В 2008 году Роджер Тсиен, Мартин Чалфи и Осаму Симомура получили сообщение, о котором мечтает любой ученый. Королевская академия наук Швеции решила, что это трио получит Нобелевскую премию по химии. Их пригласили в Стокгольм на пышный церемониальный банкет (туда, конечно, нужно приходить в парадной одежде), где король Швеции вручил им награду: диплом, золотую медаль и их долю от денежной премии в 1,4 миллиона долларов.
Но хотя, конечно, они очень обрадовались, получив величайшую почесть в науке, их сильно тяготила одна мысль. На сцене рядом с ними должен был стоять четвертый человек.
Тсиен, Чалфи и Симомура получили Нобелевскую премию за новаторские исследования зеленого флуоресцентного белка (ЗФБ)[100]. Он содержится в организмах некоторых медуз, которые светятся в темноте, когда на них падает свет с определенной длиной волны. Изобретательные ученые, однако, обнаружили, что если искусственно имплантировать этот белок в тела и ткани других животных, они смогут в буквальном смысле подсветить внутреннее строение крохотных клеток. Их инновация получила широчайшее применение в молекулярной биологии. Но это было не только их изобретение.
Еще в 1990-х американскому молекулярному биологу Дугласу Прэшеру пришла в голову провидческая идея — извлечь этот флуоресцентный белок из медузы и использовать его как инструмент для визуализации биологических структур на микроскопическом уровне[101]. И он сумел сделать первый шаг в этом направлении: первым успешно клонировал ген, отвечающий за выработку светящегося в темноте белка. Но Прэшеру не повезло. Средства на исследования заканчивались, и он не смог найти поддержки ни в одном институте. В конце концов он решил, что надежды стать успешным ученым у него больше нет. Он передал свои данные о работе с геном своим коллегам, Тсиену и Чалфи, и бросил академическую науку. Когда коллегам позвонили и сообщили, что они выиграли Нобелевскую премию за открытия, основанные на его идеях, Прэшер работал водителем в автосалоне Toyota в Алабаме[102].
История Прэшера — лишь один из множества примеров «эффекта Матфея». Ученые называют так различные ситуации, где ранний успех порождает новые успехи, а раннюю неудачу преодолеть нелегко. Эффект этот проявляется во многих областях. Например, одно исследование показало, что книги, которым повезло попасть в список бестселлеров New York Times, переживают еще один скачок продаж после попадания в этот список[103]. Но один из наиболее хорошо изученных примеров эффекта Матфея описали в области научного финансирования.
Как хорошо известно Дугласу Прэшеру и многим другим, от того, сумеет ли человек найти финансирование, во многом зависит его дальнейший путь. И ученых, естественно, заинтересовало, как ранние успехи или неудачи в привлечении финансирования влияют на траекторию научной карьеры.
Одно из исследований было посвящено грантам, выдаваемым Нидерландским исследовательским советом[104]. Кто-то из его членов не без юмора назвал три главные схемы финансирования грантами «Veni», «Vidi» и «Vici» — по знаменитому изречению Юлия Цезаря «Пришел, увидел, победил». Первый, «Veni», выдается совсем молодым ученым, только-только защитившим диссертации, и на эти средства они организуют свой первый независимый проект.
Подобные научные гранты обычно присуждают, ранжируя соискателей и их предложения от лучших к худшим. Спонсор подсчитывает, сколько средств может выдать, и распределяет деньги среди лучших соискателей в списке. Такой подход гарантирует, что самые сильные ученые практически в любом случае получат финансирование; при этом многие высококачественные идеи финансирования не получат. И, что еще важнее, это значит, что некоторые ученые получат финансирование, а другие, того же уровня, — нет. Да, специалист, который идет первым в списке из сотни соискателей, наверняка намного лучше, чем тот, кто идет последним; но, скорее всего, большой разницы между восемнадцатым и девятнадцатым или девятнадцатым и двадцатым кандидатами нет. Однако если спонсоры решают, что в этом году у них есть деньги всего на девятнадцать грантов, две из трех идей получат финансирование, а одна нет — из-за превратности судьбы.
В 2018 году исследователи рассмотрели судьбы этих «середнячков» — ученых, которые сумели получить грант, и тех, кого в последний момент постигла неудача. Они решили узнать, какое дальнейшее финансирование было предоставлено ученым, получившим и не получившим первый грант несколько лет назад. Во всей выборке наблюдался ярко выраженный эффект Матфея. Восемь лет спустя ученые, выигравшие грант с первой же заявки, получили в среднем еще 300 000 евро от Нидерландского исследовательского совета и других спонсоров, а те, чья первая заявка не выиграла, — лишь около 120 000 евро. На старте потенциал обеих групп оценивался примерно одинаково, но те, кто добились успеха на раннем этапе, в течение карьеры сумели привлечь более чем вдвое больше средств, чем те, кому это не удалось.
Откуда берутся эти преимущества? Оказывается, настоящей причиной этого эффекта стало то, как успехи и неудачи влияют на наши представления о себе. Наша уверенность в себе растет или снижается в зависимости от того, победили мы или проиграли, а эти установки, в свою очередь, определяют, попытаемся ли мы попробовать снова или — как Прэшер — решим, что пора все бросать.
В самом деле, в данных есть определенные признаки того, что разрыв между победителями и проигравшими на раннем этапе отчасти обусловлен поведением последних: те, кто не получил первый грант, с меньшей вероятностью снова обратятся за финансированием. Но когда исследователи сосредоточили внимание на упрямых проигравших — тех, кто не утратил веру в себя и продолжил подавать заявки, — эффект Матфея снизился.
Откуда берутся эти представления о себе? Почему одни из нас упорствуют перед лицом неудач и отказов, а другие — такие как Прэшер — не видят собственного таланта, даже если их идеи достойны Нобелевской премии?
В предыдущей главе мы говорили о том, как запертые в наших черепах ученые залезают в чужие головы: ориентируются в чужих невидимых умах, создают теории и модели, чтобы предполагать и предсказывать, как будут разворачиваться мысли и чувства других. Именно с помощью этих теорий наш мозг может читать чужие мысли.
Но ему требуются теории не только для того, чтобы читать чужие мысли. Нам нужна теория и для того, чтобы читать собственные мысли. Мы не можем напрямую заглянуть в умы других — но и во внутренние механизмы нашего собственного разума тоже. Интроспекция дает нам лишь мимолетный взгляд на умственные процессы, происходящие под поверхностью. Так понять себя куда сложнее, чем кажется на первый взгляд.
Вопрос звучит дискуссионно. Один из профессиональных рисков, с которым сталкиваются психологи, состоит в том, что людям может очень не нравиться, когда вы им говорите, что человеческий разум работает определенным образом, а они уверены, что это совсем не так. Подозреваю, что с подобными затруднениями сталкиваются только те из нас, кто работает с разумом и мозгом. Готов поспорить, что к микробиологам или астрофизикам на вечеринках не пристают незнакомые люди, чтобы изложить свои интуитивные теории о том, как устроены бактерии или галактики.
Разница, конечно, в том, что большинство из нас на самом деле не знает ничего о микробах или галактиках, рибосомах или горных породах, зато каждый видел работу разума и мозга изнутри. Все мы считаем, что хорошо знакомы со своим разумом и его деятельностью. Нам кажется, что, субъективно размышляя о нем, мы более-менее неплохо понимаем, что происходит в нашей голове.
Если бы такая интроспекция давала идеальную картину работы мозга, то люди вроде меня лишились бы работы. Центральная предпосылка психологической науки состоит в том, что мы не можем понять, как работают наши умы, просто задумавшись об этом. Нам необходимы другие инструменты, чтобы понять, как мы устроены.
При желании эту идею можно отследить вплоть до мыслителей вроде Зигмунда Фрейда. Психоаналитики (в их числе и Фрейд) не пользуются особым уважением в современной психологической нейробиологии — отчасти потому, что их идеи были слишком расплывчатыми, чтобы проверить их научно, отчасти потому, что в них слишком много говорится о сексе (а ученые в целом скорее ханжи).
Но все же Фрейду и другим психоаналитикам надо отдать должное: они выдвинули важнейшую идею, которая до сих пор формирует мышление во всех науках о разуме. Психоаналитики твердо верили, что многое в разуме происходит ниже уровня сознания — и, соответственно, в глубине наших умов таятся гроты и пещеры, до которых невозможно добраться с помощью сознательных размышлений. Картина, которую мы видим, будучи в сознании, неполна.
У психологов есть несколько способов доказать, что наши субъективные впечатления отнюдь не непогрешимы. Хороший пример — то, что они называют «субъективной инфляцией сознания». Попробуйте отвести взгляд от книги и сфокусировать его на каком-нибудь далеком предмете. Что вы видите уголком глаза? Большинству из нас кажется, что мы видим предметы периферийным зрением, но это не так[105]. Когда люди проходят реальное тестирование, где проверяется, что они видят под таким экстремальным углом, результаты выходят абсолютно безнадежными. Объективно говоря, мы ничего не видим уголком глаза, но мозг субъективно «увеличивает» визуальный образ, создавая впечатление, что мы замечаем детали, которых видеть не можем.
Другая интроспективная иллюзия, более когнитивного толка, возникает, когда людей спрашивают, как бы они поступили в ситуациях с моральными дилеммами. Например, ученый может спросить вас, как бы вы действовали в гипотетическом сценарии, когда вам дают 20 фунтов стерлингов, но вы можете потратить часть этих денег, чтобы спасти незнакомца от болезненного удара током[106]. За каждый фунт, что вы оставите себе, его один раз ударят током. Как вы думаете, сколько денег вы оставите себе? Сколько раз позволите ударить его током? Когда люди отвечают на этот вопрос в качестве мысленного эксперимента, они предполагают, что отдадут большую часть денег — допустим, 10% оставят себе, но остальные потратят, чтобы спасти незнакомца от ударов током. Но если люди оказываются в такой ситуации, все происходит совсем иначе. В реальности они оставляют большую часть денег (примерно 60%) себе и сравнительно равнодушно взирают на то, как незнакомца бьют током.
Эти эксперименты сильно различаются, но оба показывают, как интроспекция может нас обманывать — создавать субъективное впечатление того, как работает наш ум, которое отрывает нас от реальности. Но как наш мозг в принципе думает о себе? И почему картина нашего разума, которую он отражает, отличается от базовой истины?
«Отражение» — пожалуй, слишком пассивное слово для описания того, что на самом деле представляет собой интроспекция. Психологи и нейробиологи, которые интересуются ею, редко используют сам этот термин — возможно, потому, что он заставляет нас представить мягкое кресло философа, а не спартанскую обстановку научной лаборатории. Сейчас ученые, исследующие, как мы сознательно наблюдаем за собственным разумом, предпочитают говорить, что предметом их интересов стала «метакогниция» — буквально «знание о знании» или «мысли о мыслях»[107].
Если восприятие — процесс репрезентации мира вне нашей головы, то метакогниция — репрезентация мира внутри нее. И, хотя восприятие внешнего и внутреннего мира на первый взгляд могут показаться очень разными процессами, проблемы, связанные с обоими, на самом деле схожи.
Представьте себе актера, играющего роль на сцене, и критика, смотрящего на него из зала. Актер обладает конкретным функционалом: по требованию сценария он может заставить нас смеяться или плакать — или продвигать сюжет из точки А в точку Б. У критика тоже есть функция: наблюдать за актером и смотреть, насколько активно зрители хватаются за бока от хохота, или проливают слезы, или насколько хорошо актер поддерживает действие.
Актер и критик формируют так называемую петлю контроля. Первый, естественно, играет ведущую роль: если все актеры останутся дома, не будет спектакля, который можно критиковать. Но когда актер и критик взаимодействуют правильно, спектакли улучшаются. Если критик в рецензиях верно описывает, что у актера получается хорошо, а что плохо, последний сможет в следующем спектакле улучшить свою игру.
В театрах актер и критик — разные люди с отдельными разумами, но точно такие же петли контроля работают и внутри одного мозга. Представьте, что различные части вашего когнитивного аппарата — восприятие, язык, социальные навыки и т. д. — это труппа актеров, каждый из которых играет свою роль. Но еще в вашем мозге живет метакогнитивный критик, который следит за тем, как играют актеры.
Нейробиологи, которые ищут, в какой области мозга обитает этот критик (или критики), выдвинули несколько возможных гипотез. Но самые перспективные кандидаты, найденные в последние годы, живут в префронтальной коре — там находится целое скопление областей мозга, которые комментируют то, чем занимаются другие нейронные системы[108].
Критик в лобной доле создает субъективное чувство уверенности в вашем разуме. Уверенность, которую вы чувствуете в отношении данного перцепта, или воспоминания, или мысли, или решения, вырабатывается благодаря «рецензиям» вашего внутреннего критика. «Я правда это вижу?» «Я уверен, что это произошло?» «Правильный ли выбор я сделала?» Эти субъективные интроспективные чувства порождаются критиком из префронтальной коры. А зависят ваши чувства от того, что видит критик. Вы ощущаете себя увереннее, когда он говорит, что часть вашего разума работает хорошо — например, зрение четкое, память ясная, — и менее уверенно, если он заявляет, что ваш ум работает плохо (например, зрение тускнеет, память расплывчатая).
Когда я описываю префронтальную кору как метакогнитивного критика, следящего за тем, что происходит в уме, — это просто метафора. Участки префронтальной коры не могут в буквальном смысле «видеть», что делают другие области мозга, и если рассуждать в подобных терминах, мы только еще больше все запутаем. В самом деле, психологи и нейробиологи часто беспокоятся из-за «заблуждения гомункула» — представления, что в нашей голове живет человечек, наблюдающим за всем, что происходит в мозге. Проблема тут такая: если всерьез считать, что в нашей голове живет такой человечек и наш воспринимаемый опыт — отражение того, что он видит, то придется также предположить, что в его голове живет еще более маленький человечек, который наблюдает за работой его мозга, и так далее. В результате мы получим бесконечную последовательность «матрешек», которая никак не объяснит нам, как реально работает сознательная рефлексия.
Нейробиологи долго думали, как избежать ловушки гомункула и избавиться от метафорического человечка, — и о том, какие вычисления, происходящие в той же префронтальной коре, делают интроспекцию возможной.
Хотя у этих областей нет реальных глаз, которыми они видят происходящее в других мозговых сетях, они получают сигналы из участков, находящихся ниже в иерархии, которые помогают им понять, насколько все хорошо с восприятием, мыслями и действиями. Одна из важнейших частей информации, которую высшие отделы мозга считывают из нижних, — вариативность или четкость их активности.
Вы можете представить себе, что информация в мозге хранится в распределенных паттернах мозговой активности и закодирована в целых популяциях нейронов. Например, то, что вы видите сейчас, — отражение паттерна активности популяции нейронов, составляющих вашу зрительную кору. Они настроены на разные возможные картинки: например, одним нравятся печатные страницы, заполненные текстом, другим — лица, или зонтики, или стулья. Когда вы читаете эту страницу, нейроны, настроенные на рассматривание текста, будут работать активнее всего. Пик приходится на эту популяцию — «страничные» нейроны зрительной коры. И он олицетворяет наилучшую гипотезу мозга о том, что вы сейчас видите.
Высшая точка этого нейронного ландшафта — лучшая гипотеза — очень важна. Но не менее значима и широкая вариативность. Каждая область мозга напоминает парламент. Пиковая активность в ней говорит вам, за какую возможность «проголосовало» большинство нейронов. Если наиболее активны те участки зрительной коры, которые отвечают за восприятие печатных страниц, «нейронная ассамблея» решит, что вы, скорее всего, смотрите на страницу книги, а не на что-то еще. Но вариативность в активности этой ассамблеи говорит нам, насколько легко было выиграно это голосование и насколько сильны разногласия между разными кандидатами.
Если паттерны активности недвусмысленны — небольшое число нейронов говорит общим громким голосом, а все остальные молчат, — то можно сказать, что за лучшую гипотезу проголосовали единогласно. Но если паттерны более «шумны» — другие нейроны тоже борются за внимание, — вполне возможно, что победа в нейронном голосовании была одержана благодаря долям процента. И когда паттерны активности более вариативны или шумны, можно сказать, что и сами области мозга не полностью уверены, верна ли та гипотеза, за которую они проголосовали.
Меняющиеся паттерны вариативности и шума — как раз то, к чему может прислушиваться метакогнитивный критик[109]. Хотя префронтальная кора не может в буквальном смысле видеть, что происходит в остальных частях мозга, она способна отслеживать, насколько четки или шумны паттерны в разных областях: расходятся ли нейроны во мнении или более-менее едины. И именно слушание этого шума помогает префронтальным участкам вырабатывать субъективное чувство уверенности.
Изящное исследование Лауры Гертс непосредственно проиллюстрировало эту связь между нейронным шумом и субъективной уверенностью[110]. Ученые поместили участников эксперимента в МРТ-сканер, где те принимали перцептуальные решения об изображениях на экране. В это время Гертс с коллегами использовали нейронные декодеры, чтобы считать паттерны со зрительной коры участников и получить объективное представление, насколько шумными или четкими были паттерны.
Ключевым результатом стало то, что субъективная уверенность людей в их визуальных перцептах заметно коррелировала с шумом в зрительной системе. Когда в зрительной коре наблюдалось объективно больше шума, участники были менее уверены в том, что видят, а когда паттерны в зрительной коре оказывались четкими и ясными, они были увереннее. Похоже, причина была в том, что ряд участков мозга — в том числе префронтальная кора — прислушивались к шуму на нижних уровнях, создавая чувство уверенности или сомнения в зависимости от того, какие процессы там происходили.
Хотя интроспективное наблюдение ограничено пределами черепа, метакогнитивные центры мозга сталкиваются с такими же трудностями, как и критик, который смотрит на выступление актера на сцене. Этот специалист не всезнающ: его поле зрения ограничено местоположением в зале. Где бы он ни сидел, он обязательно упустит или неправильно поймет какую-нибудь деталь выступления. Иногда это может стать причиной неверных оценок. Как знают все хорошие актеры, критик не всегда прав.
Поле зрения метакогнитивного критика, наблюдающего за «выступлением» вашего ума, тоже ограничено. Со своего места он может видеть только ограниченный набор подробностей. И, как и в случае с внешним миром, восприятие внутреннего тоже искажается неоднозначностью и шумом. Сенсорные сигналы из окружения — например, свет в глазах или звук в ушах — становятся неопределенными или неоднозначными, когда их источник искажен (например, если вокруг вас темнота либо туман или фоновый шум заглушает то, что вы пытаетесь услышать). Сигналы, передающиеся внутри мозга — от сетей нижнего уровня к высшему метакогнитивному, — тоже страдают от неоднозначности. Нечеткость работы наших неидеальных нейронных машин создает внутренний туман, который мешает нашим попыткам самовосприятия: критик как будто смотрит спектакль, во время которого непредсказуемо выключается свет или звук.
Да, метакогнитивные области префронтальной коры находятся на очень высоком уровне иерархии мозга. Тут есть и преимущества: эти области мозга собирают вместе сигналы от большого количества разнообразных участков, поэтому критик получает взгляд на всех «актеров» вашего разума одновременно.
Но у высокого положения есть и недостатки. Мелкие детали «на земле» скрадываются. Информация, которая доходит до высших уровней мозга, сначала проходит сквозь несколько слоев посредников. Каждый шаг передачи неидеален и уязвим для шумов. Словно в игре «испорченный телефон», нейронные станции на самом верху, близко к концу линии, могут получить искаженную картину, мало похожую на исходное сообщение.
Следовательно, мы часто не уверены в том, насколько неуверенными должны быть. Наши оценки четкости сами по себе довольно нечеткие, а сигналы с нижних уровней искажаются на каждом этапе. Как мозгу смотреть внутрь себя, если он так близорук?
Оказывается, что, как и в случае с попытками осмыслить неоднозначный внешний мир, мозг решает эту проблему как ученый. Метакогнитивные центры формируют теорию — в данном случае не о внешнем мире, а о внутреннем: насколько хорошо работают отдельные части разума и какова вероятность того, что они «откажут». Формирование подобных априорных установок помогает нам преодолеть неизбежную неоднозначность, от которой страдает самовосприятие. Но, как мы увидим, восприятие себя сквозь призму подобных моделей может сделать нас уязвимыми к иллюзиям интроспекции — мозг начнет вводить нас в заблуждение по поводу того, каковы мы на самом деле.
Цикл жизни ученого — одно из самых странных чудес природы. Окукливающийся докторант заворачивается в кокон своей диссертации и появляется уже зрелым и полностью сформировавшимся после нескольких лет тяжкого труда. (А что именно вылезает из куколки — бабочка или моль, — зависит от того, как прошли эксперименты.) Наблюдать за первыми попытками свежевылупившихся ученых взлететь — сплошное удовольствие, но, когда они приближаются к закату своей карьеры, с ними происходит что-то странное: они меняются.
По образцу менопаузы ученые назвали эту перемену на позднем этапе жизни «филосопаузой». В ее начале когда-то непреклонные и хладнокровные рационалисты начинают делать смелые заявления о глубоких и тернистых философских вопросах, находящихся далеко за пределами их области знаний. Условно говоря, физик-теоретик, который когда-то размышлял о тонкостях квантовой механики, начинает перед пенсией создавать новые теории работы сознания. Или, скажем, нейрофизиолог, всю свою карьеру посвятивший тщательному измерению отдельных клеток в мозгах животных, начинает писать книги о древних вопросах эстетики, красоты и истины.
Молодые ученые могут не без испуга смотреть на то, как из-за филосопаузы меняется характер старших коллег; но, возможно, такая судьба ожидает нас всех. К тому же тут есть и положительная сторона: благодаря филосопаузе вероятность того, что вы сможете завести интересный, свободный разговор со «взбрыкнувшим» пенсионером, куда выше, чем с осторожным молодым выскочкой вроде меня.
Можно было бы подумать, что интеллектуальный фристайл, характерный для филосопаузы, — изъян в метакогниции: эксперты-эрудиты, великолепно освоившие одну область науки, путают свой опыт в ней с талантом в другой. Если вы достаточно умны, чтобы работать над чем-то сложным вроде нейробиологии или физики, неужели вам будет трудно освоить что-то простое вроде сознания или красоты? Как выразился Ницше, «когда человек становится мастером в каком-либо деле, то обыкновенно именно в силу этого он остается полнейшим кропателем в большинстве других дел; но он судит совершенно иначе… Таково зло, отравляющее общение с большинством людей»[111].
Но если отвлечься от «токсичного» общения — действительно ли интеллектуальная самоуверенность светила науки, лезущего в незнакомую отрасль, иррациональна? Да, физик, который считает, что сможет одним махом решить вопросы сознания, чуть-чуть напрягши свой могучий интеллект, ошибается, решив, что его талант в одной области может быть легко применен и в другой. Но, возможно, именно такую ошибку он и должен делать?
Мы думаем, что в идеальном случае, поднося зеркало к своим способностям и навыкам, видим идеально правильную картину. Но в реальности интроспекция неоднозначна и неточна. Когда мозг смотрит на себя, он не может получить четкой и полной картины.
Чтобы осмыслить расплывчатые образы — результат саморефлексии, — мозгу необходима теория себя: набор прогнозов, которые олицетворяют наши ожидания по поводу наших достоинств и недостатков, умений и изъянов. Проще говоря, мы формируем установки: где нас ждет успех, а где провал.
Метакогнитивное чувство успеха, похоже, играет ключевую роль в формировании этих установок — особенно в мире, где настоящая обратная связь либо ненадежна, либо отсутствует вовсе. Мы можем считать, что внутренние метакогнитивные критики — которые в каждый момент дают нам чувство уверенности или неуверенности в том, что мы делаем, — хорошо умеют формировать глобальные мнения о наших способностях. Сиюминутная уверенность дает нам понять, можно ли считать тот или иной перцепт, память или решение надежными или неверными, и если эти сиюминутные чувства задерживаются надолго, они помогают нам сформировать мнение о том, надежны ли наше зрение, память или умение принимать решения в целом.
С научной точки зрения превращение этой сиюминутной уверенности в глобальные мнения рассмотрела Марион Руо, метакогнитивный нейробиолог. Она изложила мне свои новейшие идеи, когда меня — вот везение — направили приглашенным научным сотрудником в Париж. (Мне очень хотелось нарисовать атмосферную картинку и рассказать, что мы встретились в прокуренном кафе на бульваре Сен-Жермен, но на самом деле мы общались в основном в ее кабинете в Парижском институте мозга, где она сейчас работает постоянно и где курение строго запрещено.)
В своих исследованиях Марион показала, что чувство уверенности помогает людям осознать свои умения в целом. Например, она обнаружила, что люди используют свое чувство уверенности, возникающее в последовательных эпизодах, чтобы определить, какие задачи они скорее всего выполнят успешно[112]. Подключив участников экспериментов к системе визуализации мозга, Марион с коллегами смогли вдобавок определить, где в мозге кодируется сиюминутное чувство уверенности, а где общее чувство уверенности в себе[113]. Для сиюминутной уверенности мозг использует целый набор разных областей, в том числе префронтальную кору, уже знакомую нам как обиталище метакогнитивного критика, который комментирует, насколько хорошо работают те или иные когнитивные процессы в данный момент. А вот более глобальные мнения и установки — например, ваша вера в то, что вы в целом хорошо (или плохо) справляетесь с задачей, — хранятся, похоже, в конкретном отделе мозга — полосатом теле. Эти данные можно интерпретировать так: полосатое тело запоминает сиюминутные оценки уверенности и размещает их на долгосрочной временной шкале — сохраняет ожидания, которые способны помочь нам предсказать, когда наш ум добьется успеха, а когда потерпит неудачу.
Конечно, весь смысл формирования глобальной установки в том, чтобы делать не только сиюминутные обобщения. Если вы считаете, что у вас хорошее зрение или плохая память, это полезно, поскольку такое мнение позволит вам предсказать свою успешность во множестве разных ситуаций. Но насколько глобальными должны быть метакогнитивные прогнозы?
В детстве родители, возможно, говорили вам, что у всех есть к чему-то талант. К сожалению, они ошибались. Еще больше века назад психологи обнаружили явление, которое назвали «положительным многообразием»[114]. Если вы дадите группе людей набор тестов, проверяющих различные умственные навыки, в большинстве случаев результаты будут коррелировать между собой. Да, некоторые из нас в самом деле обладают поразительным талантом в одной области и безнадежны во всех других. Но в целом явление положительного многообразия означает, что люди, хорошо умеющие делать одно, обычно хорошо умеют и другое. Открытие положительного многообразия, помимо прочего, привели ученых к концепции «общего интеллекта» — гипотезе о существовании некоего глубинного фактора, на котором основаны все когнитивные способности и благодаря которому одни люди умнее других.
Если знать о положительном многообразии, формирование глобальных мнений о том, на что разум способен, а на что нет, кажется вполне логичным. Если когнитивные способности в целом коррелируют между собой, то хорошие навыки в одной области действительно доказывают, что вы можете что-то уметь в другой сфере. Но, хотя в самом общем случае это верно, пример филосопаузы показывает нам, что подобные глобальные установки могут и вводить в заблуждение. Мы не должны думать, что льстивая самоуверенность порождается иррациональным нарциссизмом. Она — всего лишь следствие вполне логичного осмысления наших прошлых успехов и проецирования их на успехи в будущем.
Внутренний метакогнитивный критик почетного профессора может считать — причем совершенно верно, — что он исключительно талантливый ученый. Учитывая явление положительного многообразия, эта уверенность вполне рациональным образом превращается в глобальную уверенность в своих когнитивных способностях. А это, в свою очередь, формирует ожидание, что вы сможете решить другие задачи — допустим, проблему сознания или красоты, — не потому, что эти задачи необычно легки, а потому, что вы потрясающе одарены.
Это мнение может оказаться неверным, но оно формируется рациональным когнитивным процессом, который пытается использовать прошлые метакогнитивные оценки, чтобы спрогнозировать, чего вы сможете добиться в будущем.
Подобное самомоделирование может иметь и более масштабные последствия. Если модель верна, то прошлые успехи рождают ожидания, что нас ждет успех и в будущем, — и, возможно, подталкивают нас к излишней уверенности в своих способностях. Если вы понимаете физику элементарных частиц, почему вы не сможете разобраться в сознании? Если вы мегазвезда реалити-шоу, почему вы не сможете стать 45-м президентом США? Это что, так сложно?
Если модель верна, мы точно так же можем формировать и внутренние мнения, которые делают нас менее уверенными в себе. Трудности или неудачи порой заставляют нас поверить, что мы некомпетентны, даже если проблемы возникли из-за прискорбных вывертов судьбы, а не потому, что мы на самом деле бездарны.
Негативные установки порой особенно пагубны, поскольку могут убедить нас, что бесполезно даже пытаться. Ключевая идея исследований Марион Руо состоит в том, что глобальное чувство уверенности определяет, какие цели мы преследуем. Если мы уверены, что сможем чего-то достичь, приложение усилий будет рациональным решением. Но когда наша уверенность в себе низка, а умения кажутся недостаточными, логичнее посвятить усилия чему-то еще.
И мы снова возвращаемся в мир эффекта Матфея и конкретных его примеров вроде Дугласа Прэшера, о котором говорили в начале главы. В зависимости от ранних успехов или неудач формируются наши теории о себе, а они, в свою очередь, влияют на наше самовосприятие.
Прэшер, очевидно, был талантливым ученым: он заложил фундамент для открытий, за которые дали Нобелевскую премию. Но сейчас, когда мы уже знаем, насколько на самом деле сложна интроспекция, нам легче понять, что собственный талант порой нелегко увидеть изнутри. Когда нас преследуют неудачи — например, не удается получить необходимое финансирование, — у нас формируется пессимистичная модель себя. А потом мы начинаем смотреть на себя только через этот фильтр, из-за чего оставляем все попытки.
Отступив на шаг, мы увидим, как эта связь между самомоделированием и преследованием целей может превратиться в петлю отрицательной обратной связи. Трудности на ранних этапах приводят к формированию негативного представления о наших способностях. Эти модели, в свою очередь, не позволяют нам преследовать цели, которые кажутся безнадежными. Но из-за этого мы отказываемся от возможностей, которые могут ждать за углом, и не получаем контрпримеров, которые поставят под сомнение наш негативный образ себя. Пессимистическое пророчество оказывается самосбывающимся.
Можно предположить, что это особенно важно для понимания некоторых аспектов душевных болезней, при которых представления о себе начинают ломаться. Например, в нескольких исследованиях симптомы депрессии связывали с необычно низкой уверенностью в себе. Оказалось, что в ряде простых психологических заданий — например, таких, где нужно найти что-то на изображении или понять, какие фигуры ассоциируются с наградами, — у людей с более сильными симптомами депрессии ниже субъективная уверенность в себе[115]. И, что важнее, эффект сохраняется, даже если участники объективно одинаково хорошо справляются с заданием, — иначе говоря, люди с депрессией на самом деле выполняют его не хуже, но отличаются особенно негативными представлениями о себе.
Одно из возможных объяснений низкой самоуверенности при депрессии состоит в том, что подавленный разум смотрит на себя сквозь призму неправильного самомоделирования, а негативные ожидания ведут к сомнениям в себе даже тогда, когда все идет хорошо. Пессимистичные представления о себе могут загнать нас в порочный круг: низкая самооценка лишает желания бороться с препятствиями, которые мы вполне можем преодолеть, — и, соответственно, лишает возможности получить опыт, который опровергнет негативные прогнозы.
Наши представления о собственном разуме не только формируют наше поведение, контролируя, какие трудности мы пытаемся преодолевать и от каких возможностей отказываемся. На более фундаментальном уровне теории мозга о себе меняют даже внутреннее ощущение от интроспекции.
Вернемся к профессору, у которого началась филосопауза и который перед пенсией искренне поверил, что сможет раз и навсегда решить какую-нибудь сложную и спорную научную проблему. Похоже, такие люди не просто формируют прогнозы, которые оказываются неверными; ошибка может быть вполне простительной, учитывая, что глобальные представления о себе и явление положительного многообразия действительно говорят им, что их талант в одной области может обеспечить успех в другой.
Но кроме этой простительной ошибки есть и другая, куда более пугающая: их интроспекция начинает отрываться от реальности. Одно дело — считать, что вы можете разрешить вопрос сознания или красоты, предпринять доблестную попытку и потерпеть сокрушительное поражение, после которого пелена спадет с глаз и вы падете духом. И совсем другое — сформировать преувеличенное мнение о себе, предпринять попытку, потерпеть поражение, но решить, что на самом деле вы отлично справились. Ваша интроспекция перестанет соответствовать правде о том, что вы можете и чего не можете.
Интроспективные иллюзии — как компетентности, так и некомпетентности — прямое следствие того, как представления мозга о себе влияют на самовосприятие.
Ранее я говорил вам, что вычисления, проводимые нашим внутренним метакогнитивным критиком на основе шума, который он слышит в различных участках мозга, по определению неоднозначны. Когда шум, поступающий с нижних уровней, трудно разобрать, метакогнитивные центры справляются с этой неоднозначностью, добавляя прогнозы и гипотезы, в которых выражаются ожидания того, как должны себя вести те или иные участки мозга[116].
Одна из ключевых тем, которую изучали в недавних экспериментах в моей лаборатории (в частности, моя аспирантка Хелен Олаволе-Скотт), — это попытки понять, как мозг составляет прогнозы о себе и как они формулируют субъективное восприятие мира внутри нашей головы.
Хелен особенно интересуется перцептуальной метакогницией — тем, насколько мы доверяем информации от наших органов чувств. Представьте, что вы ведете машину, а солнце клонится к закату. Чем меньше на дороге света, тем менее надежны сигналы, поступающие в ваши глаза, и их репрезентация в зрительной коре становится все более шумной и искаженной. Отслеживая эти перемены в надежности органов чувств, мы можем предпринять то, что улучшит качество нашего восприятия и дальнейших действий. Например, если мозг подсказывает нам, что зрение уже не помогает надежно ориентироваться, мы можем включить фары, чтобы осветить дорогу впереди.
Отслеживание сенсорной надежности — важный, но непростой процесс. Мозг иногда помогает улучшить оценки надежности, опираясь на прежние установки и ожидания. Например, опыт подсказывает мне, что я обычно лучше вижу, когда надеваю очки. Это может быть полезной информацией для моего метакогнитивного критика, который пытается понять, насколько уверен я могу быть в том, что сейчас говорит мне зрение: если я знаю, что на мне очки, то ожидаю, что мое зрение будет надежным и, соответственно, я могу быть уверен в том, что вижу.
Обычно применение прогнозов и ожиданий в метакогниции — хорошая идея, но это может привести к серьезным ошибкам, если ожидания не соответствуют реальности. Предположим, что оптик ошибся, выдавая мне заказ, и я сейчас сижу за рулем машины в очках с неподходящими диоптриями. Надевая их, я жду, что мое зрение улучшится, но на самом деле я остаюсь таким же близоруким. Если я продолжу полагаться на свои ожидания, формируя чувство уверенности, сам факт того, что я надел очки, станет влиять на метакогнитивные вычисления в мозге. Я буду искренне считать, что вижу хорошо, хотя на самом деле это не так, меня может занести на дороге и я попаду в серьезную аварию.
Хелен провела эксперимент, похожий на сценарий с «неправильными очками»[117]. Участники видели на экране движущиеся точки, похожие на цветные снежинки. Им сообщали, что иногда эти точки будут выглядеть четко, а порой расплывчато, словно вы надеваете очки, которые либо проясняют, либо ухудшают изображение.
Испытуемые ожидали, что в определенные моменты будут видеть либо четкую, либо искаженную картинку. И мы увидели, как ожидания влияют на объективное и субъективное восприятие одних и тех же сигналов.
С объективной точки зрения эффективность органов восприятия не должна меняться в зависимости от ожиданий. Когда наблюдателей просили выдвинуть суждения об изображении на экране — снег движется влево или вправо? — их объективная точность восприятия оставалась одинаковой независимо от того, какого изображения они ожидали: четкого или расплывчатого. Возможно, это показывает, что прогнозы, которые делали участники на основе информации от Хелен, не меняют того, что происходит на нижних уровнях зрительной коры.
Но, что куда интереснее, субъективные впечатления менялись значительно. Реальная эффективность работы органов восприятия не улучшалась и не ухудшалась, но Хелен обнаружила, что люди более уверены в информации от органов зрения, если считают, что изображение четкое, и менее уверены, если считают его расплывчатым. Участники сообщали нам, что зрение казалось им более четким, а узоры — более яркими, когда они ожидали увидеть четкие изображения. И наоборот, зрение субъективно ухудшалось, когда они ожидали, что изображение будет видно не очень хорошо. Восприятие менялось, хотя глаза получали одинаковые сигналы.
Эти результаты говорят о существовании своеобразной интроспективной иллюзии, которая создается на основе представлений мозга о себе. Мы считаем свое зрение четким или расплывчатым, хотя объективно оно не меняется. А изменение во впечатлении полностью обусловлено тем, во что мы верим.
Можно предположить, что здесь происходит примерно следующее: метакогнитивные критики создают чувство уверенности, ясности, неуверенности или сомнения, не только прислушиваясь к шуму на нижних уровнях мозга, но и фильтруя его через набор собственных гипотез мозга о том, как работают его составляющие. Сейчас, когда я пишу эти строки, Хелен в подвале своей лаборатории проводит новый эксперимент, чтобы заглянуть внутрь этих процессов и проверить, действительно ли мы правы. Но и имеющиеся результаты показывают, что внутренний интроспективный критик не просто слушает себя. Он интерпретирует и переформировывает сигналы, поступающие с нижних уровней. Мозг воспринимает себя через собственную модель того, как он работает.
Если рассуждать шире, то можно предположить, что этот процесс — при котором мозг смотрит на себя сквозь призму собственной модели себя — влияет на все наши интроспективные чувства, а не только на то, что мы можем или не можем увидеть. Например, другие исследования показали, что мы мгновенно формируем ожидания относительно того, легким или трудным будет решение, и эти априорные представления делают нас более или менее уверенными в принятых решениях[118]. Так наш разум попадает в эхо-камеру, которую сам для себя и построил: он ожидает, что будет уверенным или неуверенным в себе, а потом эти ожидания отражаются обратно, когда мы пытаемся рефлексировать о себе.
Взгляд на себя сквозь призму определенной теории может иметь очень серьезные последствия. Возьмем для примера ошибочные диагнозы в медицине. Пациенты по всему миру страдают и даже умирают, когда их жалобы истолковывают неверно. Конечно, ошибочные диагнозы неизбежны: инструменты неидеальны, а некоторые заболевания крайне редки или могут быть легко спутаны с другими. Некоторые исследования показывают, что такие диагнозы распространены широко. Например, согласно одной консервативной оценке, примерно 10–15% вскрытий показывают настоящую причину ухода из жизни, отличающуюся от той, что записана в свидетельстве о смерти[119].
Ученые в медицинской литературе предполагают, что значительный вклад в неверные диагнозы вносит самонадеянность врачей[120]. А причин для нее много. Возможно, врачи по своей природе необычно уверены в себе — поскольку это необходимо, если вы всерьез собираетесь идти в профессию, где от ваших действий зависит, выживет человек или нет. Или, может быть, во всем виновата культура медицины: поощряя проявления уверенности и не поощряя сомнения в общении с нервничающими пациентами, скромные поначалу студенты-медики приобретают самоуверенность, а потом и самонадеянность в процессе профессиональной подготовки.
Какой бы ни была глубинная причина, суть «гипотезы самонадеянности» такова: врачи, слишком уверенные в своих диагностических навыках, не заказывают дополнительных анализов, не спрашивают совета у коллег и в целом склонны не замечать потенциальных ошибок. Именно поэтому, как нам говорят, возникают серьезные ошибки.
Стоит ли обвинять врачей, которые ставят ложные диагнозы под влиянием самонадеянности? Интуитивный ответ — «да». Например, философ Касим Касам считает, что вопрос наказуемости зависит от того, можно ли считать самонадеянность эпистемическим пороком — грехом, который мы совершаем, когда недостаточно размышляем о деятельности нашего разума[121]. По его мнению, самонадеянный медик виновен в своих ошибках, если они порождены безрассудным отсутствием рефлексии. Врач должен знать свои ограничения, и, таким образом, ему не стоит быть настолько уверенным в себе.
Но мы можем прийти к совсем другому выводу, если вспомним, что при интроспекции мозг смотрит на себя сквозь призму наилучшей теории о том, каков он. Точные знания о себе добыть трудно, и, учитывая, что интроспекция по своей природе неоднозначна, мозгу приходится полагаться на наши ожидания от себя. Таким образом, опытный врач вполне рационально может сформировать теорию о себе, которая породит самонадеянность.
Годы успешной медицинской практики и постепенное улучшение навыков создают в уме врача модель, которая говорит ему, что он хорош в своей работе. Эта правдоподобная модель собственных умений заставляет его думать, что он будет ставить верные диагнозы и в будущем. Рассуждать так — не менее рационально, чем думать, что, надев очки, вы будете лучше видеть.
Но то, что модель разумна и рациональна, еще не значит, что она не может сбить вас с пути. Ожидания все равно могут отличаться от реальности. Можно, например, представить, как в начале новой пандемии, еще до того, как в медицинской науке появится информация о совершенно незнакомом вирусе, врачи уверенно ставят диагноз, опираясь на определенный набор симптомов — и еще не зная о новой возможной причине. Эти уверенные, но неверные диагнозы системно неправильны, при этом основаны на модели собственного опыта и компетенции врача, которая говорит ему: «Ты должен быть уверен, ты уже раньше ставил правильные диагнозы».
Да, это означает, что врач может быть необоснованно уверен в неверном диагнозе. Но еще это значит, что мы можем неверно диагностировать его причины. Возможно, неверные диагнозы — вовсе не результат эпистемического порока, высокомерия или безразличия к пациенту. На самом деле эти метакогнитивные ошибки вполне могут оказаться результатом эпистемической добродетели — признаком того, что мозг изо всех сил старается, оценивая вероятности и прогнозируя, насколько уверенным в себе стоит быть.
Для человеческого мозга, составляющего теории, скромность — вовсе не добродетель, если у нас есть все основания считать, что наши восприятия, установки и решения верны. Но, к сожалению, оказалось, что избыточная уверенность в надежности собственного ума может поместить мозг в эхо-камеру собственного производства.
Обычно, употребляя термин «эхо-камера», мы представляем себе, что нас окружают другие голоса, подтверждающие то, что мы считаем истинным. Это могут быть как буквально голоса окружающих — например, тщательно отобранной группы друзей, которые полностью разделяют ваши политические и социальные взгляды, — так и голоса, на «диету» из которых мы добровольно себя сажаем, например, читая только партийные газеты или подписываясь только на те аккаунты в соцсетях, которые, как попугаи, повторяют мнения, устраивающие вас.
Люди, которые беспокоятся из-за эхо-камер, боятся, что если мы все попрячемся по собственным «бункерам», это разрушит легендарный «рынок идей». Мы окажемся в уютных коконах, окруженные людьми, которые дружески хлопают нас по плечу за наши уже существующие взгляды, и избегать трудной работы — дебатов с теми, кто придерживается противоположного мнения (честно скажу, это даже звучит утомительно).
Основное недовольство сторонников свободных дебатов можно сформулировать так: «снежинки» со всех сторон прячутся в коконах, чтобы им не приходилось ставить под сомнение свои взгляды. Мы не хотим всерьез исследовать свои глубокие убеждения, поскольку, возможно, в глубине души боимся, что отстаивать их не так легко, как нам хотелось бы.
Апелляции к подобным мотивированным рассуждениям часто звучат при попытках объяснить, почему мы упрямо цепляемся за убеждения, которые сопротивляются проверкам. Но если посмотреть на происходящее «глазами мозга», мы получим совсем другой взгляд на то, почему уверенный в себе мозг не желает менять своего мнения и в каких обстоятельствах и почему подобная непоколебимость может оказаться полезной.
Интроспективные чувства, например уверенность, играют важную роль в определении того, изменим ли мы свою точку зрения, и если да, то как. Причем это верно даже для ситуаций, где на кону не стоят такие глобальные вопросы, как наши социальные, политические или моральные убеждения. Ученые, исследовавшие нейронную архитектуру изменения точки зрения, часто рассматривали очень простые решения — например, перцептуальный выбор, — на которые вряд ли могут повлиять мотивированные рассуждения[122]. Вам наверняка будет тяжело даже подумать об изменении своего мнения по животрепещущим вопросам, но ваша самоидентификация вряд ли пострадает, если вы решите, что маленькая фигурка на экране компьютера на самом деле двигалась вправо, а не влево, как вам поначалу казалось.
Но даже при принятии малозначимых решений уверенность, которую мы чувствуем, влияет на то, как мы пользуемся данными, подтверждающими или опровергающими наше мнение. Психологи изучают изменения точки зрения экспериментально: предоставляют участникам выбор, просят их принять решение, а потом озвучивают дополнительные данные и смотрят, не передумают ли они. Например, в одном хитром эксперименте Макса Роллвейджа участникам показывали облачка из движущихся точек и предлагали оценить, в какую сторону перемещается этот «снег»[123]. После того как участник давал ответ, Роллвейдж показывал ему это же движущееся облачко с другого ракурса и просил ответить снова.
Оказалось, что на то, изменят ли участники свое мнение, влияла их уверенность в первоначальном ответе. Когда она была высока, участники отказывались его менять, даже если новые данные показывали, что ответ неверен. Похоже, предвзятость подтверждения — склонность придерживаться уже принятого решения — появляется из-за того, что уверенность в себе меняет наше отношение к новым данным, которые мы видим позже. Мы становимся чувствительнее к данным, которые подтверждают, что мы правы, а вот чувствительность к информации о том, что мы ошиблись, притупляется. И в самом деле, когда Роллвейдж визуализировал активность мозга участников, рассматривавших новые данные, активность нейронов, накапливавших информацию, менялась либо в одну, либо в другую сторону. Если мы уверены в принятом решении, наш мозг словно перестает видеть данные, которые могут показывать, что мы ошиблись.
Мотивированные рассуждения вряд ли могут стать причиной подобной предвзятости подтверждения. Доказательство того, что точки движутся влево, а не вправо, никак не угрожает нашим глубинным ценностям и общим представлениям о себе. Откуда же это нежелание передумывать? Оказывается, подобный предвзятый метод сбора информации из окружающего мира когда-то вполне мог быть адаптивной чертой.
Нам часто приходится принимать решения в ситуациях, когда доступные данные могут резко меняться. Представьте, что вы биржевой маклер и следите за колебаниями курса акций некой компании, думая, стоит вам их покупать или нет. Вы замечаете постоянный рост курса и, в полной уверенности, что он будет расти и дальше, решаете приобрести бумаги. Но затем, сразу после того, как ваша сделка завершается, вы замечаете, что курс идет на спад. Нужно ли продавать, прежде чем курс обвалится еще дальше?
На первый взгляд кажется, что рациональнее всего относиться ко всем данным одинаково. Ваша уверенность в том, что курс акции повышался, не должна мешать вам заметить, что сейчас он понижается. Но когда получаемые данные полны шума и флуктуаций, слишком серьезное отношение к последним может испортить ваше решение. Если вы уверены, что курс растет, вам, возможно, лучше изолировать мозг от мелких «вспышек», чтобы не передумать и не продать акции в неподходящий момент. Некоторые исследования показывают, что предвзятость подтверждения помогает принимать лучшие решения в долгосрочной перспективе, поскольку она защищает сделанный выбор от капризов случайного информационного шума[124].
Предвзятость подтверждения может быть полезной? Звучит странновато. Но тут есть своя логика: в мире, полном внешнего шума, мозг, полный внутреннего шума, порой склонен к внезапному перепаду настроения просто потому, что входящие данные резко меняются. Если мы делаем выбор уверенно, то можем ожидать, что наше решение, скорее всего, будет верным (иначе мы бы себя так уверенно не чувствовали, правильно?). А если исходное решение, скорее всего, верно, то его стоит оградить от случайных флуктуаций данных, которые могут увести нас не в том направлении. С такой точки зрения предвзятость подтверждения может помешать нам превратить хорошее решение в плохое.
Но все это зависит от того, насколько правы мы в своей убежденности. Если мозг опирается на неверные модели и заставляет нас с неоправданной уверенностью относиться к нашему восприятию, мыслям и сделанному выбору, то мы можем отмахнуться от данных, указывающих на нашу неправоту, без оправданной причины. И такая предвзятость сделает решения не лучше, а хуже.
Похоже, именно это происходит за стенами лаборатории, когда нам приходится общаться с людьми, придерживающимися необычно радикальных политических взглядов. Изъяны в метакогнитивных механизмах этих людей мешают им изменить мнение — и, возможно, именно из-за глобальных проблем интроспекции они и стали уязвимыми для экстремальных идей.
Роллвейдж исследовал эту идею в другом эксперименте, где попытался установить связь между метакогницией и политическим радикализмом[125]. Участникам дали задание, очень похожее на описанное выше: они делали перцептуальный выбор, получали дополнительные данные, после чего им предлагали подтвердить или изменить решение. При этом Роллвейдж и его команда собирали данные о политических взглядах и установках участников. Так им удалось не только узнать, кто из участников эксперимента либералы, а кто консерваторы, но еще и кто из них умеренные, а кто радикалы. «Радикалами» считались люди, придерживавшиеся крайне левых или правых взглядов, а «умеренными» — те, кто оказался ближе к политическому центру.
Роллвейдж обнаружил, что радикалы хуже умеют менять точку зрения, получив новые данные — даже в произвольных, малозначимых ситуациях, где надо решить, в какую сторону летят точки на компьютерном экране. Но малозначительность и произвольность решения здесь весьма важны. Нежелание передумать в данном случае не было признаком догматического упрямства или мотивированных рассуждений — например, с целью выиграть политический спор по важному вопросу. Соответственно, нежелание радикалов изменить мнение даже по произвольному вопросу — куда летят точки на экране — свидетельствует о глобальной проблеме с метакогницией. Она, судя по всему, в том, что радикалы чувствуют себя слишком уверенными в своих первоначальных ответах, которые оказываются неверными.
Вполне можно себе представить, что подобные глобальные проблемы с интроспекцией объясняют, как люди в принципе приходят к экстремальным взглядам. Если истина по большинству вопросов лежит где-то посередине (да, это неприкрыто центристское утверждение), то для того, чтобы прийти к радикальным политическим взглядам, требуется отключенная чувствительность к данным, которые могли бы сделать нас более умеренными.
Так что нам не нужно даже прятаться во внешние эхо-камеры, чтобы сохранить наши убеждения. Если наша метакогниция перестает работать нормально, мозг вполне может сконструировать собственную эхо-камеру — даже когда его окружают разные голоса, не обязательно с ним согласные. Уверенность в себе притупляет наше внимание к новой информации — иногда это полезно, но порой загоняет нас в ловушку и рисует нам неверную картину и нас самих, и окружающего мира.
Теперь ясно, как неверные представления о себе искажают интроспекцию и меняют поведение. Ложные метакогнитивные установки могут сделать нас избыточно или недостаточно уверенными в наших способностях, помешать воспользоваться перспективными возможностями или изменить мнение по какому-нибудь вопросу.
Эти ложные «теории себя» появляются по множеству причин. Например, мы уже видели, что одним из источников информации, которая направит мозг в неверном направлении, могут стать случайные события — наши прошлые успехи и неудачи. Однако некоторые наши ложные идеи о себе могут быть на самом деле связаны с особенностями нашей психики.
Слово «интроспекция» ассоциируется у нас с погружением в себя. Это вполне естественно, ведь погрузиться мы можем только в свой разум и ни в какой другой. Но само по себе сосредоточение на взгляде внутрь себя кажется загадкой. Почему интроспекция ощущается именно так? Зачем нам нужны субъективные чувства о том, как работает наш разум?
Вопрос кажется забавным — особенно учитывая, как хорошо знакомы нам субъективные чувства вроде уверенности и нерешительности. Но загадку легче разрешить, если понять, что немалая часть «мониторинга неуверенности» происходит в нашем разуме бессознательно.
Например, своеобразная бессознательная метакогниция, похоже, происходит, когда мы воспринимаем окружающий мир. Представьте, что вы смотрите на чревовещателя и у вас возникает иллюзорное впечатление, что слова исходят изо рта его куклы. Часто говорят, что чревовещатели «перемещают свой голос» — но с физической точки зрения это полная чушь. Все звуки все равно идут из его рта. Вам кажется, что на самом деле говорит безмолвная кукла, поскольку ваш мозг триангулирует информацию, полученную от органов зрения и слуха, чтобы разобраться, откуда исходит голос. Однако ваш мозг намного больше доверяет пространственному восприятию зрения, чем слуха (что вполне логично, поскольку обычно оно помогает гораздо точнее определить местоположение объекта, чем слух)[126]. Следовательно, ваш мозг намного более уверенно принимает сигналы от зрения и придает ему больший вес, чем слуху. В результате вы воспринимаете голос на основе сигналов, получаемых от органов зрения («эти губы двигаются»), а не слуха, и возникает иллюзия, что говорит на самом деле кукла.
Так вот, обработка данных, получаемых при просмотре выступления чревовещателя, имеет заметный метакогнитивный оттенок. Все дело в шуме и неуверенности. Ваш мозг с большей уверенностью относится к тому, что видит, чем к тому, что слышит, и именно от этого зависит, в какой пропорции будут смешиваться сигналы от разных органов чувств. Но, что важнее всего, эти вычисления скрыты из виду. Когда вы поддаетесь на трюк чревовещателя, то сознательно воспринимаете только выходные данные вычисления, основанного на недостоверных данных, а сама по себе неуверенность в происходящем обрабатывается ниже уровня сознания.
Но если мозг умеет отслеживать и использовать неуверенность на подсознательном уровне, зачем он передает некоторые чувства на сознательный уровень? Зачем нам явное субъективное понимание нашей неуверенности?
Позаимствую лозунг у нашего друга Криса Фрита: возможно, дело в том, что сознание стремится делиться[127]. В любом отдельно взятом мозге проходит множество скрытых и бессознательных процессов, но друг с другом мы можем делиться только той частью разума, которую воспринимаем сознательно.
Если смотреть с этой точки зрения, то мое субъективное чувство уверенности или неуверенности призвано поделиться с вами тем, что происходит в моем разуме. В одной теории, совместно разработанной философами, психологами и нейробиологами, утверждается, что этот обмен данными обеспечивает «надличностный когнитивный контроль» — координацию нескольких разумов с помощью открытого обмена информацией о том, что происходит в голове у каждого из участников процесса[128].
Интроспекция делает возможной подобную координацию, например, при совместном принятии решений. Оно помогает нам объединять ресурсы нескольких разумов, но вместе с тем ставит проблему: какой вес придать конфликтующим голосам, чтобы добиться лучшего консенсуса? Если мы с вами печем торт и вы говорите, что нам нужна щепотка соли, а я утверждаю, что столовая ложка, то, скорее всего, принять половинчатое решение будет не лучшей идеей.
Оказывается, лучшие совместные вердикты выносятся, когда сотрудничающие умы выдвигают свои варианты, но придают им вес, пропорциональный уверенности каждого из собеседников[129]. Если вы убеждены, что нужна щепотка соли, а я не то чтобы твердо уверен, что необходима ложка, нам лучше принять ваше предложение, а не мое.
Уверенность помогает определить, какой вес придать каждому из мнений, — и, таким образом, личные интроспективные чувства позволяют координировать публичное общение. Но подобное «взвешивание» работает оптимально лишь в том случае, если выражения уверенности точны, честны и понятны для всех нас. Если вы сообщаете, что уверены в своем восприятии и решениях, даже когда вы, скорее всего, неправы, то, придав вашему мнению больший вес, чем моему, мы ухудшим качество совместного решения.
Психологи (это, возможно, неудивительно) обнаружили, что мы далеко не всегда четко выражаем нашу уверенность в себе. Исследования показали, что, принимая решения вместе, мы искажаем наши выражения уверенности, чтобы подражать коллегам и партнерам[130]. Это означает, что если нас окружают опасливые пессимисты, то и мы сами слегка умеряем наш пыл и выражаем больше неуверенности и сомнений, а если все вокруг нас излучают уверенность, то и мы преувеличиваем свою.
Эта склонность к подражанию — не единственный фактор, который может исказить наше выражение уверенности. Например, в конкурентных ситуациях, когда два советника пытаются убедить в своей правоте одного человека, принимающего решения, выражение уверенности во многом зависит от того, слушают нас или нет[131]. Если мы считаем, что искомая важная персона уже к нам прислушивается, то озвучиваем рекомендации сравнительно неуверенно — возможно, потому, что если мы с убежденным видом дадим неверный совет, то в дальнейшем утратим влияние. Но если нас игнорируют, то мы даем рекомендации с преувеличенной уверенностью, поскольку смелый и успешный прогноз повышает наши шансы стать влиятельнее в будущем.
Динамика принятия групповых решений интересна и сама по себе, но, возможно, искаженное выражение уверенности в общении с другими может влиять и на модели разума, которые мы используем, чтобы понимать себя.
Не исключено, что наш ум отделяет уверенность, которую мы чувствуем на самом деле, от той, которую мы выражаем. Некоторые исследования в самом деле указывают на существование особых нейронных сетей, которые превращают внутреннюю оценку уверенности в ее внешнее выражение[132]. Возможно, мы действительно знаем, что преувеличиваем свою уверенность в общении с другими, хотя на самом деле терзаемся сомнениями.
Но есть и другая возможность: мы отслеживаем наше поведение и делаем из этого вывод, насколько уверенными в себе должны быть[133]. Если это верно, то привычка преувеличивать свою уверенность в общении с другими может повлиять и на наши внутренние модели. В попытках убедить других и повлиять на них мы в итоге обманываем себя.
Эту идею я исследовал в лаборатории с помощью моего ассистента Эйнара Андреассена. Эйнар в своих экспериментах рассматривал, как мы меняем свое выражение уверенности в общении с другими[134] — например, преувеличиваем его, принимая решение совместно с более уверенным в себе партнером, или преуменьшаем, если общаемся с осторожным человеком. И обнаружилось, что такие «публичные искажения» влияют на нашу реальную уверенность, даже когда партнер исчезает.
Это можно толковать так: ваш мозг формирует теории о себе (по крайней мере отчасти), основываясь на уверенности, которую вы выражаете в общении с другими. И это на самом деле логично. Если вы обычно выражаете свои чувства прямо, то, сказав кому-то, что вы уверены (или не уверены) в себе, вы дадите мозгу надежный сигнал, что уровень шума в нейронных сетях прямо сейчас низкий (или высокий). Таким образом, то, что вы говорите, — полезный сигнал для мозга, которым он может воспользоваться, чтобы создать гипотезу о том, что происходит внутри него.
Но если уверенность, которую вы выражаете в общении, систематически искажается окружающими, мозг выдвинет гипотезу, основанную на ложном впечатлении. Когда вы адаптируете свой внешний имидж, чтобы вписаться в компанию, вы меняете и внутренний образ, который видит мозг.
Теперь вы можете легко представить, как эти искажения создают различные культуры уверенности. Некоторые группы — например, ученые — выражают ее очень осторожно и всегда готовы к оговоркам и уточнениям. Другие — например, политики — намного охотнее. Но если наша идея верна, то эти нормы общения могут на самом деле искажать и личные взгляды людей, из которых состоят те или иные группы, — и, возможно, из-за этого среднестатистический ученый считает, что знает меньше, чем на самом деле, а политик — что больше.
Это явление может иметь далекоидущие последствия — не только позволит понять, как различным группам, вроде политиков и ученых, лучше общаться. Например, есть эмпирические данные, которые показывают (если это необходимо), что мужчины выражают большую уверенность, чем женщины, а люди, работающие в финансовой сфере, — чем те, кто в ней не работает[135]. На эту социокультурную динамику могут влиять абсолютно те же процессы: уверенность, которую мы чувствуем, меняется, когда мы начинаем подражать окружающим.
Как настоящий ученый, я вынужден сделать оговорку: уверенно утверждать, что вышеописанное верно, пока нельзя (если вы вдруг захотите отправить мне и Эйнару денег на финансирование экспериментов, мы найдем ответ быстрее). Но если эта идея на верном пути, вам стоит всерьез задуматься о том, с какой компанией общаться. Когда вы, оглядевшись вокруг, видите толпу самоуверенных хвастунов или стайку нерешительных скептиков, возможно, вы влияете на их умы. Но и они будут влиять на ваш.
С чем же мы остаемся? На протяжении большей части книги я пытался объяснить, как ученый, живущий в вашем черепе, познает внешний мир — претворяет в жизнь гипотезы и догадки об окружающей реальности. Постоянное составление теорий не только помогает вам воспринимать окружающую среду и воздействовать на нее, но и проникать в тайные миры чужих умов.
Но в этой главе мы «переключили передачу» — и сосредоточились на мире внутри, а не вне наших черепов. И оказалось, что мы видим себя тускло, сквозь облако помех, и эта картина — точно так же, как картина окружающего мира, — скрыта за неуверенностью.
Столкнувшись со знакомой проблемой — неоднозначностью, — мозг использует привычное решение. Он ведет себя как ученый: разрабатывает теорию себя, которая помогает осмыслить те жалкие клочки информации, которые мы видим, заглядывая в свой разум.
Когда самомоделирование работает нормально и наши теории о себе соответствуют реальности, интроспекция становится четкой. Отражение, которое дает нам мозг, не испорчено и не отполировано, а реалистично отображает наши силы и слабости, таланты и пороки.
Но самовосприятие ломается, когда наши модели себя ложны. Если ваш мозг построил неточную модель себя, ваше отражение исказится — как в кривом зеркале в парке развлечений. Вы можете начать считать свою удачу или привилегированность — или даже собственные преувеличенные россказни, которыми потчуете окружающих, — признаком потрясающей одаренности. И наоборот — вас могут раздавить капризы и причуды фортуны, и мозг затащит вас в порочный круг, который лишает вас веры в себя и мотивации и скрывает ваши настоящие способности.
Мысль, что даже в своей голове вы управляете далеко не всем, порой вас пугает. И уж совсем ужасает другая — что ваш мозг буквально выдумывает интроспекцию на основе моделей происходящего внутри вас. Иногда нейробиологи называют этот процесс — попытки мозга осмыслить собственную работу — «последней задачей» науки, подразумевая, что настоящая «последняя граница» человечества — внутренний, а не наружный космос.
Но я не уверен, что ваш мозг с этим согласится. В конце концов, он умеет раздумывать над множеством разных тем, которые намного сложнее, чем вы. Это станет ясно из части III, в которой мы узнаем, как мозг моделирует свои модели и строит теории о своих теориях, прокладывая свой путь через мир идей.