К книге
Банджо. Роман без сюжетаКлод Маккей и туман Послесловие переводчика
100%
Клод Маккей и туман Послесловие переводчика
27

Небольшой город Джеймс-хилл, неподалеку от которого родился и вырос Клод Маккей, расположен в самом сердце Ямайки. Его окружают покрытые тропическим лесом холмы – «высокие, зеленые, непорочные», как писал о них сам Маккей. Он покинул их совсем юным и больше никогда не жил на родине – но возвращался к образу этих холмов снова и снова: и в прозе, и в стихах, и в воспоминаниях; одни из его мемуаров так и называются – «Зеленые холмы моей Ямайки». В романе «Банджо», который вы держите в руках, ямайские холмы и их обитатели то и дело появляются в поэтических грезах главного героя Рэя – персонажа, безусловно, автобиографического. Любуясь этим ландшафтом, начал сочинять свои первые стихи и десятилетний Маккей. Одно из таких ранних стихотворений посвящено Лондону: юный поэт мечтал побывать там когда-нибудь, «поглядеть на знаменитые улицы и всякие замечательные места и увидеть, как из заводских труб льется дым». Впоследствии Маккей, всю свою жизнь превративший в нескончаемое путешествие, много времени провел в Лондоне – и возненавидел этот город; детские мечты о «дыме, льющемся из труб» тоже не выдержали поверки реальностью. «Поработав на фабрике в Нью-Йорке и сведя близкое знакомство с гарью и дымом локомотивов и железнодорожных кухонь, я утратил по отношению к дыму романтические чувства. А Лондон почти всё время напролет утопал в дыму, – писал Маккей в первой автобиографической книге „Вдали от дома“ (1937). – В своем тропическом детстве я неизменно радовался туманам, которые поднимались над рекой, будто отяжелевшие пласты красивых облаков, что вырвались из земных глубин и устремились в небеса. Но лондонский туман был словно набрякшая удушливая пелена. Он не только окутывал тебя снаружи, он плескался в глотке, как кошмар, от которого ночью начинаешь задыхаться»[78]. Многим поэтическим и философским убеждениям Маккея суждено было обернуться разочарованием. Может быть, отчасти из страха разочарования и не возвращался он на Ямайку – чтобы «непорочные холмы» и оставались таковыми, оставались полувоображаемым пространством, путешествие к которому возможно только посредством художественного слова.

При этом вест-индское происхождение коренным образом повлияло на всю судьбу Клода Маккея – и творческую, и человеческую. Первая книга стихов двадцатитрехлетнего автора, «Песни Ямайки», включала в себя произведения исключительно на ямайском патуа – креольском языке, развившемся на основе английского, но во многом от него отличающемся и содержащем заимствования из других языков, всех тех, на которых говорили переселенцы из Африки, Индии и других стран, привезенные на Ямайку колонизаторами. Эта пестрота, явленная уже в языке первых стихов Маккея, распространялась и на вопросы бытия и сознания. Впервые оказавшись в Америке в тот же год, когда вышла книга, Маккей, уроженец британской колонии, остро ощутил свою «инаковость». И впоследствии, куда бы ни заносила его судьба, он нигде не чувствовал себя «своим»: ни среди американских негров, ни среди африканских; ни в компании интеллектуалов, рассуждающих о судьбах человечества в XX веке; ни в кругу беспечных представителей европейской богемы.

Не секрет, что в 1910-е годы, на которые приходится первое длительное пребывание Маккея в Америке, положение негров в американском обществе было, мягко говоря, незавидным. Несмотря на тринадцатую поправку к Конституции США, вступившую в силу в 1865 году после завершения Гражданской войны между Севером и Югом и законодательно запрещающую рабство и принудительный труд на территории Штатов, уже в последнее десятилетие XIX века появляется всё больше законов о расовой сегрегации, которые широко известны под общим названием «Законы Джима Кроу». Джим Кроу – персонаж комической песенки, часто становившийся героем так называемых блэкфейсов – модных представлений, для которых артисты мазали лица сажей или гуталином и изображали на сцене «потешных негритосов». Если читатель еще не успел позабыть Лопуха, одного из главных «оппонентов» Банджо, то, конечно, вспомнит, как яростно обличал Лопух подобные развлечения и как подозревал Банджо в намерении превратить свой негритянский оркестр в нечто подобное. Cами «Законы Джима Кроу», конечно, были отнюдь не такими веселыми, как давший им имя персонаж. Расовая сегрегация затрагивала мельчайшие нюансы жизни темнокожих, и даже в северных штатах, куда в начале XX века они массово переселялись с Юга и где им жилось полегче, приходилось сносить множество унизительных, а зачастую разорительных или даже попросту опасных условностей и ограничений. Маккей, по приезде в США обосновавшийся сначала в Алабаме, а потом в Канзасе, тоже довольно быстро «перекочевал» в Нью-Йорк: «южный извод» сегрегации привел его в ужас, а познакомившись с трудами Уильяма Дюбуа, он начал проникаться социалистическими идеями и подался на Север. В 1919 году в нескольких штатах вспыхнули массовые беспорядки, получившие впоследствии общее название «Красное лето»; причиной для них стала взаимная напряженность между переселившимися на Север неграми и белыми северянами, в том числе из-за конкуренции за рабочие места. Клод Маккей отреагировал на эти события сонетом «Если мы должны умереть», который сделал его знаменитым и стал заметным событием в истории культурного явления, противостоящего несправедливости положения негров и их восприятия «белым обществом», – Гарлемского ренессанса.

Гарлем – район на севере Манхэттена, который в конце XIX века начали постепенно заселять темнокожие, приезжавшие в Нью-Йорк в поисках лучшей жизни, и который к началу нового столетия стал уже полностью афроамериканским. Центром необыкновенного расцвета негритянской культуры в 1920–1930-х годах, называемого Гарлемским ренессансом, стали здешние музыкальные залы, бары и варьете. Очередная волна напряженного интереса к собственной национальной идентичности, охватившая американское культурное сообщество в начале XX века, не обошла стороной и афроамериканцев. Героем Гарлемского ренессанса был негр нового типа: не «забавный добряк с плантации», не карикатурный персонаж блэкфейсов, а образованный, талантливый человек, который пишет музыку и сочиняет стихи, исследует общественные процессы и меняет мир к лучшему – наравне с белыми, а то и превосходя их. В среде негритянских деятелей, которых охватил этот порыв, было распространено ощущение гордости за свое происхождение, за свой народ. Чувство это было новым и чрезвычайно воодушевляющим, плодотворным. В конечном счете устремленность к познанию собственного «я», существовавшая одновременно и в «белой», и в негритянской среде в США, привела к тому, что англо-саксонское доминирование и ассимиляционизм (та самая идея «плавильного котла») сменились мультикультурализмом: именно в принятии многокультурности и обнаружился ключ к американской национальной идентичности, поиски которой заняли не одно столетие.

Однако прежде чем это произошло, негритянским деятелям – и в их числе Клоду Маккею (особенно Клоду Маккею с его непримиримым, прямо-таки свирепым антирасизмом!) – предстояла еще долгая борьба с расовыми предрассудками по всему миру. Как это часто бывает, с расширением негритянского движения произошел перекос: негр, бывший еще недавно бесправным, подавленным, «невидимым», вдруг входит в моду, становится «изюминкой» в любой компании. И разумеется, за счет этого снова «превращается в вещь», просто на этот раз не в предмет обихода, а в стильный аксессуар. Вспомните, с какой горькой яростью Рэй рассказывает Банджо о собственном опыте подобного рода. А вот что писал Маккею его младший друг, еще один видный деятель Гарлемского ренессанса Лэнгстон Хьюз: «На Бродвее каждую неделю идут чудовищно плохие негритянские шоу. Они проваливаются – и поделом. Попадаются цветные пластинки для виктролы просто невыносимо пошлые. Ну были бы они хоть смешные, или грустные, ну хоть полугрустненькие – так нет же. Дельцы, эти мерзкие идиоты, – в большинстве своем, боюсь, евреи, – доят эти негритянские вещицы так, что ни цента не пропадет»[79]. А двумя годами позже: «В этот год на Юге линчуют по меньшей мере одного негра в неделю, цветной барьер стягивается всё туже и туже, даже в Нью-Йорке, – а в книжках и в театре негры всё те же умильные симпатяги! Танцуйте, сволочи, пляшите! Вы такие необычные, такие потешные, ну просто лопнуть!» Да, мало была подготовлена публика к явлению того самого «идеального негра». Оставалось только постепенно приучать ее к мысли о возможности его существования – на собственном примере.

Осенью 1919 года – как раз после событий «Красного лета» – Маккей покидает США и переселяется в Лондон: его связи с социалистами и организацией «Индустриальные рабочие мира» делают дальнейшее нахождение в Америке небезопасным. Так начинается его многолетнее странствие по Европе и Северной Африке. Хорошо изучен в отечественном литературоведении эпизод с путешествием Маккея в Советский Союз: он был приглашен туда в 1922 году на Четвертый конгресс Коминтерна в качестве представителя угнетаемого капиталистами народа. Отношение Маккея к России изначально было достаточно сердечным; Николай Чуковский, приставленный к нему в качестве переводчика и написавший впоследствии очерк о Маккее «Поэт с острова Ямайка», полагал: «…по меньшей мере наполовину это отношение обусловлено было тем обстоятельством, что в жилах главного русского поэта Пушкина, столь почитаемого в России всеми без исключения, текла негритянская кровь. Маккей с пристальным вниманием рассматривал все попадавшиеся ему под руку пушкинские портреты и „на глазок“ определял, в каком именно соотношении национального поэта можно считать негром. Маккей также чрезвычайно гордился тем, что один такой портрет ему подарили – он воспринял это как признание его поэтического дара – и увез подарок с собой в Америку. Вообще стоит отметить, что среди деятелей Гарлемского Ренессанса Пушкина как собрата по расе и по перу воспринимал отнюдь не один Маккей; Лэнгстон Хьюз, например, посвятил Пушкину и его памятнику в Москве несколько эссе, в том числе со знаменательным названием „Московские негры“». (Для журнала «Иностранная литература», 1933.)

Чуковский описывает Маккея как веселого, добродушного, достаточно легкомысленного человека, день которого начинался после полудня с рюмки коньяка – его бутылочка всегда была припрятана у Маккея под кроватью. Советский писатель упоминает, что видел в жизни многих негров, но «такого черного, как Маккей», ему встречать не доводилось (и, кстати, признается, что «очень гордился своим негром и хвастал им среди приятелей»[80], так что роли «диковинки» Маккею не удалось избежать и тут). При этом Чуковский отмечает непримиримую ненависть Маккея к белым и его, в сущности, равнодушие к тому, что происходит в Советском Союзе: якобы ямайского поэта интересовало только то, как в СССР относятся к неграм. Поэтому-то, видимо, Маккей в конечном счете не слишком хорошо сошелся с советскими руководителями: тех интересовал в первую очередь классовый вопрос (и избирая себе среди негритянских деятелей «фаворитов», они использовали положение их народа как выигрышную карту в собственной игре), между тем как Маккея занимал вопрос расовый – занимал превыше всего остального. В результате этого взаимного разочарования Маккей скоро распрощался с почетной ролью «главного темнокожего друга СССР». Рецензии на «Банджо», вышедшие в советской прессе, носили самый что ни на есть уничижительный характер. Абель Старцев писал в 1931 году в журнале «Октябрь»: «Значит, опять „в Гарлем“? Или, может быть, в Африку? Ближе к природе, к стихийной первобытной жизни полудиких негрских племен? Вредная, реакционная философия!»[81]

После визита в СССР Маккей продолжил переезжать с места на место. В 1926 году голливудский режиссер Рэкс Ингрэм открывает собственную студию под Ниццей и приглашает к себе Маккея в качестве сценариста. Такая работа Маккею по душе, хотя некоторые сотрудники студии и позволяли себе отпускать по его адресу расистские шуточки, а с одним из них у Маккея развился полноценный конфликт, в результате которого вспыльчивый писатель даже накинулся на обидчика с ножом – о чем потом очень жалел, так как понимал, что этот поступок только подтверждает стереотипы о его народе, между тем как одной из главных своих задач Маккей считал именно их развенчание. Когда студийные проекты были завершены, Маккей, деньги у которого никогда не задерживались, переехал в Марсель – там можно было прожить дешевле, а ему хотелось привести в порядок черновики нескольких рассказов. Впечатления от того периода жизни и легли в основу второго романа Маккея – «Банджо».

Как и всё, что писал Маккей, «Банджо» – вещь глубоко автобиографическая. В сущности, и он, и Хьюз, и другие негритянские писатели того времени, чья жизнь своей смысловой и событийной насыщенностью сама во многом походила на книжное повествование, а опыт нуждался в письменной фиксации, поскольку отражал возрождение к полноценной жизни целого народа, – все они, можно сказать, творили в рамках направления автофикшн, осознанного и обозначенного только в конце XX века и по нынешним временам чрезвычайно востребованного. Автобиографичность эта – не только в поэте Рэе, проведшем детство на Ямайке, тонко чувствующем и неутомимо порицающем расовые предрассудки (причем в первую очередь – в своих же чернокожих друзьях), герое-резонере, с появлением которого во второй части текст романа то и дело начинает напоминать какой-то манифест. Маккей наделяет собственными чертами и второго центрального персонажа, Банджо, эдакого чернокожего эпического героя, собирательный образ, соединивший в себе все наиболее характерные черты, всю мудрость негритянского народа. Банджо – такой же «гражданин мира», как сам Маккей: в разных компаниях он то рекомендуется французским гражданином, то ссылается на свою службу в канадской армии, а ближе к концу книги мы узнаем всё больше о его американском прошлом. Мятущегося, сложного, во всём сомневающегося Рэя тянет к Банджо с его величавой, спокойной искренностью и простотой. Окружающие их персонажи – точно подмеченные и изображенные Маккеем типажи, своего рода «персонализированные точки зрения» в нескончаемых и зачастую ожесточенных дискуссиях о расовых вопросах. Невозмутимый философ Имбирёк, живущий по принципу «меня никто не трогает – и я никого не трогаю»; неугомонный Белочка, понимающий только язык кулаков; поклонник Маркуса Гарви Талуфа (снова автобиографический штрих: увлечение идеями Гарви в свое время пережил и сам Маккей, и разочарование в них вполне чувствуется в тех язвительных замечаниях, которыми поддразнивает Талуфу Рэй); наконец, наиболее неприятный и Рэю, и Банджо фарисей Лопух, который по молодости и глупости всю сущность борьбы с расовыми предрассудками переворачивает с ног на голову – чем грешат, полагает Маккей, многие негритянские деятели, которым недостает глубины и ума, чтобы это понимать.

Впрочем, содержание романа отнюдь не сводится к «программным» спорам между персонажами – в конце концов, Маккей был по-настоящему одаренным писателем, а не сочинителем политических брошюр. Наиболее яркие, живые страницы книги посвящены быту марсельских бродяг – непредсказуемому, нередко опасному, но в то же время полному забавных ситуаций и неподражаемых человеческих типов. Выхваченные Маккем из пестрой многонациональной портовой толпы, даже «проходные», третьестепенные персонажи описаны так, что запоминаются. Особое внимание уделяется речи каждого из них – странные словечки, трудно передаваемые особенности выговора для читателя англоязычного очень на многое указывают, вплоть до того, из какого штата или из какой африканской страны родом тот или иной герой. Чего стоит одна только сестра Гитер, речь которой представляет собой «взрывное сочетание» переиначенных цитат из проповедей и глубокого южного акцента, в котором проглатывается половина звуков!

Нужно сказать, что тема «пляжных парней» для эпохи довольно типична и возникает далеко не у одного Маккея. Уже упоминавшийся Лэнгстон Хьюз посвящает подобному образу жизни несколько глав своей опять-таки автобиографической книги «Большая вода» – только у него эти воспоминания связаны не с Марселем, а с Генуей. У Хьюза узнаем гораздо больше о том, какими именно способами пляжные бродяги зарабатывали на жизнь. Вот, например, какое искусство демонстрировал техасец по имени Кенни:

Был среди нас один техасец, обладавший недюжинной премудростью в теории и практике бродяжничества. Завидев компанию туристов, американцев или англичан, он бухался на скамейку на набережной с видом самого разнесчастного смертного под луной. Глаза его наполнялись слезами, рот раззявливался. Туристы останавливались полюбоваться панорамой генуэзской гавани, а он тем временем внимательно прислушивался к их голосам и выговору. И вот стоило туристам пройти мимо техасца Кенни, как он вскакивал с места и, задыхаясь, припускал за ними с криками:

– Вы случаем не из Вермонта? Или из Канзаса? Или из Уэльса? Или из Австралии? Или еще откуда-нибудь – откуда, он догадывался по выговору. И очень часто попадал в самую точку. У него была поистине чудесная способность различать всяческие акценты, не говоря уж о том, каким великим актерским даром наградила его природа.

Если они отвечали «да», Кенни говорил:

– И я тоже. Я из Новой Англии. И вы только взгляните на меня, ребята! Парень из Вермонта, без гроша, здесь, в этой Богом забытой стране макаронников! И хоть бы один корабль отплывал в наши края!

Иногда туристы давали ему столько, что потом мы могли безбедно жить целую неделю.

А вот что проделывал другой бродяга из их компании:

Шотландец в нашей труппе разыгрывал почти столь же блистательный трюк. Почти – потому что на его счет, наверное, люди всё-таки иногда начинали подозревать неладное. Когда шел дождь, шотландец снимал пальто и отдавал его на хранение мне или кому-нибудь еще. Затем он выискивал компанию туристов, спешащих где-нибудь укрыться, и во имя белого человека, очутившегося в темной стране накануне зимы, просил дать ему денег на покупку поношенного плаща или хоть чего-нибудь, что защитило бы его от пронизывающего мистраля.

А если день, наоборот, был солнечный, то при приближении туристов шотландец снимал ботинки и прятал их в тени дерева или под брошенной кем-нибудь газетой. И пускался в уверения, что кто-то стащил у него ботинки, пока он спал на скамейке, прямо с ног снял; теперь итальянцы потешаются над ним, а вот англичане или американцы – люди, у которых порядочность в крови, – уж конечно, помогут ему купить новую пару. Жертвы, как правило, так и поступали, и иногда дело доходило даже до полукроны или чека на доллар[82].

Хьюз по части подобных комических зарисовок был большим мастером. Маккей же зарисовками не ограничивается; в его романе образ Марселя – поэтического и отталкивающего, завораживающего и трагического – обретает полифоничность и универсальность. Внутренняя серьезность, которая, судя по всему, была присуща самому автору от природы, улавливается даже в самых веселых фрагментах и диалогах.

Резкость высказываний самого Маккея в печати не всегда находила отклик даже у его соплеменников; за радикализм Маккея даже иногда называли «черным фашистом»[83]. Однако читая монологи Рэя, зачастую тоже жесткие, полные горечи, обращаешь внимание в первую очередь на то, что никакого формализма, слепого разделения людей на «белых и черных», «своих и чужих» в них нет. «Вы можете слушать, а можете не слушать – если я настоящий рассказчик, то мне вообще до лампочки, какого цвета лица у тех, кто слушает, и у тех, кто не слушает: я просто нащупаю связь с первыми и буду рассказывать им», – говорит Рэй, споря с Лопухом, и его творческое кредо здесь, очевидно, созвучно с позицией самого Маккея как писателя и поэта. Да, «белая цивилизация» была ему ненавистна – но расчеловечиванием белых зрелый Маккей не занимался никогда. Как истинный писатель, он в первую очередь видел в человеке человека. Собственно говоря, за мир, в котором это будет считаться нормой, он и боролся.

Усиливающееся разочарование Маккея в социалистическом движении также нашло отражение на страницах романа. В конце жизни он отошел от него окончательно. В 1940 году Маккей вернулся в Америку – вопреки тому, что прежде исключал для себя такую возможность, – и вскоре, незадолго до своей смерти, принял католичество, в котором видел последний оплот духовности и терпимости перед механизированным, материалистическим миром, миром обезличивающего прогресса, против которого ополчается и Рэй как против первоисточника всех бед на свете – что для черных, что для белых. Подобный резкий переворот – не редкость для интеллектуала той эпохи. Последствия «социалистических побед», явившие себя в конце 1930-х и в начале 1940-х, многих из них, некогда ярых борцов с устоявшимся миропорядком, превратили в традиционалистов.

Туман над ямайскими холмами; туман недружелюбного, бесприютного Лондона; туман сомнений и заблуждений, опрометчивых решений и фанатизма, в котором блуждала эпоха, – всего этого в жизни Маккея было вдоволь. Но вот перед вами роман, главное в котором всё же не злоба, не обида, не жестокость. Такого здесь тоже предостаточно, но героям всегда есть чем крыть, ведь их отличает умение радоваться жизни во всей ее полноте, умение петь о ней и говорить на головокружительно хлестком языке. И главное в романе – ослепительно-синее марсельское небо. Без единого облачка.

Предыдущая главаГлава 27 из 27К книге