Из ненаписанного дневника царицы Устиньи Алексеевны Соколовой
Никогда и никого не убивала я. Не случилось как-то в жизни моей черной такого. При мне убивали, меня убивали – это было, а я сама не пробовала, мечталось только.
Хотела?
Бывало такое: за вышиванием сидела, а сама представляла, как иголку свекровке в горло вгоню. Или мужу богоданному, ненавистному…
Остальных как-то не ненавиделось настолько.
А этих двоих я лютой ненавистью ненавидела, и убить мечтала, и убила бы, представься случай… Нет. Что уж себя обманывать!
Могла убить. Могла.
Знала я о тех случаях, когда, обезумев от боли да ненависти, бабы на палачей своих кидаются. И мужей-зверей убивают, и самих их, убийц, потом смертью страшной казнят… Могла я так кинуться?
Могла.
И во сне убить могла, Фёдор рядом со мной спать любил, хоть и пеняла ему свекровка, что неуместно так, а любил. А я ненавидела.
Все в нем ненавидела, что было: запах его… вонь эту жуткую, и манеру меня тискать, ровно куклу бессмысленную, и храп постоянный… не убила же?
Вот и весь сказ. Не убила.
А сейчас так сила во мне вспыхнула, что самой страшно стало, только мое сердце выдержало, оно и не такую боль терпело, а его сердце – не справилось. И знаю, если татя разрезать, если сердце его из груди вынуть, ничего там не будет. Так, комочек обугленный.
Сила вспыхнула, сила его сожгла. А я… я даже не осознала сразу происходящее, только одно твердо знала – не отдам!
Больше никого из близких своих, родных, любимых и любящих не отдам! Людям не отдам, смерти не отдам, пусть в свой черед приходит, а пока – мои они! И только мои!
Достало с меня горечи, и боли достало, и тоски звериной, наплакалась уж в келье монастырской, навылась. Теперь я многое сделать могу, против любого зла встану, не дрогну, никому любимых своих не отдам. Только с бабушкой поговорить надобно о случившемся. Вроде как и не должна волхва такое творить? Или могут они, только не все, и в тайне это сохраняют?
А ведь в той, черной жизни не бывало со мной такого. И Вареньки маленькой не было, и Дарёна ее не защищала, и не покушался никто, не было татя.
Меняется все?
Пусть меняется! Одно неизменно!
Никому я своих в обиду не дам! Пусть и не мечтают, вороги! На клочья порву, по полю разметаю! Жаль, не знаю я только, откуда этот разбойник взялся!
Может, и дознаемся когда?
Не до татя мне сейчас, на отбор скоро уж ехать, а уж что там будет?
Что-то помню я из той жизни, что-то новое будет наверняка, а что-то и вспоминать придется.
Справлюсь. Не для себя – для них справлюсь. И сейчас я это твердо знаю.
– Царевич! Беда у Заболоцких!
Фёдор в одну сторону вскочил, одеяло в другую полетело, ногу впопыхах ушиб о половицу, выругался грязно, на Михайлу дикими глазами уставился.
– ЧТО?!
– Вроде как тать к ним забрался да напал на кого. А боярышня Устинья его и того… убила.
Фёдор как стоял, так и обратно сел, хорошо еще, лавка попалась крепкая – и не такие размахи выдерживала.
– Убила?!
Михайла картинно руками развел.
– Вечор татя в Разбойный приказ принесли. А уж чего там, как там – не сказывали мне подробнее, не царевич я, боярин Репьев и не поглядит на меня лишний раз. К боярину Заболоцкому сунулся – не попасть, спит он, и боярышня спит, ровно мертвая, холопья сказали, лекарством ее напоили опосля вчерашнего и будить не велено, как проснется, так и ладно будет.
Фёдор на ноги встал, подумал пару минут.
– Одеваться мне подавай! Сам поеду, разузнаю, что да как.
Михайла затаенно улыбнулся, Фёдору помогать принялся. Того ему и надобно было. Сам-то он вечор к Заболоцким явиться не насмелился, а любопытно ж!
Что там Сивый? Хотя Сивый-то что – и так ясно, все он, лежит себе в приказе Разбойном, тихо да ладно. Вопрос у Михайлы другой: где тот дурак попался?
И еще примешивалось новое, неожиданное.
Оказывается, не такая уж боярышня Устинья и беззащитная? И зубки у нее есть, и коготки? Другая бы завизжала али в обморок какой упала да тут бы и погибла, прирезал бы ее Сивый. Ему что?
Ему хоть Устинья, хоть холопка какая! Михайла б его потом убил, понятно, а Устинью не вернуть уже. А боярышня кричать не стала, сознания не потеряла.
Убила.
В спину, а все равно… сколько сил надобно, чтобы в живого человека ножичек-то воткнуть? Иные и в бою не могут, видывал Михайла таких, иных и жизни лишал. Ему оно всегда просто было, а выходит, что и Устинья – может?
Точно, его она!
Его, и только его!
Такая ему и надобна, чтобы и смелая, и красивая, и умненькая… Михайла самого лучшего заслуживает.
Федька?
А что – Федька? Пусть себе живет, как живет, но без Устиньи, недостоин он боярышни. А покамест полезен – пользоваться им будем.
Борису тоже доложили, правда не сразу, но кто ж знал?
– Государь! Боярышня Заболоцкая, верно, в отборе царевичевом участвовать не сможет.
Борису мигом интересно стало:
– Отчего ж?
Боярин Репьев, который Разбойным приказом и ведовал, даже поежился чуточку под взглядом государевым.
– На подворье Заболоцких, государь, нынче ночью тать влез. Чего уж хотел – не ясно, а только убила его боярышня Заболоцкая и теперь лежит без памяти.
Борис даже и не удивился сильно. После того, что он о боярышне узнал, и удивляться странно было.
Могла ли убить – волхва?
Еще как могла, странно только, что ножом убила.
О волхвах Борис знал не слишком много, больше догадывался. Но Устинью он видел, и когда она аркан с него снимала, и в роще. Могла ли она убить?
И сам себе на вопрос ответил – могла, быстро, легко и без сожалений.
– И боярышня без чувств лежит?
– Да, государь.
– Ну так что же? Отложите покамест отбор: как боярышня опамятуется, оправится, так сразу и начнем.
Боярин аж глаза вытаращил, не ожидал он от Бориса таких слов.
– Государь, не положено так-то… не по обычаю! Она ж теперь порченая, наверное, и скандал этот еще как обернется, невеста-то для царевича не такой быть должна, смирной да тихой?
– А ты, боярин, с Фёдором о том не говорил? – Глаза у Бориса лукавые были, умные.
– Пытался, государь.
– И что же?
– Умывался как раз царевич, тазиком в меня кинуть изволил.
– У меня тазика нет. – Борис только вздохнул, сожалея об отсутствии такой полезной утвари. Приказать принести да у трона и поставить… десятка три? – Ты подумай сам, боярин, Федька сейчас как ребенок у петушков на палочке, и хочется ему того петушка, аж свербит. Что с ребенком будет, когда ты уведешь его?
Боярин, у которого и законных деток шестеро было, и, говорят, на стороне то ли пять, то ли еще поболее, только головой качнул. Детей своих он любил, возился с ними в удовольствие и картину эту себе легко представил, даже поморщился от визга детского, истошного.
– Ты, государь, думаешь, когда мы ее на отбор не пригласим, так и царевич упираться начнет?
– Уверен. Погоди чуток, пусть боярышня в себя придет, на отбор приедет, получит Федька свой леденец, куснет от души да и поймет, что булочки куда как вкуснее будут.
Боярин ответно заулыбался. А мудр у них все же государь.
Понятно, Заболоцкая эта царевичу не пара, но когда упрется мальчишка? И дело сделано не будет, и деньги потрачены, и Росса вся взбаламучена – ни к чему это, лучше сделать, как государь сказал. И то, другой бы приказал просто, а Борис по-человечески отнесся, старается он свои решения объяснять, полагает, что так и люди работать будут лучше. И боярин старается его доверие оправдывать.
– Во всем прав ты, государь. Так и сделаем.
– Сделай, боярин. Причину какую подходящую придумай, и все хорошо будет.
– Да, государь.
Боярин ушел, а Борис призадумался.
И отправить бы своего человека, разузнать, как и что, но и не надо бы внимания к Устинье привлекать. Ой, ни к чему.
Подождать придется.
Лучше он кое-что другое сделает.
– Как Федька объявится, пусть ко мне придет, – отдал он приказ.
Вот и ладно. Узнает он все из первых рук, и расспрашивать особо не придется.
Фёдору на тот момент тяжко пришлось. Его метлой гнали от комнаты боярышни, еще и шипели злобно, и глазами сверкали. Стоит себе старушка сухонькая, пальцем ткни – переломится, а метла у нее в руках. И машет так грозно…
Фёдор больше от неожиданности остановился. Чего это – чтобы его метлой побили? Нет такого закона, чтобы царевичей метлой поганой бить и гнать!
– Бабка, ты чего?
Умнее как-то ничего и не придумалось. Агафья Пантелеевна подбоченилась:
– Ты чего тут носишься, оглашенный? Скажи спасибо – не побила!
– Да я… царевич я!
– А боярышня спит! Чего ты к ней ломишься, царевич?! Будить ее нельзя, это я тебе как на духу скажу! Али ты ей зла желаешь?!
Рассчитала Агафья все правильно, на последний вопрос Фёдор и ответил:
– Да я… Нет, конечно!
– А коли так – не ломись к ней! Я сейчас дверку приотворю, в щелку посмотришь. Истерика была у нее, пришлось успокаивающим отваром отпаивать, вот и спит таперича. Сколько надобно проспит, потом проснется – спокойна будет.
– Вот оно что, – сообразил Фёдор.
Такое-то он и у родимой матушки в покоях видывал. Когда лекари требовали, чтобы поспала больная, сонным отваром ее поили, будить запрещали.
Фёдор назад и сдал. Не дурак же он?
– Может, Адама прислать? Лекаря.
Агафья поклонилась:
– Как угодно будет царевичу, а только никого я пока к девочке не подпущу. Пусть проснется сама, тогда и видно будет. Нельзя ее тревожить сейчас. Никак нельзя!
– Что случилось-то, бабка?
Фёдор и у боярина уж спрашивал, да только тот и сам мало знал. Тать, нож, Устинья, истерика – и все, пожалуй. Дарёна сейчас сама лежала, от страха отходила, Агафья и ее отваром напоила да спать уложила. Возраст же!
Она-то волхва, ей многое нипочем, а Дарья – баба простая, ей каждый случай такой – считай, вырванный кусок жизни. Ладно уж, поговорит она с царевичем, пусть его. Не кричит он, ногами не топает, вот и она ругаться не станет.
– Ты, царевич, знаешь, поди? У Устиньи брат женился, и маленький у него уж есть.
– Не рановато ли?
Про свадьбу Фёдор знал от Михайлы, а про маленькую Вареньку уже нет, не интересовали его чужие дети.
– Нагуляли до свадьбы, вот родители и поженили их, – махнула рукой Агафья.
Фёдор хмыкнул, но говорить не стал ничего. И такое бывает, дело житейское. Обычно до родов женят, но всякое случается в жизни, не всегда и угадать удается.
– Маленькая с нянькой была, зубки резались у нее, ревела громко. Устя зайти к ним решила, тоже малышку понянчить.
– Зачем? – Вот теперь Фёдор неподдельно изумлялся.
Нянчить?
Малышей?
Они же орут, пачкают, они ничего не понимают, и вообще… Фу?
Агафья на него посмотрела, как на недоумка какого.
– Любит Устинья Алексеевна с детками возиться. Поди, и своих хочет!
Фёдор тут же выпятил грудь и заулыбался, ровно ему алмаз какой подарили.
Хочет, конечно! От него! Да?
– А в комнате тать оказался, кажись, через забор махнул как-то, следов не нашли. Устя вошла, а гад на няньку ножом замахивается. Она закричала, тоже нож со стола схватила да татя и ударила, удачно еще получилось, что насмерть. А с боярышней от такого нервный припадок случился. Сонным зельем мы ее напоили да уложили, чтобы горячки не было. Женщина ж! Как такое пережить спокойно?
Вот теперь Фёдору и все понятно было, и ругаться не хотелось. Пусть бабка ее и дальше так хорошо охраняет, не от него, конечно, он-то в будущем муж Устиньин, законный, но… пусть пока постережет.
– А пройти посидеть с ней рядом можно?
Агафья головой сурово качнула:
– Уж прости, царевич, хочешь – казнить меня вели на месте, а не пропущу. Ты ж не усидишь, знаю я вас, молодых-горячих, начнешь ее за руки хватать али поцеловать попытаешься.
Уши у Фёдора краснели медленно, но неотвратимо.
– Это…
Угадала Агафья без всякого зеркала волшебного и дара предвидения, да и чего тут угадывать, не первый такой дурачок на нее смотрит, авось и не последний?
– Вот. А ее будить сейчас никак нельзя. Понимаешь? Совсем никак, не то хуже потом будет!
Фёдор только вздохнул, еще раз посмотрел в щелочку на Устинью.
Девушка лежала на боку, подложив руки под голову, коса длинная на пол спадала, на личике выражения менялись. Вот увидела что-то плохое, нахмурилась, шевельнулась, потом лоб разгладился, на губки улыбка набежала, и вся она такая стала, на ангела похожая…
Только облизываться и осталось.
– Ты ее постереги, бабка.
Серебряный рубль Агафья с достоинством приняла, даже поклонилась.
– Ты уж прости, царевич, когда не так сказала чего, а только девочку я защищать буду.
Фёдор и не возражал. Гнев улегся.
Но в Разбойный приказ он еще съездит, разъяснит там у боярина Репьева. Пусть объяснит, как у него тати по столице бегают невозбранно? А?!
День прошел, хлопотами наполненный, вечер уж наступил, когда Устинья глаза открыла, потянулась. Агафья тут же рядом оказалась, на внучку поглядела пристально. Вроде и обошлось?
– Устенька, очнись, внученька…
– Бабушка?
Агафья Пантелеевна внучке лоб пощупала.
– Нет у тебя горячки, хорошо это.
– Нет… С чего горячка?
– Не помнишь ты ничего? Устя?
Тут-то Устинья и вспомнила. И татя, и огонь черный, и действия свои, и застонала в голос, не сдерживаясь уже:
– Ох-х-х!
– Считай, вечер уже! Почти сутки ты без сознания лежишь, и я тебя добудиться не могла. Уж и царевич приезжал, и из Разбойного приказа людишки наведывались. Боялась я, не опамятуешься ты до завтра, а ежели б горячка началась, то и вовсе надолго это.
– Завтра? Ах да, завтра же на отбор ехать…
– Сил ты много потеряла, внучка. Расскажешь, что случилось?
– Не слушает нас никто? Нет рядом ничьих ушей?
Агафья на всякий случай дверь проверила, засов задвинула, к правнучке подсела.
– Тихо-тихо говори, Устенька.
Устя и рассказала.
И о страхе своем безумном.
И о том, как огонь в ней вспыхнул.
И как упал к ее ногам тать… Она уж потом сообразила нож в него воткнуть, опосля кричать о помощи. Ежели б не нашли в нем ничего, заподозрили б неладное. Агафья слушала, вздыхала, потом Устю по голове погладила:
– Все ты верно сделала. Не казни себя.
– И не собиралась я казниться да каяться, и на исповеди не упомяну, не в чем мне плакаться. Не жалко мне татя, не понимаю я, как и что сделала.
– Неужто не задумывалась ты? Лекарство и яд – суть одно и то же. Кто лечить умеет, тому и убить под силу. И… в то же время не можем мы этого сделать.
– Почему?
– Потому что в глазах Матушки каждая жизнь – ценность. Мы ее оберегать созданы, а не лишать, лелеять, не карать.
– А вот так, как я?
– Потому и слегла ты. Выплеснула всю силу в едином порыве… Когда б Матушка тебе свой знак не дала, когда б не ее благоволение, ты и умереть могла бы.
– Зато Дарёна жива. И Варенька.
– Вот. Не за себя ты дралась, за други своя жизни не пожалела. Так-то еще можно. И молода ты пока, не закостенела, нет для тебя наших правил.
– А… еще смогу я так?
– Не ведаю, Устенька. Никогда я о таком не слышала, не видывала. Может, в летописях и есть такое, про то Добряну расспросить надобно, но не завтра это будет. Первый отбор завтра, внизу люди от царевича дежурят. Когда не опамятуешься ты ко времени али вовсе заболеешь, перенесут его. Но сейчас-то, я смотрю, не надо будет этого делать?
Устя ресницы опустила.
– Не надобно переносить ничего, пусть так царевичу и доложат. А… что ты сказала? Что люди говорят?
– Что разбойник на подворье забрался да в детскую попал. Что защищалась ты, вот нож и схватила… туда и дорога негодному. Это какой-то… Сивый. Государь приказал, так мигом розыск учинили, узнали и кто, и что, и зачем приходил. Его вроде как разыскивают, холоп-то беглый, хозяина убил, деньги украл, разбойничал.
– И что его к нам занесло?
– Мало ли как бывает? Свадьбу играли – мог он подумать, что поживиться чем удастся.
– И такое могло быть. Царевич не являлся?
– Приезжал, сказывал, что без тебя отбор не начнется. Крепко в тебя он вцепился, Устенька.
– Да пропадом бы он пропал, – честно сказала боярышня. – Бабушка, а ты мне ничего рассказать не хочешь о Захарьиных? Не успели мы ранее поговорить, а надобно!
– Нашла я все, Устенька, и зелья, и книгу, и еще разности всякие, черные, все там лежит, в подвале. И давненько уж все обустроено, лет тридцать тому…
– Значит, баловались Захарьины черным.
– И баловались, и продолжили, и подвальчик тот обжитым выглядит, только вот кто из них там бывал, не ведаю.
Устя задумалась, родословную муженька своего бывшего – небудущего припомнила.
– Захарьины… Никодим Захарьин вроде как на какой-то иноземке женился.
Устя припомнила, что точнее не упоминала Любава, и странно же это было! О связях своих родственных с Раенскими она подробно рассказывала, а как речь об отце да матери заходила, так тут же и разговор в сторону уходил – отчего бы?
– Кажется так, а точнее не помню я.
– Сейчас мы большего все одно не узнаем, а узнавать надо осторожно, и хорошо бы обождать чуток, посмотреть: я там побывала, вдруг кого взбаламутим?
– Давай подождем, бабушка, а потом разузнать попробуем, кто там был, как дело было. Тридцать лет подождало и еще пару дней подождет.
– Правильно, внучка. Умничка ты у меня.
Устя зевнула. Вроде и сутки пролежала, а все одно как вареная.
– Бабушка, поспать бы мне еще… Разбудишь ты меня завтра? И слугам царским скажи, отбор отменять не надобно, не заболею я, устала просто.
– Разбужу, конечно. Спи, дитятко. Спи.
Устя уж третий сон видела, а Агафья все сидела и сидела у изголовья ее. Думала о своем.
Страшно ей становилось.
Жива-матушка, выбрала ты внучку мою, одарила щедро, да вот только снесет ли Устинья ношу такую? Сможет ли?
Спаси ее и сохрани, обереги и защити. А я помогу, чем смогу, рядом буду, собой закрою, когда понадобится, меня-то и не жалко уже. А ее?
Кровь в ней не просто запела – колоколом набатным загремела! Страшно мне за нее, сколько ж с внучки спросится, когда дано ей столько.
Ох, Жива-матушка, помоги!
Рудольфус Истерман в санях сидел, на Россу смотрел.
Отправил его государь таки в другие страны, но беды в том большой не видел Руди. Поди, по санному пути-то ехать легко, весело, с бубенцами, с перезвонами. Сюда он приезжал на корабле, и не посмотреть ничего было толком. Ох и крутило тогда Руди от несвежей корабельной пищи, от качки постоянной, а вонял он аки зверь лесной, дикий.
Не то сейчас: везут его со всеми радостями, услужают да угождают. Богатство есть у него, власть есть, возможности. И все же, все же…
МАЛО!
Одним словом Руди мог свое состояние описать.
Мало ему было!
Хоть и есть у него многое, а чего-то и не хватает! Иноземец он! И смотреть на него бояре так и будут, ровно на грязь какую, к каблуку присохшую. Мы тут на родине своей, а ты не сгодился, где родился? Наволочь ты пришлая, да и только!
Есть у него почет, да не тот. Уважение, да тоже не то: его как блажь царскую воспринимают. А земель нет у него. Еще государь Сокол иноземцам запретил на Россе землями владеть, только когда не менее пяти поколений семьи на земле Росской сменится, тогда и можно будет землицы дать им кусочек небольшой, если заслужат. А до той поры – запрет, и соблюдают его государи свято.
Доходы с поместья какого подарить могут, но поместье все одно будет в руках государевых.
Есть у Руди дела торговые, да опять же запрет государев крылья подрезает. Одним товаром торговать и вовсе нельзя, а другим с такими пошлинами можно, что и сказать страшно.
Куда-то и вовсе не влезешь, своим тесно, бояре друг друга локтями отпихивают. Пробовал Руди кой-чего у Бориса добиться, да куда там! В том, что интересов государственных касается, царь и сам не поддастся, и бояре не дадут.
Таких денег, чтобы шесть поколений семьи его на золоте ели-пили, Руди и не заработать, и не украсть. На государственные-то должности иноземца тоже не возьмет никто. Опять запрет…
И – семья.
Хоть и была у Руди любовь безнадежная, и мужчины ему нравились, но семью-то заводить надобно! Род продолжать! А опять же – как и с кем?
Бояре от него нос воротят, даже совсем обедневшие. А те, кто может за него дочь выдать, – там своих бед столько, что Руди их век решать придется. Еще и считать будут, что ему благодеяние оказали.
Кого из Франконии али из Лемберга привезти?
Абы кто ему опять не надобен, а из богатых да знатных кто в Россу дикую поедет? Он сам-то ехал – от страха ежился. Да и вопросы тут же зададут.
Чем владеешь, с чем семья останется…
На малое соглашаться – честолюбие не дает, а большого и не предложат.
Оставалось…
Оставалось лишь встретиться с Магистром. Он-то как раз дело предлагал. И хорошее дело быть должно, выгодное, полезное, для Руди, понятно.
А для Россы?
Для Россы – будет видно. Но Руди даже и не сомневался в своих решениях да поступках. Ежели ему хорошо будет, то остальное – не его проблемы.
Довольно Росса свободной побыла! Пора и ее в ярмо! И прижать хорошенько!
Дух росский…
Вот чтобы даже тени его не осталось! Сами вы, дикари, во всем виноваты! Сами!!!
Первый этап смотрин сам государь проводить взялся. Не просто так, а с дальним умыслом.
Понял он, что Устинья Фёдору не достанется, что противен он боярской дочери. Сам же и обещал не неволить девушку, а что тогда делать надобно?
А тогда найти ему кого другого, краше да милее, вот и весь сказ.
И съезжались в палаты царские три сотни девушек со всех концов государства росского. Съезжались, собирались, перышки расправляли, друг на друга глазами сверкали злобно, так и заклевали бы друг друга, затоптали каблучками сафьяновыми.
Кто из них загодя в столицу прибыл, кто и жил в столице, всем равный шанс был дан.
Борис с боярином Раенским советовался да еще боярина Пущина в друзья взял. Егор Пущин еще отцу Бориса другом был, человеком он слыл жестким и справедливым и непотребства не потерпел бы.
Съезжались девушки.
В Рубиновой палате, одной из самых больших палат дворцовых, были назначены первые смотрины.
Три сотни девушек стояли в ряд. Все в сарафанах, в узорных летниках, в кокошниках, драгоценными камнями расшитых, все в ожерельях драгоценных, в камнях самоцветных, все набелены-нарумянены так, что и лиц-то не видно под краской.
Все – или почти все?
Устя белиться да румяниться отказалась, и отец настаивать не стал. Неглуп все же был боярин Заболоцкий, понимал, что бабы иногда на своем поставить должны. Опять же, за дочь он спокоен был, намажется она свеклой али нет, все одно ее выберут, ну и пусть себе тешится девка.
Вот и стояла Устя среди прочих в легком летнике голубом, шелковом, в кокошнике, жемчугом и бирюзой расшитом… Скромно она среди прочих выглядела, да неожиданно привлекательно.
На нее смотрят настороженно. Сама она не глядит ни на кого, смотрит в пол, старается не показать своих чувств. Слишком многое ей памятно. Слишком…
В тот раз была она в алом и золотом, и лицо ей набелили-нарумянили, и стояла она, ровно статуя…
Девушки зашептались, ровно ветерок повеял.
Идут!
ИДУТ!
Борис первым шел, как и в тот раз. И Устя не выдержала, вскинула голову, глазами в него впилась.
Любимый…
Осунулся чуточку, под глазами круги синие, и на лице усталость чувствуется. А плечи так же держит прямо, и в глазах веселые искры пляшут. Тогда такого не было.
Просто шел он, а она смотрела.
Смотрела… и оторваться не могла, сердце то пело, то плакало, как еще на ногах удержалась? А сейчас смотрит – и сердце радуется, и глаза у нее сияют ярче солнышка, как еще не заметил никто ее радости? Чудом, верно?
Живой!
И аркан с него сняли! И… что еще-то для счастья надобно? Она и на такие крохи согласна, она уже счастлива! Боренька…
Раз мужчины прошли вдоль строя девичьего, второй…
– Посмотри, государь. Вот боярышня Мышкина. Неужели не хороша?
Под темным взглядом Раенского чуточку вздрогнула статная рыжеволосая красавица.
– Хороша, боярин. Как с тобой не согласиться? И боярышня Данилова тоже красавица. – Борис, по размышлении, решил к рыженьким еще и черненькую добавить, и светленькую. Вдруг кто и приглянется Фёдору?
– А боярышня Утятьева?
– И боярышня Заболоцкая.
Названные боярышни смотрели серьезно, молчали. Остальные глазами сверкали зло, но тоже рта не открывали, шипеть не смели. Куда уж тут – с государем спорить? Кто тут себе враг?
Отобрали еще трех боярышень – Семенову, Орлову и Васильеву, а остальным девушкам повелели удалиться.
Их у дворца родные и близкие встретят, их в санях по домам развезут. А названные семь боярышень в палатах царских останутся, этим второй этап отбора предстоит.
У них еще все только начинается.
Для боярышень, отобранных государем, отвели специальные покои. В тереме, где век от века селились царевны, выделили им семь небольших комнаток.
По обычаю приставили к каждой из девушек свою чернавку, которая должна была ходить за возможной избранницей царевича. А заодно спросили – не хотят ли они кого видеть при себе.
Устя в тот же миг сестру назвала, как на чернавку свою поглядела. Помнила она ее, хорошо помнила, и ничего о ней сказать не могла, кроме злого шипения.
Сенная девка Танька еще в тот раз все делала, чтобы Устинье понравиться. Такая уж добрая, такая услужливая, хоть ты ее к ране прикладывай.
Уже потом, спустя долгие годы, узнала Устинья, что Татьяна о каждом шаге ее доносила вдовой царице Любаве, а может, и еще кому. Любому бы рассказывала, только плати, да побольше.
Помощи от нее мало было, разве что треск один бестолковый. И говорила она, и говорила, и топила бедную боярышню в словах своих, как в смоле липкой, и последние остаточки сил в той смоле растворялись. И цыкнуть на нее нельзя было. В тот раз Устя обидеть кого-то боялась.
А в этот раз вгляделась в личико хитренькое, крысиное – и руку враз подняла, разговор остановила:
– Прочь поди.
– Боярышня?
Не ждала такого Танька. В теремах царских она хитрой крысой рыскала, каждую сплетню подбирала, каждый слушок и к Устинье в услужение напросилась не просто так. Слышала она про царевичеву симпатию и про то слышала, что боярышня глупа да безвольна. Не придется от нее подвоха ждать.
– Прочь. Поди. И не возвращайся сюда. Не надобна ты мне. – Устинья медленно говорила, каждое слово разделяла, и понимала Танька, что это окончательно, ни криком, ни слезами тут дела не поправишь, разве что словом царским, да где царь, а где они?
Таньку аж пошатнуло от разочарования.
Да как так-то? Да что ж это деется-то? Люди добрые?!
Но таких, как Танька, метлой в дверь гони, так они в окно полезут али в дымовую трубу просочатся.
Упала дрянь пролазливая на колени, ручки сложила, горестно взвыла, да так, что цветные стеклышки затрепетали в раме оконной.
– Да как же так?! Боярышня, чем я не угодила-то? Ты скажи, мигом исправлюсь я…
Устя только хмыкнула, на спектакль глядя.
И ведь как воет-то! С душой, старается! Ежели б не подслушала Устя во времена оны разговор этой самой Татьяны с подругой, так и думала бы, что обижает несчастную.
Надо было ее еще в той, черной жизни так обидеть, чтобы косточек не собрала.
– Ты, дура ненадобная, еще спорить со мной взялась? – говорила боярышня негромко, но так отчетливо, что слова ее по всему терему разносились. – Место свое забыла? Так напомню я тебе!
– А не ты ли место свое позабыла, боярышня? – прошипело рядышком.
Устя чуть глаза скосила, хмыкнула.
Боярышня Утятьева. Анфиса Дмитриевна Утятьева, одна из тех, кто Устю травил. Спору нет, красива боярышня, да и все при ней: и денег у ее отца хватает, и земель, и родство у них обширное. А только не ее Фёдор выбрал. И сколько ж грязи потом она на Устинью лила, сколько вреда принесла… и так Усте плохо было, а тут еще и добавляли. Боярышня-то, как замуж вышла за одного из ближников царских, так в палатах, считай, своей стала. И к Усте приходила, и к свекровке, и сидела, и Устю бездетностью попрекала… И чего ей не жилось спокойно?
Хотя и ничего тут удивительного!
Считай, корона царская мимо пролетела… вместе с Федькой малахольным! А и провалилась бы та корона и Феденька ненавистный! Даром Усте то царство не пригодилось бы!
Ее дело – Боря. А остальное пусть сами как хотят, так и разбирают, хоть и вовсе на ниточки!
Так что к боярышне Устя развернулась, словно в бой.
– Ты, боярышня Утятьева, никак, себя царицей почуяла? Решила, что можешь других попрекать да командовать?
Не ждала такого Анфиса, но и с ответом надолго не задумалась:
– А ты себя кем почуяла, Заболоцкая? Тебе служанку приставили, так благодарна будь, или привыкла сама ведра с водой таскать? И то… небогат твой батюшка?
– Мой род от одного из ближников государя Сокола, – Устя обиды спускать не собиралась, – потому нам любой труд не в тягость. А твой, боярышня, род чем похвалится, окромя прибыли?
Анфиса глазами сверкнула.
Что есть – то и есть. Нет, не худородная она, пять-шесть поколений бояр-то в роду есть, да только все верно, боярство то недавнее и случайное.
Утками ее прапрадед торговал, разводил, к столу царскому поставлял, вот и пожалован был царем под настроение да под шуточку ехидную. Так и получились Утятьевы.
– Оно и видно, что чернавкой тебе не привыкать! И тоща, и черна, и виду у тебя никакого нет!
Устя только плечами пожала, на Анфису даже взгляда не бросила, разве на Таньку еще раз посмотрела.
– Увижу – пожалеешь. Вон пошла.
И дверью хлопнула.
Даже и не глядя, знала она, что дальше будет. И что зашепчутся две гадюки, и что даст Анфиса Таньке денежку за доносы и подсказочки… да и пусть их!
Не до них Устинье Алексеевне, не на ту дичь она охотится. А Фёдор…
Да хоть бы кому он достался, дрянь такая! Когда б Анфисе – то-то хорошо было бы, вот бы Устинья порадовалась! Да вряд ли ей такое счастье улыбнется.
Э-эх…
– Здесь она!
Фёдор выглядел ровно пьяный. Да и был он хмельным от радости долгожданной, от обещания почти сбывшегося!
Устя рядом!
Скоро, очень скоро получит он свою красавицу.
Михаил только головой покачал. Жаль, Истерман уехал, сейчас бы от него польза была великая, хоть Фёдора отвлечь, а то, эвон, и глаза выкатываются, и морда красная вся.
– Теодор, мин жель, может, мы с тобой…
Даже не дослушал Фёдор, только что рукой махнул:
– Не мешай мне. Иди, Мишка, иди отсюда…
Мишка зубами скрипнул да и пошел молча.
Выбора не было.
Устя свои покои оглядывала, вспоминала о черной жизни своей, сравнивала. Ничего в них не поменялось, ничего: и узоры те же, и сундук тот, и лавка та же самая… вот и скол у нее на ножке. Помнит она.
Значит, еще не в это время опоили ее? Или околдовали? Потом ее такие мелочи и не волновали даже, жила, ровно во сне, только смерть любимого ее из сна и вырвала. Ожгла, ровно плетью.
Долго себя стук в дверь ждать не заставил. На пороге боярыня воздвиглась.
Помнила ее Устя, ох как хорошо помнила.
Боярыня Пронская Степанида Андреевна.
Ключница, наперсница, помощница свекровкина. Наушница-змеюшница. Вот уж от кого безропотной Устинье и вовсе туго приходилось. Понимала боярыня, что положение ее хлипкое, злилась, пакостничала. Ведь пожелай Устя – могла бы и другого кого поставить на ее место, и боярыню из палат царских на выход попросить.
Устинья царицей была, не свекровка, ей и в тереме распоряжаться было правильно. Только вот все Устинье безразлично было. А боярыня не понимала, подвоха ждала, а может, еще и свекровка ее в чем убедила?
Вот стоит Пронская, ровно кариатида заморская. Руки на мощной груди сложены, летник едва на бедрах не лопается! И так-то боярыня была необхватная, а в гневе еще и страшновата, и на медведицу похожа.
Устя ее даже побаивалась немного в той, черной жизни.
А в этой…
Она чужое сердце сожгла, она видела, как тело ее серым пеплом осыпалось, как Верея себя до капельки отдавала. Ей ли такой мелочи бояться? Чай, боярыня ее и пальцем не тронет, просто говорит громко да смотрит грозно.
– Доброго дня, боярыня.
Устя первая поклонилась, голову склонила, посмотрела с интересом.
– И тебе подобру, боярышня. Чего это ты свои порядки в палатах царских устанавливаешь?
Устя брови подняла, на боярыню поглядела достойно, чтобы поняла та, как глупо выглядит. Чтобы осознавала – не боятся ее здесь, разве что посмеиваются про себя.
– Я – и порядки? О чем ты, боярыня?
– Не царица ты еще здесь-то!
– Может, и не буду никогда. На то воля Божия. Так о каких порядках ты, боярыня, толкуешь? Не пойму я тебя что-то!
Степанида Андреевна поняла, что боярышню на укоризну не пронять, на совесть не надавить, кулаки в бока уперла.
– Чем тебе твоя служанка не люба? Почто человека гонишь да срамословишь?
Устя в ответ улыбнулась рассеянно, пальцами по рисунку провела, краем глаза увидела, как крысиная мордочка из-за угла высовывается, но виду не показала.
Нет тут никакой чернавки! И не было!
– Чем не люба, боярыня? Так не пряник она, поди, чтобы ее любить, не рубль серебряный. И не нужна мне чужая баба при себе, не надобна. Ни сплетница, ни доносчица…
– Ты слова-то выбирай, боярышня!
– Ты, боярыня, коли спросила, так ответ дослушать изволь. Я тебя на полуслове не перебиваю, нехорошо это.
Бульк, который у боярыни вырвался, Устя за счет желудка отнесла. Поела боярыня что-то не то, вот и булькает…
– Коли дозволено государем при себе свою служанку иметь, так при мне свой человек и будет: сестра моя приедет вскорости, вещи мои привезет. А твоя баба мне не надобна, не любо мне, когда о делах моих на каждом углу языком треплют.
– Да с чего ты взяла, боярышня… – начала было Степанида, да и осеклась. ТАК на нее давненько уж не смотрели. Ровно на ребенка малого. Устя еще и головой покачала. Мол, то ли ты, боярыня, дура, то ли меня такой считаешь? Ой, нехорошо как, глупо даже… позорище-то какое!
И ведь не возразишь, не отмолвишь! Разве что скандал затеять на всю округу, да вовсе уж дурой выглядеть будешь.
Понятно же, боярышня правду сказала. И Степанида про то знает, и Устинья, и даже Танька, чья морда крысиная из-за угла так и высунулась, чудом не шлепнулась. Палаты это! Здесь не передашь, не расскажешь – так и не выживешь, поди, а только вслух об этом говорить не принято.
Но Устинье ровно и законы не писаны.
И не боится она ничего?
Не видывала такого боярыня.
Конечно, обломала б она наглую девку! И не таких обламывали, и эту обломать легко можно. Невелик труд!
Боярыня уж и руки в бока уперла, и воздуха набрала…
– Это что тут происходит?
Фёдор не утерпел.
Одно дело, когда Устинья там где-то, далеко, дома у себя, под защитой грозной, а когда ТУТ?! Считай, под его кровом, в шаговой доступности… да как же тут утерпеть-то?
Как этого шага не сделать?
А вдруг удастся наедине с ней поговорить? Это ж… тогда ж…
Пришел он в терем, где боярышень разместили, а тут такое… и хорошее в этом есть, знает он, где его любушка живет. Но и плохое.
Это кто тут смеет на нее голос-то повышать? А мы сейчас этот голос с языком да и вырвем?!
Фёдор даже сам удивился, как он огневался сильно, аж покраснел весь, кровь к лицу прихлынула.
Степанида Андреевна к нему повернулась:
– Непорядок происходит, царевич. Вишь ты, всем девушкам чернавок я нашла, а боярышню Заболоцкую то не устраивает.
– Почему?
– Чернавка ей не мила, требует боярышня, чтобы к ней сестру ее прислали для ухода и помощи.
– Так за чем же дело стало? – Фёдор аж грудь впалую развернул. Как же! Защитником себя показать самое милое дело! – Отошли чернавку, а за боярышней… Как ее?
– Аксинья, – подсказала Устя.
– Вот, за Аксиньей Заболоцкой послать изволь.
– Царевич, да…
– Ты и со мной спорить будешь, боярыня?
– Не буду. – Из Степаниды Андреевны ровно воздух выпустили. Одно дело на боярышень орать, другое – на царевича, коего в теремах побаивались чуточку.
Бывает такое.
Вроде и тихий, и не злой, и спокойный… так-то. А все одно, от него подальше держаться хочется. Настолько что-то с человеком неладно, что всей внутренностью это чуешь, да выразить не можешь.
– Вот и ладно. За боярышней пошли и покои ей отведи, рядом с сестрой. Комнаты хватит.
– Хорошо, царевич.
– А теперь иди, боярыня. Делай как сказано.
Боярыня булькнула еще раз, погромче, развернулась – да и за угол, чудом Таньку по стене рисунком не размазало. Та подслушивала исправно, то-то сплетен в тереме будет! Такое событие!
Фёдор к Усте развернулся, улыбнулся, благодарности ожидая, боярышня ему поклонилась честь по чести:
– Благодарствую, царевич, не дал ты меня в обиду.
Фёдор еще сильнее напыжился:
– Только скажи, боярышня! Весь мир к ногам твоим брошу!
Устя бы сказала, а потом еще и добавила чем потяжелее, да чего зря народ-то развлекать?
Фёдор тоже по сторонам покосился, боярышень любопытствующих увидел, рукой махнул:
– А вам тут чего надобно? Прочь подите!
И так это сказано было, что ни у кого сомнений не осталось: из всех, кто в отборе участвует, царевича лишь одна волнует.
Боярышня Устинья.
Не пошел никто, конечно, никуда, только зашушукались громче, зашипели, ровно змеи лютые.
Устя в глаза Фёдору посмотрела выразительно, чуть руками развела. Мол, и рада б я поговорить, да сам видишь, царевич.
Фёдор тоже понял, поклонился в ответ Усте, да и прочь пошел.
Устя к себе в горницу вернулась, покудова боярышни ничего у нее выпытывать не начали, говорить ей ни с кем не хотелось. Дверь закрыла, на лавку села, пальцы зарубку на дереве нащупали, знакомую…
А ведь это только первая встреча, первая битва состоялась с прошлым. А впереди еще сколько?!
А и неважно! Знает она, ради кого рискует! На любую битву заранее согласна она! И на смерть, но только свою. Больше никого она смерти не отдаст!
Где там Аксинья?
Пошла и Танька, да не абы куда, аккурат к государыне Любаве, коей давно услуги оказывала. Крысиное личико красным было от возмущения да обиды. Известно же, правда – она завсегда обиднее, а гнала ее боярышня за дело, и Таньке то было ведомо.
– Ну, что боярышня?
– Выгнала она меня, государыня! Прочь от себя отослала, как собаку со двора согнала!
– Как так?
– Так вот. – Танька рукой махнула. – Степанида, боярыня, пробовала на нее поругаться, да без толку все, Устинье той ее слова – ровно с гуся вода.
Любава только головой покачала:
– Плохо.
Она об одном говорила, да Танька ее по-своему поняла, ухмыльнулась льстиво-подлизливо:
– То не страшно, что выгнала. Подобраться к человеку завсегда можно, только дороже встанет.
– Справишься?
– Конечно, государыня. Только заплатить придется.
Любава усмехнулась ядовито, понимая, что и о себе Танька говорит. Без денег эта шкура продажная и хвостом не шевельнет, ну да ладно, ей и такие надобны тоже, чтобы списать их в подходящий момент. Поэтому кошель с серебром перекочевал за ворот Танькиной рубахи, и чернавка довольно кивнула.
Сделает она, что государыня прикажет. А может, и еще кое для кого постарается, смотря сколь заплатят ей.
Сделает с охотой, с искренней радостью шкуры продажной, не так уж и трудно это. А деньги и оттуда, и отсюда получить – плохо разве?
Очень хорошо даже.
Аксинья приехала быстро, примчалась почти на крыльях, к Усте в покои влетела.
– Палаты царские! – Аксинья на месте кружилась, ровно игрушка детская, волчок раскрашенный. Руки к щекам прижала, глазами хлопала.
Устя только головой покачала:
– Аксинья, здесь такие гадюки ползают…
Сестра ровно и не слышала.
– Устя, а что – вся комната? Маленькая она, неуютная! Неуж тебе, как невесте, покои побольше не положены?
Устя сестру за плечи сгребла, встряхнула крепко.
– С ума ты, что ли, спрыгнула, сестрица любимая? Таких невест здесь семь штук, еще кого и выберут – неизвестно!
– Тебя и выберут! Остальные здесь так, чтобы вид показать!
– Аксинья… – Устя уже почти рычала, ровно медведица из берлоги. – Молчи!!!
Сестра руку ко рту прижала:
– Прости, Устя. Но ведь…
– Молчи. Просто молчи.
– Я схожу тогда, осмотрюсь?
Устя рукой махнула.
Нигде не сказано, что невесты должны в комнатах сидеть. Просто ей пока никуда не надо, а Аксинья… ну, пусть погуляет, авось и приметит кого. Или ее кто заприметит? Надо, надо сестру замуж выдать, да лучше б не за Ижорского!
– Иди, да языком не болтай понапрасну.
Зря предупреждала.
Аксинья только косой мотнула – и унеслась.
Не зря ли Устя ее с собой взяла? А, ладно, выбора все одно нет. Дело сделано, ждать остается.
Нехорошо Устя себя в палатах государевых чувствовала, ощущение было – ровно мышь где под полом сдохла. Вроде бы и не видно ее, и не слышно, и вреда уж нет, а запах идет неприятный, гадкий. И есть он, и жить спокойно не дает, и найти ту мышь нельзя – не полы ж поднимать?
И что остается?
Терпеть.
Только вот Устя не мышь чуяла, ее недобрая, враждебная сила давила: черная, жестокая, противная…
Как прабабушка и говорила, неладное в палатах царских происходит. Ой, неладное!
Кто-то здесь ворожит, или еще чего нехорошее делает, или… не знала Устя! Только понимала, что рядом зло, совсем рядом. А как его искать? Где?
Хоть ты ходи да принюхивайся, авось и поможет! Устя так и собиралась сделать. А как еще можно узнать, кто в палатах государевых окопался, змеей вполз да и ядом брызжет? Кто?
В той жизни она не смотрела, не понимала, не разобралась. Вот и настало время исправлять прошлые ошибки.
А может, и еще что-то исправится?
Она попробует. Только бы все получилось…
– Государыня!
Боярышня Утятьева тоже времени не теряла, поспешила Любаву навестить, уважение выказать. Заодно и посмотреть внимательнее, что там с государыней, как она…
Выглядела Любава плохо, краше в гроб кладут. Каштановые волосы сединой пробежало, щеки ввалились, глаза запали, лицо морщинки тронули, пролегли по прежде гладким щекам. Сейчас на десять-двадцать лет старше выглядела вдовая государыня.
Впрочем, не расстроилась Анфиса ничуточки.
Помрет?
Ну так что же, свекровь – не муж, пусть помирает, меньше вредить будет!
Вслух боярышня ничего крамольного не сказала, улыбнулась только нарочито ласково.
– Дозволишь присесть, государыня?
– Дозволяю. – Любава рукой шевельнула.
Боярин Раенский на сестру посмотрел внимательно.
– Вот она, боярышня Анфиса.
– Хороша девушка, Платоша, очень хороша, и красотой, и умом – всем взяла. Думаешь, получится чего, понравится она Феденьке?
– Не знаю, государыня. Пробовать надобно, познакомим их, а там уж видно будет. Очень уж царевичу Заболоцкая в душу запала, ни о ком другом и слышать не хочет.
– Так, может, приворожила она его чем? Опоила?
Боярышня говорила уверенно.
Боярин на сестру посмотрел, плечами пожал.
– Не поила она его, и не брал он из ее рук ничего, – махнула рукой Любава. – Другое там.
Она-то о знакомстве Фёдора с Устиньей осведомлена была, Истерман ей все рассказал, как дело было.
– А вдруг, государыня?
– Чушь-то не мели, – оборвала Любава. – Когда хочешь быть с моим сыном, помалкивай чаще.
Анфиса и промолчала, разве что зубы стиснула.
Погоди ж ты у меня! С-сволочь!
Выйду замуж – там посмотрим, чего ты, свекровушка, в палатах царских делаешь! Давно тебе в монастырь пора!
Любава на красотку поглядела, вздохнула тихонько, вот уж не такую жену она для сыночка любимого хотела, да выбора нет, лучше уж эта, чем Устинья. Тут-то напоказ все, а там омут темный, а в нем что? Неведомо…
Ох, Федя-Феденька, как же так тебя угораздило?
Лекарь царский Устинье сразу не понравился.
Пришел, глаза рыбьи, морда вытянутая, снулая… хоть и Козельский Устинье не нравился, а этот и вовсе уж отвращение вызывал.
– Ложись, боярышня Заболоцкая.
И не поругаешься, не прогонишь его. Осмотр…
Терпеть надобно.
В той, в прошлой жизни после осмотра Устя плакала долго. В этой же ни терпеть, ни сомневаться, ни стесняться не собиралась она, тем паче – молчать перед хамом.
– Аксинья!
– Да, Устя.
– Воды подай! Лекарь руки помыть желает!
– А…
– И немедленно. После других осмотров.
– Я руки духами протер…
– И водой помоешь. Или вон отсюда! – Памятны Усте были и боль, и унижение. А еще… когда ребенка она скинула, этот же лекарь ее едва в могилу не свел. Потом уж, в монастыре, объяснили, мол, дикие эти иноземцы… рук не моют, а везде ими лезут, вот и разносят заразу.
– Я сейчас к царю-батюшке… доложу…
– Что выгнали тебя, грязнулю!
– Да ты… ты…
Устя его мысли читала, как книгу открытую.
Ругаться?
Так ведь палаты царские, в них слухи стадами тучными ходят… как и правда – выберет ее Фёдор? Вот лекарю не поздоровится. Прежняя Устя, тихая, никому б вреда не причинила, а эта с первых минут зубы показывает.
Сказать, что не девушка она?
А как бабок-повитух пригласят? А могут ведь… тоже плохо получится, когда шум, скандал, когда работа его под сомнением окажется. Но и смиряться? Бабе подчиниться?
Устя только головой покачала.
Вот уж странные эти иноземцы, все у них не как у людей. То гостей принимают, на ночной вазе восседая, то супружескую верность охаивают, то помои за стены города выливают, пока те обратно переливаться не начинают… странные[70].
Лекарь первым сдался, фыркал злобно, а руки над тазиком вымыл. Устя на лавку улеглась, зубы стиснула…
– Я доложу государю, что девушка ты.
– Благодарю.
Устя дождалась конца – и встала резко. Тошно ей было, противно, гадко. Лекарь поклонился и вышел, к следующей боярышне пошел.
И там, наверное, тоже руки не помоет.
Гадость. Тьфу.
– Братец! Поговорить надобно!
Борис на Фёдора посмотрел с удивлением. Вот уж чего за Федькой не водилось, так это тяги к делам государственным. Чего ему на заседании Думы боярской понадобилось?
– Что случилось, Федя?
– Я… я спросить хотел, когда дальше отбор пойдет?
Бояре невольно зашушукались. Борис подумал, еще и пересмеиваться начнут. Ну да, о чем еще государю-то с боярами разговаривать?
Не о границах, не о налогах, не о дружинах, не о войске али торговле!
Надобно обсудить, как младшего брата женить будем!
Без того – не выживем!
– Братец, сегодня девушек в палаты привезли. Надобно им освоиться, успокоиться, потом, дней через несколько, посмотрим, как себя покажут, чай, твоя же матушка и посмотрит. Потом поговоришь спокойно с каждой, а там и выбор сделаешь.
– Это ж еще сколько ждать?
– А тебе, братец, какая разница? Раньше Красной Горки все одно жениться нельзя, к свадьбе готовиться уж начали, вот и походи покамест в женихах. Глядишь, и раздумаешь еще? Опять же, здесь и боярин Утятьев, и боярин Мышкин, и боярин Васильев. Не желаешь ли словом перемолвиться? Как-никак родней оказаться можете?
– Не желаю. – Фёдор на каблуках развернулся да и вышел, еще и дверью хлопнул.
Борис брови сдвинул, но братец ведь, нельзя его ругать при посторонних! Даже когда себя как дурак ведет, нельзя его дураком-то назвать, даже когда и заслужил, и очень хочется!
– Продолжим, бояре?
Бояре переглянулись да и продолжили. А про Фёдора каждый подумал, что хоть и царевич он, да дурак. Не повезло царю с наследником, ой не повезло.
– Феденька сегодня на заседании Думы боярской был.
– Слушал или говорил чего?
– Говорил. Лучше б молчал он, Любавушка. Ох, лучше б молчал…
Вдовая царица родственника выслушала, губы поджала.
– Ох, Платоша, не о боярах сейчас бы думать нам, а о Феденьке. Все ли у тебя готово?
– Почти все, сестричка. Может, дней пять осталось подождать али десять.
– Быстрее бы. Потяну я это время, но скорее надобно.
– Есть ли смысл? Все одно раньше Красной Горки не обженят их?
– Меньше трех месяцев осталось, Платоша. Почитай, нет у нас времени совсем. Дней десять тебе надобно, потом уедет домой эта выскочка… а лучше б в ссылку ее! Я с Борисом поговорю, куда-нибудь на север ее, да подальше!
– А Фёдор?
– Найду я чем его закружить! Найду… а как обженится он, так и дальше можно будет двигаться.
– Хорошо, Любава. Постараюсь я побыстрее, но не все от меня зависит. Сама понимаешь.
– Понимаю. Поторопись, Платоша.
– Потороплюсь.
Не ожидала такого Устинья. А случилось.
Вечером, как отослала она Аксинью, застучало что-то за стеной, заскрипело.
Устя отскочила, подсвечник схватила, кричать не стала… она и сама любого ворога приветит – чай, не порадуется!
Но ворога не случилось.
Отошла в сторону часть обшивки стенной, а за ней государь обнаружился. В рубахе простой, в портах, и ни кафтана на нем, ни шитья золотого, ни перстней драгоценных. Видимо, из спальни своей ушел через потайной ход, потому и не разоделся.
– Устя!
– Государь!
– Устя, договорились ведь мы?
– Прости… Боря, сложно мне покамест тебя так запросто называть. А тут везде ходы потайные?
– Нет. Я распорядился, чтобы тебе эту комнату отвели, из нее и выйти можно незамеченными, и войти, и запереться изнутри, в других покоях такого нет. Заложи засов.
Устя послушалась. И к царю повернулась, посмотрела на него внимательно, каждую черточку подмечая, каждый жест его.
Устал любимый.
Сразу видно, вот и круги под глазами синие, и в волосах ниточки седины, и сами глаза усталые… ее б воля – закрыла б она сейчас все двери, а государя спать уложила. И сама рядом сидела, силу в него по капельке вливала, поддерживала…
А кто мешает-то?
– Государь, а такие ходы через все палаты царские тянутся?
– Не везде, да нам пройти хватит. И пройти, и на людей посмотреть, и послушать, авось и почуешь ты черноту в ком?
Устя пару минут подумала.
– Государь, дозволь тогда сарафан сменить на что потемнее, попроще. До утра у нас время есть, успею я?
– Есть, Устя, ты не торопись, не надо.
– Ты присядь покамест, а я сейчас…
Устя Бориса на лавку усадила, свечу поправила, та почти перед Борисом оказалась, он невольно на пламя посмотрел.
Устя за его спину зашла, заговорила тихо, стараясь в ритм попасть:
– Отдохнуть бы тебе, государь, чай, умаялся, утомился, а как передохнешь, так и легче тебе будет, и решения приниматься проще будут…
Легко ли человека убаюкать?
Да уж не так сложно. Когда и на зрение, и на голос воздействовать, и запах по комнате поплыл, легкий, словно луг летний, Устя мешочек со сбором травяным открыла незаметно, Бориса и разморило за пару минут.
Вдох, еще один – и расслабляется на лавке смертельно усталый мужчина. Опускает руки на стол, а голову на них положить не успевает. Устя его перехватила, улечься помогла, ноги на лавку подняла, сапоги стянула, под голову подушку подсунула.
Ворот рубахи развязала, сама рядом присела, руку его в свои ладони взяла. Рука у царя большая, тяжелая, двух ее ладоней едва хватило его ладонь согреть.
– Боренька, лю́бый мой, сколько я о тебе плакала, сколько горевала, сколько тосковала… не допущу более, все сделаю, сама сгину, а ты жить будешь, жизни радоваться, солнышку улыбаться… верну я тебе это тепло. Ей-свет, верну…
И силу вливать по капелькам, по крохотным… руки разминать, виски гладить, волосы, сединой тронутые, перебирать…
Осторожно, чтобы не навредить даже ненароком, чтобы усталость из взгляда ушла, складки на лбу разгладились, лицо посветлело…
Устя уже так делала, с Дарёной, а ежели с ней получилось, хоть и с трудом, и тут получится. Любимому человеку все отдавать только в радость…
И горит на столе свеча, и светится окошко, и смотрят на него двое мужчин. Фёдор из своих покоев, Михайла из сада, смотрят и об Устинье думают. А ей ничего не надобно.
Сидит она, руки государя в своих ладонях греет, пальцы его перебирает, со следами от перстней, силой делится, всю себя отдает… и не жалко ей, и не убывает у нее. Она ведь по доброй воле, для любимого человека. Так-то силы только прибавится.
Сидит, колыбельную мурлыкает, тихо-тихо.
Борис лежит спокойно, впервые за долгое время, и сон у него ровный, глубокий, и кошмары ему не снятся, а снится мама.
Такая, как он ее с детства помнил, ласковая, родная, теплая… сидит на лавке, по голове его гладит, и все-то у него хорошо. Все спокойно.
Мамочка…
Солнечный лучик лукавый в окошко пробрался. Устя ему пальцем погрозила, да что ему – золотистому? Проскользнул, пощекотал царю нос, да и был таков. Боря чихнул, глаза открыл, по сторонам огляделся – не сразу и понял, где он и что с ним.
Комната незнакомая, лавка неудобная, рядом девушка сидит, за руку его держит. Выглядит усталой, под глазами синие круги пролегли, а глаза серые и смотрят ласково, заботливо.
– Устёна? Что случилось?
Устя выглядела невинно, хоть ты с нее икону пиши.
– Ничего. Я сарафан меняла, а ты, Боря, взял да и уснул.
Царю по должности дураком быть не положено, потому и не поверил.
– Так-таки взял и сам уснул?
– Почти сам, государь. Я до тебя и пальцем не дотронулась, да и не умею я такого – усыплять.
– Поклянись?
– Не умею, государь. – Устя перекрестилась с полным спокойствием. – Меня и не учили, считай, ничему.
Ей что крестик, что нолик – все едино теперь. Она и крещеная, и в храм войти может, а все одно, душа ее Живе-матушке принадлежит. Так что…
Это не клятвопреступление, это… это военный маневр!
Борис с недоверием посмотрел, но уж слишком хорошо он себя чувствовал, ругаться и не хотелось даже.
Давно у него так не было… считай… с детства? Как принял он Россу на свои плечи, так и сон, и покой потерял, а сейчас вот и плечи расправились, и улыбка появилась, румянец на лице заиграл. Ровно двадцать лет долой. Как в юности себя чувствуешь, особенно… да, чувствуешь, так бы и… и к жене б зайти! Ее порадовать, самому посластиться.
Нельзя.
Нельзя покамест, обещал он…
А еще хорошо бы боярышню поблагодарить, даже если не она это, но ведь сидела, берегла сон его.
– Ты меня так всю ночь и стерегла?
– Да, Боря. Ты не думай, мне то не в тягость.
– Вижу я, как оно тебе не в тягость! Вон круги какие под глазами легли!
Устя только рукой махнула.
Не до кругов ей, не до глупостей, поди просиди так всю ночь да силой делись… тут кого хочешь усталость свалит. Усталость – да. А все одно не в тягость ей это, только в радость.
– Хорошо все, государь.
– Я распоряжусь, пусть тебя не трогают сегодня. Ляг да поспи.
– Как ты такое скажешь-то, государь? Какие причины могут быть?
– А… сегодня Фёдор должен с кем-нибудь из девушек побеседовать, он вроде как собирался. Вот пусть с кем другим поговорит, а ты поспи, отдохни.
– Когда не выйду я вместе со всеми, неладно будет, государь. Ты иди, все хорошо со мной будет.
Борис нахмурился, к потайному ходу подошел.
– Хорошо же. До вечера, Устёна.
Только дерево скрипнуло чуточку, закрываясь, – и не найдешь, где щель. Доски и доски.
Устя на лавку упала, руки к груди прижала, улыбнулась счастливо.
Вот оно – и такое, счастье-то! Знать, что рядом любимый человек, что жив он, что все хорошо у него. Счастье – не обладать, а себя ему отдавать без оглядки, без остатка.
Счастье…