идём к Саверину.

Нужно было срочно поворачивать назад. К счастью, генерала остановил один из офицеров полигона, и Аратов, воспользовавшись этой задержкой, обогнал его. Ему нужно было подготовиться к встрече.

– Фая! Боевая тревога! – бросил он на ходу, торопясь занять своё место во главе обширного стола. – Пренеприятнейшее известие: к нам идёт чужой генерал. Представляешь, выскочил от беляевцев и возмущается: тут детский сад, пойду к Саверину.

– Может, позвать Федота? – обеспокоенно предложила Фаина. – Он, кстати, только что искал тебя.

– Я позвоню. А ты не взяла сводный альбом графиков? Наверняка пригодится.

– Взяла. Но как ты обойдёшься с генералом, самозваный товарищ и.о. главного конструктора? Он как, солидный мужчина?

– Как и положено по чину. Впрочем, в коридоре темно. А я не и.о., а ответственный представитель. Как говорят в Одессе, две большие разницы. Так-то.

Зазвонил телефон. Говорил Векшин.

– Хорошо, что ты на месте. Тут у меня были дорогие гости: приезжий генерал интересовался вашим изделием. Я наладил его к тебе, так расскажи ему слова, какие попросит: его мне представили по всей форме, так что можешь резать правду-матку без утайки. Потом посидишь с ним на совещании у воинов.

– Только вместе с тобой: мне не по чину.

– Не хотел бы. Я же не знаю ваших тонкостей, как бы не ляпнуть чего невпопад.

– Всё-таки, ты сегодня старший.

– Поэтому и неловко: обращаться-то будут ко мне. Давай уж сам.

– Спасибо за помощь. Этот самый генерал только что выходил от Беляева, возмущаясь, что там работают одни мальчишки. Представляешь, что будет здесь? Твоя шевелюра сильно облагородила бы пейзаж.

– Ничего, пусть привыкают. Он и генерал-то не настоящий, а как наш Караулов – отставник, зам главного на гражданской фирме. КБ-200 – тебе это что-нибудь говорит?

Говорило это о многом: фирма занималась разработкой боевых частей, то есть того смертоносного, чем начинялись ракеты. Совместная работа с нею ещё вся была впереди.

Гости появились в дверях, и Фаина снисходительно разрешила войти. Штатский, не разглядев против света, подошел почти вплотную к столу, прежде чем Аратов, как и ожидал, увидел на его лице выражение недоумения и досады.

– Да, контора известная. Но я всё же позвоню от командира части, – официальным тоном сказал в трубку Аратов. – А теперь прошу прощения, ко мне пришли.

– Нам нужен ответственный представитель Саверина, – сказал штатский, словно ещё сомневаясь, что попал в нужный кабинет.

Аратов начал рассказывать, как пройти к Векшину – но нет, там они уже побывали, и ему пришлось сдаться:

– Если по «семёрке» – к вашим услугам.

Протягивая руку, генерал подался вперед:

– Назаров. А это мой ведущий, Смирнов.

«Мистер Смит», – перевёл для себя Аратов, вслух сказав: – Очень приятно. Мне уже известно о вас.

– И, значит, известно, что мы будем работать вместе?

– Нет, это новость: вас нет в списке смежников.

– Не в том дело. Вышло постановление правительства, значит, список скорректируют, а пока давайте не терять время. Примем как факт: мы начнём работать вместе, а все ваши вопросы скоро разрешатся своим чередом. Что у нас за техника, вы, наверно, представляете, а если нет, то я сейчас расскажу в двух словах, но суть в том, что нам надо отработать свою автоматику в условиях полёта, и тут все пути ведут к вам. До сих пор мы имели дело с баллистическими ракетами, а теперь нужно провести испытания на малых высотах, и оказалось, что изо всех зенитных одна ваша «Е-7» летает по приемлемым траекториям.

– Я вас огорчу, – поспешил обозначить свою позицию Аратов. – Во-первых, я начну работать с вами только после письменного указания своего Генерального. А во-вторых, у нас нет свободных телеметрических каналов. Сами бы не отказались от лишнего.

– А я огорчу вас: речь-то идёт о том, чтобы предоставить нам весь борт. Почти весь. Ущерба вы не понесёте: по тому же самому решению нам выделяется целиком несколько ваших изделий. Как сказали бы наши соперники с того берега, мы их покупаем.

– Да нет, это же прямой ущерб, – воскликнул Аратов. – Завод и так нас задерживает, там ведь не серия идет, и все ракеты расписаны поштучно. И потом, готовить изделия к полётам тоже будут наши люди – помогать вам за счёт темпа собственных испытаний.

– Этот вопрос решён на самом высоком уровне. В числе прочих, на решении есть подпись Саверина.

– Я не видел решения.

– Почта, видимо, запоздала, – миролюбиво сказал Назаров. – Но вы можете ознакомиться с ним у командира части.

– Хорошо, я так и сделаю. Вот тогда мы и продолжим наш разговор.

– Вы, к сожалению, правы, но я прошу вас: давайте пока начерно договоримся… просто поговорим о технических деталях. Мы, честно говоря, не совсем уверены, что «седьмая»… Видите ли, вам нужны измерения только на восходящей части траектории, то есть, дай Бог, на трети, а то и четверти всего полёта, а нам-то – вплоть до падения. Отсюда вопрос к вам: какое время работы борта реально обеспечивают батареи? Расчётная цифра известна и невелика, но ясно, что они работают с запасом. С каким? И второе – дальность действия телеметрических станций: увидим ли мы точку падения? Видели ли – вы?

– Что ж, ответить нетрудно. Фая! – окликнул Аратов. – Дай, пожалуйста, сводный альбом и возьми в первом отделе отчёты по источникам питания. Два-три пуска, но обязательно – восьмой. В восьмом, – объяснил он Назарову, – был самый продолжительный полёт. Вместо падения по более или менее честной параболе ракета стала планировать, ушла за пределы полигона и целёхонькой легла на землю на кончики крыльев. После этого мы стали ставить самоликвидаторы. Так вот, батарей хватило там надолго: я помню, мы ещё смотрели, какие перегрузки были при приземлении.

– Пока что вы нас обнадёживаете.

– Но у нас с вами частный разговор, – предупредил Аратов. – Формально мы можем гарантировать питание только в пределах паспортных данных.

– Дальше – наш риск, это понятно. Но разговор всё-таки не может остаться частным, без протокола мы не обойдёмся, и я бы попросил поддержать нас перед военными.

– На других изделиях мы ставили свои батареи, – вступил в разговор Смирнов, – но здесь они съедят весь вес.

– То есть вы как бы советуетесь с нами, а на самом деле выбора нет?

– Выбора нет. Раньше мы не знали трудностей: на баллистических ракетах другие времена полёта, другие источники тока.

– Вообще ничего общего: там, по сути, вся ракета – два бака и горелка.

– Напрасно вы их не жалуете, – улыбнулся Назаров, – Там предостаточно своих тонкостей. Недаром американские зенитные ракеты сравнимы с нашими, а вот по носителям янки отстают. У нас, всё-таки, Королёв собирается запускать человека.

– О, вот с чем хотелось бы поработать, – оживился Аратов. – Да за всем не угонишься.

– Не зарекайтесь. Кто знает, куда вас забросит жизнь.

– Игорь Михайлович, пожалуйста, – сказала Фаина, входя с отчётами.

«Нет, пожалуйста», – вспомнилось ему, и мысль, коли уж он всё равно отвлёкся, привычно скакнула: от Марики – к Тане.

– Я всё же должен буду позвонить в Москву, – сказал он.

То, что батареи будут работать, сколько нужно, стало ясно сразу, и Назаров, повеселев, заговорил о том, как выручает его Аратов. Но тот лишь показал, чем может кончиться работа. Потом, на совещании у командира части, он настоял, чтобы в решении даже не упоминалась фирма Саверина, и опасное место протокола приняло довольно безобидный вид; ответственность за измерения ложилась на военных, и Аратов был доволен, что не включился, превышая полномочия, в междуведомственную игру.

* * *

– Что это за новый ответственный представитель появился у нас на полигоне? – ухмыльнулся Караулов, разглядывая подпись на документе.

Подойдя поближе, Еленский заглянул через его плечо в бумагу.

– Я тогда говорил по ВЧ с Федотом, – напомнил он, увидев, о чем идет речь. – Тот нарочно не пошёл на совещание.

– Нарочно, нарочно! – посерьёзнев, повторил Караулов. – Нарочно, чтобы подставить Игоря? Надо было вызвать с площадки Лободу. А теперь – пожалуйста, отдай этим друзьям изделия для их работ. У меня для этого матчасти нету.

– Ну а как же решение, подписанное Б.Д.?

– Наше с тобой дело обеспечить свои испытания. Тот же Б.Д. с тебя голову снимет, если сроки сорвутся. И если бы твой Аратов не пообещал им бортовое питание, то и не нужно было б отдавать изделия. То есть, отдать-то отдали бы, никуда не денешься, но – попозже, попозже. Кстати, сколько у нас работают батареи?

– По расчёту…

– Сколько по расчёту, я знаю, – оборвал Караулов. – Судя по этой бумаге, мы обещаем – до падения!

– Так уж и обещаем? «Войсковая часть обеспечивает» – а как, это её дело.

– Вот ещё один ребёнок нашёлся. За борт отвечаем мы, а не армия. Если батарея скиснет раньше времени…

– Источники очень долго работают, – заверил Еленский.

– Где это видно? – раздражённо спросил Караулов. – На твоих лентах? Их большое начальство не смотрит, и потом, это – не документы. Есть у тебя какие-нибудь акты, отчёты, протоколы? То-то. И выйдет так, что сто раз хватало питания, а на сто первый не хватит – и нам с батарейщиков взять нечего, потому что нету нужной бумаги. И шкуру сдерут – с нас. Ну, ладно, покажи свою телеметрию, помозгуем.

Вовсе не из-за ошибки Аратова раздражился Караулов – да тот и не ошибся, – а оттого, что не удалось отказаться от работы, значительно усложнявшей его собственную. Он сам виновен был более других: знал, с чем едет на полигон генерал Назаров, но не предупредил ни Лободу, ни Аратова, и теперь должен был принять удар на себя.

Потратив добрый час на просмотр графиков, принесённых ему Еленским, Караулов наконец сказал, посмеиваясь:

– Крыть нечем: я бы тоже подписал такой протокол. Но ты, Петя, проведи воспитательную работу: субординацию твои ребята должны знать. А то ведь инженеры они толковые, а политики – никакие, могут простодушно натворить такого – не расплатишься.

Как и во всяком остром деле, и в этом, едва о нём стало известно, сразу нашлись советчики. Лобода, позвонив с площадки, предложил в двадцать четыре часа отозвать Аратова в Москву с немедленным разбором вопроса на партбюро и в комитете комсомола. Караулов выслушал, не перебивая, и, немного помолчав, равнодушно ответил:

– Это я тебя вытащу на партком, если не обеспечишь все пуски – и назаровские в том числе. А пока организуй какой-нибудь акт по результатам всех проведённых пусков с подписью батарейщиков.

Шум, поднявшийся вокруг этой истории, долго не утихал, но не достигал Аратова. Даже Лобода не обмолвился при нём ни словом, и лишь спустя месяц Векшин, ненадолго летавший в Москву, сообщил Игорю с некоторым удивлением в голосе, что его, Игоря, фамилию там склоняют на все лады, однако не стал объяснять ситуацию, ограничившись рекомендацией не торопиться с отъездом. Но Аратов пока и сам не собирался домой. Он не очень поверил словам Векшина, потому что ежедневно говорил с Карауловым по ВЧ и не слышал от того ни малейшего упрёка. Между тем первый пуск по назаровской программе был не за горами, и Аратов только о том и думал, что будет, если подведут батареи. Поначалу он ждал, что на боевую работу прилетит Еленский – это не уменьшило бы его собственной ответственности, но избавило б от принятия новых решений, – но Караулов сказал:

– Работай сам. Не маленький. И смотри, чтобы в этом пуске комар носа не подточил. Если Назаров останется недоволен, нам с тобой голов не сносить.

* * *

До вылета оставалось два часа, но Аратов с Фаиной ещё сидели на работе, и вещи у них не были собраны. Рейс же был – последний перед праздником.

На рассвете пускали первую «назаровскую» ракету, и Аратов получил из Москвы строгий наказ не только проконтролировать, как всегда, составление военными шифровки, но и, если к тому времени ленты не будут готовы к отправке фельдсвязью – а они не должны быть готовы так скоро, – срисовать и привезти с собой в кармане, как-нибудь по-своему зашифровав, всю нужную информацию; в московском аэропорте Аратова должна была встречать машина.

Пуск прошёл удачно, но с задержкой, и теперь Аратов едва успевал сделать то, что требовалось. Помощи ждать было не от кого: Векшин со своей группой вылетел накануне.

– Без нас не улетят, – успокаивал он Фаину, счастливый оттого, что всё обошлось, и оттого, что и в самом деле существовал приказ без него не улетать.

– Возможно, и не улетят, – неуверенно ответила девушка, – да вот как выбраться отсюда? Мы же не успеваем на автобус. Этот твой Платонов для своих палец о палец не ударит, хотя, пока работал в «науке», сам твердил, что анализаторам без машины не обойтись. Теперь снега зимой не допросишься.

– Со снегом у нас, и правда, зимой напряжённо. Но давай, не отвлекайся: Руслан оставил мне свой «газик».

– Игорь, миленький, что ж ты молчал? – воскликнула Фаина и тотчас, словно только что не тревожилась о том, что может вообще не улететь, забеспокоилась об ином: – Заедем за тюльпанами? Всего-то десять минут. А то одни мы остались без ничего.

Все те, кто улетал с ними, ходили утром в степь за тюльпанами – и, конечно, поделились бы, да всё же хотелось привезти букет побольше, получше и не просить ни у кого.

– Ты нынче корзину роз заслужила. Да только мы не обернёмся. Надо место знать.

– Знаю, Игорь, знаю! Точно напротив поворота на аэродром надо поехать направо: это далеко от Аула, и там почти не рвут. И не бойся: сам же говорил, что без нас не улетят. Нам вроде премии будет.

Когда они вернулись в гостиницу, времени осталось – только доехать до самолёта. Свои вещи Аратов вынес в ящике шкафа и, вывалив прямо на пол машины, укладывал в сумку уже по дороге.

Теперь можно было подумать и о тюльпанах (для себя он бы не посмел так распорядиться машиной, но ведь и о корзине роз было сказано не для красного словца). Голодная неродящая степь в конце апреля преображалась, покрываясь цветами, без которых никто не прилетал домой на майские праздники. Аратову впервые выдалась такая возможность, и он, не нарвав ещё тюльпанов, уже огорчался, что повезёт их тётке, домой, а не Тане.

Прежде ему некому было дарить цветы и он, ещё не понимая, что это за предмет, часто не имеющий цены, но доставляющий столько удовольствия, пытался докопаться до сути: «Почему именно цветы? Не просто что-нибудь красивое, но только цветы, ничего, кроме них – не преподносят же девушкам, скажем, экзотических бабочек на булавке, а ведь каким изысканным украшением они были бы для платья или прически! Интересно, откуда это пошло… Вот и я сейчас, летя к Тане с букетом – сейчас, когда в Москве нет цветов! – чувствовал бы себя другим человеком, тем более, что – сам нарвал и привез с края света».

Он представлял себе, как в незапамятные времена мужчины возвращались со своей жёсткой работы – с добычей, с мясом и мехами; многое теперь измельчало, приходилось довольствоваться чем-то эфемерным, вроде нынешних красненьких цветочков, и всё же, хотя у него это был единственный трофей, но как же гуманно должно было выглядеть со стороны его дело – не убивать зверей, но рвать цветы (взгляд изнутри был совсем иным: не захватывая трофеев, нынешние мужчины, однако, имели дело с оружием).

Размышления теряли цену, как только Аратов вспоминал о незначительности своей собственной роли; когда приложено много рук, почти никто не знает ни вины, ни почести. Обидно было сознавать, что, старайся он больше или меньше, ракеты летали бы точно так же. Даже срочность работы, из-за которой в эту ночь почти не пришлось спать, объяснялась не тем, что завод простаивал или армия ждала, видя подступающего неприятеля, а всего лишь отсутствием в ближайшую неделю рейсов на Москву.

Последний самолёт ждал Аратова с Фаиной, но не пустой, а битком набитый пассажирами, и Аратов, не желавший злоупотреблять их терпением, беспокоился, что может не уложиться в назначенное время. Ему повезло, на КПП не было обычной очереди, и аэродромные склады и корпуса казарм показались впереди на удивление скоро.

Тронув шофера за плечо, Фаина указала в сторону; там не было ни дороги, ни просто колеи, но редкие столичные шофёры ездили по шоссе и улицам так же спокойно, как здешние – по степи. Машина остановилась в полукилометре от бетонки: вокруг, сколько хватало глаз, росли через десять-двадцать шагов один от другого тюльпаны. Не прикрытые иной зеленью, они лишь перемежались со столь же редкими колючими кустиками или с какими-то серыми лопухами, и Аратов невольно вспомнил, какою представлял себе степь год назад – пахнущей полынью и заросшей густой и высокой, по пояс, травой.

Единственным запахом, какой он слышал сейчас, был сухой запах пыли.

Рвать цветы оказалось не так просто: их чашечки почти лежали на земле, и чтобы добыть хоть сколько-нибудь длинный стебель, приходилось долбить ножом твёрдую и хрупкую, словно обожжённую в печи почву – у Аратова это получалось быстрее, но Фаине помогал водитель.

Когда машина проехала за шлагбаум аэродрома, Аратов показал Фаине на самолёт: солдаты загружали последний ящик.

Один из экспедиторов возмущённо воскликнул, глядя на цветы:

– Они ещё катались по степи!

– Какой там, – хмуро возразил шофер. – Это я им набрал. Всё одно нечего было делать.

* * *

– Здрассте! – услышал Аратов.

Это прозвучало так, словно девушка не могла его дождаться. Он растерялся, лихорадочно ища этому объяснение, необходимое потому, что существовало её письмо.

– Хорошо, что вы позвонили, – сказала она.

Она не знала, как долго Аратов колебался, прежде чем решиться на это; ему казалось недостойным мужчины после отказа снова униженно вымаливать встречи. Следовало бы вовсе забыть телефон, адрес, нотки голоса, черты лица и всё хорошее, если только оно было между ними – он, возможно, и забыл бы, когда б не уезжал в командировку, но оттуда, издалека, Москва виделась не городом, где он родился и где остались его друзья и близкие или где он сам прожил четверть века, а прежде всего городом, где жила Таня, и не было возвращения без того, чтобы пусть только взглядом украдкой или слухом коснуться, протянуть ниточку, успокаивая себя. Он позвонил для того лишь, чтобы послушать голос, а самому промолчать – одно это много значило бы для него, и он, кажется, не желал большего, но когда Таня сказала свое «Алё!» и потом, не слыша ответа, нетерпеливо его повторила, Аратов не выдержал.

– Не знаю, как получилось, – сказал он. – Я не хотел звонить. Извините. Просто в этом году я ещё не был дома и не верю, что прилетел и что здесь всё по-старому. Звоню, чтобы убедиться в этом.

Он запретил себе просить у неё что-либо, но теперь всё же сказал:

– Письмо письмом, но мы и словом не обменялись напоследок. Выходит, что мы в ссоре, но я вовсе не хотел бы так расставаться с вами.

– То письмо – глупости.

– Как – глупости?

Девушка расхохоталась:

– Вы разочарованы!

– Что вы, это хорошо, что… что глупости. Но как же так?

– Ну, у меня было плохое настроение, никого не хотелось видеть – да мало ли что? Потом уже было не поправить, я и адрес ваш выбросила, да, честно, и постеснялась бы писать. Вы сердитесь на меня?

– Сержусь, – ответил он, смеясь. – Но я вот что хочу спросить: вы тогда написали… Что вы тогда написали?

– Вы же помните.

– Всё-таки, вы правду написали.

– Я же сказала: выдумки. Я пожалела потом, что так грубо получилось.

– А сейчас хотите использовать случай и сказать по-другому. Но мне уже и по-другому говорили – не знаю, кто тогда подошёл к телефону – брат? друг? Так что я звоню не за подтверждением, а затем, чтобы только услышать ваш голос, это важно для меня, и положить трубку: не о чем говорить с чужой женой, если как раз того, что – чужая, и не можешь простить ей. Впрочем, я лгу: было б, о чём, если бы вы стали слушать. Я опасался, что вы и думать о вас запретите.

– Считайте, что ничего не было, – неуверенно произнесла она. – Столько прошло. Забылось. Боже мой, да он же всё наврал вам! И я тоже. Я раньше.

– Знаете, всякому человеку свойственно упиваться жалостью к себе, насильно вспоминая старые обиды. Чем-то в этом роде и я был занят в отъезде.

– Всё летаете в свою тьмутаракань?

– Всё ещё летаю в Москву. Иногда.

– Я бы тоже хотела поехать с мамой куда-нибудь далеко.

Они засмеялись.

– Я знаю, вы сейчас подумали, какая я маленькая. Но нельзя же, чтобы первый раз из дома и сразу – пустыня, и самолётики ваши, и я – одна. Вы-то привыкли наконец? Теперь есть, наверно, о чём рассказать?

– Да уж рассказал бы, но не сию минуту, не по телефону ж, это нужно – обстоятельно, ведь год прошёл. Столько всего было…

Таня неожиданно согласилась: что ж, можно и не по телефону. Наверно, случись эта встреча, следом пошли бы и другие, и, значит сейчас решалось важное в судьбе; Аратов, оттого что в ожидании ответа у него перехватило дыхание, испуганно громко глотнул воздух, но Таня согласилась так просто, словно свидание было одним из ежедневных. Тотчас потеряв чувство меры, он, пока девушка добра была, предложил ей и близкий праздник встретить вместе, но это было уже слишком, и он не горевал, когда Таня отказала, потому что услышал в её голосе сожаление.

Повесив трубку, Аратов запоздало изумился: что за наитие было, что за наваждение, если он нарушил данное себе слово? Он мог бы совладать с собою и не звонить, это удавалось прежде, но сегодня вдруг почувствовал уверенность, что раз уж наконец вернулся после столь долгой отлучки, раз он дома, а на дворе – весна в лучшей своей поре, то всё на свете должно быть прекрасно, и всё удастся ему.

Вечер, который дарила ему Таня, нельзя было провести кое-как, и Аратов поначалу запаниковал, не видя, куда может пригласить её.

Действовать по наитию в этот раз было негоже – рисковать он не мог – и, пожалуй, тут не помешал бы совет друга… Игорь хлопнул себя по лбу: именно в этот день они с Прохоровым собирались на концерт английской эстрадной певицы. Её гастроли были событием – но для Аратова эти мерки уже не годились: он решил, что имеет право потребовать от друга жертвы.

Простившись с Таней, он помчался к Прохорову.

– Ты должен помочь, – начал он с порога, – иначе я опозорен и погиб. Только погоди, позволь не рассказывать о ней: я стал суеверным.

– Да, однажды ты, кажется, напрасно поднял меня с постели.

– Я встречаюсь с ней завтра. И можешь делать со мной, что хочешь, но я пригласил её на Джерри Скотт.

Прохоров присвистнул:

– Ну ты, брат, нахал! Что, если я не уступлю?

– Сейчас ты скажешь, что приехала Светлана, и ты проделал то же самое?

– Жаль, не додумался. Забавное вышло бы положение. Да ладно, ладно, ради такого дела… Скажи хотя бы, как её зовут, и можешь войти в комнату.

Аратов засмеялся, потому что и в самом деле ещё стоял в дверях. Теперь он подошёл к магнитофону и приглушил звук.

– Впереди меня по бульвару шла парочка – остановились перед твоим окном, слушают.

– На здоровье. Культуру – в массы. Но зачем же ты лишил людей удовольствия?

– У нас с тобой серьёзный разговор, а мы кричим как на базаре. Ты ещё и работал – неужели можно сосредоточиться в таком шуме?

– Нельзя, конечно, но у меня скопилась чёрная работа, какую делаешь, не думая. Да и настроение минорное и, значит, тишина противопоказана. Ты пришел вовремя. А я, видишь, кухонные доски обжёг, теперь ошкуриваю, а завтра распишу их.

– Каждый день у тебя новое, – с завистью вздохнул Аратов.

– Жить-то надо… А я, знаешь, так и думал, что ты придёшь, и удивлялся, почему запаздываешь, ведь разговор будет долгим. Правда, я не подготовился – мужские разговоры надо вести не спеша, за доброй дюжиной пива. Вот мысль: когда-нибудь напишу натюрморт «Мужской разговор» – стол, пивные кружки, все, кроме двух, пустые, со следами пены на стенках, груды рачьих останков, пепельница, пачка сигарет. Но – ни лиц, ни рук.

– Кстати, не сходить ли нам на днях в парк, попить чешского?

– Я бы вообще ввёл в традицию делать это перед каждым твоим отъездом.

– Принимается, – легко согласился Аратов. – Однако, ты быстро приучил меня к пиву. До Риги я его терпеть не мог.

– Латышскому пиву, брат, нет равных. Впрочем, мне уже хочется обобщить, и на языке вертится: всему рижскому, нет – Риге нет равных. Даже при моей любви к русской старине и привычке к Москве и Ярославлю – нет равных.

– Ещё бы тебе не полюбить Ригу!

– И вот я уже разрываюсь, строя планы на лето, потому что зарёкся дважды ездить в одно и то же место, и потому что тянет поехать туда снова.

– Марика, – напомнил Аратов.

– Что Марика? Не жениться же на ней. Впрочем, и Марика тоже. Этого не было нигде и больше не будет.

– Возможно, не будет и там.

– Определённо не будет, – согнав с лица улыбку, вздохнул Прохоров. – Чтобы не разочаровываться, не жди повторений. Приедешь – или кафе закрыли, или Марики нет. А что такое Марика – ты ведь не забыл её за год, значит, она уже вошла в твою жизнь. Для чего-то было важно узнать её, но только и эта тема исчерпана, и надо вовремя поставить точку. То, что хорошо началось, часто кончается ничем. Что далеко ходить – предвидел ты, как повернётся у тебя с Мисс Черёмушки?

– О нет, – сдерживая улыбку, покачал головой Аратов. – Тут особая фантазия нужна.

– Так уж и особая? Всего-то два варианта: любит – не любит.

– Да, но только внутри этих больших вариантов есть ещё множество маленьких, от которых всё и зависит, ведь верх может взять разум, а может – каприз. А ещё – влечение, советы старших, расчёт…

– Что берёт верх на первых порах, я, пожалуй, знаю, – медленно проговорил Прохоров. – Короче, я, брат, твёрдо решил привезти сюда Светлану.

– Наконец-то! Поздравляю, – воскликнул Аратов и вдруг осёкся: – Постой, а как же с тёщиным пением, с которым ты не мог смириться? Колобок, колобок, сядь на носок? Бог с ним, с сыром, но колобка-то – съели.

– Нет, брат, я решил. Что же до аргументов, то все они говорены были, в том числе и такой: не на тёще женюсь.

– Женишься! И такой сюрприз ты преподносишь между прочим? А где шампанское, цветы, оркестр?

– Оркестр, положим, уже есть. Остальное будет при дамах.

– Когда же всё свершится?

– Жду письма. К тому же тут многое зависит от чужих людей – чисто технические проблемы. Я, представь, не то счастлив, не то растерян. А ведь сделан только первый шаг. Но – труднейший, потому что одно дело решить в душе, а другое – огласить и сжечь мосты. Да, сжечь. Тебя, я вижу, удивляют такие крайние выражения, но мне теперь ясно, что как только всё это свершится – работе конец. Ну, буду кропотать в своей артели, а вот дома, для себя… Ты скажешь, что я не один такой, мол, все женятся и не перестают творить, и будешь прав, хотя откуда бы тебе знать, но представь всё же, как можно совместить одно с другим, в конце концов – живопись с пелёнками. Придётся, говоря высоким слогом, делить и время, и душу. Самому странно, что можно делать какие-то расчёты, имея в виду душу, а заодно – что, вынужденно пребывая ненормально трезвым, можно считать себя художником. Ну, ты понимаешь, о какой трезвости я говорю. Слава Богу, что я пока не принадлежу к тем пресловутым трезвым гражданам, что способны задушить любую свежую мысль, которая, по их мнению – из ряда вон. Такие подходят на перекрёстке: «Бросьте, что вы тут разъезжаете на своём самокате! Шаркайте за мной – никакого риска, а для здоровья – польза!» Такие возле натюрморта с фруктами рассуждают о витаминах. Они могут проникновенно взять за пуговицу, хотя мы едва знакомы: «Оставьте эту девочку – что проку устраивать чужое благополучие? Она и без вас добьётся своего. Не дай Бог потом какие хлопоты…»

– Этот же пресный обыватель спросит: как вы будете жить? Если у тебя не будет условий для работы, мира в доме хватит не надолго.

Аратов подумал, что изменится и сам дом: появятся зеркало или трюмо с набором флаконов и баночек, более вместительный шкаф, чуть позже – детская кроватка, из-за чего придётся потесниться (или исчезнуть?) мольберту, письменному столу и стеллажам с готовыми поделками.

– Из любого положения есть выход, – с готовностью отозвался Прохоров. – О мастерской, конечно, мечтать нечего, я ведь, что ни говори, всего только любитель, но можно снять по дешёвке какое-нибудь нежилое помещение, подвал – снимал же я светлый чердачок на Басманной. Да что таить, у меня есть на примете не подвал даже, а получше. Далековато, правда, в пригороде, потому я и раздумываю.

– Молодая жена будет против такой автономии.

– Умеренные подозрения укрепляют семью, – засмеялся Прохоров. – А если серьёзно, то вариант неплохой, несмотря даже на отягчающие обстоятельства в виде Васина, Это – застеклённая терраса, то есть помещение в три света – представляешь? Причём я и не искал, а просто подвернулся случай: Толя Васин с приятелями сняли избу за Потылихой – дача не дача, но и не мастерская, поскольку они собираются бывать там лишь наездами. Не знай я Васина, то подумал бы, что им попросту нужна «хата» для оргий.

– В тихом омуте…

– Не знаю, не знаю. Короче, они берут в долю, при условии соблюдения расписания. Хозяйка же – тихая старушка, и она, по-моему, рада, что кто-то будет рядом.

– Что там Наташа? – безо всякого перехода поинтересовался Аратов.

– Что-то редко стал видеть, – не удивляясь вопросу, сказал Прохоров. – Подозреваю, что ей не дают скучать. И рад за неё, и огорчён.

– Не за меня ли? – почти выкрикнул Аратов.

– Ещё и за тебя, пожалуй, – серьёзно ответил Прохоров. – Мы слишком привыкли друг к другу, а теперь появится чужой, и вся дружба – прочь.

Казалось, многое должно было забыться, но Аратова вдруг задело известие – словно он считал, что Наташе следует ждать до последней минуты, покуда он мечется, не зная цели.

– Тебя слишком долго не бывает, – продолжал Прохоров, – вот и накапливаются сенсации. Некоторые я замечаю, только рассказывая тебе.

– На этот раз всё же подожди, пока не вернусь: не женись. И потом, пора и мне угощать тебя сенсациями при встречах, – сказал Аратов, в мечтах уже не отставая от Андрея.

В то же время бесплодность этих мечтаний была очевидна – не из-за Тани, а из-за него самого: он ещё не оттаял, слишком ещё скован был после своего памятного поражения, когда все события жизни, как он теперь, думал, стали сводиться к простейшему – ко взлёту и посадке, к долгому течению командировочных суток и к незапоминающемуся их мельканию здесь; возможно даже, что это движение было круговым и какие-то события время от времени повторялись с точностью. Его собственное участие в этом вращении казалось пассивным, и даже перемещения в пространстве Аратов осознавал едва ли не с опозданием, словно более не готовил себя ни к отъезду, ни к возвращению, лишь в последнюю минуту отмечая появление или, наоборот, исчезновение за иллюминатором подмосковных берёз, а до того как будто не веря в перемены.

Приаэродромный лес обычно долго потом стоял перед глазами, но Аратов хотел бы помнить ещё и Таню у трапа, на ветру.

* * *

Как и в тот самый раз, Таня опаздывала (или даже вовсе не собиралась на свидание к нему), а он не мог отойти, позвонить, будучи уверен, что тогда, тотчас они разминутся, и уже ничего нельзя будет повторить. На этом же самом месте, у выхода из метро, он стоял год назад, не ведая, что Таня уже отправила письмо, каких не дай Бог получать никому. Сейчас он старался не вспоминать об этом, но Таня не появлялась, и всё вокруг казалось точно таким, как в прошлый раз – впору было спросить у прохожих, который год, – и на душе становилось беспокойно и темно. Ко всему, ему ещё и улетать было – наутро.

Его успокаивало то, что несколько дней назад, когда он стоял на набережной близ Театра эстрады, такое же беспокойство оказалось напрасным; он отчаялся было ждать, решив, что всё пропало, и вдруг увидел, как к нему, улыбаясь, спешит какая-то девушка – забыв шагнуть навстречу, Аратов силился и не мог узнать Таню. Успев смириться с новой потерей, он не сразу понял, что это она торопится к нему (непривычно было видеть её на высоких каблуках) и сияет, будто счастлива больше него.

– Здрассте! – она тогда сказала это, не прерывая улыбки, а он ещё молчал, не отводя восхищенного взгляда от лица той, кого видел, казалось, впервые и, возможно, в последний раз. «Ещё и это испытание», – подумал он. Теперь, когда прошло некоторое время, Аратову странно было, что он запомнил её уличную одежду – пальто, платочек, – но не смог бы сказать, какое на ней было платье, хотя мало смотрел на сцену, а лишь, не стараясь даже, чтоб другим незаметно было, любовался Таней. Девушка с интересом слушала ту музыку, что ускользала от него, и делала какие-то замечания, с которыми он соглашался, не понимая, о чём идет речь.

Ему так хорошо было с Таней, что он не видел нужды сказать ей об этом.

Теперь он, снова не веря во встречу, жалел, что не сказал; воспоминания, связанные с назначенным местом, были у него самые печальные. Он всматривался в толпу до ряби в глазах – и всё же просмотрел: Таня появилась откуда-то сбоку и, подойдя сзади, осторожно тронула за руку. Он на несколько секунд прикрыл веки.

Она предложила пойти в парк, и Аратов улыбнулся: в эти дни город словно сузился до пределов одного района – театр эстрады, чешский пивной ресторан в парке, снова парк.

– Там должно быть хорошо, – словно оправдываясь, сказала Таня. – Ещё весна, и рабочий день, и народа не будет. Вообще-то я обхожу парк с его гуляниями за километр.

– Идём. Идём в парк культуры и отдыха, – сказал он, с нажимом произнеся последние слова. – Надо же так назвать: будто это учреждение… Есть ли парки, где не отдыхают?

– Трамвайные, – засмеялась девушка. – Значит, вы тоже не ходите сюда?

Сколько раз он раньше бывал здесь, можно было пересчитать по пальцам – если не говорить о зиме: в школьные годы здесь заливали его любимый каток. Коньки в то время были в особенной моде, и вечерами в каждом вагоне метро, в каждом троллейбусе и трамвае можно было встретить школьников или студентов с коньками или с неуклюжими спортивными чемоданчиками: праздная жизнь в холодное время года смещалась на катки, верное место знакомств, и даже знаменитый «Бродвей», где в тёплые месяцы было не протолкнуться от праздной молодёжи, становился безлюдным. Было шиком кататься на беговых коньках (говорили: на «норвегах» или – на «ножах»), и тут Аратов не отставал; ему нравилось мчаться по длинным аллеям, низко, по-спортивному нагнувшись и, словно бы от утомления, слегка царапая лёд кончиком свободного конька, так, чтобы слышался слабый звон. На катке непрерывно звучала музыка, чаще всего – песни Утёсова, отчего настроение становилось праздничным и девушки в бумазейных лыжных костюмах казались чудо как хороши.

Летом он тоже, как и Таня, обходил парк стороною, и никто не мог бы заподозрить его в расположении к наивным аттракционам вроде силомера или комнаты смеха, к которым сводились тут культура и отдых; они, впрочем, как и всё на свете, могли быть прекрасны и незаменимы, но – к случаю, как провинциальный цирк… так вот когда Аратов ещё раз был в парке, он едва не забыл: на гастролях иностранного цирка; он ещё помнил странное ощущение от желания вернуться в детство, и сейчас ему хотелось того же.

– Ула! Ула! – протяжно кричали у реки, и Аратов, вспомнив треножники уэллсовских марсиан, поделился сравнением с Таней; она не поддержала тему, а, продолжая начатый разговор, сказала:

– Жаль, нет такого парка, чтобы – только аллеи, чтобы гулять.

– Разве нет? А Сокольники? Да и здесь – Нескучный сад, а дальше – Воробьёвы горы.

– Совсем не знаю Москвы, – призналась Таня, – а прожила тут всю жизнь. В войну, правда, наши уезжали куда-то на Урал, да я не помню, я ведь родилась в сорок первом.

Уже не в первый раз он подумал, что пять лет, на которые она была моложе, могли сделать их разными людьми: девочка не помнила бомбёжек и затемнения, её не посылали в долгие очереди за хлебом, и она не пережила тех растерянности и детского отчаяния, какие познал Игорь, когда в последнюю неделю войны с Японией пришла похоронная на брата; оттого, что она мала была в пятьдесят третьем, ей не пришлось ломать себя в пятьдесят шестом – всего пять лет чётко обозначили их принадлежность к разным поколениям народа, поделившего историю на несравнимые части: до, во время и после войны.

– Так хотите, покажу вам город? – предложил он; это была бы прекрасная возможность проводить с нею целые дни. – Я ориентируюсь лучше таксиста. Как же русскому, москвичу, не знать Москвы?

– А я русская только по паспорту, – засмеялась Таня. – Мать у меня полька, папа – наполовину украинец.

– Ваша мама всегда подходит к телефону, а я не знаю, как её звать.

– Алина Корнеевна. Вообще-то – Алевсиня, да так выходит длинно и не очень по-нашему. Все её Алиной зовут.

– А с вашим братом – как мне себя вести? Это ведь он дал мне отставку, а не вы. Я не сказал вам, письмо не застало меня в командировке, я получил его только после отпуска, спустя месяц, а вы, наверно, удивились, как я осмелился после вашего отказа звонить, просить о свидании – считали наглецом либо, наоборот, тряпкой.

– Самое смешное, что и Борька не знал о письме, он сам выдумал – и почти угадал. Ему надоело, что мне звонят: он боится, что его дева позвонит, а телефон занят. Он ведь у нас жених: осенью расписывается.

– Вы с ним ладите?

– Ладим: дерёмся. На него иногда находит: начинает заниматься моим воспитанием. Да я всегда дралась с мальчишками.

– И со мной станете?

– Получайте! – она хлопнула его по спине ладошкой. – И бежим вот на ту карусель.

Это была детская карусель с лошадками, слонами и страусами и крутилась – полупустая, потому что дети давно ушли из парка. Аратову снова вспомнился цирк, он даже представил себя в балагане, где размалёванные клоуны говорят глупости, ставят друг другу подножки и поливаются водой; один из них, вбежав в ряды для публики, уселся на колени какой-то женщине – Тане! – и она смущённо хохотала, поглядывая на Аратова и покраснев. Аратову хотелось увидеть, как она смущается при нём, словно это могло бы означать новую степень их сближения. Нет, не так уж просты были нехитрые развлечения парка.

– На ком поедем? На жирафе?

– На слоне, конечно.

– На слоне!

Можно было б и не включать карусель – что было её неторопливое вращение по сравнению с привычными виражами велосипедов и автомашин, – но Аратов так вошёл в свою детскую роль, что движение и впрямь захватило его. Сидя на спине слона, не зазорно было крикнуть что-нибудь ребяческое (Таня так и сделала), и на свете не было места веселее необитаемой, затерянной в темноте карусели, и в отчаянном и наивном этом веселье было сознание неизбежности прощания и завтрашнего отлёта. Ему казалось даже, что им придётся проститься сию минуту, едва остановится карусель. Деревья живописно бросали отчётливые чёрные тени на толчёный кирпич дорожек, и Аратов представил вдруг, как остаётся один, в последний раз вглядываясь в едва различимые следы женских ног на красном песке, ритмичные в ритмичном повторении чёрных полос.

– Слезаем, – сказала она.

Карусель стояла.

– Вас укачало? – засмеялась Таня.

Аратов помог ей слезть со слона, постаравшись запомнить тепло её руки.

– Походим и вернёмся сюда, – словно утешая, предложила она.

– Теперь есть, куда возвращаться, – печально согласился Аратов.

– Когда вы улетаете?

– В восемь тридцать утра.

– Как вы легко говорите об этом, как вы свободны! Вот и Слава Пенин всё летает – и на работу, и в отпуск. А я привязана к даче. Мама говорит: на море поедешь или со мной, или когда выйдешь замуж. А сама не ездит.

– Год назад – помните, я, не зная о письме, добивался свидания для важного разговора? Я хотел пригласить вас в Ригу, у меня была для вас путёвка.

– Представляю, как вы переволновались из-за моих отказов. Но меня не пустили бы. Родители считают, что мне лучше всего проводить лето на даче. У меня там и подружка рядом, Юлька – ещё с Масловки подружка. Случайно оказались дважды соседями. В городе мы с нею теперь видимся редко. А в Черёмушках я пока друзьями не обзавелась.

– Ну а в институте?

– Компания там весёлая, но по-настоящему с кем-то дружить… У них у всех запросы какие-то необыкновенные. Да я, наверно, уйду оттуда. Так что какие уж тут каникулы: снова буду зубрить.

– Да сколько ж можно? – вырвалось у него. – Или я не понял – вы что же, третий раз собираетесь заново поступать? Сколько лет будет потеряно!

– Не потеряно, а наоборот! – со смехом возразила Таня. – Учиться – легко и весело, и что же не учиться, пока можно? А пойдёшь работать – всё, началась взрослая жизнь.

Такого он не понимал, не мог принять, но и это, видимо, хорошо было, если так считала Таня. Он, к тому же, не мог представить её в унылых служебных стенах; будь его воля, он и сам бы запретил ей работать.

– Прилечу – и опять придётся искать вас в дачных закоулках, караулить за углом?

– Я расскажу, как найти.

– Я постараюсь вернуться скоро, к своему дню рождения, – вдруг решил он. – Тогда, возможно, и времени не останется предупредить, и я заранее приглашаю вас. Придёте?

– Приду, – пообещала она, не раздумывая.

Он снова вспомнил о письме, на этот раз – с досадой: из-за простой бумажки пропал целый год. Не было такого костра на площади, в который можно было б кинуть этот листок, так сжечь, чтобы письмена сгорели вместе с чёрными днями, протёкшими после прочтения; ещё до написания – сжечь. Вот чему стоило бы посвятить жизнь: научиться управлять часами для исправления их ошибок; для настоящего времени он изобрёл бы песочный календарь: его не перевёртывать – и дни не идут. Впрочем, сейчас он не стал бы останавливать мгновение: оно было прекрасно, но следующее обещало стать лучше: Аратов думал о дне рождения. «Только бы не застрять на полигоне, – заклинал он. – В крайнем случае, правда, день можно и перенести, лишь бы отметить его с Таней. Да нет же, как переносить? Это же будет четверть века!»

– Как вы отмечаете – по-семейному? Будут родители? – поинтересовалась Таня.

– У меня нет родителей, живу с тёткой и с бабушкой.

– Вот почему вас так легко отпускают в командировки.

– Как же не отпустить на работу? Только легко ли? Совсем нет: бабушка боится самолётов, никогда не летала, вот и волнуется за меня. Причем боится не потому, что высоко и можно упасть, а потому, что – быстро. Она не приемлет нынешних скоростей и, наверно, рада была бы, когда б я добирался на лошадях.

– Я так люблю ездить быстро! – воскликнула Таня. – На мотоцикле, на моторке. Знаете, у братца теперь катер, американский мотор в двадцать сил. Приедете, он вас покатает.

– Я просто уверен, что он только и мечтает об этом, всю жизнь мечтал.

– Ничего, вы только приезжайте, приезжайте.

– Поздно что-либо менять, но я не улетал бы.

– У вас, верно, уже тепло. Позагораете.

– Там не загорают, а прячутся от солнца. Слишком злое солнце, жёсткое… Но Таня, Таня, о чём это мы с вами говорим? Лучше расскажите о себе, я хочу знать о вас всё. Я хочу знать о вас больше, чем вы сами. Это нужно мне.

Так ему легче было бы потом, без неё.

* * *

Новая трехэтажная гостиница на «пятёрке» представлялась испытателям верхом роскоши, почти преступной. После времянок Аула странно было видеть здесь душ, гостиную, столы для пинг-понга и по две кухни на каждом этаже с газовыми плитами и холодильниками. Бригаду анализа поселили на самом верху, с тем, чтобы «гаечники» с их беспокойной круглосуточной работой не будили отдыхающих людей топотом сапог над головой (говорить, что в гостиницах живут, не принято было, здесь отдыхали между сменами). К новоселью, первым после праздников самолётом, «теоретики» прилетели впятером: соседями Аратова стали Векшин, Рая Лупандина и двое новичков. В таком составе новоселье вышло довольно унылым – всем, наверно, передалось настроение хмурого в эти дни Векшина, которому совсем не время было уезжать из дома. Никогда раньше не говоривший о семье, сегодня Федот вдруг, пока ждали вылета, поделился с Аратовым: жена его восстала против командировок. «Не пойму, замужем я или брошенная и как нужно держаться, пока тебя нет дома», – сказала она, и муж не нашёл, что ответить, потому что у неё и в самом деле не было ни мужа, ни свободы, и она питалась слухами о вольготной жизни в экспедиции, сводившимися к тому, что мужики, едва за порог – все, как один, холостые.

– Ну так послал бы Яроша. Что за необходимость всё делать самому? – отозвался Аратов и тут же задал новый вопрос, уже самому себе: как же другие живут, те, кто тоже уходят из дому на многие месяцы – неужто жёны не ждут их, моряков, зимовщиков, геологов? Он и прежде думал об этом, и всякий раз отвечал по-новому – поверхностно, под стать вопросу; сегодня же он вообще не знал нужды отвечать, оттого что был наконец-то спокоен: впервые стало так, что любимая девушка ждала его, и сознания этого довольно было для счастья.

– Всё будет хорошо, – сказал Аратов за столом, когда иссякли темы новоселья и приезда, и никто не понял, о чём он; разговор и без того не вязался.

– После того, как необратимые процессы дойдут до конца, – пробормотал Векшин.

– Сходим, может быть, на танцы? – предложил один из новичков.

– Куда? Какие танцы? – воскликнул Аратов; он ещё жил аскетическими представлениями «Секс-Аула», удивительным образом обходившегося без женщин.

Но молодой коллега уже успел обследовать окрестности.

Они пошли втроём: новички и Аратов.

Гостиница стояла крайней в последнем ряду зданий, и в две стороны от неё были степь и ночь. Компания и двинулась туда, в темноту, мимо брошенной почему-то строительством громады офицерского клуба. То и дело кто-нибудь натыкался на высаженные в беспорядке тонкие прутики, знаменующие будущий парк. Вскоре, однако, определилось направление: они услышали музыку и прибавили шагу, и тут Аратов, немного опередивший других, вскрикнул от боли, налетев на колючую проволоку на границе посадок. Незнамо на кого разозлившись, он хотел тут же повернуть назад, потому что ему-то, кого ждала Таня, вовсе ни к чему были танцы, да ещё с такими приключениями, но попутчики не отпустили его.

На дощатом пятачке, окружённом высокой стальной сеткой, танцевали, в основном, девушки; молодые люди курили в сторонке.

Аратов с недоумением воззрился на необычное для полигона зрелище. «Когда они успели приехать и обжиться?» – недоумевал он. Его товарищи торопились выбрать и разбить какую-нибудь девичью пару, но всё не могли высмотреть подходящую. Аратов указал на трёх девушек, сидящих на скамейке, но ему осторожно возразили:

– Больно уж средняя страшна.

У Аратова сорвалось с языка:

– Я приглашу её.

Для него теперь все женщины, кроме одной, были на одно лицо, и он даже не попытался разглядеть, не посмотрел издали на свою партнёршу, которая, впрочем, вовсе не была уродлива: её портило только огромное, в треть щеки, родимое пятно.

Ему странно было наблюдать изменения в себе. Совсем недавно, прочитав в случайной книге, что каждая новая встреча с женщиной дарит прозрение и открытие неизведанного мира, он порадовался тому, как хорошо автор додумал его собственные мысли; напечатанные, они становились бесспорными, и отсюда следовало, что числу таких встреч не должно быть предела. Но теперь Аратов пребывал как раз в той поре, когда новый мир только что открыт и кажется ярче и богаче остальных, ещё доступных путешествию, а его познание представляется делом жизни не только его одного, Аратова, но и нескольких последующих поколений, вдохновлённых всего лишь легендой о девочке с собакой.

Танцевать молча было неловко, но не хотелось и не о чем было болтать с неинтересной ему девушкой, и если он наконец проговорил что-то, то больше – для себя:

– Странно: девушки на полигоне. Я уже спрашиваю себя, туда ли попал. Только что они тут были наперечёт: три-четыре официантки да наши техники. И вдруг – работает танцплощадка! Откуда вы все тут взялись?

– Откуда и другие берутся, – с готовностью ответила девушка. – Я вербованная.

– Как это – через военкомат? – не понял он.

– Что вы! Не знаете, как вербуют на стройки? Мне сказали: новый город, не так далеко, но платят коэффициент. Я и подписала договор.

– На какие же работы? Тут на всё солдатиков хватит.

– У меня работа известная: медсестра.

– Приду к вам лечиться, – сказал он без выражения.

– Приходите, да только в госпиталь, а то всё больше в общежитие норовят.

– Честно говоря, интересно было бы посмотреть, как тут живут.

Рассказ Прохорова был свеж в памяти, и Аратову казалось, что теперь он заглянет, как в знакомое, в любое общежитие.

– Ну, мы-то ещё не устроились как следует.

– Не жалеете, что приехали? Так, вдруг, из родного дома…

– Дома работы нет, а жить – люди везде живут.

– Вот этого-то и не понять: почему же – везде, даже если нет нужды? Я думал об этом. Ну, уехать в глушь ради высокой идеи – понятно. По приказу, по приговору, на заработки – понятно. За любимым человеком – тем более. Но вот здешний станционный посёлок, которому отроду несколько лет – что, спрашивается, погнало сюда переселенцев? О местных речи нет, но зачем приехали русские – сюда, а не на такую же станцию у себя в России, у леса, у речки? Если уж всё равно снимаешься с места, почему же не выбрать лучшее, к чему лежит или привыкла душа? Не к этой же неправославной пустыне – лежит?

– Разве тут верующие есть?

– Может, и есть, – безучастно отозвался он, снова потеряв интерес к разговору, но потом всё же добавил: – Я не о том, а об укладе жизни. Русскому-то человеку хорошо бы жить при огородике, с коровкой…

– Вы-то деревенский, что ль?

– Горожанин. Коренной москвич.

– Из самой Москвы? Интересно. Не встречала москвичей. Только вот вы говорите: станция. А я там была: обычный городок.

Какие городки было называть ему обычными – не тот ли, в который приходилось ежедневно ездить на работу и который при взгляде из этой далёкой земли сливался с Москвою? Эта-то неразличимость издали как раз и мешала ему быть обычным, служа скверную службу, оттого что и потом, вблизи, легко было поддаться обману. Аратов, поначалу сталкиваясь в нём лишь с людьми, занятыми одним с ним делом, чувствовал себя в привычной среде, но со временем, знакомясь с торговым, служащим в мелких конторах и мастерских, а то и вовсе праздным людом, почувствовал сгущённую во многих местах атмосферу не города и не деревни, а заносчивого предместья, соединившего в себе недостатки того и другой. Близость к столице позволяла жителям при встрече с иногородними называться москвичами, однако для самих москвичей они оставались провинциалами, и это задевало самолюбие. Их характеры сложились в обстановке полугорода, привязанного к своим огородам и завалинкам; любое передвижение от собственных ворот считалось событием. Там встречалось немало людей, для которых вся культурная жизнь сосредоточивалась в стенах заводского клуба, и которые в Москве знали только свой вокзал, «Детский мир» и ГУМ. Однажды Игорь принял было за неуклюжую шутку бормотание Лободы, затруднившегося назвать адрес мотоциклетного магазина: «знаешь, улочка, параллельная улице Горького?» – невозможно было представить, чтобы кто-то здесь мог не знать Пушкинскую улицу, равно как, скажем, улицу Герцена или Кузнецкий мост, тем более, что и обратный пример был перед глазами: знала же Москву Фаина, и подавно деревенская жительница. Равнодушие полугорода к лежащему в получасе езды центру культуры с его музеями, театрами, памятниками архитектуры, да и просто с особым духом – не укладывалось в голове, тем более, что теперь Аратов на своём опыте убедился, как это интересно и просто – узнать другой город настолько хотя бы, чтоб не путаться в карте. Его по-настоящему огорчало, что обитатели городка знают Москву хуже, чем он – Ригу, возле которой провёл лишь месяц, но которую мог показать Тане не хуже иного экскурсовода.

Он и Прохоров и впрямь досконально изучили Ригу – центральную её часть – вплоть до дворов, в которые обыкновенно не заглядывали приезжие и на которые они сами стали обращать внимание только после встречи с местным фотографом, принятым ими поначалу за обычного городского чудака.

Не слишком увлекаясь, Аратов всё же в этой поездке довольно много снимал, послушный Прохорову, внушавшему, что человек с фотокамерой, если уж не с этюдником, видит окрест больше, чем простые прохожие, не имеющие цели – оттого что, пусть и отвлекаясь на пустяки, постоянно ищет, на что можно посмотреть, что – запечатлеть в кадре. Андрей уговаривал друга даже и в скверную погоду брать с собой аппарат, чтобы прицелиться, примериться хотя бы, а для съёмки прийти в другой раз, и они так и ходили по Риге: один – с блокнотом, второй – с «Киевом». Заодно Прохоров учил Аратова азам композиции, и за этим именно занятием, когда они не снимали и не рисовали, а, стоя в переулке близ Домского собора, обсуждали возможный кадр, и застал их пожилой полный незнакомец.

– Вы ведь фотографируете здесь? – потоптавшись подле, задал он нелепый вопрос, на который и отвечать казалось неловко, и можно было лишь пожать плечами, но Прохоров всё же объяснил пространно и приветливо:

– Пока только ищем, готовимся. Нельзя же просто щёлкать направо и налево. А этот пейзаж хорош будет ранним утром, при низком свете слева.

– Вы фотограф! Именно так: низкий слева! – вскричал толстяк. – Вы тут уже что-нибудь снимали?

– Уже не первый день ходим по Старому городу.

– Простите моё вмешательство, но я и сам фотограф, профессионал. Я, может быть, плохо умею по-русски, но давайте встретимся завтра, и я покажу замечательные кадры, потому что вы не знаете города. Да, да, не делайте обиженные лица. Вы тут обошли всё, но вы не знаете города. Можете поверить, только я знаю Ригу. Я – как это сказать? – закоренастый рижанец. Вы улыбаетесь – я где-то ошибся?

Аратов поспешил его успокоить.

Мимо прошла группа иностранцев, увешанных фотоаппаратами, и толстяк замолчал, ревниво следя за тем, как и что они снимают, и явно борясь с желанием вмешаться.

– Я родился в Риге, – наконец продолжил он. – Мой дед родился в Риге. Трудность в том, что я немец, не латыш. Я – Шульц, и меня знают все. Но не в этом дело. Пойдёмте, я вам сделаю один кадр. Сейчас вы не снимете, но вернётесь потом, утром. Пойдёмте.

Шульц повел их прочь с площади. Порядочно отойдя, он вдруг свернул в подъезд и, оставив в стороне лестницу, засеменил по тёмному коридору. Скрипучая дверь в дальнем конце открылась в тесный и по-музейному чистый двор, на выходе из которого торцом к вошедшим стоял двухэтажный домик шириной всего в одно окошко и с односкатной крышею – казалось, будто обычный дом зачем-то распилили вдоль. От этого домика к другому было переброшено через проход нечто среднее между аркой и перекладиной, крытой черепицей, а вдали, за чугунной решёткой ворот, над этой арочкой и над дальними крышами поднимался зелёный от старости медный шпиль собора.

– Как ты прав, – сказал Аратов другу, – я всё вижу другими глазами. Без аппарата я, не догадавшись совместить распиленный дом с церковью, рассматривал бы их по очереди.

– Без аппарата ты не попал бы в этот двор.

– Интересно, архитектор предвидел именно такую картинку?

– Хозяин дома, прилепивший между домами эту перемычку – бесспорно. Только всё же не в прямоугольной рамке. А вот архитектор… Ты представляешь себе, как застраивались города в средневековье?

– Перекладине всего-то лет сто.

Прохоров шумно вздохнул:

– Прости. Увлёкся.

* * *

Нужно было ехать на старт, но все машины были в разгоне, на дальних площадках. Он ещё надеялся на Лободу, но тот, как назло, остался ночевать на техпозиции. Дозвониться к нему было невозможно, и, просидев у телефона больше двух часов, Аратов решил поехать на попутных; это проще было делать в одиночку, и он не стал брать с собой никого из новеньких, хотя им, как заведено было, следовало показать пуск.

Трудности с транспортом были велики, но привычны. Гражданские организации держали всего по одной, по две легковые машины – ничто при здешних расстояниях, – а военные, оснащённые лучше, берегли свою технику, и чаще приходилось не подсаживаться к ним, а, наоборот, подвозить. Попутки были обычным средством передвижения, и на КПП всегда маялись желающие уехать. Какой уж тут синий троллейбус, думал Аратов, куда ему тягаться с «газиками», тягачами или с цистернами для питьевой воды, поднимавшими на борт людей в степи, за много десятков километров от жилья.

В этот день Аратову повезло: первый же грузовик, остановившийся у шлагбаума, довёз его до места.

Лободу он увидел, едва войдя в цех: тот отходил от пустой транспортировочной тележки, возле которой хлопотали рабочие.

– Что ты здесь делаешь? – удивлённо посмотрел он на Аратова.

– Не дозвонился – хотел, чтобы вы захватили меня на старт.

– На старт! Хорошо, если к вечеру вывезем: сломалась телега.

– Не изделие, всё ж, – проворчал Аратов, поражаясь: как же так, работали ночами, истрепали нервы из-за неверно распаянного разъёма, не зная, что отвечать Москве, требовавшей пуска до начала какого-то важного совещания – и в итоге всё срывалось из-за поломки автоприцепа.

– Положим, в твоём изделии тоже всего заранее не проверишь.

– Почему ж? Авария, если она будет, всегда заложена в изделии заранее. Мы получаем то, что вы недокрутили.

– Мы не только гайки крутим.

– И я о том же. Но вы дорабатываете один блок, а отказ заложен в другом.

– Чёрт бы побрал эту тележку, – вздохнул Лобода, распечатывая пачку «Беломора».

– Разве нет другой?

– Вторая придёт завтра. Думаю, и эту скоро сделаем, да график всё равно сорван. Стартовикам опять придётся работать ночью.

– Видно, и правда, ни в чем нёт мелочей. Она ведь не сию минуту сломалась.

Глянув исподлобья, Лобода промолчал было, но потом, уже не к слову, заметил:

– Что-то у тебя, Игорь, тон боек не по случаю.

– По случаю или нет, а одёрнуть надо? – с усмешкой отозвался Аратов, расстроенный тем, что зря приехал на техничку и попусту теряет время: вернуться теперь можно было бы лишь после смены, с Лободой или на служебном автобусе.

Пуск состоялся только через сутки, в середине дня, и было уже поздно, когда Аратов вернулся в гостиницу. Там собирались в кино, на последний сеанс. Фильм давно прошел в Москве, но на полигоне не пренебрегали никакими развлечениями, и сейчас отправились в клуб все до единого. Аратов, хотя и не смотрел ещё картину, но наслышан был и заранее настроен, и теперь его не затащить было на просмотр. Он обрадовался, узнав, что намерен остаться и прилетевший накануне Ярош.

– Сварим кофейку, поболтаем, – предложил Игорь. – Женщины ушли, но думаю, мы сами разыщем где-нибудь чайник или кастрюльку.

– Осудят нас с тобой, старый, за отрыв от коллектива, – вздохнул Виктор. – Кстати, у меня и стаканчик коньячку остался от прописки.

– Небывалый случай. Что-нибудь случилось? Или с новыми коллегами не ладишь? Говорил, не уходи от нас.

– В данном случае, наверно, тепловой удар. Как тебе такая версия?

– Правдоподобна. И ты правильно сделал, что не пошёл в кино, в духоту. Днем тридцать девять градусов было.

– Мы с тобой проходили и не такое. А сейчас всего двадцать восемь – благодать. Твой новичок на нервной почве даже надел пиджак.

Кофейник нашёлся солидный, литра на полтора, и они сварили его полный, чтобы хватило на весь вечер. Ярош жил пока один в номере, и никто не помешал бы друзьям проговорить допоздна. Раздевшись до пояса, как теперь, в жару, все ходили в гостинице, они устроились за столом у открытого настежь окна. Аратову со своего места видна была в просвете между домами дорога, уходящая за ровный степной горизонт – к Аулу и дальше, на площадки.

– Достать бинокль посильнее, – проговорил он, разливая кофе в стаканы, – и смотри себе чужие пуски. Сегодня, кстати, у соседей большая работа: пускают какой-то межпланетный аппарат. Я и время знаю точно, потому что никак не добиться было разрешения на наш пуск. Может, увидим что-нибудь отсюда?

– У соседей! – хихикнул Ярош. – Тебя послушать, так до них прямо рукой подать. А я туда весной на «Антоне» летал – бородой оброс, пока добрался.

– Воины говорят, что увидеть можно: траектория проходит почти над нами. Виден же был в Москве первый спутник – помнишь, выходили на улицу смотреть? Вовсе ведь горошина была, а тут и сам аппарат побольше, и двигатели работают.

– Да ещё, глядишь, по случаю космического старта пожалует летающее блюдце. Они интересуются такими вещами.

– Это логично было бы: мы – мощный источник излучения, и им легко навестись, – согласился Аратов; в этом спорном вопросе они с Виктором не знали разногласий.

– Они, старый, летают к нам тыщи лет. Интересно, на что они наводились до рождества Христова? Садились на костры, как «кукурузники» к партизанам?

– Да, блюдца стары, как мир. Гончарное производство – древнейшее из древних.

– Мы всё же говорим – о летающих, – не поддержал шутки Виктор. – Впрочем, стары и те, и другие, а значит, и наши изделия.

– Ещё старше, – серьёзно сказал Аратов, – и в принципе можно посоветовать Б.Д. набрать вместо нас историков и археологов. Чем бросать ракеты за забор, лучше раскопать древний отчёт по испытаниям. Но, увы, это чушь собачья, научная фантастика.

– Вот еще нашёл бранное слово, – возмутился Ярош. – Сам фантастику не читает, а поносит на каждом шагу.

– Читал немного – и хватит с меня. Вечно там путают божий дар с яичницей. Как в определителе растений: на одной странице липа, а на другой – развесистая клюква.

– Какая ещё клюква, старый?

– Да такая, что фантасты пишут о технике без понятия, не зная даже элементарной терминологии. Свою-то они придумали удачно: нуль-транспортировка, бластеры – так складно звучит, что и в язык вошло, и в книгах сноски не делают, но зато в отношении сегодняшней техники – жалкое зрелище. Вот ты, ракетчик, хотя бы раз на работе или даже в вузе слышал слово «дюза»? Мы знаем «сопло» и другим термином не пользовались и пользоваться не будем, а вот за «дюзой» в энциклопедию лазаем. В детскую энциклопедию. Потому что в твоей фантастике ракеты одними лишь дюзами и снабжены.

– Что ты раскипятился? – удивился Ярош. – Ну, напиши анонимку в редакцию.

– Пусть, бедные, описывают свои дюзы, – махнул рукой Аратов. – О том, что сейчас увидим за окном мы, им не приходится и мечтать. Представь: корабль полетит в космос! Вот – фантастика. Кстати, если мы не хотим ничего упустить, придётся выйти на улицу.

– Ну, картина-то, говорят – в полнеба. Так что пей себе кофей и жди.

Между тем наступали сумерки. Темнело по-южному быстро, и небо оставалось светлым лишь у горизонта, окрашиваясь там в зеленовато-лимонные тона, невозможные в средних широтах.

– Взгляни туда, – показал Аратов. – О чём ещё говорить, если мы с тобой ждём сейчас пуска в космос и пейзаж – под стать, как в твоих книжках, разве что второго, фиолетового солнца не хватает. Вот, взошло бы сейчас! И слушай сюжет: сию минуту на другой планете сидят два таких же чудака, пьют технический спирт и ждут пуска с соседнего полигона.

– И спорят, есть ли жизнь на Земле, – подхватил Ярош, – что, как мы знаем, науке глубоко безразлично.

– А есть она, жизнь на Земле? Я что-то сомневаюсь. Хорошая тема для философов.

– Что-то у нас тобою, старый, споров не получается: ты для виду шумишь, а на деле всегда согласен со мной. Спор – это когда у каждого своё на уме.

– Всё не так просто. Что-то прошла мода на дискуссии и диспуты. Знаешь, почему на них никого не зазовёшь? Да потому, что организуются они непременно по образу и подобию профсоюзных собраний. Это тебе не суд над Евгением Онегиным.

– Так устрой суд! Над кем – можно придумать, ведь, как говорят в народе, был бы человек, а статья найдётся.

– Устраивали. Над Парахиной.

– Слушай, нельзя же всё воспринимать так серьёзно, ведь ясно, что мы говорим совсем о других вещах: о диспутах, о клубах, о том, чем и как заняться на досуге. Я помню какие-то намёки, что у тебя появились гениальные идеи на этот счет.

– Появились, – с удовольствием подтвердил Аратов. – Я даже сумел пробить их, где надо, и должен был поговорить с тобой об этом ещё в Москве, да завертелся. Мы с ребятами, знаешь, клуб придумали для молодёжи. Постой, не перебивай, ты ведь сейчас скажешь, что в нашем городишке есть не клуб даже, а целый дворец культуры, да только речь идет не о базе для курсов кройки и шитья. Знаешь, что такое английский клуб? Нет. И я, к сожалению, толком не знаю. Но в моём представлении настоящий клуб – это место, куда можно прийти не на мероприятие, не на сеанс в кино, а как домой, просто на огонёк. Сядешь кофейку попить, а рядом все свои, поболтаешь о том, о сём… В соседних комнатах – рояль, пинг-понг, телевизор.

– Молодёжное кафе, – определил Ярош. – Уже было.

– И пусть будет. Только у нас всё-таки не кафе: общепит будет на десятом месте.

– А потом приберёт всё к рукам.

– Ограничим его возможности кофеваркой и самоваром и не будем устанавливать план, – не отступал Аратов. – Есть ведь клубы по профессиям, где любые деловые разговоры ведутся за чашкой кофе.

– А мы выпишем спирта для протирки оптических осей и станем принимать решения о пусках? Ну, не обижайся. Что ж, клуб так клуб, только я-то зачем был тебе нужен?

– Помочь его отделать. Представь себе, нам разрешили его открыть! Странно: то очевидные вещи пробить не можем, а то вдруг получаем «добро» на такое неоднозначное дело, как Дом молодежи. И не на словах, а, знаешь, в материи: нам отдают для этого «зелёную избу» за Петровым бором, где у нас склад спортинвентаря. Нам, пока никто не передумал, пока не отняли, надо поспешить оформить интерьер и вселиться. Ребята уже работают, рисуют: Аня Тягай, Фадеичев. Я хотел и тебя привлечь.

– Сравнил: Фадеичев – профессионал, Анюта и подавно: Строгановское кончила. Мне с Тягай не потягаться.

– Они сами тебя назвали.

– Такое заведение нужнее здесь, на полигоне. Кафе «Родная хата».

– Здесь клуб уже есть: наше общежитие. Мы с тобой, например, и в диспуте сегодня поучаствовали, и совещание в кафе провели.

– Повару спасибо. Хорошо варишь, старый.

– Секрет давно утрачен. А впрочем, просто сыпь побольше, не жалей.

– Секретарь должен уметь всё – иначе какой пример подашь комсомольцам?

– Время вышло, – вдруг оборвал его Аратов. – Пойдём-ка на улицу. Или на крышу.

По пожарной лестнице они поднялись на плоскую крышу.

Картина запуска корабля и поразила, и разочаровала их. Буквально понимая чужие слова насчёт огня в полнеба, они не нашли такого, какого ожидали – желтого, жаркого; с другой стороны, считая «полнеба» преувеличением, они увидели над собою неторопливо скользящую звёздочку, за которой действительно в половину небосвода тянулся имеющий форму веретена след голубого, звёздного цвета – реактивная струя, расширившаяся в пустоте и подсвеченная не то солнцем, не то луной, не то всеми прочими светилами.

В какой-то момент веретено застыло на своём месте, а перед ним стало расти новое, меньшее: это разделились ступени. Третье веретено было потом уже совсем крохотным.

– Ну, а что два чудака на другой планете? – спросил Виктор, когда небо погасло.

– Они пошли спать, – ответил Аратов, которому после увиденного скучны стали посторонние темы; он не знал, что из-за выпитого кофе оба не заснут до утра.

* * *

Кощунственно было бы делить с актёрами то время, что он мог провести наедине с Таней, и смотреть не на неё, а на экран или на сцену, и Аратов голову сломал, изобретая способы обойтись, хотя бы в эти, первые дни без приглашений на зрелища; Таня и сама, кажется, не горела желанием. Проще и приятнее всего было бы посидеть где-нибудь за столиком, поговорить не торопясь, поглядеть в жёлтые Танины глаза – и на этом словно замыкался круг дозволенных им двоим занятий; он опасался только, как бы Таня не подумала, что этим ограничивается круг его интересов.

Выбор места не составил труда – ресторан «Варшава», коли они и раньше назначали встречи тут же, у метро. Для Аратова ещё и то имело значение, что рядом находился парк с той самой каруселью. Ему уже приходили в голову мысли о какой-то, им и для него открытой стране, где всё связано с Таней; начало жизни в той стране потребовало бы выхода, разрешения, и он спрашивал себя, почему же не пишет стихов: если, как уверяют, всего лишь несколько человек из каждой сотни минуют такую стадию, то странно и обидно было б оказаться в числе неспособного меньшинства. Он думал, что потому, быть может, не начал сейчас сочинять мадригалы, что хотел замкнуть заново рождённый мир в одном себе – стал собственником.

Они пришли в десятом часу и увидели табличку: «Мест нет».

На лице Аратова отразилось такое отчаяние, что швейцар сам предложил им попробовать пройти в бар. И в самом деле, в части зала, отгороженной странной сквозной стенкой из фаянсовых, причудливой формы глыб (Аратов осторожно определил – из умывальников), у стойки пустовали табуретки. Аратов помог Тане взобраться на крайнюю. Для неё это было приключением – сидеть, словно на жёрдочке, и пить через соломку, как никогда не пила; и то, и другое выглядело детской забавой.

– Жаль, нет музыки, – посетовала Таня.

– Пошла мода на какие-то усечённые рестораны, – отозвался Аратов. – Один – без оркестра, другой – без танцев, хотя и с музыкой, третий – без вина, как «Молодёжное кафе».

– Вы были в «Молодёжном»! Я столько слышала, да ведь – не попасть.

– Был однажды, на выступлении какого-то неизвестного поэта. Бедняга, по-моему, чувствовал себя неуютно: говорил сам с собою, а люди за столиками занимались кто едой, а кто – даже и собственной беседой. Похоже, что один я только и слушал.

– И я бы слушала. Как интересно было бы там побывать! Друзей у меня много, а толку от них – чуть. Сама, наверно, виновата, я эгоистка, учтите на будущее. Не верите? Конечно, кто скажет такое о себе, но видели бы вы, какую характеристику дали мне в школе: эгоистка, ставит себя над коллективом.

– Вы? Ну кто же пишет такие вещи детям? – воскликнул Аратов, вспоминая, как и сам однажды написал нечто подобное. – Как же они не узнали вас за десять лет?

– Именно узнали, – смеясь, ответила она. – Но как искренне вы возмущаетесь, а сами не знаете меня, Ну, сколько там мы с вами знакомы…

– В этом месяце два года будет.

– Так много? Я думала, мы недавно встретились – ну, в прошлом году.

– Да ведь правильно, недавно. Наши свидания можно перечесть по пальцам. Вот столько всего и прошло дней. И всё-таки в этом месяце – юбилей.

– Хотите отпраздновать?

– Очень хочу. А потом, давайте, – он поторопился закрепить достигнутое, – давайте отмечать каждую годовщину. В этом году – потому что ещё никогда не праздновали, в будущем – потому что дата будет если и не круглая, то и не простая же, а острая, что ли. Ну, а через год – уже по традиции.

– А через двадцать три года – «серебряное» знакомство.

У него перехватило дыхание. «Тогда, может быть, через двадцать пять – серебряную свадьбу?» – едва не сказал он; позже, придя уже домой, он подумал, что как раз и нужно было сказать.

– Договорились, – едва сумел произнести он.

– Помните, вы звали меня на день рождения? Я приду, даже если вы передумали.

– Я не передумать могу, – воскликнул он, – а только, наоборот, выдумать лишний день рождения в году. Из-за того, что вы обещали прийти, я лбом стену пробил, чтобы вылететь в Москву. Ещё не было такого, чтобы оттуда отпускали так скоро, но начальство оказалось на высоте, поняло, что если человек просит, значит, это очень нужно.

– К слову, я давно хотела спросить: вам работа ваша – по душе? Ради чего столько лишений – вечные эти поездки и, главное, секретность, всегда настороже…

– Не в поездках дело. Хотя, конечно, вы правы, иногда задумываешься: во имя чего? Мол, другие живут по-человечески, а у нас и жизнь – не сахар, и льгот никаких. Но вот само дело – по душе. Хорошее дело, мужское.

– Расскажите о нём: надо же мне узнавать вас.

«Ей – надо!» – возликовал Аратов.

– Расскажу, только этим путём меня не узнать: вряд ли работа успела оставить след – за такой-то срок. Это у людей свободных профессий такой след в душе проложен ещё до начала самой работы, для которой они и родятся. У них какова работа, таков и человек. У меня друг художник, так что я немного представляю себе всё это.

– Интересная, должно быть, у вас жизнь. Такое общество: лётчики, художники…

– Хотите, сходим к этому другу? У него скоро свадьба, вот и пойдём. Да что я – можно хоть завтра, да хоть сейчас.

– Никогда не была у художников, и если пойдём, вы поможете мне? Скажете, как нужно там себя вести? Ведь что-то надо говорить о картинах, а я не понимаю в этом.

«Если бы она всегда нуждалась в помощи! – Аратов впервые получил возможность заботиться, защищать, служить. – Если бы не стала сильной!»

– Я и всегда, во всём буду помогать вам, – заверил он.

– Что может случиться с нами?

– Знать бы, что будет завтра… Так бы хотелось, чтобы мы не разлучались ни на день, ни на час, а то ведь так вдруг случится, что, простившись однажды до утра, мы встретимся только через несколько лет, оттого что у каждого своя судьба, самая непредсказуемая, которую смешно было бы стараться направить по-своему.

– Думаете, у каждого заранее написано на роду?

– Да, в том смысле, что на свете связаны между собою самые отдалённые явления, и то, что случается, неизбежно, потому что подготовлено всеми событиями мира. Даже от того, что мы здесь выбрали тот, а не иной коктейль, один из нас, выйдя отсюда, скажет то, а не иное слово, а потом поступит так, а не иначе, к примеру, забьёт гвоздь в стену чуть не так, как мог бы, и потянется цепочка: через несколько лет пострадает какой-то человек, не нам родственник или знакомый, а случайно подключившийся к этой цепочке – человек, судьбу которого мы определили, ткнув пальцем в меню. Он зацепится за тот самый гвоздь и, приводя себя в порядок, опоздает на свидание, и брак его расстроится. Или – оцарапается и умрёт от заражения крови.

– Зачем же так страшно? – засмеялась Таня, вылавливая соломкой черешенку из бокала. – Почему кто-то непременно должен пострадать? Пусть будет наоборот. Вдруг та, к которой он опоздал – сущая ведьма, а он теперь свободен и найдёт – принцессу?

– Так давайте, закажем по бокалу другого сорта и изменим свою судьбу. Именно – свою, а то всегда кажется, что с тобой ничего не случится, только с другими. Если б не так, несчастье было б, а не жизнь.

– Мне кажется: беспечным – счастье, – весело сказала она.

– Беспечным женщинам. Потому что всегда найдётся, кому позаботиться о вас. Если б только вы, Таня, позволили – о вас.

– Ну, этого-то запретить нельзя.

– Как сегодня легко договориться с вами!

Таня молчала, тихо улыбаясь, словно знала что-то и пока не собиралась поделиться.

– На сколько лет вы старше? – вдруг спросила она.

Он посмотрел на Таню с удивлением: она знала, на сколько, не смела забыть, и ей не было нужды спрашивать.

– На пять.

Аратов будто сам спрашивал, а не отвечал ей.

– Это хорошо, правда?

– Правда, – согласился он, не веря ни этим словам, ни своему счастью.

* * *

Вспоминая спустя несколько лет эти дни, замечательные празднованием его двадцатипятилетия и свадьбой Прохорова, Игорь иной раз затруднялся различить эти два события, хотя память хранила самые мелкие подробности; в самом деле, в них было то общее, что не просто мешало, но почти и права не давало различать: присутствие Тани. Благодаря последнему счастливому обстоятельству, он обнаружил, что его место в собственном доме изменилось: войдя с Таней, едва переступив порог, вдруг понял, что слова «я» и «мы» уже сейчас стали означать совсем не то, что прежде. Те, из другой семьи, Игожевы из своего далека, откуда так хорошо и подробно, и широко было всё видно, рассматривали и оценивали – не Таню, а их обоих, словно и в нём теперь открылось новое. Он, правда, предвидел и как мог оттянул этот момент: нарочно договорился с Прохоровым и Светланой встретиться на улице и прийти вместе. В прихожей, как он и рассчитывал, возникла суматоха, так что Игожевым было трудно разобраться, кто из девушек есть кто – возможно, даже имена сразу не отложились в памяти; с другой стороны, он хотел, чтобы, оценив и сравнив, они обязательно выделили Таню. Из-за того, что Аратов предполагал превосходство Тани неоспоримым, он великодушен был, и сам сравнивая (впервые видел их рядом), отмечал про себя достоинства Светланы, прощая их ей: и теплоту голоса, и огромные синие глаза, и женственность её простого лица, и такие же густые и мягкие, как у Тани, словно выкроенные из дорогого меха, брови. Игожевы на обеих смотрели с одинаковым одобрением и с любопытством, но в комнате, когда Прохоров заговорил о своей близкой женитьбе, путаница больше не могла продолжаться, и Аратов увидел, что его выбор одобрен.

Его нынешняя неловкость среди своих была объяснима, но он удивился, заметив, что и Лилия Владимировна несколько потерялась.

– Наконец-то в нашем доме девушки, – произнесла она ненатуральным, как на сцене, голосом. – И какие хорошенькие обе!

«Наконец-то? Неужели она забыла о Наташе? – огорчился Аратов. – Что с того, что та приходила только с Андреем? Казалось, Игожевы благоволили к ней». Тут же ему пришло в голову, что на близкой свадьбе Прохорова они – он и Таня! – встретятся с Наташей, и что он не готов к этому.

– Последние годы Игорь не праздновал рождения, – словно извиняясь, необычно тихо сообщила Варвара Андреевна. – Сами понимаете: сессии. Мы, конечно, отмечали семьёй, да только и нам хочется шума, неразберихи…

– Через несколько дней, – сказал Прохоров, беря за руку Светлану, – скоро-скоро, я вам обещаю такую неразбериху! Отведёте душу. Стоит жениться, чтобы развлечь гостей.

– Вот современный взгляд на брак, – притворно возмутился Аратов.

– Как вы теперь легко шутите, – потрясла головой Варвара Андреевна. – Раньше слова были дороже. За каждое нужно было отвечать. В особенности – с барышнями. Забота была – не скомпрометировать.

Она протяжно, счастливо захохотала басом.

– А скомпрометировал – женись. Но и правда, – согласился Прохоров, – все мы слишком легко и цинично шутим. Без этого нам трудно было бы. Знаете, Варвара Андреевна, откуда берётся этот наш цинизм? Думают и говорят, что его порождает развращённость, и пальцами тычут, а я утверждаю, что он идёт от застенчивости и стыдливости: мы стесняемся показать себя с лучшей стороны и защищаемся иронией. Великий инстинкт самосохранения – вот сила, которой мы подчинены.

– Это он толкнул тебя на брак? – предположил Аратов.

– О нет, напротив, я его одолел – и пропадаю.

– Послушаю, послушаю, да сбегу из Москвы в свою глубинку, – засмеялась Светлана, отчего стала видна щёлочка между её передними зубами – счастливая, как она знала, отметинка. – Там меня ждут, не дождутся.

«Послушай, послушай, – мысленно говорил Тане Аратов. – Вот как это бывает. Они оба счастливы, только я всё равно, когда придёт время, не позволю себе шуток».

– Представляете, Таня, – печально сказал он, – во что превратится их жизнь через месяц после свадьбы?

– Они разведутся.

– Танечка, – воскликнул Прохоров, – вы моя сестра по духу. И всё же я возражу вам, потому что не смогу так легко согласиться на развод, такие вещи сгоряча не делаются, это вам не женитьба. Народ говорит: женишься на время, а разводишься навсегда.

– Бабушка права, – серьёзно сказал Игорь, – лихость языка у тебя потрясающая. Ты не опасаешься, что тебя поймут превратно? Во всяком случае, люди другого поколения?

– Модная проблема отцов и детей.

– Она существует, эта проблема. Независимо от моды.

– Раз существуют отцы и дети… Но когда бы её не стало – какая скучная вышла бы идиллия! Человечество выродилось бы и вымерло. Тем более, что наличие проблемы еще не означает антагонизма. Вот, например, ещё более, чем поколения, сейчас модно противопоставлять физиков и лириков, а наш с тобой союз показывает, что и между ними нет противоречий.

– Есть и другой пример, – подхватил Аратов, указывая на лежащий на письменном столе череп, который тетка накануне безуспешно старалась загородить стопкой книг. – Вот он – к какому поколению принадлежит? Отцов, конечно. А мы прекрасно ладим.

– Ребята, вы уморите девочек, – перебила Лилия Владимировна. – Развлеки их, Игорь, включи, наконец, свою музыку.

– Конец света! – воскликнул Аратов. – Тётя жаждет рок-н-ролла! Неужели начинается новая жизнь?

– Мы обе очень быстро привыкли к твоему джазу, – сделав удивлённое лицо, призналась Варвара Андреевна. – Теперь нам как-то пусто становится жить в тишине, когда Игорь сидит в своих диких командировках. Эти его разъезды! Живёт там один, как бездомный, ходит в каком-то рванье – представьте, нарочно берёт с собой только старые вещи. Дескать, так принято.

– Особый шик, – объяснил Прохоров. – Пусть сразу видят: столичная штучка. Мол, было бы где наряжаться. Местные себе такого не позволяют, держу пари.

– Насчёт местных – верно, – согласился Аратов. – Нельзя же ходить в лохмотьях всю жизнь. А мы, приезжие, мы-то знаем, что надо потерпеть – и по возвращении найдётся, где себя показать. Впрочем, все эти рассуждения вторичны, это лишь нынешние, задним числом, доводы, а в действительности в начале традиции лежали, безусловно, самые практические соображения. Просто при недавнем нашем барачном житье-бытье, когда ни почиститься, ни постирать, ни самим помыться негде, да ещё и в попутном грузовике вдруг сядешь на какую-нибудь мазутную бочку – какие уж тут приличные костюмы! Зато как остро чувствуешь перемену, приехав домой: повязал галстук – и уже праздник!

– Кстати, не начать ли праздник? Мы, по-моему, забыли, зачем собрались здесь. Пусть юбиляр выступит перед народом, отчитается, на что потратил четверть столетия.

– С речью лучше погодить, – замялся Аратов, не зная, что ему сказать при Тане, оттого что лишь один итог считал заслуживающим внимания. – К юбилею я пришёл налегке.

– А чего бы ты хотел большего? – возразил Андрей. – На лауреатскую медаль рассчитывать рановато.

– На лауреатскую! Это ведь даже не вопрос таланта или удачи: эпоха гениальных одиночек прошла, настало время служебных лестниц. Для медали надо сначала занять нужную ступеньку, а они таковы: ещё год мне работать инженером, потом три года – старшим, потом долгая остановка в должности ведущего. Это – в лучшем случае. Пусть когда-то Яковлев и Туполев в одиночку, своими руками собирали свои первые самолёты, а за ними – вторые и третьи, да так и пошло, но нет сегодня открытия, сделав которое, я тотчас стал бы главным конструктором. Это особенно заметно при сравнении с тобой, Андрей: ты можешь обессмертить себя в любой момент, единственной картиной.

– Всякий раз я думаю, что это будет следующая.

– А я – что была предыдущая.

– Ты, я знаю, назовёшь «Снятие с креста».

– Сам же говорил, что она и называется не так, и сюжет, соответственно…

– С какого креста? – спросила Таня.

– В двух словах не объяснить… – замялся Прохоров.

– Но вы покажете? Я увижу?

– Это два совершенно разных вопроса. Впрочем, показать – хоть сейчас. Хотите? Возьмём такси и обернёмся за полчаса.

Аратов всполошился, увидев, что Тане понравилась идея:

– Вы что, серьёзно? Вы же ко мне в гости пришли!

– Поезжайте, Игорёк, – сказала Варвара Андреевна. – Мы за это время как раз накроем стол. А Танечке интересно будет.

Заметив всё – и «Танечку», и заботу о том, чтобы именно ей было интересно, и то, что при этих словах Лилия Владимировна одобрительно закивала, – Аратов почувствовал, что напряжение оставляет его. Теперь он словно ещё более уверился в своей любви к Тане.

– Едем, едем! – радостно повторяла Таня, и Аратов обиженно подумал: «Куда она спешит, разве ей худо здесь?»

Вместе с тем он не мог не оценить выдумку: маленькое приключение непременно должно было сблизить Таню со Светланой и с Андреем (но и с ним самим тоже: пришлось признаться себе, что между ними всё ещё словно бы сохранялось расстояние вытянутой руки). Ещё он надеялся, что в такой игре – а это была не меньше, чем игра – им всем удастся быстро перейти на «ты» (у него самого этого не получалось, Таня отказывалась – потому лишь, что он был старше); и хотя нынешнее церемонное обращение ему даже нравилось, сегодня он опасался, что домашние, заметив это, подумают, будто он пригласил – малознакомую.

В таких домах, как у Андрея, Таня не бывала раньше (в мастерских – нет, конечно, да Андрей и сам не считал это мастерскою, а именно в таких старых домах, с голландским ещё отоплением – не бывала), и хорошо было наблюдать за нею и ею руководить. Аратов хотел бы, чтобы Таня обращала внимание на то же, что нравилось ему, одновременно и сам попытавшись смотреть вместе с нею, как бы заново, её глазами – на неожиданный среди громадных столичных зданий в стиле «модерн» маленький старый домишко с сапожной мастерской внизу, на неасфальтированный дворик с лавочкой у ворот, в глубине которого была лестница наверх, и вход с неё прямо в кухню, а дальше – сумрачный коридор коммунальной квартиры, готовящий гостя незнамо к чему, и после него, вдруг – неожиданные свет и порядок в комнате: чистые окна, полные солнечной зеленью бульвара, изразцовая печь и множество картин и деревянных поделок.

– Настоящая Москва, – с заметным удовольствием произнёс Прохоров, – московский дух, не то, что в ваших коробках с лифтами и паровым отоплением.

– И свечи! – заметила Таня. – Как жаль, что светло.

– Холсты коптятся.

– Показывай главное, – поторопил Аратов. – Из-за чего мы приехали.

На сильно вытянутом в ширину холсте были изображены в сине-зелёных тонах три женские фигуры – тонкие, скорбные. Руки, поднятые над головами плавным, как в восточном танце, движением, несли мужское тело в рубище; несправедливость смерти не требовалось объяснять. Прохоров, когда впервые показывал работу Аратову, просто молча повернул картину лицом, и только когда Аратов принялся гадать о сюжете, остановил его жестом:

– Отец.

– Тут Восток какой-то.

– Вот уж не думал: гамма – не та. Впрочем, погиб-то он в Армении. А мне казалось, ты увидишь снятие с креста. Нет, я и сам не видел подобия, пока не закончил, иначе обидно было бы: плагиат.

Аратов не настаивал: у него, не читавшего Евангелия, были свои представлении и свои связи между ними, и самое большее, что могло ему вспомниться сейчас, были повторяющиеся сюжеты старинных картин – из альбомов, собранных Андреем.

Каким был тот, на полотнах классиков, Аратов не помнил, да его и не трогала суть предания, но тут ему было ясно: уносили воина. Услышав от автора: «Отец», – он подумал, что и его отец погиб так же, но сколько ни смотрел, не нашёл в полотне близкого себе, не узнал отражения своих мыслей – не умел или не смел увидеть.

Таня заранее предупредила:

– Только уговор: посмотрю – и не скажу ни слова. Я для вас – неграмотная, ещё станете смеяться.

Он не признался, что и сам неграмотен, а лишь укорил себя, что считает её чуть ли не ребёнком. Ему, во всяком случае, ясно было, что искусство Прохорова, руководившегося в своих занятиях более умом, нежели сердцем, не сможет тронуть Таню.

Эта картина была писана в дни, когда Андрей никак не мог решить со Светланой и болен был от недоверия к ней и к себе. На готовом холсте не осталось следов его смятения – отразилось многое, но не его нерешительность; боль тут имела точный адрес, названный вслух разумом, а не душою, и точка её приложения горела тоже не в сердце, а в мозгу рискнувшего взглянуть на полотно.

Аратов увидел, что Тане не стало больно, и что Прохоров тоже видит это, понимая её. Веря, что обаяние Тани столь велико, что и всесильно, Аратов не счёл бы странным, когда бы все на свете любили её и оттого в чём угодно соглашались с нею, и то, что сейчас Прохорова не обидело равнодушие к его боли, служило тому подтверждением.

На дне рождения Таня была не так уж разговорчива, а только внимала чужим шуткам, только блистала юным весельем, только присутствовала, наивно позволяя любоваться собою, но и этого оказалось довольно, чтобы Светлана, уходя домой, не удержалась и в прихожей выпалила – для того будто бы, чтоб одобрить выбор и ободрить Игоря, а на самом деле потому, что нельзя было удержать это в себе – сказала, когда Тани не было рядом, а остальные слышали и улыбались:

– Танечка – прелесть, понравилась всем!

Прохоров, тоже улучив момент, сказал сердечно:

– Смотри, брат, не потеряй.

Аратов сбивчиво ответил:

– Ну, как же мне теперь… Нет, мне просто нельзя будет.

– Что ж ты скрывал раньше? Вы давно знакомы?

Помедлив с ответом, Аратов глянул выжидающе и насмешливо:

– Это – Мисс Черёмушки.

Прохоров протяжно свистнул – так, что все обернулись к нему:

– У тебя, брат, терпение! И ты, к тому ж, конспиратор великий. Я рад был за тебя, просто рад, но теперь и преисполнился уважения. Молодец. Погоди, погоди, не возражай, не говори, что я всё приземлил и что самоё имя любви не упоминают всуе.

Аратов и не думал говорить, опасаясь нечаянным неловким словом осквернить свои мысли о Тане; он бы только слушал и слушал о ней. Когда говорили доброе о Тане, укреплялась его вера в собственную любовь, и тогда ему и от одного человека довольно было б услышать, но в этот день все сочли долгом сказать о ней, словно и собрались здесь не ради него, а ради Тани. Даже Лилия Владимировна спросила с теплотою в голосе:

– Слушай, где ты нашел это дитя?

Но где, в самом деле, где он нашел это прелестное дитя? Неужели просто ехал на велосипеде и случайно остановился, когда вдруг потянуло поговорить о собаках? Эта история теперь казалась ему фантастической, и Аратов не сомневался в ней лишь потому, что Таня была рядом, так близко, что он мог дотронуться до неё – он то и дело осторожно, будто невзначай, дотрагивался, на время заглушая тревожную мысль о том, что ничего этого могло и не быть, и что счастье свалилось на него не по праву.

Предыдущая главаГлава 4 из 5Следующая глава