Белая ночь. Примерно ее середина, первый час… Может быть, уже в конце…
Если идти по одной из красивейших улиц Ленинграда, по Кировскому проспекту, на север, он приведет к мосту через Малую Невку, самый, пожалуй, тихий, самый зеркальный из всех протоков Невской дельты.
За мостом, в те дни еще деревянным и уютным, тянется влево по берегу тенистая аллея. Виден двухэтажный, также деревянный, дом с куполом — знаменитая в былые времена «дача с привидениями». После революции привидения, должно быть, куда-то удрали отсюда. Их теперь тут нет, точно и не бывало. В доме теперь помещается громкоголосый, вовсе не призрачный, детский сад.
В противоположную сторону, вверх по реке, вплоть до восточной стрелки острова, простирается великолепно запущенный парк, со старинным Строгановским дворцом посредине.
Место это очень любопытно: его ценят знатоки и любители нарядной питерской старины. Но и тот, кто всей душой любит новое, изо дня в день рождающееся в нашем городе, не пройдет мимо равнодушным.
Здесь что ни здание, то охранная доска. Замечателен сам дворец, приземистый и важный. Чуть западнее его поднимает ввысь готические скаты крыш небольшая кирпичная церковь — одно из немногих творений великого зодчего Баженова, сохранившееся до наших дней. Ходят темные слухи, будто от дворца к этой красной церковке и дальше, под обоими рукавами Невы, на юг и на север, графы Строгановы проложили когда-то длинные подземные ходы — на материк и на Аптекарский остров. Поискав, вы непременно найдете бойкого мальчишку из «островитян»; округляя глаза, он под секретом расскажет вам, как кто-то — то ли его брат, то ли «один физкультурник» — откопал три года назад устье этих туннелей и даже спускался туда с фонариком-пищалкой. Но далеко пробраться не удалось: ход завален кирпичом, вода капает, и страшно очень…
Правда всё это или нет, сказать трудно. Но место весьма примечательно. Шелковая гладь Невы обтекает небольшой остров, как бы обнимая его двумя гибкими руками. В стеклянной воде у берега отражаются плакучие ивы и древние дубы парков. Многое видели эти ивы и эти дубы за долгую жизнь свою.
Александр Пушкин, поглядывая вокруг, переезжал против них Невку на ялике, едучи снимать для своей семьи дачу неподалеку, на Черной речке. Александра Сергеевича Пушкина — он был в глубоком обмороке — промчал мимо них через невский лед быстрый возок в проклятый день роковой дуэли с той же Черной речки в огромный нахмуренный город…
А под теми ракитами, восемьдесят лет спустя, рабочим Сестрорецкого завода Емельянов осторожно, ни о чем не спрашивая, взял под локоть переодетого, неузнаваемого Ильича и быстро повел его среди толпы пассажиров к маленьким вагончикам дачного поезда Приморской дороги: ее вокзал был тогда тут, в Новой Деревне. Ильич уезжал в Разлив; за ним следили ищейки Керенского; даже знаменитая полицейская собака Треф была наготове, чтобы бежать по его следу… Не вышло: рабочая семья под угрозой самых тяжких кар заслонила собой своего Ленина, укрыла в прославленном позже шалаше, защитила от опасности…
Они осторожно шли по плохонькому перрону, а кругом была петербургская нищая окраина, грохот ломовиков, запах сухого конского навоза, пылища, летняя питерская жара… Теперь — все иное…
Белая ночь. Теплый, невесомый, с серебристой пыльцой, воздух…
Между Каменноостровским мостом и Строгановским дворцом возвышаются, заняв немало места, четыре новых пенобетонных корпуса. Между ними — чисто прибранные асфальтированные дворы, обсаженные молодой липой. Светятся, постепенно погасая одно за другим, квадратные широкие окна. Висят легкие балкончики. На некоторых кто-то еще сидит; девушки, пользуясь милым рассеянным светом, по-пушкински, «без лампады», читают письма. Молодые люди негромко, по-вечернему, наигрывают кто на чем. Где-то, видимо, завели патефон. В другой квартире бормочет радио. Бессонная школьная душа еще учит вслух стихи; верно, десятиклассница готовится к последним экзаменам:
Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия!..
Спят с открытыми фортками избегавшиеся за день ребята; звонит чей-то запоздалый безнадежный телефон. Покачивают усиками «зеленые насаждения» на окнах; у ценителей красоты — душистый горошек и настурции, у людей хозяйственных — помидоры и лучок.
Это всё и есть городок №7 МОИПа, называемый теперь так больше по старой памяти: строил его действительно МОИП, а живут в нем нынче люди разные… Широкоплечий же, гладко выбритый человек, возраст которого замаскирован многолетним морским загаром и флотской дубленой крепостью, тот человек, что, положив на стол возле раскрытой конторской книги локти сильных рук, сидит на балконе второго этажа и ничего в данный миг не делает, человек этот есть Фотий Соколов — комендант городка, его гроза и его опора.
Слова «городок» и «Соколов Фотий» значат почти одно и то же. Когда в одном из корпусов городка неожиданно лопаются зимой трубы парового отопления, у Фотия кровь так приливает к лицу, как если бы произошел разрыв его собственных сосудов. А когда однажды сам Фотий на старости лет вдруг заболел — срам сказать, какой болезнью! — скарлатиной, когда его чуть ли не силком отвезли на шесть недель в детскую больницу, — и с водопроводом и с канализацией городка тоже что-то такое приключилось. Все в городке страдали. Радовались только ребята, лежавшие в тридцать пятой палате у Раухфуса, да нянюшки этой больницы. Едва Фотий Соколов садился на своей постыдной педиатрической койке и начинал рассказ про флотские дела, состояние всех мальчишек сразу становилось лучше… Провожали его из клиники только что не со слезами и до сих пор поминают добром: «Это в том году было, когда у нас моряк лежал!»
Да, Фотий Соколов — моряк, «старый матрос», боцманмат еще царского флота, потом много лет боцман на советских торговых судах. Ему довелось начинать службу при, недоброй памяти, кронштадтском тиране, адмирале фон Вирене. Он был «впередсмотрящим» на многих кораблях к началу войны четырнадцатого года: на «Выносливом», на «Внушительном», на «Внимательном» и, наконец, на «Генерале Кондратенке» с его двадцатипятиузловым ходом.
Бывало, любит вспоминать Фотий, покойный командующий, адмирал Василий Канин, тогда еще кавторанг, нет-нет, да и скажет: «Ты, Соколов-четвертый, у меня лучший впередсмотрящий! Дальше тебя никто на горизонте темного пятнышка не заметит!»
Фотий забывает при этом упомянуть об одном: «Так какого же черта ты, Соколов, у себя под носом ничего не видишь?» — добавлял обыкновенно к своей похвале адмирал.
Сегодня Фотий поднялся на свой капитанский мостик, как всегда, по завершении дневной вахты, разложил было книги и вдруг вспомнил, что отпустил до завтра паспортистку Фофанову по каким-то ее частным нуждам. Отпускать бы не след, да ведь как не отпустишь? Вдова одинокая, мужа нет, дочка еще не помощница… Вдовье дело — как шаланда на море без буксира. А хотел позаниматься сегодня с ней, направить на верный компасный курс… Чем позаниматься? Известно чем — городком.
Да, не простая это штука — знать свой городок так, как его знает и любит комендант Соколов… Люди живут! Великое дело — люди!
Вот обратите, например, внимание, граждане…
В третьем этаже второго корпуса светится окно. Понятно: недалеко за ним стоит на столе лампа под зеленым стеклянным абажуром. Эта лампа долго не погаснет. В ее уютном свете Наталья Матвеевна Соломина, женщина строгая, лучшая чертежница МОИПа, вытягивает блестящим остро заточенным рейсфедером тонкие линии чертежа, всматриваясь в карандашные наброски инженера Гамалея.
В комнате стоят рядом два чертежных станка — ее и сына, Кимушки. Обычно мать и сын одновременно работают, но сегодня… Д-да, Наталья Матвеевна, дело-то, оно вон как поворачивается…
Фотию Соколову нет надобности размышлять, почему Кима Соломина невидно на его обычном вечернем месте. Фотий только слегка двигает головой. Через правое плечо он видит знакомую бетонную дорожку вдоль Невки под липками, видит крашенную недавно в зеленый колер садовую скамью и на этой скамье две смутные тени… Сколько можно, однако, объяснять девице физику или, скажем, алгебру?! Эх, молодость, молодость!
Фотий Дмитриевич оглядывается и на ворота городка: не возвращается ли домой его паспортистка? Маше Фофановой, полагает он, вовсе не к чему глядеть на эту скамью! Лишние разговоры!
Фотию вдруг становится немного жаль Машу, да и Наталию Матвеевну заодно: вдовье дело — трудное положение! Вот вырастила Маша дочь… Вытянулась, выровнялась ее Людочка-китаяночка. Теперь, того и жди, замуж вылетит; а мать обратно одна… Оно, конечно, рыжий Кимушка молодоват еще, простоват по такой, можно сказать, международной девушке. А всё-таки, ежели прикинуть, так, пожалуй, самое бы милое дело было… Взяли бы оба да тут же у себя в городке и судьбу свою нашли. Чего лучше?
Греха таить не приходится: Фотий терпеть не может, когда кто-либо уезжает из его любимого городка на сторону или еще что такое случается… Ну, там командировка, служебный перевод — это, конечно, ничего не попишешь. А замужество? Вроде как с корабля на берег без времени списаться; чего тебе, спрашивается, тут не жилось? Из такого показательного жилмассива и куда-то на сторону замуж идти? Да разве тут, на Каменном, своих молодых людей мало?
Нет, хорошо, кабы всё так вышло, как задумалось коменданту. Переписал бы он тихо-мирно Людмилу Фофанову из третьего, скажем, номера, в двадцать второй; Ким бы угомонился, да и Маше полегче бы стало… Освободился бы человек; может, и себе бы свою судьбу еще нашел… Старый впередсмотрящий заглядывает далеко; он может предугадать многое…
Он вынимает из карманов курительные принадлежности, свертывает приличных размеров крученку, толщиной с боцманский ус, и уж окончательно откидывается на стуле: работы сегодня не получится, а поразмыслить есть о чем.
Хорош городок №7, говорить не приходится, а всё-таки не всё и в нем идет так, как хотелось бы Фотию Соколову. Комендант-то комендант, да не на всё комендантская власть простирается. А жаль!
Вот, например, горят, отражая только желтую зарю, два окна в квартире Вересовых. Ну, что ты тут скажешь? Поискать второго такого человека, как Андрей Андреевич… Ученый человек, знаменитый человек, и при том при всем — простой, приветливый. Так почему же ему так не пофартило? Жена была? Была! Сын родился? Родился! Редкостный прямо малый: всё о чем-то думает, думает, обо всем спрашивает, до чего, казалось бы, и не добраться умом мелкому мальчишке. «Фотий Дмитриевич, а чем крупная канонерская лодка отличалась от малого крейсера?» Скажи на милость, куда хватил! А? Хороший парень, дельный! А вот…
Оно слов нет: Милица Владимировна, конечно, всем взяла. Красота; актриса; на всех афишах рисуют: «Фильм с участием М. Вересовой». Идет по улице — редкий встречный не обернется. Это всё так! Но такая ли человеку жена нужна, такая ли пареньку мачеха? Вон мальчишку бросила на весь вечер одного, сама укатила на машине… а ведь муж не где-нибудь — на военном сборе, в морской артиллерии! Эх, кабы мне бы…
Подале — Гамалеи сидят на своем балкончике, беседуют. Об этих горевать не приходится. Он-то, конечно, надел очки, как колеса, ничего сквозь них не видит, но зато уж Федосья Григорьевна штурман хороший… Эта и доведет и выведет! Комендант Соколов всегда знает, когда Фенечка Гамалей возвращается из своего Ботанического сада: окна мигом настежь, песни и музыка… И ребят, грех сказать, довольно шумно воспитывает. С такой не пропадешь. А всё-таки и у них беда: надо же такое горе! Два года назад, неведомо как, неизвестно почему, вдруг закончилась честная, прямая жизнь замечательной женщины, товарища Лепечевой, Антонины Кондратьевны, матери инженера Гамалея — погибла в пути, возвращаясь из Крыма… Как погибла, — следствием не установлено. Осталась дочка Анечка. Каперанг Лепечев только что с ума не сошел по жене: уехал надолго куда-то на Дальний Восток, а девочка осталась с Гамалеями. Правда, квартиры у них почти что рядом: одиннадцатый номер и четырнадцатый. Каперанг, когда въезжал в городок, был в МОИПе большим человеком. Но квартиры квартирами, а горе горем! И никогда быть того не может, чтобы такая самостоятельная пожилая женщина сама по собственной неосторожности из скорого поезда на ходу выпала! Но что тут сделаешь? Искали-искали; его, коменданта, сколько раз вызывали, опрашивали… нет, ни черта не нашли!
Комендант Соколов хмурится: Антонина Лепечева жила вот тут, в его доме! Казалось бы, — что из того? Но ему ее смерть отдается какой-то странной горечью, вроде виной: недоглядел! А при чем он тут? Тут, видимо, дело темное, сложное; или нашлась где-нибудь такая гадина, или уже…
До балкончика доносятся приглушенные голоса. Фотий перегибается через перила. «Домой! — кричит он вниз. — Домой пошли! Мать работает, так они…»
Это Ирка, Нинка, Зойка и Машка, дворничихины девчонки-погодки; растут, что ты скажешь?! «Спать немедленно! Ираида! Веди их спать!»
Нет, не всем еще легко живется в городке №7 МОИПа; а уж такой, казалось бы, образцовый жилмассив!
Фотий курит и думает про дворничиху, про ее мужа-пьяницу. Этому пенять не на кого, сам виноват. Фотий только недавно устроил его кочегаром в дом 75/77; и устраивал без подвоха: золотые руки у человека. А вот опять уволили! Потом он думает про семью бухгалтера Котова; ух, огромная семья! Там почему-то всегда половина больных и тем не менее вечно воспитываются какие-нибудь дальние родственники… Раньше мальчик Сережа Плаксин; теперь ровесница Люды Фофановой, горбатенькая сирота Лизонька Мигай… А выходят хорошие люди.
Мало-помалу мысли коменданта снова возвращаются к Фофановым и через них к самому себе… Конечно, трудно Марии Петровне одной, но и ему, Фотию, надо сказать прямо, вот как осточертела эта бобылья одинокая жизнь… Надоело! Сколько лет уже! Кипяти себе своими руками свой кипяток. Что бы тут такое придумать? «Да, Маша, Маша! — думает он. — Слабый человек, конечно. Сил настоящих нет: женщина».
Не было во всем флоте глаза острее, чем у Соколова-четвертого; финскую лайбу за пятнадцать миль по кончику мачты узнавал. «Так почему же ты, Соколов-четвертый, черт тебя возьми, у себя под носом ничего не видишь?!»
Белая ночь перевалила за половину… Город постепенно засыпает вокруг, но не совсем. Окончательно большие города никогда не задремывают…
Тише стало вокруг. Спят уже пестрые прогулочные ялики на воде возле окрестных пристаней. Спят громадные пальмы в оранжереях Ботанического сада. Дремлют высоченные радиомачты на том берегу Невки… Где-то далеко-далеко, за Новой Деревней, в Удельной, в Озерках печально и заманчиво покрикивают бессонные паровозы. Половина города спит, другая — готовится к завтрашнему дню, кипучему, бурному, светлому… Завтра воскресенье. По радио передали сводку погоды, и Фотий, как всегда, почтительно удивился: до чего все-таки дошел человек — завтрашние дела предсказывает!
Погода завтра ожидается великолепная: ясно, тихо, тепло. На Хладокомбинате заготовляют уже, узнав об этом, горы мороженого. В железнодорожных депо наряжают дополнительные составы: десятки тысяч ленинградцев ринутся завтра с утра за город, — тут и предсказывать нечего. Из ворот складов выезжают ночные грузовики, фыркают уборочные машины.
Резко стукнула в похолодевшем воздухе фрамуга окна. Кто-то в белом, маленький и быстрый, промелькнул за стеклами квартиры Вересовых. Это не нравится Фотию: он наморщил лоб, свел брови.
— Вересов Лодька! — недовольно бормочет он. — Или, вернее что, Слепень маленький. Вот оставь таких микроскопов одних дома, — сейчас тебе начинают по окнам вешаться. Не люблю! Случись чего, потом…
Он не успевает прекратить свою воркотню. «Спокойной ночи, товарищи!» — перебивает его мощный, далеко кругом разносящийся голос: наверное, Котовы включили перед сном радио, чтобы не проспать поутру. «Спокойной ночи! Сейчас ровно два часа! Кончаем наши передачи! Спокойной ночи!»
Это Москва. Она прощается со своими друзьями, живущими во всех концах страны. Прощается накануне…
Накануне чего? Никто, и уж тем более Фотий Соколов, этого не знает. Старый впередсмотрящий не видит ничего тревожного впереди. Он думает, что завтра просто будет обычное воскресенье, праздник.