Нет, Лодя Вересов не вешается напрасно по окнам. Никогда!
Лодина белая коечка стоит у правой стены, Максимкина «гостевая» раскладушка — напротив, посредине комнаты. Над Лодиной головой — довольно красивая клеенка. На ней Ниф-Ниф, Наф-Наф и Нуф-Нуф, поросята, пиликают на скрипочках; а внизу под ними — уморительная подпись, русскими буквами, но не по-русски, с ятями и твердыми знаками, от которых трудно глазам:
«ЖИВѢЛИ НѢКОГА ТРИ-ТЕ ПРАСЕНЦА, ТРИ БРАЧТЕТА, — ЗАКРУГЛЕНИЧКИ, РОЗОВИЧКИ, СЪ ЕДНАКВИ НАВИТИ ВЕСЕЛИ ОПАШЧИЦИ».[18]
Это болгарский язык. Клеенку прислал в подарок Лоде папин знакомый, болгарский коммунист Никола Чилингиров, геолог из Софии.
Под потолком, медленно поворачиваясь, висит на проволочке краснокрылый легкий планерчик; год назад Лодя взял с ним второй приз на слете в Юкках. Почему взял? Потому, что послушался Кимку Соломина и утяжелил хвост.
Около «трех прасе́нцев» — папина карточка. Папа снят очень интересно: на фоне страшного взрыва. Виден Алатау, гора Юр-Камень, а перед ней — взрыв. По папиному приказу под гору подложили шестьдесят две тонны аммонала… или меньше? Трах-тарарах! — и открылась новая богатейшая залежь. Папина! От этого польза всей стране! Поэтому даже не жалко, что он на карточке такой худущий, бородатый и потный. Настоящий «крестьянский сын», как иногда говорит Мика… Папа, милый!
Папина карточка только одна. Зато мамы Мики смеются, грустят, лукаво поглядывают отовсюду.
Вот Мика — Сольвейг, в норвежском вышитом корсажике, с двумя белыми косами, как у Аси Лепечевой, только не настоящими, накладными. Она сидит на большом сером валуне. Вот, прямо напротив, возле Лодиной учебной карты, мама Мика — Маринка из «Детдома №73». Это уж не фотография — плакат!
Тут она, прикрыв глаза ладонью, смотрит вдаль: ждет Гришука, который вот-вот поймает вредителей, если только они его раньше не убьют… А интересно, по-настоящему стала бы она так ждать какого-нибудь своего товарища, Мика? Это Лоде неизвестно.
У папы в кабинете там их еще больше, Мик. Одна — под пальмами в Батуми; другая — с испанским веером. Есть большой портрет, нарисованный масляными красками Рудаковым. Была еще одна кругленькая миниатюра по фарфору, очень красивая, работы Ольги Баговут, другой художницы; только папа теперь увез ее с собой на учебный сбор. Папа, милый!
Девчонки все как одна завидуют Лоде: мама — актриса! Пусть даже не родная, а всё-таки!
Девчонки — глупые: может быть, в сто раз лучше было бы, чтобы и не актриса вовсе, да… И кроме того, кем интересней быть: актером или геологом? Мама Мика?! Это папа хочет, чтобы он звал ее так, а ей-то, наверное, всё равно… Но надо звать!
Сегодня Мика уехала в гости. Макс пришел ночевать, потому что и тети Клавы нет дома: помчалась на «Светлое», снимать дачу. Правда, он и без того любит ночевать тут: главным образом из-за синего ночника над дверью — как в «Красной стреле». Ночник Лодин папа придумал; он вечно что-нибудь да придумает интересное.
Мальчики, оставшись одни, чинно попили чаю, необыкновенно тщательно умылись, легли. Не пошалишь, когда сидишь в одиночестве, оставшись за старших. А кроме того, Максик помнил: Лодя обещал рассказать ему одну вещь — великую тайну. Мальчика била лихорадка нетерпения: великая тайна!
Всё-таки они полежали некоторое время носами вверх, задумчиво глядя на исполосованный синими тенями потолок; Максик первым делом погасил лампу и зажег ночник. Потом Лодя вспомнил: Мика велела открыть на ночь фрамугу.
Он слазил на широкий подоконник, дернул шнур. Тотчас в комнату вошло и заполнило всё до потолка, мешаясь с тенями, тихое, сонное бормотание ночного города. Перекличка буксиров за Стрелкой, далекий рокот колес… На улице всё это не так слышно, как в комнате. Странно: почему?
«Спокойной ночи, товарищи! Спокойной ночи!»
— Ну? — проговорил наконец Максик, от нетерпения собирая всё синенькое байковое одеяло себе под подбородок, как воротник.
Лодя отозвался не сразу. Некоторое время он лежал молча, и будь Макс Слепень постарше (или в комнате — посветлее), он удивился бы: Лодины глаза разбежались, на лбу прорезалась странная складка. Да и всё лицо его стало озабоченным, даже тревожным.
— Я, — не очень твердо выговорил он наконец. — Я — не тебе хотел это рассказать. Я… папе моему… Или твоему: кто раньше приедет. Потому что это — довольно страшно…
Вот такого слова нельзя было произносить три маленьком Слепне: он чуть не свалился с раскладушки от волнения.
— Страшно? — ахнул он. — Ой, Лодя! Так почему же? Лучше сначала мне! А кому страшно-то? И очень?
— Очень! — как всегда задумчиво, протянул Лодя. — Знаешь, я сравнивал. По-моему, даже страшнее, чем с индейцем Джо… Макс! Я, кажется… я убийцу видел!
Каким неистовым ценителем всяких приключений и происшествий ни был десятилетний Максим Слепень, даже он оцепенел от неожиданности.
— Как «убийцу»? Настоящего? Где? — задохнулся он, не замечая, что его одеяло свалилось с койки на пол.
— Тут. — Лодя отвечал с трудом, странно уставившись на узор обоев. — В городке. Под тем дубом, где ты тогда тот негатив посеял… У него все руки в крови; он сам сказал.
— Лодечка, да как же?.. Ты давно его увидел?
— Давно, — подумав, проговорил Лодя Вересов. — Вечером. Уже темновато стало. Нет, он меня не мог заметить, потому что я плашмя на суке лежал. Я играл в ручную пантеру. Меня африканцы приучили с деревьев бросаться на врагов. А он пришел и сел спиной к дубу, прямо на траву.
— Этот дядька?
— Да… Мне показалось, дядя Сеня, шофер… который у Зайкина папы на машине ездит. Ну, который с татуировкой, ты знаешь. Он совсем пьяный был, а пьяные наверх не смотрят. Он меня не заметил, я думаю. Я хотел скорее слезть, но потом забоялся.
— Забоялся? Почему?
— Он плакать начал…
Если до этого Макс Слепень еще не вполне отдавал себе отчет в необычности происшествия, то тут и его проняло.
Живое воображение мигом нарисовало перед ним совсем уж жуткое: крепкий человек, взрослый, шофер, с татуированными кистями больших рук, с выдающимися желваками мускулов на скулах, с синим после бритья подбородком сидит на траве под деревом, всхлипывает и утирает глаза масленой ветошкой. Испугаться было чего!
— Ну так… потому что он же пьяный… — растерянно предположил Макс.
— Нет, не потому! — решительно затряс головой Лодя. — Он сначала забранился на кого-то, а потом махнул рукой и заплакал… Он не хотел, чтобы кто-нибудь это услышал. Он сам себе рот рукой зажимал! Я видел.
Воцарилось долгое молчание. Максик, крайне озадаченный, смотрел на Лодю, а Лодя — по-прежнему на стену. Этот Лодя мог бы, пожалуй, пролежать так до завтра, о чем-то думая; но Макс на это был совершенно не способен: когда страшно, так надо хоть узнавать что-то, хоть говорить, если уж ничего другого нельзя!
— Лодечка! — вне себя, не находя себе места, завертелся он на койке. — А я не понимаю: кого же он убил? И как ты узнал это, Лодя, а? Ну, плакал, плакал, а потом?..
— Плакал… А потом упал на землю и даже стал так… мычать… А потом приехал другой человек…
— Как приехал? В парк? На чем?
— Я думаю, на байдарке… Мне не рассмотреть было, только он от берега пришел. Ты знаешь, я даже не заметил, как он вдруг очутился. Стал около и трогает ботинком… этого…
— А этот плачет?
— Плачет! Только не громко. И тот тоже не очень громко сказал: «Эх, ворона шестнадцатого года рождения! Шесть человек, как миленький, угробил, а нюнишь! Тюпа ты, вот ты кто!» Я такого слова даже в энциклопедии не нашел: тюпа. Я его не понял.
— Я тоже! — торопливо согласился Макс. — Ну, а этот?
— Этот сразу сел… И сказал… (видимо, слышанное прочно застряло в Лодиной памяти). Он сказал: «Я с тобой, Яков Яковлевич, не спорщик — шесть их было или пять… Сколько ни будь, всё одно руки по локоть в крови! А я больше жить не хочу убийцем! И ты меня лучше не доводи до худого, а то вот сейчас…»
— А тот? — Максика прямо лихорадка ломала.
— Он к нему нагнулся и так, знаешь, как злющий…
— Свистящим шепотом? — подсказал Слепень.
— «Свистящим»? Не знаю, может быть… «Кукла тряпочная! Нашел место каяться… Не сегодня-завтра черт знает что начнется, а он. Ну, алё! Живо куда-нибудь! Дело есть; утопиться успеешь!»
— Ну?
— Ну… и они ушли.
— Совсем? А байдарка?
— Я про байдарку не вспомнил. Я заторопился очень, даже колено ободрал. И… мне как-то нехорошо стало… Я скорее домой пошел.
Последовала еще одна долгая пауза. Максик в синих трусах сидел уже, спустив ноги с раскладушки, и его неукротимые глаза метали пламя: «Эх, мол, что ж ты так?!» Лодя казался несколько подавленным, хотя известное облегчение отразилось всё же на его лице: как-никак, с одной близкой душой он поделился своей тайной.
Однако долго молчать и бездействовать Макс решительно не умел.
— Лодя… А ты… А может быть, тебе это всё… во сне приснилось? Может быть, ты тяжелого поел и заснул преспокойно на суку́?
Лодя Вересов поднял голову. Неожиданность такого предположения удивила его, но, как всегда, он готов был и его рассмотреть беспристрастно.
— Ты думаешь?.. Хотя, пожалуй, нет… Ой, нет: какой же сон! Я же на другой день туда ходил. Там трава примята, и потом он там какой-то свой ножичек оставил, вроде перочинного, только побольше… Он его в землю втыкал и забыл.
— Ты взял?
— Нет, что ты! Разве можно? Я же не милиционер!
— Не милиционер, не милиционер! — возмутился Макс. — Всё равно надо было… По ножику всё узнать можно! Что же, он и до сих пор там торчит? Эх ты…
— Не знаю, — проговорил Лодя, напряженно что-то додумывая. — Может быть, и торчит… Ты знаешь, Максик? Может, я и взял бы его, ножик… Но я вдруг очень забоялся чего-то. У меня даже вот здесь похолодело.
И он вздрогнул.
Макс Слепень с сердитым сожалением покосился на Лодину спину, словно желая удостовериться, что она и на самом деле тогда похолодела.
— И ты так до конца и не понял, — дядя Сеня он?
— Этот человек? — уже рассеянно переспросил Лодя. — Нет. По-моему, не понял. Может быть, это двойник какой-нибудь?
Максик решительно вскочил на коврике.
— Так, слушай… Так надо сейчас же пойти туда! И взять этот ножичек… Как завтра? Никогда не оставляют еще на один день! Может быть, до завтра преступление уже совершится. Надо на него хоть посмотреть… Только, — он, Лоденька, это прямо «баскервилльская собака»! — только не может быть, чтобы это правда была! Разве убийцы тут бывают? Они бывают в тайге, около границы… Тут им паспортов не дали бы! Правда? Лодя, давай сбегаем за ножиком, а? Дак светло же ведь совсем, а? Дак в трусах; пять минут, и готово! А не пойдешь, — я один…
Лодя Вересов был очень дисциплинированным и рассудительным мальчиком: уж это-то Милица воспитала в нем. Но он никогда не мог сопротивляться бешеному напору маленького «истребителёнка» (так звал Макса сам Евгений Максимович Слепень, его отец). Когда доходило до надобности принять решение, одиннадцатилетний чаще всего уступал десятилетнему. Так и теперь; хотя и мама Мика со своего финского валуна и «Три-те болгарски прасенца» с клееночки, казалось, неодобрительно косятся на него, он, поколебавшись, вскочил с кровати. В конце концов, это была его тайна. Он сам хотел показать место действия Максу…
Три минуты спустя оба они, в трусах и сандалиях, выскочили во двор.
На улице всякая жуть и таинственность мигом рассеялась; а пожалуй, это и впрямь был сон? Уж очень просто, ясно и спокойно шла над городом самая обычная, мирная летняя ночь. Всё было как всегда. Многие окна городка еще светились. У Гамалеев на балкончике кто-то сидел. От Коротковых, из первого этажа, доносились негромкие стоны баяна. За садом Дзержинского на том берегу высоко в небе чуть брезжили четыре красных фонаря на радиомачтах Пермской улицы; можно было подумать, — четверо великанов стали там в полумраке над самой Малой Невкой и, молчаливо глядя вниз, покуривают на досуге четыре великанские папиросы.
Мир и покой были разлиты во всем: в неподвижных купах деревьев, в уютном свете последних, еще не потушенных огней, в зубчатых очертаниях заводов на Выборгской набережной, на фоне слабо светлеющего восточного горизонта. Гулко и протяжно вскрикивали деловитые буксиры на реке. С ближней Финляндской дороги тоже доносились, точно приглашая куда-то очень далеко, могучие голоса маневровых паровозов. Одни люди всё еще спокойно трудились, другие уже безмятежно спали. Никак не хотелось верить, что в это самое время может где-то жить, расти, клубиться какая-нибудь тревожная тайна, какой-нибудь злой и кровавый умысел. Убийство!.. Нет, наверное, просто глупый сон!
Как мышата, мальчики прошмыгнули в узкий проход за углом первого корпуса. Тут им показалось менее уютно. Тени здесь ложились гуще и подозрительней. Из-под крыши выгребной ямы порскнула, иноходью пошла в Кимкину «мастерскую» большая, старая крыса.
Держась за шершавый кирпич забора, ребята двинулись было к воротам в парк и вдруг, едва заглянув в них, отпрянули назад.
Старый дуб, стоящий на бугре над берегом, был четко виден отсюда. Ствол его с юго-запада серел еще в слабой тени, но с северо-востока и на нем, и на земле вокруг лежали уже прозрачные алые отблески новой зари. И в этих отблесках по земле на четвереньках ползал, видимо стараясь найти в траве что-то маленькое, человек, мужчина…
Собственно говоря, ничего особенно страшного в этом не было: ну, потерял человек нож, ну, спохватился… И тем не менее оба они испугались, как никогда в жизни. Какой-то холод внезапно повеял на них оттуда, от дуба. «Максик! Ой!»
Схватив за холодную руку своего двоюродного брата, Лодя с силой рванул его назад, за забор. Не чуя под собой ног, они умчались.
Ночью оба они спали кое-как, мальчики. Макс Слепень и вообще отличался беспокойным сном: по ночам он буйно переживал дневные приключения, обычно довольно разнообразные, — скрежетал зубами, вскакивал, сжимал кулаки. И сегодня он то переворачивался одним рывком на постели, то садился, не открывая глаз… «А ну, подойди! А ну, попробуй!» — люто бормотал он.
За Лодей ничего подобного никогда не водилось. Зато в эту ночь он и впрямь увидел сон. Сон был страшен тем, что никакого особенного страха в нем не было, а вместе с тем он был.
Просто они с Кимом Соломиным плыли на какой-то лодке по заливу. Ким вскочил на борт и, сжав руки над головой, кинулся в воду… А вынырнул уже не Ким, — шофер Жендецких. В зубах он держал нож; только не тот, который там, а хлебную пилку; ею нарезала торты мама Мика. Обеими руками он вцепился в уключины, а по их кистям потекли зеленые чернила. И он всё перехватывал этими руками дальше к носу, и всё бормотал: «Ничего, ничего! Бывает и зеленая!»… А Ким-то где же? Где же Ким?
Лодя проснулся с сердцем, которое готово было проломить ребра. Какое счастье, — это сон! Горит синенькая лампочка папина; спит в акробатической позе Максик, и утреннее солнце уже светит прямо на его огненную голову… Нет, не надо дожидаться папы; надо сейчас же, завтра же рассказать про это кому-нибудь. Мике? Ну что ж. Она взрослая, все говорят — умная… Только как ей расскажешь? Пожмет плечами: «You are a stupid little boy!»[19], — и сам почувствуешь, — правда: и «литтл» и «стьюпид»… Но рассказать надо. Сразу же!
С этой мыслью он снова заснул. Однако рассказать ему ничего не пришлось. Не до того стало.