К книге
Фантастика 2026-17Галина Гончарова Устинья. Выбор. Глава 3
96%
Галина Гончарова Устинья. Выбор. Глава 3
572

Из ненаписанного дневника царицы Устиньи Алексеевны Соколовой

Вот не знаешь, где найдешь, где потеряешь.

Не думала я про себя, а про государя и вдвое не думала.

Не то, не так сказано: думала я о нем каждую минуту. Считай, из мыслей моих не выходил он, все движения его перебирала, слова, взгляды, не одну сотню раз вспоминала, не одну тысячу!

А вот что приворожен он, что опутан и окован – даже и помыслить не могла!

В голову не приходило! Поди ж ты, как оказалось!

Сначала Илья, теперь вот Борис – не спущу! Найду гадину – сама раздавлю! Медленно давить буду, за каждую минуту сожранную, за каждую каплю силы отнятую, не за свою жизнь – за их!

Но кто бы подумать мог?

Когда ж его оборотали?

Добряна сказала, вскорости после того, как на престол сел. И… двадцать лет получается! Ежели ту, черную жизнь считать… да, где-то двадцать лет.

Двадцать лет он на себе эту удавку нес, двадцать лет… опять же, Добряна сказала, силы из него тянули, без наследника оставили, но давить – не давили. Болезни не насылали, повиноваться не заставляли, просто – удавка была.

Это свою жизнь я помню ровно через стекло закопченное, а Боря… я о нем каждый слух ловила, каждое слово, дышала им, грелась, ровно солнышком… он с утра улыбнется, а я весь день хожу ровно пьяная от счастья.

Так что…

Поженились мы тогда с Фёдором. И даже пару лет так прожили. А потом Бореньку попросту убили. Не просто так, нет. Год плохой выдался: недород, засуха, голод… Сейчас я заранее о том знаю, сейчас предупрежу. А тогда… Боря из сил выбивался, стараясь из одной овцы десять шапок выкроить, где получалось, где не очень… вроде и удалось. Не то чтобы везде хорошо было, но люди хоть от голода не умирали.

А по весне на базарах крикуны появились, толпу взбаламутили, народишко к царю кинулся, справедливости просить.

Боря к ним выйти хотел, ну и Фёдор с ним, поддержать же надобно. Подробности не знаю я, на женской половине была. Кто б меня пустил?

Да и не рвалась я особенно, свято была уверена, что Боря со всем справится.

Что меня тогда под руку толкнуло?

Как свекровка с рунайкой в очередной раз сцепились, так я и выскользнула наружу… и к царю кинулась. По обычаю, и бояр, и людей принимал он в палате сердоликовой. Знала я, есть местечко, где и подсмотреть, и подслушать можно, спрячешься потихоньку за ширмой с сердоликом – и стой, смотри в свое удовольствие, не заметит тебя никто.

Только никого в палате сердоликовой не было, ни бояр, ни просителей.

Один Борис был.

Умирал он.

Лежал на полу, у трона, и кинжал у него в груди… век тот кинжал не забуду. Та рукоять мне в кошмарах снилась: резная рукоять алая, и кровь на руках тоже алая, и изо рта у него кровь струйкой тонкой.

Я на колени рядом упала, взвыла, наверное, – не знаю. А Борис от шума опамятовался, глаза открыл, на меня посмотрел…

– Поцелуй меня, Устёна…

Так с моим поцелуем в вечность и ушел.

Так меня на коленях рядом с телом его и нашли… Кажется, выла я, ровно собака, хозяина утратившая, только кому до меня дело было?

Свекровка пощечин надавала, муж даже и внимания не обратил – править им надобно было! Трон занять, кого купить, кого прину́дить, кого просто уговорить их поддержать…

А я умерла в тот день.

Окончательно.

Сколько лет… не могла я тот день вспоминать: только задумаюсь – и рвется крик. А теперь надобно и вспомнить, и призадуматься.

Ладно, дела дворцовые – тут я мало что знаю. А вот в остальном… и хорошее тут есть, и плохое.

Когда Борис умирал, в той, черной моей жизни, он меня о поцелуе просил. Почему? Из любви великой? Или… мог он тоже силу мою почуять? На грани жизни и смерти почувствовать, понадеяться на спасение?

А ведь мог.

Могла б я ему помочь тогда?

Нет, не могла бы. Сейчас бы справилась, а тогда, непроснувшаяся, не умевшая ничего… и сама бы умерла, и его бы погубила. Хотя лучше б мне тогда рядом с ним умереть было, рука об руку на небо ушли бы, не пожалела б ни минуты из жизни той. Так… не надо о том думать. Это было да и сгинуло и не сбудется более, сейчас я из кожи вон вывернусь – а жить он будет!

Кинжал тот вспомни, Устя! Ну?!

Рукоять у него была неправильная, вот! Обычно такие вещи иначе делают. Было у меня время разобраться, в монастыре-то!

Рукоять кинжала должна в руке лежать удобно, не выпадать, скользить не должна, потому ее или из дерева делают, или кожей обтягивают, или накладки какие… тот кинжал был иным.

Из алого камня. Целиковая рукоять, алая, золотом окованная.

Не лал, хотя кто ж его теперь-то знает?

Но… рукоять неудобная была. Недлинная, тонкая, гладкая, полированная – такую и не удержишь. Или не для мужской руки она была сделана?

Может и такое быть.

А ежели для женской – кого бы к себе государь подпустил?

Жену, мачеху, а может, еще кого? Полюбовницу какую?

То спросить у него надобно. Не знаю я, сколько лежал он там… пять минут – или полчаса? Когда б его хватились? Почему не искали?

Что ж я дура-то такая была? Что ж не думала ни о чем?!

Теперь уж смысла нет плакаться, теперь о другом надобно размышлять. Рукоять я ту до последней черточки помню, ежели у кого увижу… не успеет этот человек убить. Я раньше нападу.

К привороту вернуться надобно.

К аркану.

Допустим, набросили его вскорости, как Борис на трон сел. Много для того не надобно, волосок с подушки сняли да и сделали все необходимое.

Пусть так.

А вот потом-то что случилось?

Ежели подумать…

Фёдор рос, государство постепенно богатело, землями прирастало, власть царская укреплялась. Не тем помянут будь государь Иоанн Иоаннович, а только ему бы не царем быть, а нитками в лавке торговать. Не умел он править и бояр приструнить не мог, и проблем у него множество было.

Я почему из-за бунта и не встревожилась – в правление Иоанна Иоанновича такое через три года на четвертый случалось. То Медный бунт, то Соляной, то Иноземный…

Бывало.

Потом женился государь. Не сразу, но ведь женился же второй раз? И жену он свою любит…

Любит?

А как колдун допустил такое?

Тут или – или.

Ежели б любовь там была настоящая… такое тоже бывает. Тогда и цепи любые упадут, и арканы слетят. Это может быть.

Но аркан-то на месте, получается, нет там настоящей любви?

А вот тогда второе возможно.

Что колдун и рунайка вместе действуют, что знали они друг друга. Могло такое быть? Что колдун царя к Марине направил да помог ей немного?

Могло…

Хотя и сама рунайка хороша, зараза! Там и помогать-то много не надобно, рядом с ней любая красавица линялой курицей покажется, чучелком огородным окажется…

Другое дело, что детей у них не было.

А ведь…

Ну-ка думай, Устя! Хорошо думай!

А ведь похоже, что рунайку тоже обманывали? Могло такое быть? Она ведь с другими мужчинами в постель ложилась наверняка, не только с Ильей. И ни от кого не затяжелела?

Не могла?

Не хотела?

Знала, что царь зачать дитя не сможет, – и не старалась даже? Так ведь тут и ума большого не надобно, подбери мужчину похожего да и рожай от него! Не разоблачат и не подумают даже!

Сколько я в монастыре таких историй наслушалась? Да вспомнить страшно! На что только бабы не пускаются, на какие ухищрения, чтобы мужчину привлечь да удержать…

Рунайка не беременела.

Почему?

Тогда я о том не задумывалась, просто радовалась. Для меня это значило, что не так ладно у них все с Борисом… ревность и злость меня мучили. Дура! Не ревновать надобно было, а смотреть да примечать. А я… Дура, точно!

Посмотрю я на нее.

Внимательно посмотрю, и уже не как баба ревнивая, а как волхва, и горе тебе, Марина, когда ты заговоры против мужа плетешь! Ей-ей, не пощажу!

Никого я щадить не буду!

За себя – простила бы, а за него вы мне все ответите, дайте добраться только!

Глотку перерву!

* * *

– Феденька, утро доброе! Глазки-то открой!

Фёдор потянулся, почесался… и глаза открывать не хотелось, и отвечать, и головой думать, уж очень сильно болела она, но Руди был неумолим:

– Федя, не уйду я ведь никуда.

– Чтоб тебя, надоеда привязчивая! – Фёдор и посильнее ругнулся, но Руди ровно и не слышал его.

– Я по твоей милости, мин жель, вчера весь день в бегах… Не хочешь сказать, что случилось на гуляниях?

Тут уж и на Фёдора память накатила.

Гуляния, горка, Устинья…

Борис.

– Поторопился я. Устю напугал.

– Дальше что?

Руди помнил, как весь вчерашний день по гуляниям пробегал. А потом посланец вернулся да и доложил, мол, боярышня уж часа два как дома, конюх ее забирал от Апухтиных.

– Она со знакомыми уехала.

– А ты напиваться пошел…

Фёдор только зубами скрипнул.

Напиваться!

Борька, зараза такая! Кой Рогатый тебя на гулянки занес? Ты ж такие вещи и не любишь, и не уважаешь, тебе волю дай, ты, мыша книжная, отчетами зарастешь, как веселиться забудешь! А тут явился! Бывало такое, только старались не говорить о том лишний раз. Потайные ходы, кои еще от государя Сокола, знал каждый царевич – и молчал свято. Потому как могли те ходы и его жизнь спасти, и детей его в тяжелый момент.

И Устя…

Да как могла она… как вообще…

Ничего, вот женится он – обязательно случай тот ей припомнит. И строго спросит. А пока только зубами скрипеть и оставалось.

– Ну, пошел.

– Кто хоть встретился-то?

– Не помню я, как зовут его.

– Темнишь ты, мин жель…

– Не лезь, куда не надобно, – разозлился Фёдор. – Не то кубком наверну!

Руди только руки поднял, показывая, что не полезет, а Фёдор зубами скрипнул. Не раз он на трепку от братца нарывался. В детстве щенячьем – за животных, в юности… тоже всяко случалось.

Ох и памятен был ему случай, когда, будучи уже отроком, увидел Фёдор старшего брата, который прижимал в углу одну из матушкиных девок.

Что тут сказать можно было? Конечно, Фёдор попробовал Бориса шантажировать – и был тут же, на месте, крепко и нещадно выдран ремнем с бляхами. А потом и второй, когда собрался на то матушке пожаловаться.

Задница поротая лучше головы помнила… Фёдор и не сомневался, что оттреплет его старший брат, ровно щенка. Борьке хоть и четвертый десяток, а крепок он и стрельцам своим ни в чем не уступает. А Федя как в руки оружие возьмет, так у всех слезы на глазах. Не убился б царевич раньше времени-то, не покалечился. Нету у него к оружию таланта, не повезло, не любит его железо холодное, всегда дань кровью берет.

– Говоришь, дома сейчас Устинья?

– Дома.

– Прикажи завтрак подать да коня… съезжу к ней.

– Мин жель…

– И молчи!

Выглядел Фёдор так зло, что Руди только рукой махнул да и отступился. Вот сейчас – лучше подождать. Фёдора он и потом расспросит, не подставляясь, а то и саму боярышню.

Что там случилось-то такого на гуляниях, что царевич сначала нажрался, а теперь молчит, сидит тяжелее тучи?

Потискал ее Фёдор, что ли, не за то место, а боярышня ему и отказала?

Бабы! Кругом они виноваты!

* * *

Устинье сейчас и не до вины своей сомнительной было, и не до Фёдора, пропадом он пропади!

– Бабушка!

Рада была Устинья и счастлива до слез.

Успела прабабушка! Приехала!

Хоть и усталая донельзя, и из саней, считай, не вышла – выпала, хоть и покривился боярин Алексей… да и пусть его.

– Успела я, внученька. А ты чего стоишь, Алешка, ровно примороженный? Хоть дойти помоги!

Боярин вздохнул да и пошел помогать.

Откажи такой…

Впрочем, не пожалел он. Агафья, пока боярин почти на руках вносил ее в дом, пару слов шепнуть ему успела:

– Не переживай, Алешка, не расстрою я твоих планов, может, и помогу еще. Все ж палаты царские, честь великая Усте выпала!

Алексей и дух перевел.

Понятно же, и царевич, и честь… так это нормальному мужчине понятно, а у баб вечно какие-то глупости начинаются.

Не тот, не такой, не мил, не люб… оно понятно, розгами посечь, так мигом чушь из бабы вылетит, но ты поди разъясни о том волхве. Или про розги заикнись! То-то ей радости будет, только косточки твои на зубах захрустят! Смешно и подумать даже!

Вот кто другой, а Агафья могла бы свадьбу царевичеву расстроить, и шугануть его могла бы, ровно таракана, и Устинью забрать, куда пожелает… а преград ей и нет никаких. Что тут сделаешь?

В храм пойдешь? На свою же родню донесешь?

Иди-иди, в подвалах-то пыточных всем весело будет, все порадуются.

Сделать что с вредной бабкой? А что с ней сделаешь, с волхвой? Можно ее одолеть, но уж точно не боярину, то ему не по силам.

Но когда не против она, а помощь обещает, тут и боярин ее видеть рад-радехонек, поди, с такой союзницей он дочку замуж точно выдаст!

– Царевичу Устинья люба.

Могла бы Агафья сказать многое. И про Устинью спросить, и про самого царевича, и про чувства их, да ни к чему это было. Знает боярин свое дело – вот и пусть его, и достаточно с него будет. Услышал боярин, что хотел, в ее словах, а остальное ему и не надобно.

– Хорошо, когда так. Я Усте помогу, чтобы на отборе ее не сглазили, не испортили. Сам понимаешь, злых да завистливых и так много, а там – втрое будет. Вдесятеро.

Боярин волхву дотащил, на лавку сгрузил.

– Благодарствую, бабушка Агафья.

Волхва кивнула да к Усте повернулась:

– Готова ты, детка? Все ж невесту для царевича выбирают, не для конюха какого, туда попасть – честь великая.

– Не все готово, бабушка, ну так ты мне поможешь, – отозвалась Устинья, выметая из головы боярина последние подозрения.

А вдруг и от баб польза бывает?

Ладно, сейчас он еще жену сюда пошлет. Она-то за своей бабкой и приглядит, и ему донесет, ежели чего. Будет у него время пресечь непотребное что. И о других новостях пока сказать надобно, раз уж приехала бабка вредная, пусть и от нее польза будет. Испокон веков на свадьбу старались колдуна какого пригласить, да где ж его сейчас возьмешь? А у него вот волхва будет, поди, еще и почище колдуна[62].

– Свадьба у нас. Илья женится.

– И это хорошо, – отозвалась Агафья. – Пусть женится, совет да любовь.

Боярину то и надо услышать было. Повернулся да и пошел по делам своим. Пусть бабы тут без него болтают, поди, разговоры их слушать – уши подвянут да отвалятся.

* * *

– Боря! Поговорить нам надобно!

Борис на брата в упор посмотрел. Хотел он Феденьку к себе позвать, прочесать поперек шерсти, но когда сам пришел? Тем лучше!

– Надобно, Феденька, еще как надобно! Скажи мне, давно ты насильником заделался?

Фёдор как стоял, так и икнул. Глупо и громко. Только кадык дернулся.

А нечего тут!

К царю в кабинет ворвался, важные дела решать помешал, еще и за вчерашнее добавки мало получил? Так сейчас будет тебе с лихвой!

– Я?! Я не насиловал!

– Ты мне, Феденька, сказки тут не рассказывай. Устинью Заболоцкую кто вечор приневолить пытался? Кто ее в закоулок тащил, хотя боярышне то не нравилось?

Фёдор только насупился:

– Ей бы понравилось!

Борис сощурился на него презрительно, как на таракана раздавленного, – Федя этот взгляд ненавидел всегда.

– Так все тати говорят! Ты мне, Феденька, учти, когда люб ты боярышне – хорошо: отбор проведем, как положено, потом поженитесь да и заживете рядком да ладком. А когда не люб…

– Люб я ей!

– Она тебе сама про то сказала?

Фёдор даже в затылке зачесал.

А ведь… и не было такого! Ни разу ему Устинья о любви своей не говорила.

– Она говорила, что поближе меня узнать хочет.

– Вот ты и решил боярышне все показать, чем похвастаться можешь? Еще и добавить?

– Ты…

– Помолчи, Феденька, да послушай меня. Узнаю, что девок неволишь, – будешь отцом. Святым. Понял?

Фёдор кивнул угрюмо.

Понятно все. Испугалась Устя его напора, а тут Борис. Ну и… по старой памяти вступился. Благородный он. Ноги б ему переломать за такое благородство, но то Фёдору не по плечу и никогда не будет. Царь Борис или не царь, а только Федьки он на голову выше, как бы не на две.

– Понял.

– Вот и иди тогда. Не засти солнышко.

Фёдор и пошел. Что ему еще-то делать оставалось?

* * *

– Мишка! Ишь ты как зазнался, старых друзей признавать не хочет!

Михайла аж дернулся от неожиданности.

Знал он этот голос и человека знал, еще со старых времен, будь он неладен, тварь такая! Не ожидал только, что наглости у него хватит и что не повесили его…

– Ты…

– Я, Мишенька, я. А ты, смотрю, раздобрел, заматерел, боярином смотришь…

– Чего тебе надо, Сивый?

Михайлу понять можно было.

Много где он побывал, как из дома ушел, вот и в разбойничьей ватаге пришлось. Только сбежал он оттуда быстро, а Сивый… мужичонка, прозванный так за цвет волос – грязно-сивых, длинных да еще и вшивых, остался.

Михайла думал уж, не увидятся они никогда!

Поди ты – выползло из-под коряги! Еще и рот разевает!

– Чего мне надобно? А пригласи-ка ты меня в кабак, поговорим о чем хорошем? Чай я, серебро-то есть у тебя, не оставишь старого приятеля своей заботой?

Михайла бы приятеля заботам палачей оставил. Остановила мысль другая, разумная. Это никогда не поздно. А вдруг его куда приспособить получится?

Надо попробовать.

– Ну, пошли. Покормлю тебя, да расскажешь, чего хочешь.

Сивый ухмыльнулся.

И не сомневался он, что так будет, правда, думал, что трусит Михайла. Вдруг делишки его вскроются? Тогда уж не отвертишься!

Ничего, Сивый рад будет помолчать о делишках приятеля. А тот ему серебра в карман насыплет, к примеру. Сивому уж по дорогам бродить надоело, остепеняться пора, дом свой купить, дело какое завести… Повезло Михайле – так пусть своей удачей с другом поделится. Не убудет с него. Так-то.

* * *

К свадьбе готовиться – дело сложное, хлопотное… и царевичи тут всякие не к месту да и не ко времени. Жаль только, не скажешь им о таком, как обидятся, еще больше вреда от них будет.

Пришлось боярину и Фёдора чуть не у ворот встречать, и коня его под уздцы к крыльцу вести, и кланяться…

– Поздорову ли, царевич?

– Устю видеть хочу. Позови ее.

– Соизволь, царевич, пройти откушать, что Бог послал, а и Устя сейчас придет, только косу переплетет.

Фёдор откушивать не стал, конечно, не до того ему, по горнице ровно зверь дикий метался. Потом дверца отворилась, Устя вошла.

– Устенька!

Подошел, за руки взял крепко, в глаза посмотрел. Спокойные глаза, серые, ровно небо осеннее, а что там, за тучами, и не понять.

– Почему ты со мной вчера не осталась?

Устя на Фёдора посмотрела внимательно. И ведь серьезно спрашивает! И в голову ему не приходит, что не в радость он. Ей вчера с родителями, с братом, сестрой хорошо было. Явился этот недоумок со сворой своей, всех в разные стороны растащил, ее ненужным весельем измучил, потом вообще поволок за сарай какой-то тискать, как девку дворовую, и когда б не Борис, еще что дальше было бы? Все же сильный он, Устя слабее…

И даже в голову не приходит ему, что не в радость он. Просто не в радость.

Царевич он! А она уж от того должна от счастья светиться, что он свое внимание к ней обратил!

Тьфу, недоумок! Вот как есть – так и есть!

– Ты меня, царевич, напугал вчера. И больно сделал… Синяки показать?

Не все синяки были от Фёдора получены, там и от Бориса достало, но у царя-то хоть оправдание есть. Ему-то и правда плохо было, а Федька просто свинья бессовестная.

Устя рукав вверх поддернула, Фёдор синие пятна увидел.

– Больно?

– Больно. – Извинений Устя не ждала. Но и того, что Фёдор руку ее схватит и в синяк губищами своими вопьется, ровно пиявка… это что такое? Поцелуй?

И смотрит так… жадно, голодно…

Такой брезгливостью Устинью затопило, что не сдержалась, руку вырвала.

– Да как смеешь ты!

Никогда Фёдору такого не говорили. Царевич он! Все смеет! И сейчас застыл, рот открыл от неожиданности.

– А…

– Я тебе девка сенная, что ты со мной так обращаешься?! Отец во мне властен, а ты покамест не жених даже!

До чего ж хороша была в эту секунду Устинья. Стоит, глазами сверкает, ручки маленькие в кулачки сжаты… и видно, что ярость то непритворная… так бы и схватил, зацеловал… Фёдор уж и шаг вперед сделал, руку протянул…

БАБАМ – М-М – М-М!

Не могла Агафья ничем другим внучке помочь. А вот таз медный уронила хорошо, с душой роняла… не то что Фёдор – тигр в прыжке опамятовался бы да остановился.

Так царевич и застыл.

Устя выдохнула, зашипела уж вовсе зло:

– Не слышишь ты меня, царевич? Ну так когда еще раз такое повторится… да лучше в монастырь я пойду, чем на отбор этот проклятый! Не рабыня я, не холопка какая, чтобы такое терпеть! Не смей, слышишь?! Не смей!

Развернулась – и только коса в дверях мелькнула с алой лентой вплетенной. А Фёдор так и остался стоять, дурак дураком.

В монастырь?

Не сметь…

Ах ты ж… погоди ужо! Верно все, покамест в тебе только отец волен, а не я. Ну так после свадьбы другой разговор пойдет… все мы поправим. Как же приятно будет тебя под себя гнуть, подчинять, ломать… Мелькнула на миг картина – он с плетью, Устинья в углу, на коленях… Фёдора аж жаром пробило.

Да!

Так и будет, только время дай, рыбка ты моя золотая…

* * *

«Рыбка золотая» в эту минуту так зло шипела, что ее б любая змея за свою приняла, еще и косилась бы уважительно.

– Бабуш-ш-ш-ш-шка! Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-што мне с-с-с-с-с малоумком этим с-с-с-с-сделать?

Агафья только головой покачала:

– Что хочешь делай, а только замуж за него нельзя. Совсем нельзя, никому.

– Почему? Бабушка?

– Порченый он. И детей от такого не будет никогда, и с разумом у него не то что-то, и с телом… Когда б его посмотреть хорошенько, ответила бы. Да тебе то и не надобно.

– Надобно. Знать бы мне, родился он таким али его потом испортили.

– От рождения. – Агафья и не засомневалась. – Такое-то мне видно, отдельно от своей беды он, поди, и прожить не сможет, с рождения она в нем.

– Болезнь? Порча? Еще что-то?

Агафья только головой качнула.

– Не могу я точнее сказать. Когда б его в рощу отвезти да посмотреть хорошенько, разобраться можно, только он туда и не войдет даже! Плохо… не плохо ему там будет! Помрет, болезный!

– Бабушка?

– Весь он перекрученный, перекореженный… не черный, нет, не колдун, не ведьмак, не из той породы, но что неладно с ним, я тебе точно скажу. И детей не будет у него никогда. Хотя есть у меня предположение одно, но о таком и подумать-то противно.

– Что, бабушка?

– У нас такого и ведьмы стараются не делать, а на иноземщине есть такое, слышала я. Когда царю или владетелю какому наследник надобен… у чужого ребенка жизнь отнимают, его чаду отдают. Есть у них ритуалы такие. Черные, страшные… после такого и в прорубь головой можно, все одно душу погубил, второй раз ее не лишишься, нет уже.

– Ох, бабушка… неуж такое есть?

– Есть, Устя. Не рассказала бы я тебе, но просили меня никаких знаний от тебя не таить. И этих тоже.

– А Фёдор может от такого быть рожден?

Агафья задумалась.

– Не знаю, Устя. Не видывала я такого никогда, не делала. Может, жизнь в нем как-то и поддерживали, а может, и это сделали. Не знаю, вот бы кто поумнее меня посмотрел, а и моего опыта маловато бывает. Дурак такое натворить может, что сорок умников потом не расплетут!

– Четверть века получается, а то и больше…

– Четверть века?

– Рядом эта зараза ходит, а мы про то и не знаем, не ведаем…

Агафья только головой покачала. В горницу боярин вошел.

– Уехал царевич. Устя…

– Ты, Алешка, успокойся, – вмешалась прабабушка, подмечая надвигающийся скандал. – Недовольный он уехал?

– Нет, вроде как… задумчивый.

– Вот и ладно. Чего ты на девочку ругаться собираешься?

Алексей только вздохнул. Поди поругайся тут, когда волхва рядом сидит да смотрит ласково, ровно тигра голодная.

– Могла бы и поласковее с царевичем быть.

– Не могла бы. Поласковее у него палаты стоят, там таких, ласковых да на все готовых, – за день не пересчитать, потому как царевич. Может, он потому Устей и заинтересовался, что она ему под ноги не стелется ковриком?

Боярин задумался. Потом припомнил кое-что из своего опыта, кивнул утвердительно. А и то… что за радость, когда тебе дичь сама в руки идет? Охотиться куда как интереснее.

– Ладно. Но смотри у меня. Ежели что – шкуру спущу!

Устя кивнула только.

Шкуру спустишь… Выжить бы тут! А твои угрозы, батюшка, рядом с Федькиными глазами, бешеными, голодными, страшными, и рядышком не стояли. И не лежали даже.

И рядом с той нечистью, которая в палатах затаилась, – тоже. Вот где жуть-то настоящая… а ты – розги! Э-эх…

* * *

Поди сообщи жене любимой, что месяц к ней не прикоснешься? Каково оно?

Кому как, но Борис точно знал – нелегко ему будет. Даже патриарха для поддержки рядом оставил, когда жену позвал, и то побаивался. Что он – дурак, что ли?

Марина и возмутилась. И к нему потянулась всем телом.

– Бореюшка…

Обычно-то у Бориса от этого шепота все дыбом вставало. А сейчас он на жену смотрел спокойно, рассудительно даже.

Памятна ему была и боль, и ощущение ошейника на горле, и бессильная рука Устиньи, на снег откинувшаяся, и кровь из-под ногтей…

– Что, Маринушка?

– Что за глупости ты придумал, любовь моя? Какой-то храм, еще что-то… да к чему тебе это?

Вот тут Бориса и царапнуло самую чуточку. Казалось бы, первая Марина должна его одобрить, ради нее да детей будущих он обет принимает, а ей вроде и не надобно ничего? И дети не надобны?

– Маринушка, ты мне поверь. Так надобно.

– Я же сказала – рожу я тебе ребеночка, а то и двоих…

– Вот и поглядим. А покамест – не спорь со мной.

Марина ножкой топнула:

– Ах так! Ты… – И тут же поняла, не поможет это, тон сменила: – Бореюшка, миленький… пожалуйста! Плохо мне без тебя, тошно, тоскливо…

Поддался бы Борис?

Да кто ж знает, сам бы он на тот вопрос не ответил. Какой мужчина не поддастся тут, когда такой грудью прижимаются, и дышат жарко, и в глаза заглядывают, и к губам тянутся… Патриарх помог.

Закашлялся, посохом об пол грохнул.

– Определился я с храмами, государь! Когда прикажешь, все расскажу, и где, и кому храм посвятим, и чьи мощи привезти надобно бы.

Помогло еще, и что разговор не в покоях царицыных происходил. Ни кровати рядом, ни лавки какой, ни даже стола. Ковра и то на полу нет! Как тут мужа совращать, когда ничего подходящего, только патриарх рядом недовольный стоит, глазами тебя сверлит?

– Сейчас и прикажу. Уходит уже царица. – Борис мигом опамятовался.

А и то, походи-ка сначала в ошейнике, а потом без него? Вмиг разницу почувствуешь, и обратно уже не захочется!

Марина ножкой топнула, опрометью за дверь вылетела, а уж там, где не слышал ее никто, не видел, зашипела злобно.

Да что ж такое-то? Почему муж к ней так? Никогда и никто ей не отказывал! Никогда!

Никто!

Ну и ладно, сам виноват! Найдет она, с кем утешиться. Вот боярич Лисицын вполне хорош. И молод, и пригож, правда темноволос, не любила Марина темненьких, ей светлые кудри нравились, хотя б темно-русые, как у Ильи. Но ненадолго ей и Юрка Лисицын пойдет.

Марина мимо прошла, бедром стрельца задела, глазом повела – и с радостью отметила: готов мужчина. Поплыл, и взгляд у него масляный, и губы облизнул…

Приказать чернавке привести его в потайную комнатушку, в подземелье. Пускай порадуется… недолго.

* * *

Борис супругу взглядом тоскливым проводил, вздохнул.

Гневается Маринушка. Ничего, простит. А он ей диадему подарит, с лалами огненными… Ей пойдет. Красиво же!

В черных волосах алые камни…

У Устиньи волосы не черные. Каштановые. И в них рыжие пряди сквозят, ровно огонь в очаге. И глаза у нее серые, изменчивые… ей бы заморский камень, опал переменчивый, а ежели из родных, то изумруды ей пошли бы. Красивая она.

Не как Маринушка, та вся огонь, вся соблазн.

А Устинья – другое. Тепло рядом с ней, хорошо, когда б она за Федьку выйти согласилась, Борис за брата не беспокоился бы…

Но и не порадовался.

Не заслуживает ее Федька. Не дорос.

Сломает – и только. А понять, поддержать, полюбить по-настоящему и не сможет. А Устя своего счастья тоже достойна. Хорошая девушка, хоть и волховская кровь в ней есть, и кому-то с ней очень повезет. Борис сам сватом будет…

Царь нахмурился.

Макарий решил, что это из-за рунайки, и еще бодрее стал про храмы рассказывать, места на карте указал, про иконописцев упомянул, что готовы они без отдыха работать, с постом и молитвой.

А Борису просто сама мысль не понравилась.

Устинья?

Замуж?

Хм-м-м-м…

* * *

Устя и о замужестве сейчас не думала, и о Фёдоре забыла. Поважнее дела у нее были.

– Устенька, внучка, еще об одной вещи с тобой поговорить хочу.

– О какой, бабушка?

– Дали мне этот оберег. Сказали, тебе отдать да слова передать.

– Какие?

Слова старого волхва Устя выслушала внимательно, коловрат приняла, в ладони взвесила. Прислушалась к себе. Что чует она?

Не просто так себе кусок металла в ее ладони. Она бы трижды и четырежды подумала, прежде чем такое в руки взять. Ей он не навредит, это тоже чувствуется, а кому другому… не позавидует она ни вору, ни татю, который решится оберег в руки взять.

Нет, не отзывается он.

А что это значит?

Или не для нее та сила, или до2лжно ей пробудиться, когда вовсе уж край будет.

Устя кивнула, веревочку на шею накинула, косу выпростала, а сам оберег под одежду заправила.

– Пусть при мне побудет, бабушка. Чует мое сердце, пригодится он, только не знаю пока где.

– Просто так Гневушка ничего и никогда не давал. Пригодится, Устя, потому мне и страшно. Ты ведь чуешь, что в нем?

– Чую.

– Вот и я тоже… если что – меня не спасай. Поняла?

– Бабушка!

– Стара я уже, пожила свое. Ежели и решу жизнь отдать, так твердо знать буду и за что, и за кого. Обещаешь?

– А я, бабушка, тоже знаю, за кого и со своей жизнью расстаться не жалко. За любимых и близких.

И что тут волхва сказать могла?

Да только одно:

– Береги себя, внученька. Береги себя.

И кто бы сказал, что две женщины, ревущие навзрыд, могут половину Ладоги на погост уложить? Да никто! Сидят, слезы льют… Вот ведь бабы!

* * *

Хорошо, что в монастыре – резиденции Ордена Чистоты Веры – стены толстые, каменные, двери дубовые. Лишний раз и не услышишь ничего.

А все равно…

Повезло еще, никто рядом с кельей магистра не проходил, а то и поплохеть бы могло, такие стоны неслись оттуда, такие крики жуткие:

– Не-е-е-е-ет! Не на-а-а-а-адо!

Магистру кошмар приснился.

Этот кошмар его редко посещал, но потом месяц, а то и два приходил в себя магистр, страдая от припадков и расстройства нервного.

Было отчего.

Дело давно уж прошло, лет сорок тому минуло, как совсем юным рыцарем прибыл он в Россу. Посмотреть хотелось, проведать, что за земля это, что за народ там… сошел он на берег в стольном граде – Ладоге.

С собой у него грамоты к государю были, при дворе царском ждали его, так ведь не сразу ж с корабля к царю ехать? Надобно хоть в порядок себя привести.

И привел, и ко двору поехал, там его и увидел. Юноша, на карауле у входа стоял, на входящих смотрел – и так его этот взгляд резанул, до кости, по сердцу…

Глаза громадные, чистые, голубые, ровно небо росское, а в них искорки золотистые.

Алексеем его звали.

Далее много чего было, и подружиться с ним магистр смог, и вроде бы все хорошо у них шло. А потом и случилось…

Эваринол никогда бы не признался, на исповеди и то молчал, и с тайной этой в мир иной отойдет.

Никому и никогда он не скажет, как на одной из попоек подсыпал Алексису тайного снадобья, после которого человеку что женщина, что мужчина, что животное – лишь бы пожар в чреслах утолить.

И никогда никому он не расскажет, как, проснувшись с любимым в одной постели, потянулся разнеженно и удовлетворенно к губам его… и отпрянул.

Такое отвращение было на лице Алексиса, словно с ним в постели оказалась гигантская мокрица. Или слизняк.

– Ты… я… МЕРЗОСТЬ!

Столько было в этом слове чувства, столько ярости, столько отчаяния… Эваринол хотел потянуться к любимому, хотел объяснить, что это не грех, просто не все понимают, но если двое любят друг друга, почему им не дозволены такие мелочи, и в Эрраде так было ранее, и в древней Ромее…

Алексис не стал даже слушать.

Попросту врезал кулаком магистру в челюсть, три зуба с тех пор и нет у Эваринола с левой стороны, а сам схватил одежду и выбежал вон.

Его нашла стража. На берегу Ладоги, с кинжалом, вонзенным в сердце. Рука Алексиса не дрогнула… и греха он не побоялся.

Как же выл Эваринол на его могиле.

А все виновата Росса! Все эти дикари, их обычаи… в просвещенных странах не видят ничего ужасного в особой мужской дружбе, и только в Россе к этому относятся с таким омерзением.

Эваринол понял: Алексис предпочел покончить с собой, нежели жить с таким грехом на душе. Или решил, что самоубийство ничего уже не добавит, не убавит…

Как же ему было больно!

Иногда он спрашивал себя – может, Алексис любил его?

Он же не пытался убить Родаля, не причинил ему никакого вреда, не рассказал никому и ни о чем… может, это была любовь?

И сам отвечал себе – нет.

Это была не любовь.

Это было такое сильное отвращение, омерзение, что Алексис не нашел в себе даже сил взглянуть на своего соблазнителя. Для него это было хуже смерти.

И за это Эваринол тоже ненавидел Россу.

Язычники!

Дикари!!!

Но в кошмаре своем он не думал о россах. Он снова видел сглаженный ветрами холмик на безымянной могиле за оградой кладбища, снова видел странный символ «кол-во-рот» о восьми лучах, который кто-то начертал на могильном камне, снова мучился от душевной боли, которая была намного сильнее физической… снова просыпался с жалобным криком, почти воем.

И снова мечтал о мести.

Может быть, когда он подчинит себе Россу, когда сломает через колено их обычаи, когда уничтожит самое их основание, их самостоятельность, их правильность, их внутренний стержень… может, тогда кошмар перестанет мучить его?

Он должен это сделать!

Жизнь положит, но сделает![63]

* * *

Когда у подворья бояр Апухтиных сани остановились, богато украшенные, Марья уж едва жива была от волнения.

Пока с утра купали – одевали – чесали… то одно готовили, то второе, казалось, все сделали, но сколько ж недочетов в последний момент оказалось!

Хорошо еще, маленькую Вареньку заранее в дом к мужу перевезли. Маша сама лично ее Дарёне вручила, посмотрела, как нянька обрадовалась, над малышкой заворковала, и выдохнула радостно: доченьке тут спокойно и хорошо будет.

Да и Устя приглядеть обещала, ей Марьюшка верила.

А из саней парень вылез.

Бойкий, яркий, одет роскошно, в рубаху шелковую, глаза зеленые, волосы золотые волной ложатся.

Михайла, который, считай, своим стал в доме Заболоцких, и тут подоспел. Предложил Илье съездить подарки отвезти невесте. Да и так… помочь чем.

Илья, который от всего этого шума и гама терялся, предложение Михайлы принял с благодарностью. Есть у него друзья, да все уж женаты, а тут бы кто неженатый, бойкий, чтобы переговорить его нельзя было… Подарки были честь по чести погружены, Михайла уехал.

А Апухтины к визиту жениха готовились.

Устя невестку утешала, прихорашивала, успокаивала, потом травяной настой выпить дала.

– Знаю, что горько. Терпи! Зато до утра бодрой и веселой будешь! Пригодится!

– Спасибо, Устенька.

Устя невестку по светлым волосам погладила.

– Ничего, Машенька, все хорошо будет. Я рядом буду, помогу, ежели что, ты зови, не думай ни о чем. Поняла?

Девичник Апухтины решили не устраивать. Так, посидели вечерком Маша с Устей и Аксиньей, в баньку сходили – да и довольно.

– Спасибо, сестричка.

Аксинья хоть и фыркала втихомолку, но вслух говорить не решалась. Устя ее уже пообещала за волосья оттаскать, если дурища Машку расстроит. А сейчас и вовсе отправила сестрицу вниз, пусть там торгуется с подружками невесты, пусть с дружками жениха перемигиваются, пусть глазками стреляют… вдруг да повезет? Может ведь Аксинье и кто другой приглянуться, не Михайла?

А сама Устя при Маше осталась. Та нервничала, и боярыня Апухтина спокойствия не добавляла. То венец поправляла, то платье, то раскрасить дочку рвалась, ровно куклу… Устя уж успела две свеколки вареных у боярыни изъять, коими та щеки дочке румянить рвалась, да и слопала потихоньку.

Долго себя Заболоцкие ждать не заставили.

Зазвенели у ворот бубенцы, заржали кони.

– Эй, хозяева, – взвился веселый голос Михайлы. – У вас товар, у нас купец!

– Еще посмотреть надобно, что там за купец! – зазвенел в ответ девичий голос. – Может, хромой какой али косой…

Устя Машину руку сжала:

– Ну, держись, сестренка. Ежели что – не смей терпеть, говори сразу!

Татьяна на Устинью покосилась, довольная.

А и то, повезло Марьюшке хоть с одной из сестричек.

Видно же, когда человек с добром к тебе, руку протягивает, поддержать да помочь. Хорошо, что Машка с золовкой своей подружилась, что та к ней со всей душой… Хорошо.

Боярыню Устинья тоже отваром напоила под шумок, и Татьяна чувствовала себя как в двадцать лет. Только что над полом не летала.

Что за травы?

Так бабка у них травница… немножечко. Так, для себя собирает, сушит, не на продажу, не чужим людям. Устя и сама пару глотков отпила, сил у волхвицы хватило бы и на три свадебных дня, но к чему людям лишнее показывать? Так они все на травы спишут и более ничего не подумают.

Внизу проходили жаркие торги. Наконец, одарив всех подружек невесты лентами, пряниками и серебром, жених прорвался в горницу.

Маша ему навстречу встала – и Устя даже руки сжала.

Как же хорошо, Жива-матушка! Вот оно!

Когда Машка так навстречу мужу и тянется, и он к ней… видно, что она его любит до беспамятства, а Илья защитить ее тянется, поддержать.

Счастье?

Для них это так и есть. И словно теплом от них веет… Жива-матушка, пусть хорошо все у них будет!

– Хорошая пара будет. – И как Михайла рядом с Устиньей оказался? Вот пролаза непотребная! – Прими, боярышня, по обычаю.

Отказываться от ленты да пряника Устинья не стала. Надо так.

А вот что в руку ей записочка скользнула одновременно с пряником… Устинья и глазами сверкнуть не успела, не то что негодяя пнуть или записочку вернуть.

– Поговорить надобно. – И тут же Михайла в свадебную круговерть включился, не дав ей и слова сказать.

Устя только ногой топнула в бессильной ярости, но понимала, что разговор состоится, Михайла – не Фёдор, он и хитрее, и подлее, и пролазнее. Он такое утворить может, что Устя потом три раза наплачется.

Поговорить ему надобно!

А ей?

Ее кто-то спросил?

Тьфу, гад![64]

* * *

Поздно вечером в доме Заболоцких, когда молодых уже осыпали зерном, хмелем, отвели в опочивальню и заперли там, Устя на улицу выскользнула.

Михайла уж ждал ее в условленном месте.

Мерз, к ночи морозом хорошо ударило, с ноги на ногу переминался, притоптывал, уши красные потирал, а не уходил.

– Чего тебе надобно? – Устинья церемониться не собиралась.

– Поговорить хотел, боярышня.

– Слушаю я. Говори.

– Через два дня от сего к вам на подворье боярин Раенский придет. Отбор начнется. Для тебя, понятно, это все ерунда, тебя и так в палаты пригласят.

– Знаю.

– А хочешь ты этого?

– Тебе какое дело, Михайла Ижорский?

– Самое прямое, боярышня. Люба ты мне, поди, сама уж поняла?

– Поняла. – Устинья взгляд в сторону не отводила, смотрела прямо в глаза Михайле, и шалел он от взгляда ее крепче, чем от хмельного вина.

– А коли поняла, чего ты мне жилы тянешь?

Устинья с ответом не замедлилась, не задумалась даже – чего время зря тратить?

– Не люб ты мне, вот и до жил твоих мне дела нет.

Михайла дернулся, как обожгло его.

– Не люб…

Может, и пожалела бы его Устинья. Это ведь еще не тот Михайла, который ее травил, до того ему еще расти и расти… а все равно. Как глаза эти зеленые видит – так и вцепилась бы! Вырвала бы, с кровью!

– Это ты хотел услышать, Михайла?

– Не это, боярышня, да не скажешь ты мне покамест иного. А Фёдор люб тебе?

– И он мне не люб. – Сейчас Устя уже спокойно говорила.

– Как на отбор ты придешь, у тебя другого выбора не останется. Выдадут тебя замуж за Фёдора, хоть волей, хоть неволею.

– То наше с ним дело.

– Устиньюшка… ну почто ты со мной так? Хочешь, на колени встану, согласись только? Слово скажи – сейчас же из Ладоги уедем! Велика Росса, не найдут нас никогда! Никто, ни за что…

Устя только головой покачала.

И видно ведь, серьезен Михайла, здесь и сейчас от всего ради нее отказаться готов, все бросить. И тогда, в черной жизни, ее уехать уговаривал, и тоже бросил бы все – или нашел способ потом вернуться? Хитрый он, подлый и безжалостный, такое любить, как с гадюкой целоваться, рано или поздно цапнет.

– Не надобно мне такое. И ты не надобен.

– Думаешь, с Фёдором лучше будет?

– Нет. – Устинья ни себе, ни Михайле врать не стала. – Умру я с ним.

– Так что ж тогда?!

– Иди себе, Михайла. Иди. Ты ни о ком, окромя себя, не задумывался, так я подумаю. Родные у меня, близкие… Их ради чего я бросить должна?

Михайла даже рот открыл. Родные, близкие – да кого эта ерунда интересовать должна? Он Устинье про любовь свою, про чувства, про сердце, огнем в груди горящее, а она ему… про родных? Он и про своих-то забыл, а уж про чужих думать и вовсе голова заболит.

– Ничего им Фёдор не сделает.

– Да неужто? Сам ты в слова свои не веришь.

Не верил. Но тут же главное, чтобы Устя верила? А она тоже смотрит так, как будто заранее знает, и что врет Михайла, и где он врет…

– А как убьет он тебя?

– И такое быть может.

– На бойню пойдешь, коровой бессмысленной?

– Тебе что надобно-то, Михайла? Отказ? Получил ты его, ну так успокойся!

– Смотри, боярышня, не пожалеть бы потом.

– Не тревожь меня больше попусту, Ижорский. Для меня что ты, что Фёдор – какая разница, что рядом с прорубью на льду стоит, все одно – тонуть придется.

Михайла и оскорбиться не успел, как Устя развернулась, только коса в дверях и мелькнула.

– Ну погоди ж ты у меня! Попомню я тебе еще разговор этот!

Его?!

И с Фёдором малахольным сравнить?!

Да как у нее язык-то повернулся?!

Бабы!!!

* * *

И второй день гуляла свадьба, весело гуляла, с душой…

А на третий день, как поехал Илья к родителям жены на блины, во двор боярин Раенский явился. Платон Митрофанович.

Поклонился хозяину честь по чести, ответный поклон получил, об Устинье разговор завел.

Устя тоже пришла, башмачок, жемчугом шитый, примерила.

Чуточку великоват оказался, нога в нем болталась даже. Боярин на нее покосился неласково:

– Поздорову ли, Устинья Алексеевна?

– Благодарствую, боярин. Никогда не болею я.

– Хорошо. Фёдор третий день сам не свой, матушка его приболела…

– Царица Любава?

– Она…

– Ох, боярин! Может, помочь чем надобно?

Тревожилась Устинья искренне. Мало ли что… Да нет! Не за свекровку переживала она! Та и помрет – не жалко, пусть помирает хоть каждые три дня, не чуяла Устинья, что простить ее может. И лечить ее не взялась бы.

А вот когда заразное что окажется да отбор отменят, ой как не ко времени оно будет.

Или Фёдор решит у матери посидеть заместо дела.

А как она тогда в палаты государевы попадет? Боря на нее рассчитывает! Нужна она государю! Любимому мужчине нужна, вот что важно-то!

Боярин мыслей Устиных не знал, поглядел на лицо встревоженное да и отозвался уже мирно:

– Возраст, боярышня, никакими пиявками да припарками не полечишь. Немолода уж Любава, оттого и хворает, но сказала она сыну, что для нее его радость – лучшее из лекарств.

– Давно ли царица занедужила?

– Да уж… дня четыре или пять даже… – посчитал по пальцам боярин.

Устя губу прикусила, поклонилась. Вышла, дверь за собой прикрыла, задумалась.

Царица?

Ох, получается, занедужила она, как Борис от удавки избавился.

Может такое быть али нет, мерещится все Устинье, ненависть ей глаза застит?

А боярина Данилу убили… за что?

Подумала Устя да и к прабабке поспешила. Кое-что они еще сделать могут.

* * *

На подворье бояр Захарьиных грустно было, темно, траурно.

Окна черным занавешены, шума-гама не слышно веселого, царский управляющий распоряжается покамест. Пока наследников не нашлось, али царь кому своей волей выморочное имущество не отдал. Понятно, есть государыня, есть Фёдор Иоаннович, но все ж они не Захарьины уже, да и к чему им тот дом? К чему имение? Ежели они из царской семьи, им только пальчиком взмахнуть, пожелать только – и все им будет.

Дворня тоже присмирела, неизвестность на сердце тяжко ложится.

Обещал государь, коли найдется у Данилы Захарьина хоть внебрачный сын, его признать, да покамест не нашелся никто. А что дальше будет?

Как жить-то?

Смутно все, неуверенно…

Бабку, у ворот стоящую, и не заметил никто. Может, будь на подворье людно да суетно, и не справилась бы Агафья всех заморочить, глаза отвести, да на дворе, считай, и не было никого.

Две девки воду несут, один мужик снег сгребает. И все. Вся работа, вся дворня.

Пес дворовый бреханул, волхву почуял – и в конуру спрятался, только нос торчит, очень разумное животное оказалось.

Нет-нет, тут мы лаять не будем, хвост целее будет, да и голова.

Спокойно прошла Агафья по двору, спокойно так же в дом зашла, никто и внимания не обратил. Не волхву видели – кого-то своего, а то и вовсе место пустое. Так отвод глаз и работает: смотришь – и не видишь, а когда и видишь, то все свое, понятное.

А где искать, что искать?

Долго не думала Агафья. Понятно же, некоторые вещи в тайники крепкие прятать надобно, потому как даже смотреть, даже касаться их – смертный приговор. То есть держать такое счастье надобно там, куда никто не заходит, окромя хозяина.

Вот со спальни его и начнем, в крестовой продолжим, опосля еще подумаем.

Но спальня Агафью не порадовала.

Разве что плюнула волхва, глядя на картины иноземные, с бабами голыми. Даниле они чем-то нравились, он все стены теми картинами завешал.

– Тьфу, срамота!

Прошла волхва по покоям боярским, к окружающему прислушалась… нет отзыва. А должен быть, обязан! Чернокнижное дело – оно такое.

От скотного двора воняет, от бочки золотаря воняет, а от чернокнижника – втрое, вчетверо. Только от кожевника запах всем ощутим, а от колдуна – только таким, как Агафья.

Но в покоях боярских ничем таким не пахло.

Тайничок маленький нашелся, с письмами разными, которые хозяйственно прибрала Агафья за пазуху, а еще драгоценности и шкатулка с ядами.

Агафья и то и другое забрала. И деньгами не побрезговала.

Нехорошо так-то?

Не надобны волхвам деньги?

Это вас обманул кто-то. И деньги волхвам надобны, и от добычи не откажутся они, что с бою взято, то свято. А всякие благородства да порядочности не ко врагу относятся, смешно это и нелепо.

Понятно, волхве деньги не нужны, она себе их добудет, как понадобится, только на это время уйдет. А если завтра кого подкупить придется, ежели времени не будет у нее ни на что? Сейчас Агафья о чести не думала. Война идет, а что не объявленная, так от того она еще подлее и злее, и деньги ей пригодятся.

Не для наживы она покойного Захарьина ограбила, для насущной надобности. Странно, что ни сестра, ни племянник тайнички не очистили, да, может, и не ведали о нем или брать некоторые вещи в палаты царские не пожелали.

Но это-то все человеческое. А есть ли чернокнижное что?

Подумала Агафья и в погреба отправилась. А где еще можно спрятать что плохое? Только там… не на скотном же дворе? Не дурак ведь боярин был?

Или все-таки не причастен он ни к чему? Подвалы она обязательно проверить должна, потом уж и решит окончательно.

* * *

Часа полтора ходила Агафья по подвалам, да не просто так, а на каждом шагу прислушивалась, принюхивалась, потайные ходы искала. Ворожбу где лучше прятать?

Испокон века преградой были огонь, вода текучая да мать сыра земля. Огня тут не дождешься, вода ближайшая – Ладога, до нее не дороешься, остается подвал.

Чтобы никто, мимо проходящий, не почуял, не сообразил. Мало ли кого лихим ветром на двор занесет, кто ворожбу черную учует да «Слово и дело государево» кликнет? А под землей много чего припрятать можно, под землей и ей тяжко, с ее-то опытом, а уж Устинья и вовсе бы растерялась.

Не попадалось покамест Агафье ничего подозрительного. Как не было, так и нет…

Две захоронки нашлись, но те явно не боярские, бедные они слишком. Явно кто-то из слуг серебро копит. То ли крадет у боярина, то ли еще чего… неинтересно это.

Наконец в одной из комнаток с разным хламом почуяла волхва нечто интересное.

Минут двадцать стену ощупывала, потайную дверь искала, копалась… Поддалась одна из досок под ее руками, но входить в маленькую комнатку волхва не стала. С порога осмотрелась.

Совсем комнатка небольшая, может, аршина два в ширину, аршина три в длину[65].

Там и не помещается, считай, ничего. Жаровня небольшая, стол с книгой – и поставец со склянками разными[66].

Агафья и заходить не стала.

Лучше к такому не соваться, тем паче – одной. Добра не получишь, а вот встрянуть в беду легко и просто, даже волхве, даже опытной и старой.

Черные книги – они всякие бывают, и места свои потаенные чернокнижники защищают, как могут. Так за порог шагнешь – и что получишь? Проклятие – али похлеще чего?

Может, и не прицепится к тебе ничего, ежели сильно повезет.

А может и иначе сложиться. И узнает кто-то чужой, недобрый про волхву, а там и про семью ее, про Устинью, и потянется черная ниточка.

Нет, иначе она поступит, совсем не так, как вначале думала.

Закрыла Агафья потайную каморку. Что боярин Данила чернокнижием баловался, убедилась она – и довольно того.

Подробности какие черные разузнать?

А что ей те подробности дадут?

Ну, обследует она комнатку, переберет зелья, может, даже и прочитает книгу, а когда повезет, и вреда ей та книга не причинит. Но что боярин колдовством баловался, уже знает она, а что именно применялось?

Да что угодно, после смерти боярина уж много времени прошло, чай, и следы изгладились.

Нет смысла сейчас то искать, не так много у нее сил опосля поиска трудного, а вот кое-что другое сделать надобно обязательно. И тоже сил потребуется много, эх, где ее молодость?

Дверь Агафья надежно запечатала. Не на крови, на такое не решилась она, страшно стало свою кровь оставлять в таком месте, да и слишком безрассудно, но что могла – все в ход пустила. И проклятья нашептала, и порчу прицепила, и змеечку с запястья сняла.

Положила плетеное зарукавье рядом с дверью потайной, подумала, прошептала несколько слов.

Нехитрое то волхование, слабенькое, его и не замечают никогда, потому как не защитное оно, не атакующее, не следящее – вообще никакое.

Змейка просто запомнит, кто тут рядом был, кто мимо проходил, кто дверь открыть пытался. Просто лежит змейка, глазами янтарными смотрит, и не видно ее в углу-то темном. А Агафья все потом увидит, что рядом со змейкой происходило, надобно просто будет в подвал вернуться спустя какое-то время, зарукавье забрать да поглядеть, что рядом с ним происходило.

Кто проходил?

Не всех, но одного-двух человек может прищучить Агафья, на это у нее силы хватит.

Еще одно дело, прежде чем уйти, волхва сделала.

Доски ощупала чуткими пальцами, постаралась каждую почувствовать, возраст ее определить. Да не дерева, из которого доску ту сделали на лесопилке, а именно что самой доски.

Для чего?

А просто все. Когда потайную комнату делали, тогда и боярин Захарьин начинал колдовством заниматься. Не капуста же здесь квашеная хранилась? Нет, конечно. Она в другой стороне, в другом подвале, здесь-то вообще продуктов нет.

Ежели по доскам судить… лет тридцать-сорок комнате, точнее дерево не скажет, оно свой возраст плохо чует, двоится все, мешается. А боярину сколько было?

Чтобы ту комнатку оборудовать, ему надобно ребенком было трудиться начать.

Не его это хозяйство? Может, и было чужое, а потом точно его стало. Свечи в подсвечнике не сальные, не оплывшие, свеженькие они, Агафья это приметила. Явно делал он тут что-то, свечи жег, потом на новые их поменял, этого года, свежим воском они пахнут.

Но не он начинал эту комнату строить, нет, не он. Или просто комнату раньше сделали, а боярин ее под свои дела приспособил?

И такое могло быть, да откуда ж больше узнать?

Внутрь бы войти, там попробовать поставец допросить, подставку под книгу ощупать – очень хочется, да нельзя! Никак нельзя!

Хорошо, когда нет там ни ловушек, ни чего другого, а как попадется Агафья кому на крючок, Устинью без помощи оставит? Нет, нельзя ей рисковать. Подождет этот схрон.

Вот Велигнева бы сюда позвать. Но долго это… его помощник как прибудет, так Агафья ему и скажет. Пусть вынимает эту пакость, пусть уничтожает, поможет она, защитит, прикроет, но сама не полезет.

Не те у нее годы – по чужим чернокнижным-то схронам скакать! Ох, не те.

* * *

– Смотри, Сивый. Горница вон та, окошко видишь?

– Вижу.

– Там ребенок будет, с одной только нянькой старой. Ее можешь оглушить, а то и убить можешь, как сам захочешь.

– А мальца?

– Берешь и выносишь. За ребенка его родители такой выкуп дадут, нам с тобой на три жизни вперед хватит.

– А чего сам не взялся?

Но ворчал Сивый больше по вредности натуры. И сам он отлично понимал, иные дела в одиночку не сделаешь. Михайла и так его хорошо принял, обогрел, накормил, денег на жилье и то дал. И дело предложил, на которое Сивый согласился с охотой. Пообтесала ему жизнь бока, понял он, что не бывает в жизни дармовых денег, а вот когда их за работу какую предлагают – подвоха не будет.

Михайла, когда о деле заговорил, таить не стал, рассказал честно, хоть он и принят у царевича, так не у царя же! Сколько там Федька ему отжалеть может? Ну, кошель серебра. И то не каждый же день?

Вот и оно-то, не слишком царевич к своим слугам щедр, у него и самого не так чтобы денег много. А хочется. И побольше хочется… Может, договорятся они с Сивым?

К примеру, на пару ребенка похитят, а потом, пока Сивый с малявкой побудет, Михайла письмо подкинет да выкуп заплатить убедит? В одиночку такое не сделаешь, а вот когда двое их будет – можно попробовать.

Опять же, если по дороге побрякушки какие попадутся, можно и их в карман пригрести.

Помощник надобен. Когда Сивый согласится, Михайла и дом покажет, и подождет, и для младенца что надобно приготовит, и прочее разное.

Сивый и спорить не стал. Михайла, конечно, дрянь скользкая, но ведь попадись Сивый – он и дружка за собой потянет. Невыгодно ему подлость устраивать.

– Идешь? Или поехали отсюда?

– Иду… – согласился Сивый.

Доску в заборе отодвинуть – секунда малая, вот и на подворье он уже, у Заболоцких. Вперед смотрел, о деле думал и не видел, не чуял, каким взглядом его Михайла провожает.

Жестоким, расчетливым… Он-то уже своего компаньона три раза списал.

* * *

У Михайлы все просто было.

Не любит его боярышня? Так надобно, чтоб полюбила, а коли добром не желает, так он ей в том поможет. А для того себе ответим, кого бабы любят?

Правильно.

Спасителей любят. Героев любят.

Вот, спас он подворье, Устинья сказала, что обязана ему будет. А как он племянницу ее спасет, небось вдвойне порадуется?

К примеру, решил тать ребенка похитить, да по дороге на Михайлу натолкнулся. Может, и ранил даже его в драке жестокой, тут как получится. А Михайла татя убил, ребенка спас, назад принес, весь в крови, шатаясь от усталости и ран, почти как в сказках для девиц чувствительных.

Вот и еще повод для боярышни благодарной быть.

И для брата ее.

Да, для брата.

Любит его Устинья, прислушивается. Михайла сам видел, как она жену братца поддерживала, как помогала, как с мелкой пакостью нянчилась… Не любил Михайла детей.

Вообще.

Зато Устинья любит? Вот и ладненько.

Никуда ты от меня, боярышня, не денешься. Сейчас героизм оценишь, душу мою добрую, сердце любящее, а потом и на Фёдора вблизи налюбуешься… и когда предложу я тебе еще раз бежать, небось не откажешься. На шею кинешься.

Не мытьем, так катаньем добьюсь я своего.

Михайла уверенно шел к своей цели.

* * *

Рудольфус Истерман царскому вызову не то чтобы сильно удивлен был, всякое бывало. Другое дело, что не ждал он от царя ничего хорошего и приятного.

Не любил его Борис никогда.

Вот ведь как складывается жизнь, кто нужен, тот от тебя и шарахаться будет. Фёдор – тот за Руди хвостиком таскался, в глаза заглядывал, из рук ел, а вот Борис – и мальчишкой-то был, а Руди терпеть не мог, глазами сверкал зло – и молчал.

Отец его, государь Иоанн Иоаннович, с Рудольфусом дружил, а вот Борис… Какая там дружба? Смог бы – под лед спустил бы Рудольфуса, не пожалел и не задумался.

Памятны Руди были и уж за шиворотом, и гусеницы в сапогах, а уж про остальное… изводил его Борис, как только мальчишке вольно было. И пожаловаться нельзя было, хитер паршивец, следов не оставлял. За уши выдрать?

Так это надобно, чтобы он еще на месте преступления попался, чтобы свидетели были, государь чтобы видел и тоже ругался, а Борис же не попадается! Как есть – паршивец!

А чего он сейчас Руди позвал? Да кто ж его знает?

Когда Борис на трон сел, Руди уж вовсе боялся опалы да высылки, но Борис его удивил. Махнул рукой да и не тронул. А может, забыл или не до того было.

Неужто сейчас время настало с Россой распрощаться? Ох и жалко же будет сейчас уезжать. Труды его даром не пропадут, но кое-что из-за границы сложнее сделать будет. Времени да сил куда как больше уйдет.

Спокойно вошел Руди в зал Сердоликовый, поклонился честь по чести, заодно на палаты государевы еще раз полюбовался.

Не просто богата Росса, они еще и красоту ведают. Вроде ни позолоты, ни занавесей, один камень природный, как он есть, но в какую красоту уложен? Заглядишься, залюбуешься! Мозаика затейливая по стенам вьется, инкрустация такая, что король франконский Лудовикус свою корону скушал бы от зависти. А полы-то какие! Плиточка к плиточке уложена, жилочка в жилочку каменную перетекает, словно так из горы и вырезано куском одним! Какие деньги ни заплати, а так не сделают, тут мастерство надобно иметь немалое, и мастера такие не каждый век рождаются!

Борис его принял не на троне сидя, к окну отошел, оттуда и кивнул приветливо:

– Проходи, мейр Истерман. Проходи.

– Ваше величество…

– Мейр, ты мне нужен будешь. Пока зима стоит, поедешь в свой Лемберг, а оттуда в Джерман и Франконию.

– Ваше величество? – откровенно растерялся Руди. – Чем я могу тебе послужить, государь?

Борис на Руди посмотрел, не поморщился, нет. Далеко он уж от того мальчишки ушел, который Рудольфусу пакости разные подстраивал. Хотя и сейчас мечталось: вот кинуть бы Истермана в болото с пиявками! Стоит тут, весь чистенький, весь раззолоченный, аж светится – вот с детства не нравился он Борису! Причины?

Не нравился, да и все тем сказано! Какие тут еще причины надобны?!

– Поедешь для меня закупать, что скажу. Денег выдам, людей дам для сопровождения, лошадей, кормовые, прогонные – все, что положено. Я тут патриарху храмы обещал построить. Святыни нужны. Мощи.

Рудольфус кивнул.

Мощи… оно и понятно. Для храмов завсегда святыни надобны, иначе кто в них пойдет? А со святынями сложно, какие-то уж очень мелкие те святые были, да и смерти у них неудобные. Вот скормили какую-то святую львам, утопили или на костре сожгли – и как потом ее мощи отыскать? Невозможно! А людям чему-то поклоняться надобно, им вера нужна! И вообще… мощи – дело выгодное, когда договорится он с кем надобно… Кто там проверит, от святой этот палец или от грешной? Главное, золота побольше и ковчежец пороскошнее!

– И книги. Поболее. По медицине, по языкам разным, покупай, сколько получится, – все казна оплатит.

Вот этого Рудольфус не ожидал и не обрадовался, книги – это не мощи, тут в свою пользу не сильно поиграешь.

– Государь?

– Хочу в Россе свой университет открыть. Сколько можно на другие страны смотреть? Можно подумать, у них люди ученые, а мы тут до сих пор по лесам в медвежьей шкуре бегаем! Посмотрим, чему в других странах людей учат, да и сами учить начнем, благословясь. Университет построим, для начала будем медикусов учить, строителей да корабелов, этих мне остро не хватает. По этим наукам книги и старайся покупать, остальное уж потом добавлять будем.

– Дорого сие встанет, государь.

– Не дороже денег. А знания всего ценнее, – отмахнулся Борис. О том, что будет и контроль, и отчетность, он и не упоминал, Руди и сам не дурак, понять должен. И о том, что он-то все одно свой, ему и то продадут, что россам не покажут даже, и еще что в придачу дадут… Могут. Обаятелен, подлец, надо отдать ему должное.

Руди это тоже понимал, только что вслух не произносил.

Вслух он уточнял другое.

Что, как, когда?

Борис тянуть не собирался. Пусть берет да и едет. Пока все снегом да льдом покрылось, путешествовать легко. Большинство людей готово уж, дело за Истерманом, и ему приятно на родине будет побывать, разве нет?

Рудольфус кивал и соглашался.

А думал он и еще о том, что Бориса убирать надобно.

Известно же, кто молодняк учит, тот и прав, тот и в головы детские что захочешь вложит.

Когда юных россов в Лемберге да Франконии б обучали, они б мигом стали Россу отсталой да древней считать. А Борис на другое замахнулся.

Он не просто преподавателей позвать хочет, нет! Он книги желает, да не по философии какой, а по естественным наукам, по тем наукам, которые страны вперед двигают Свои корабелы, свои астрономы, свои строители, свои лекари – это все для страны надобно.

И учить по этим книгам россов будут россы. Уж Руди-то себе не врал.

Не разберутся они в знаниях да науках чужеземных? Еще как сообразят!

И прочитают, и поймут, и дополнят – они еще и поумнее некоторых графьев да герцогов. И через два-три поколения вырастут россы, которые на Лемберг и Франконию, Джерман и Ромею будут сверху вниз смотреть. Очень даже легко.

А такого допускать нельзя.

Россам внушать надобно, что они тут на старине сидят, аж подбрюшье сгнило, а вот там-то, в иноземщине, все светлое и радостное! Чтобы туда они тянулись, чтобы на все родное и домашнее плевали сверху вниз. Тогда и покорить их можно будет.

А Борис основы ломает.

Убирать его надобно, да побыстрее…

Что ж.

Ты хочешь, государь? Я поеду. А уж что привезу…

* * *

Не обладал Сивый никакими силами волховскими, его умение в другом было.

Выглядел он так… когда умылся, причесался, совершенно невзрачным стал, неприметным, обыденным. Холоп – и холоп, таких на любом подворье десяток бегает, вот и не обращал на него никто внимания. А уж лавка деревянная в руках и вовсе его в невидимку превратила.

Несет мужик лавку?

Знает, куда несет, зачем несет… и пусть его! Никто и не задумался даже.

Дарёна на то время малышку Варвару тетешкала. Капризничала маленькая, зубки у нее резаться начинали[67].

Вот и получите все радости. Тут и слюни бахромой, тут и глазки красные, и сопельки, и плачет малышка, и спать не хочет… Устя обещала сварить чего полезного, но пока не сварит – все на ручках, все на нянюшке.

Знала Дарёна, что это не Илюшина дочка родная, ну так и что с того?

Повзрослел парень, мужчиной стал. Малышку словно родную принял, для такого душа нужна не грошовая, не бросовая. Иные и для родных-то малышей в душонке своей места не найдут, а тут…

Илья лично нянюшку попросил, та и растаяла, сердиться не стала.

Чужое дитя?

Не тот отец, кто сделал, а тот, кто вырастит! Да и в радость ей маленькая Варюшка.

Боярышни уж выросли, малышей она еще когда дождется, да и допустят ли ее к тем малышам? А тут счастье маленькое, нечаянное, да уже любимое!

На мужика, который лавку зачем-то принес, Дарёна и внимания не обратила. Кивнула, мол, у окна поставь – и снова к Вареньке.

Сивый вперед шагнул, засапожник в ладонь удобно лег. Много ли бабе надобно?

За волосья ухватить да горло перехватить, чтоб орать не вздумала. Чтобы шума не было. Подержать секунд несколько, да и оттолкнуть, чтобы кровью не заляпаться.

Не успел.

Дверь скрипнула.

Обернулась Дарёна, увидела перед собой татя с ножом занесенным, ахнула – и малышку собой загородила, руку нелепо вперед вытянула.

Устя, которая в светелку вошла, на долю мига заледенела, ровно время остановилось.

Сивый первым опомнился.

Сейчас шагнуть вперед, ударить старуху, толкнуть ее на молодую – и бегом за дверь! С малявкой не получится… ну хоть ноги унесет!

Шаг сделать он еще успел и дотянуться до Дарёны тоже. Самым кончиком ножа дотянулся, рукав сползший порезал. И – осел к ее ногам.

Устя стояла, как и была, питье навзничь уронила, а руку левую вперед протянула.

И рука черным светом светится.

И глаза у Устиньи – тоже черные.

Тут Дарёна и сознание потеряла. Не от боли, от страха лютого.

* * *

Невелик труд – траву заварить, сложнее заговорить ее.

Ежели первое Устинье без труда давалось, то второе немалой головной да зубной боли стоило, а то и ругательств, да вот беда, ругаться при заговоре нельзя. А хочется, ой как хочется!

Не умеет она! Заговоры… им ведь тоже учиться надобно! Начала Агафья учить ее, да мало! Слишком мало!

Заговор – это ж не просто слова, можно выучить их, можно на другие поменять… заговор – это музыка. На нее настроиться надо, тайный ритм поймать, отзвук мира услышать, приноровиться, подстроиться…[68]

А с музыкой Устинье всегда туго приходилось, не умеет она петь, как взвоет – птицы с неба попадают. И сейчас вот надо, а не умеет она, не слышит музыку мира, мелодию трав не чувствует, не может их в соответствие привести!

Другая волхва бы пять минут потратила, Устя малым не час провозилась. Пока нашептала, что надобно, пока уверилась, что вреда малышке не будет, пока три раза сама проверила да прабабке показала.

Ребенок же!

Со взрослыми всяко проще, а тут капля лишняя, а малышке плохо станет, животиком промучается всю ночь вместо зубок… не надобно такого.

Вот и возилась Устя. Сама зубами скрипела, заговаривала, понимала, что учиться надобно, вот и терпела, и старалась. На будущее все пригодится. Справилась наконец, к Дарёне пошла, дверь ногой приоткрыла, чтобы отвар не колыхнуть в кувшине, а в комнате ужас творится!

Дарёна спиной стоит, над Варенькой наклонилась и не чует, что тать к ней идет, с ножом в руке.

Устя визжать не стала.

Только кувшин об пол звякнул. Сама не поняла, как уронила его, руку вперед вытянула.

Остановить?

Что могла бы сделать она? Да ничего!

Она и подумать не успела – тать вперед шагнул, и поняла девушка, что сейчас он Дарёну ударит. А то и ее тоже… потом.

И такое в ней колыхнулось…

Черное, безудержное, безумное… не для того она из черной жизни пришла сюда! Не для того, чтобы своих родных отдавать, без защиты оставлять!

Огонь под сердцем так полыхнул – казалось, сейчас самое сердце в груди пеплом рассыплется. Устя и сама не поняла, что наделала, только ровно ниточка протянулась. От сердца – к вытянутой руке ее – и снова к сердцу, только не ее уже, а татя.

И полыхнуло.

Черным сухим огнем.

Устя к нему уж привыкла, приноровилась. А тать как стоял – так на пол и осел. И откуда-то знала боярышня – все, конец, теперь уже не человек это.

Дохлятина непотребная.

А вот чего Дарёна вслед за ним на пол оседает? Неуж задел он ее?

Да нет, нож чистый… испугалась, наверное… А ей-то что делать? Как быть?

Устя вокруг поглядела – и выдохнула. Есть нужное!

На столе нож лежит, миска с яблоками рядом. Дарёне их кусать тяжело, нянюшка их на дольки режет и ест. А нож-то острый, хоть и короткий… Взяла его Устя, примерилась – и татю в спину воткнула.

И завизжала.

Да так, что Варя расплакалась еще сильнее, а на полу Дарёна зашевелилась, но Усте не до того было. Шум послышался, народ сбегался… вроде все хорошо.

И Устя позволила себе истерикой зайтись.

Есть от чего: человека она убила.

Впервые.

За две жизни.

* * *

Люди влетали – застывали в изумлении.

И то сказать – боярышня у двери в истерике бьется, на полу труп лежит, и, судя по ножу в руке, не яблоки он резать сюда пришел. Дарёна у люльки с малышкой лежит, вроде как живая, малышка криком заходится…

Первым Илья опомнился.

Машку свою к люльке толкнул, сам к Дарёне бросился, по щекам похлопал, с пола поднял со всем бережением.

– Живая?

– Ох… живая, Илюша. Живая я… чудом, не иначе!

Маша ребенка подхватила, к себе прижала, и такая дрожь ее била, что как бы успокоительным отпаивать не пришлось. Боярыня Евдокия рядом с дочерью опустилась, обняла, к себе прижала… Устя завыла тише, матери в плечо уткнулась.

– Что случилось тут? – рыкнул Алексей Заболоцкий, да только от Устиньи ответа не дождался он, Дарёна ответила:

– Б-боярин… нел-ладное чт-то…

– На вот, выпей… – Илья по сторонам огляделся, ковш с водой со стола подхватил, Дарёну кое-как напоил, та хоть заикаться перестала, а там и о случившемся поведала:

– Я малышку укачивала, плакала она. Мужик пришел, лавку принес, я на него и не посмотрела даже. А потом обернулась – а он на меня с ножом. И боярышня Устинья в дверях. Я к малышке, он на меня, тут я и упала, наверное, без памяти… прости, боярин. Не помню больше.

Мужчины меж собой переглянулись.

На татя посмотрели.

В руке-то у него нож – понятно. А в спине?

Илья няньку на лавку усадил, ковш с водой к Устинье понес. Но ту боярыня уж успокаивала, по голове гладила, утешала, как маленькую:

– Устёна, что случилось, доченька? Все закончилось, в безопасности ты, никто не тронет, не обидит, мама здесь, мама рядом…

– Маменька… вошла я – а тут тать с ножом. К Дарёне, к малышке. Замер на секунду, мне хватило. Я нож со стола схватила и ему в спину воткнула, когда он к Дарёне повернулся… маменька-а-а-а-а-а…

– Устя!!!

Маша ребенка Илье сунула, сама к Усте подлетела, упала рядом, обняла:

– Родненькая! Век Бога за тебя молить буду!!! Когда б не ты… – И тоже в истерике заколотилась, представляя, что ее доченька – и тать с ножом, и нянька беспомощная…

Боярыня на мужа посмотрела требовательно, Алексей тяжко вздохнул, невестку с пола поднял.

– Так, Марья, ты ребенка возьми да к себе иди. Сегодня вам с ней нянчиться, Дарёна сегодня сама пусть полежит. Илья, жену уведи!

Илья уж понял, что сегодня Маша дочку с рук не спустит, Вареньку отдал жене, приобнял ее за плечи да и повел из горницы, уговаривая потихоньку.

И то…

Какие уж сейчас Устинье благодарности? Ей бы вина крепленого да поспать, авось и отойдет!

Не дело это – бабам убийцами быть. Понятно, за ребенка она кинулась, за своего цыпленка и курица – зверь. Но сейчас бы Усте самой опамятовать, успокоиться…

– Дуняша, ты Устю возьми, да у меня там, в поставце, вино крепкое. Дай ей выпить, пусть отоспится. Иди с матерью, Устя, все хорошо будет. Дарёна, и ты ложись давай. Ксюха, где тебя Рогатый носит?

– Тут я, тятенька.

– Вот и ладно! Сегодня с Дарёной побудешь, и чтоб ни на шаг не отходила!

– Батюшка!

– Спорить еще будешь?

Ударить боярин не ударил, но лицо у него такое было, что мигом Аксинья язык прикусила.

– Да, батюшка. Как скажешь.

– То-то же.

А сам боярин сейчас в Разбойный приказ пошлет. Пусть татя заберут… может, в розыске он? Или еще чего? Не нужен он тут валяться![69]

* * *

Михайла из возка смотрел, ругался про себя черными словами.

Дурак непотребный! Таракан сивый! Недоумок!

Ни украсть, ни покараулить!

Попался, видно же, и убили его! И не жалко даже, туда дураку и дорога, лишь бы не успел сказать, кто навел его! Ну, то Михайла завтра выяснит. Сегодня-то ни с кем не встретишься, беспокойно на подворье, суетно, шумно. А завтра и попробовать можно…

Предыдущая главаГлава 572 из 595Следующая глава