Энджи обняла меня столь же тепло, как и в прошлый раз. Как только я вошла в кафе, она встала, просияла, поспешила ко мне между столиками, обняла и не выпускала раза в два дольше, чем я бы хотела. Мне стало неловко.
Мы заказали диетические смузи – это было заведение именно такого рода – и ритуально упаковали телефоны в чехлы с металлической сеткой. Энджи устремила на меня долгий задумчивый взгляд:
– Ты преуспеваешь?
Странный вопрос.
– Наверно.
– Потому что так и должно быть. Ты блестящая, принципиальная, сильная и красивая женщина. Ты заслужила благополучие.
«Заслужила». Ну и люди.
– Спасибо.
Энджи через стол взяла меня за руки:
– Маша, я серьезно. Я знаю, чем ты занималась. Знаю, кто ты такая. Ты ничем не хуже меня. И видит бог, не хуже Маркуса.
– Конечно. – Я уже жалела, что согласилась выпить с ней кофе.
– Маша, да прекрати ты. Да, знаю, ты принимала плохие решения. Они несли людям зло. Я на твоем месте поступала бы не так. Ты никогда не сможешь отменить эти решения или исправить их последствия. Они навсегда записаны в книге твоей жизни, и изменить эту книгу нельзя. Но ты принимала и очень хорошие решения, на которые у меня не хватило бы ни храбрости, ни принципиальности. Многие из тех, кому ты причинила боль, наверное, никогда тебя не простят, однако это можно сказать о каждом. И обо мне тоже. Но есть и другие – те, кто обязан тебе жизнью, свободой и даже больше, потому что ты совершала поступки, на которые тебя никто не вынуждал, никто тебе за них не платил, никто даже не просил так делать. Ты поступала так просто потому, что это правильно. Маша, мне кажется, ты считаешь, что жизнь – это что-то вроде бухгалтерского учета методом двойной записи. Где по одну сторону записывается дебет, по другую – кредит, и нужно, чтобы дебет превышал кредит, иначе ты обанкротишься. Но жизнь устроена не так. Вот почему все добрые дела, которые ты совершила, не приносят тебе облегчения. Ты все ждешь, что добрые дела перечеркнут все сотворенное зло, но этого все никак не случается, и поэтому ты словно тонешь в этических долгах. Маша, тебе с этими долгами никогда не расплатиться, потому что прошлое изменить нельзя. Когда-нибудь ты поймешь: причина твоих терзаний в том, что ты пытаешься совершить невозможное. Исправить то, чего исправить нельзя.
У меня заколотилось сердце, вспотели ладони. Захотелось уйти. Захотелось наорать на нее. Я отложила свои чувства на полочку и постаралась успокоиться. С другой полочки приглушенный голос объяснил, что если простые слова вызывают у меня такое сильное возмущение, то, значит, в них есть правда.
Но что ответить, я не знала. Если я не могу исправить совершенных ошибок, то что мне с ними делать? Наверное, ничего.
– Маша, по-моему, ты считаешь меня соперницей, но я не знаю, из-за чего нам с тобой соперничать. Из-за славы? Из-за справедливости? Из-за Маркуса? – Она фыркнула. – Да ладно. Я люблю его, но если я буду бояться, как бы он не сбежал с другой женщиной, то какой смысл в такой любви? Маша, мы с тобой не соперницы. Мы в одной команде. Или, по крайней мере, я в твоей команде. В ней очень много народу, но ты, похоже, сама об этом не догадываешься. Так что знай. Команда Маши живет и растет. Если что-то понадобится, смело проси.
Она не разрешила мне заплатить по счету. Обняла меня на прощание и ушла.
Я дождалась, пока мама уйдет на работу, и стала разбираться с вещами, которые она бережно хранила в моей комнате. Немного прослезилась, но и слегка разозлилась. Бóльшая часть этого барахла ничего собой не представляла, однако, пролежав десять лет, приобрела оттенок благородной древности, вроде писсуара Дюшана: если вам кажется, что вещь достойна долгой жизни, значит, так оно и есть.
Я действовала безжалостно. Призвала на помощь метод Мэри Кондо и наполняла мешок за мешком, пока не осталась лишь небольшая коробка с журналами, фотографиями, которые надо отдать на сканирование, и пачка рукописных писем, в основном от подруг из лагеря. Вызвала на дом помощников и велела отнести все на помойку, пока мама не вернулась, а потом поставила ее перед фактом, загладив вину собственноручно приготовленным жареным цыпленком и сладким картофелем (секрет в том, что кожицу цыпленка надо натереть содой и солью, чтобы хрустела, а внутрь положить что-либо удерживающее влагу, например разрезанные начетверо лимон и луковицу). Дополнила картину бутылка хорошего «мендосино пино гри», которое всегда вызывает у меня ностальгические воспоминания о том, как в подростковом возрасте мы с подругой прикончили винные запасы ее родителей.
Мама восприняла трапезу с восторгом, но настороженно и поинтересовалась, по какому поводу банкет. Я сказала, что она совершенно права, повод есть, и он заключается в том, что я опять отправляюсь в путь, еду в Европу. А еще я наконец-то навела порядок в своей комнате.
От этих новостей она расплакалась, рассердилась и, хуже всего, превратилась в типичную мамочку. Озаботилась моим душевным здоровьем, напомнила об обещании показаться врачу. Я вытянула из нее аналогичное обещание и велела прислать счет мне. Она ненадолго огорчилась, узнав, что я сровняла с землей «усыпальницу юной Маши», потом мы с ней съели цыпленка, выпили вина, она размякла, стала рассказывать грязные анекдоты, которые помнила еще из России, а я рассказывала ей анекдоты, услышанные в Ираке и Словстакии, потому что секс – штука универсальная, а грязные анекдоты везде звучат по-разному. Мы смеялись, допоздна не ложились спать, потом она сказала, что сама помоет посуду, я сказала, что разрешаю, и ушла спать в свою пустую комнату с голыми стенами. В ногах стоял собранный чемодан, в углу – единственная коробка с упакованным наследием, готовая к отправке туда, где я рано или поздно осяду и решу остаться.
Таниша перехватила меня по дороге в Оклендский аэропорт, у подножия эскалатора в метро на станции «Колизеум». В руках у нее был коричневый бумажный пакет.
– Кофе и блинчики с мясом. По-любому лучше, чем аэропортовская еда. И можем не сидеть в кафе, а погулять по парку.
На берегу залива Сан-Леандро, где шелестит трава и ветер взбивает на волнах гребешки, белые, как зефир, среди болотистых низин мы нашли сухое местечко.
– Видишь? – сказала Таниша, пережевывая блинчики.
– Ага. – И правда очень вкусно. Белый шум и мирные, бессистемные всплески белой пены на синих волнах наполнили мою душу покоем.
– Ага. – Она вздохнула. И еще раз. – Маша, ты как?
Я взяла себя в руки:
– Со мной все будет хорошо.
– Я спрашиваю не об этом.
– Ты очень проницательна.
– Это не ответ.
Я откусила блинчик – не спеша, чтобы успеть подумать. На свете очень мало людей, которым позволено гонять меня по кругу, будто карусельную лошадку, но Таниша одна из них.
– Я хочу, чтобы у меня все было хорошо. И сейчас мне, пожалуй, лучше, чем было в последние годы. Но да, мне плохо.
Таниша кивнула:
– Ты справляешься, но надо еще справиться с очень многим. Так?
– Да. – Я опять помолчала. Слова никак не шли. – Ниш, я очень долго не задумывалась, кто я такая и чем занимаюсь. Вроде как… Тебе доводилось пролить сок на свою любимую блузку, и потом тебе не хочется опускать глаза и смотреть, большое ли пятно?
– Да. Или вот так… – Она показала шрам на кончике указательного пальца. – Порезалась, когда чистила авокадо. Типично калифорнийская травма. Я держала палец под краном минут десять, потому что не хотела смотреть, глубокая ли ранка. Наложили три шва. Оказалось – глубокая, но я почти ее не чувствовала, пока не смотрела.
– Вот именно. Я очень долго избегала думать о тех аспектах своей жизни, на которые уходило по восемь-десять часов в день. А теперь…
– Ты о них задумалась?
– Да. И очень серьезно. Это тяжело. Ниш, я много раз принимала очень гнусные решения. Наверно… – У меня вдруг перехватило горло. Я сглотнула. – Наверное… – Голос сорвался. – Я все больше отдалялась от тебя, от мамы, от всех, кто здесь остался, потому что всякий раз, стоило с вами поговорить, я вспоминала, кто я такая, и это было все равно что смотреть на тот порез и видеть, что он доходит до кости.
Таниша не стала искать слова для ответа. Она просто стиснула меня в объятиях, крепких и долгих, и не выпустила, даже когда я попыталась отстраниться, это получилось неловко, но потом я уступила, и сразу стало очень, очень хорошо. Это чувство оставалось со мной до самого Сиэтла, но позже, когда я пересела на самолет до Берлина, развеялось. Перелет был долгим.
Я обосновалась в Берлине. Процесс обустройства был долгим и утомительным – походы в «Икею», оформление бумаг, банковские формальности и так далее и тому подобное. Зато мое время было прочно занято полезными делами. Я довольно безболезненно вписалась в местное сообщество экспатов, ходила в Кройцберг на вечеринки, плавно перетекавшие из больших пивных залов сначала в мелкие бары, потом в подпольные забегаловки и заканчивавшиеся под утро в чьей-нибудь гостиной, откуда я ехала на велосипеде домой, пропахшая сигаретным дымом, полупьяная и очень усталая, не в состоянии думать ни о чем. А потом меня одолевал крепкий сон.
Затем в один прекрасный полдень у меня на пороге появилась Кристина. Она жала на звонок, пока не разбудила меня. Встав с постели, я побрела вниз и выглянула в глазок (видеокамеру и экран я отключила, физически отсоединив провода, потому что не хватало мне только сетевых микрофонов в моем жилище). В широкоугольной оптике замаячило ее сияющее эльфийское личико. Она уложила волосы пышными волнами, выкрасила во все оттенки фиолетового и розового, выбрила виски и стала выглядеть совершенно по-берлински, словно с открытки для туристов.
Я отперла дверь, стоически выдержала обязательные объятия и поцелуи в обе щеки.
– Маша, как я рада тебя видеть.
Она выглядела одновременно и моложе (стрижка, одежда), и старше (глаза), чем в Словстакии. Какая же она юная. Будучи в Словстакии, я старалась об этом не думать. Однако молодила ее не только прическа; в Словстакии она всем своим озабоченным видом показывала, что вовлечена в борьбу не на жизнь, а на смерть (угу), а сейчас ничем не отличалась от обычной модной девчонки с Кройцберга, которую легко можно себе представить в подпольной забегаловке, где она, пустив по кругу турецкую сигаретку, обсуждает блокчейн или правила сбора информации о клиентах.
– Кристина!
– Это я. – Знакомый смешок. Как я могла его забыть? И улыбка делала ее гораздо моложе. Скорее, беззаботнее. Я улыбнулась в ответ:
– Входи. У меня чуть сердечный приступ не случился. Я, знаешь, ли, дама почтенного возраста.
Она опять хихикнула, поднялась вслед за мной по лестнице. Я приготовила чай, Кристина выложила на тарелку печенье, я смахнула мусор с двух стульев, запихнула в угол корзину с грязным бельем, и мы уселись, дивясь друг на друга.
– Новое правительство кошмарно, – сообщила Кристина. – Власть захватили центристы, и теперь они призывают к «примирению» и советуют «не обвинять друг друга». Хотят отпустить Литвинчука на все четыре стороны с наворованными деньгами, освободить от ответственности всех его соратников. Хуже того, они образовали коалицию с нацистами.
– Что? – Словстакийские белые националисты были единственными, кого Кристина ненавидела сильнее, чем Литвинчука с его прихвостнями, однако иногда они оказывались полезными идиотами – сбивались в ударные группы и шли драться с дворцовой гвардией.
– Да, представляешь! В коалиционное правительство вошли сволочи, которые заявляют о желании защитить свою «белую христианскую идентичность». Это респектабельные люди, не скинхеды и не татуированные, но они втайне мечтают о газовых камерах. Мерзавцы.
– Какой ужас.
Она поежилась.
– Есть что-то еще? – Ей никогда не удавалось хранить непроницаемый вид.
– Черт. Да. Я слежу за этими нацистами. Кто-то же должен их контролировать.
– Как это – следишь? – Но я уже догадалась как.
– С помощью твоей техники. Помнишь, той самой, которую Литвинчук установил, чтобы шпионить за нами. Мы перехватили администраторов разведывательной сети, когда они пытались стереть содержимое серверов, пообещали отпустить, если они отдадут нам корневые пароли. Так что теперь я внутри сети, вижу все, что нацисты говорят и делают, куда они идут. Могу прослушивать телефоны, даже если они считают их выключенными. Могу видеть исходящие сообщения, пока они еще не зашифрованы, и входящие – когда они уже расшифрованы. Знаю, где они находятся и куда идут. Могу отследить любые контакты между уличными драчунами и их солидными друзьями в парламенте. Они все у меня как на ладони.
Я изо всех сил старалась сохранить безмятежный вид.
– Ага. Да.
– Да! – Она осклабилась, как волчица. – И до чего же это здорово!
– Верно.
В мой голос просочилась-таки угроза, но Кристина была так переполнена радостью, что не успела затормозить.
– Маша, это только начало! Там еще столько возможностей, которым я пока не нашла применения! Автоматическое слежение и регистрация, автоматический анализ расстановки сил. Дело сложное, а онлайновой документации, естественно, нет.
– Естественно. – У меня внутри все превратилось в камень.
– Вот поэтому нам нужна ты. – Камень превратился в огонь. – Приезжай в Словстакию, помоги нам. – Огонь превратился в лед. – С твоей помощью…
– Кристина. – Моя маска, видимо, сползла. Кристина явно забеспокоилась:
– Мы можем их разоблачить. Мало того, мы можем разоблачить их друзей, распутать всю нацистскую сеть в других странах, найти тех, кто их финансирует, вычислить их криптокошельки…
– Кристина!
Я отставила чашку и впилась в нее пылающим взглядом. Она наконец-то заметила мое выражение.
– Что? – Ее глаза тоже вспыхнули. – Да ладно, Маша, брось. Они же нацисты, они хотят уничтожить всех нас. Они недостойны твоего снисхождения.
– Кристина! К этим нацистским подонкам у меня нет ни капли снисхождения. Но уж кому, как не тебе, понимать, как важно избавиться от любой слежки в словстакийских сетях. Ты должна была сжечь дотла все содержимое этих дата-центров, заменить оборудование на новое, просветить всю технику компьютерным томографом для обнаружения закладок. Заткнуть все возможные дыры и постоянно искать новые.
Она яростно мотала головой, сверкая глазами:
– Красивые слова и прекрасные идеи. Но у меня на руках реальные проблемы, а не теоретические. В моей стране существуют реальные нацисты, и они вполне могут прийти к власти.
– А если и правда придут? Все технологии слежки попадут к ним в руки, и тогда уже они сами будут решать, против кого их направить. Черт побери, Кристина, ты это прекрасно знаешь. Любое оружие, которым ты не умеешь пользоваться, принадлежит твоему врагу.
Она выпятила губу, как упрямый младенец:
– Я умею им пользоваться.
– Потому-то ты и пришла ко мне за помощью.
Она вскочила на ноги.
– Иди ты! – Шагнула было к дверям, потом развернулась и опять впилась взглядом в меня. До чего же дряхлые у нее глаза. – Вот забавно – ты наконец обрела свои принципы, но уже тогда, когда нам от них никакого толку. – В чистейшей постсоветской манере она буквально плюнула мне под ноги и, негодуя, выскочила.
Я прислушивалась. Она спустилась по лестнице, хлопнула дверь. Я выглянула в окно – она не разбирая дороги брела по берлинскому тротуару.
– Ничего, – сказала я, обращаясь к пустой комнате. – Я крепкий орешек и старая перечница. Меня еще не так обзывали люди получше нее и так далее и тому подобное. Кроме того, Кристина имеет на это право. Она видела, как дорогим ей людям проламывают головы. Сама побывала в нежных объятиях палачей и мучителей. Иногда ей позволительно быть мерзавкой.
Хотелось заплакать. Но я не стала. Приберегу слезы на другой раз, для более тяжелых травм. И все-таки расплакалась.
Я набрала номер Энджи. В трубке звенели и звенели длинные гудки. Ночь для меня выдалась нелегкая. Одна из тех, когда на подмостках разума снова и снова разыгрываются сцены моих унижений и сожалений. Я подскакиваю, когда очередное горькое воспоминание выбрасывает в кровь новую порцию адреналина. На свете очень мало людей, которым я могла бы позвонить в таком состоянии. По правде говоря, таковых нет совсем. Вдобавок сейчас три часа ночи, время позднее даже по берлинским меркам, и большинство тех, с кем я вижусь каждый день, автоматически отпадает.
Энджи говорила, что я могу позвонить ей в любое время. Я долго колебалась, набиралась смелости. В Сан-Франциско шесть часов вечера, рабочий день окончен, для ужина еще рановато. Лучшее время для звонков. И она сама разрешила мне звонить.
Я не раз читала (ну ладно, листала) книги (ну ладно, статьи) о самопомощи, и один из лучших советов гласил: не надо строить иллюзий, что другие склонны к резким оценкам сильнее, чем вы. Если бы Энджи позвонила мне в шесть вечера и сказала, что ей надо выговориться, рассердилась бы я? Нет, отнеслась бы спокойно. Может быть, даже слегка загордилась. Энджи – она крутая.
А я не крутая. Но крутая Энджи не станет сердиться. Я набрала ее номер. Дзынь, дзынь, дзынь.
Я уже собралась нажать на отбой, не дожидаясь, пока включится автоответчик (лично я злюсь, когда мне оставляют голосовые сообщения, поэтому, полагаю, все остальные тоже предпочли бы, чтобы я не оставляла голосовой почты, и имею высокую степень уверенности в справедливости этого допущения), но в этот миг на том конце ответили.
– Телефон Энджи Карвелли, – запыхавшийся голос Маркуса.
– Маркус?
– Кто это?
Черт. Я не планировала с ним говорить. Надо повесить трубку. А теперь уже нельзя. Я не стала скрывать свой номер, чтобы Энджи, увидев немецкий код, догадалась, что это я.
– Маркус, привет. Это Маша.
Он помолчал на миг дольше, чем надо, и воскликнул:
– О, Маша! Гм, рад тебя слышать. Все хорошо?
– Да, все просто замечательно. Я, э-э, хотела поболтать с Энджи. Как она там?
– Хорошо. Просто вышла погулять по парку и оставила телефон дома. Мы экспериментируем с разумным использованием гаджетов. – К счастью, качество звука было слабым, и он не слышал, как мои глаза, выкатившись на лоб, выпали из орбит и запрыгали по деревянному полу моей берлинской квартиры.
– Ладно. Просто передай ей, что я звонила.
– Хочешь, попрошу ее перезвонить?
– Нет, не надо. Я, наверно, скоро лягу спать.
– Погоди, ты в Берлине? Сколько там? Наверно, два часа ночи!
– Три часа ночи.
– Три часа! С тобой точно все хорошо?
– Точно. Просто работаю по времени Западного побережья, – непринужденно соврала я. – По контракту.
– А. Ну ладно, передам, что ты звонила.
– Скажи, я ей напишу.
– Скажу.
– Спасибо.
Я уже собралась отключиться…
– Маша…
– Что?
– У тебя правда все хорошо? Не хочу быть навязчивым, но… Слушай, я кое-что знаю о том, через что тебе довелось пройти, и, знаешь, я бы на твоем месте не сказал, что у меня все хорошо. Я многое пережил, и со мной далеко не все в норме.
Я хотела было отшить его, но еще не успела привести в порядок свои полочки, и они слегка протекали.
– Да, со мной не все хорошо. Но это само по себе хорошо. Надеюсь, ты меня понимаешь.
Он рассмеялся:
– Еще как понимаю.
– Так я и думала. – Мне понравился его смех.
– Маша, серьезно, если хочешь о чем-то поговорить, я готов. У нас с тобой были сложные моменты, но я считаю тебя своим другом, даже хорошим другом. И если я тебе нужен, обращайся. Серьезно. В любое время дня и ночи.
Черт. Терпеть не могу плакать. Я отодвинула телефон подальше от губ, втянула воздух, попыталась успокоить дыхание. Отчасти удалось. Вместо «Спасибо» получился сдавленный писк.
– Маша!
– Все хорошо. Правда. Мне пора идти.
– Я не шучу, можешь поговорить со мной.
– Нет, все хорошо.
– Ты без конца это твердишь. Правда все хорошо?
Черт.
– Черт.
– Продолжай.
И я ему рассказала. О Кристине, о ее ненависти к нацистам, о том, что она шпионит за ними, о нашей ссоре. С тех пор я больше ни разу не общалась с Кристиной, и наш последний разговор снова и снова прокручивался в голове.
– Ну и ну. Это же… вообще.
– Дело в том, что я могла бы легко зайти туда и все это вырубить. Никто никогда не проверял мою работу, и я всегда оставляла себе логин. Такой, от какого всегда можно правдоподобно отпереться – дескать, это не указанный в документах пароль от старого тестового аккаунта.
Долгая пауза.
– Но ты ведь этого не сделаешь, правда? – Его голос звучал настороженно, даже испуганно.
– Ну, очевидно, до сих пор не сделала. А вообще – почему бы и нет. Вряд ли Кристина когда-нибудь снова станет мне подругой.
– Потому что она сражается с нацистами.
У меня внутри все похолодело.
– Маркус, ты хочешь сказать, что, когда они следят за целой страной, это нормально?
– Но они же не следят за всей страной. Только за нацистами.
– Перехватывая коммуникации всей страны, Маркус. И даже если сейчас тебе это кажется нормальным, то что ты скажешь, если на следующих выборах нацисты придут к власти и обратят эту дрянь против всех до единого?
– Но они не победят на выборах, если Кристина проникла в их круг. Так?
Мне захотелось швырнуть телефон в стену.
– Не победят, если выборы пройдут идеально, если нацисты не подтасуют результаты. И потом им придется всегда вести себя хорошо, не мухлевать, не устраивать переворотов. Боже мой, Маркус, ты серьезно выступаешь за массовую слежку?
– А ты серьезно возражаешь против нее? – парировал он так быстро, что я (уже позже) осознала, что ударила его по больному месту. А в тот миг я просто разозлилась.
– Да, Маркус, возражаю. Прекрасно вижу иронию происходящего. А ты? Вот что я тебе скажу, Маркус Яллоу. Я прекрасно знаю, как легко убедить себя в правильности таких действий. Прекрасно знаю, как легко поверить, что любые неприятности с массовой слежкой можно уладить, расширив масштабы слежки. А ты это знаешь? Ты бывал по ту сторону баррикад?
– Ты хочешь сказать, что поскольку ты занималась слежкой, то имеешь право составить свое мнение, а я такого права не имею, потому что всегда был только объектом слежки?
– Именно это я и хочу сказать. Маркус, ты и правда возражаешь?
И тут он запнулся. Я прокрутила в голове наш разговор. Как быстро он соскользнул с сочувственного тона на обвинительный, как сильно меня это взбесило. Мы в рекордное время загнали друг другу гвозди под ногти.
Но он отступил, успокоился, вдумался. Сразу видно – человек женат на сильной женщине, которая не терпит болтовни и при разногласиях не ведет дело к перестрелке, а ждет от него разумных поступков.
– Нет. Не возражаю.
Черт возьми.
– Спасибо.
– И что ты собираешься делать?
– То, что должна.
Мы еще немного поболтали, и затем он сказал:
– Если тебе еще захочется поговорить… – Так он намекал, что мне пора прекращать телефонный разговор и переключаться на ноутбук.
> Предательница чертова.
Сообщение прилетело на телефон с незнакомого номера. Одноразового. Зарегистрированного в Словстакии. Я прекрасно понимала, от кого оно.
Потом легла спать. И заснула на удивление легко.