К книге
Письмо главному редактору «Нового мира» С. П. Залыгину по поводу статьи В. Сербиненко о СтругацкихСтраница 2
67%
Страница 2
2

Деталь, достойная внимания: Сикорски не может уничтожить «детонаторы» — и не может спрятать машинки в свой сейф. «Детонаторы» попали в музей, а по закону никому, «ни частным лицам, ни Мировому Совету, ни даже господу богу», экспонаты «из любого Музея на Земле» не выдаются — приходите и изучайте на месте... Может быть, В. Сербиненко помнит о судьбе наших музейных сокровищ. Может быть, прочитав повесть внимательно, он воздержался бы от саркастического вопроса: «...Где, в каком спецхране содержатся «неисчислимые духовные» сокровища Утопии Стругацких».

Итак, 40 лет «контрразведчик» Сикорски несет на своих старых плечах бремя мучительной тревоги — ужасно представить себя на его месте... И тут на сцену выходит Абалкин. Он без предупреждения покидает инопланетную службу и тайно возвращается на Землю. Перед этим при непонятных обстоятельствах гибнет его врач, посвященный в секрет. Дома Абалкин с неистовым напором пытается вызнать тайну своего происхождения и, главное, стремиться прорваться в Музей, к «детонаторам». Но, пока возможны хоть какие-то человеческие объяснения его поступков, Сикорски его щадит. Выстрелы раздаются только тогда, когда Абалкин берет «детонатор» в руки.

Об этой трагедии ответственности критик сообщает нам так: «Гибнет по первому подозрению, что он агент Странников, Лев Абалкин» (выделено мной — А. З.).

Но это еще не все. Даже в такой отчаянной ситуации Стругацкие не оправдывают Сикорски полностью, этические весы еще качаются. Герой-рассказчик Максим Каммерер считает убийство напрасным. Этого В. Сербиненко опять «не замечает» и пишет туманно: «Максим... не удовлетворен положением дел в Утопии, ему по-человечески жаль Абалкина... но выхода герой не видит». Неправда, видит, и выход этот очень прост — не убивать даже во имя спасения Земли. Видит и делает: пытается спасти Абалкина, но физически не успевает. Сикорски и Максим олицетворяют проблему этического выбора самого высокого ранга.

Для них нет вопроса, допустимо ли убийство «человеческое» (Вл. Соловьев, чуть дальше мы к этому вернемся). Вопрос иной и мучительный: допустимо ли убийство одного для сохранения всех — даже в крайних, сверхчеловеческих обстоятельствах?

Стругацкие поставили этот вопрос перед нами — не «утопийцами», своими современниками, и когда! В середине 1979 года.

У нас смертная казнь присуждалась за многие деяния, в том числе за «валютные операции» и хищения государственной собственности. До входа наших войск в Афганистан оставались считанные месяцы. Потихоньку реабилитировался палач Сталин.

Нет, Стругацкие не создавали «рационалистическую программу» некой Утопии, в которой «целесообразность стала... высшим законом» — как пишет критик, не отрицали «во имя рационально-фантастических планов прошлого и настоящего истории». Они выполняли традиционный долг русских писателей, «призывая милость», как сказал Пушкин, восставая против дурной целесообразности, которая их окружала. Горько и, признаться, страшно видеть, что их обвиняют в том, против чего они нас предупреждали.

Но вернемся к теме. Вл. Соловьев писал в «Оправдании добра»: «Насилие в нашем мире бывает трех родов: 1) насилие зверское — которое совершают убийцы, разбойники, деторастлители; 2) насилие человеческое, необходимо допускаемое принудительною организацией общества для ограждения внешних благ жизни, и 3) насильственное вторжение внешней общественной организации в духовную сферу человека с лживой целью ограждения внутренних благ — род насилия, который всецело определяется злом и ложью, а потому по справедливости должен быть назван дьявольским». Философ не поддался соблазну абстрактных рассуждений о недопустимости любого насилия и выделил «человеческое, необходимо допускаемое». О мере этого насилия и писали Стругацкие в обеих обсужденных выше повестях, и подняли планку очень высоко — именно на утопический, недостижимый сегодня уровень. Так они обозначили свою гражданскую позицию, свое отношение к морали нашего общества.

В. Сербиненко эту позицию вообще не затрагивает, как бы не замечает ее — надеюсь, нет нужды объяснять, почему такой метод суженного взгляда в литературоведении не допустим. Как бы опасаясь, что затронуть тему все-таки придется, он полностью игнорирует роман «Обитаемый остров», антиутопию — то есть вещь, входящую в объявленную им номенклатуру произведений. Игнорирует не по недостатку места: его хватило на разбор первой, ученической вещи Стругацких «Извне», и второй, тоже ученической — «Страны багровых туч», и, как уже говорилось, на разгром «Стажеров». Так вот, «Обитаемый остров» — роман-предупреждение, из той же семьи, что «Мы» Замятина и «1984» Оруэлла. Там Стругацкие обратились к теме «дьявольского насилия» над духом применительно к нашему обществу сталинских и отчасти хрущевских и брежневских времен. Они изобразили мир одураченных людей, в головы которых непрерывно, круглые сутки (это не метафора) вбиваются восхищение властями, ненависть к инакомыслящим, ненависть к другим странам. Вбиваются отвратительные — прошу прощения за повторы «внешние общественные идеалы». Работа поставлена с дьявольским размахом и изощренностью — именно по-дьявольски, другого слова не подберешь. Роман этот чудом проскочил в набор а может, и не чудом, а благодаря несерьезному отношению властей к фантастике — литература-де второго сорта, что с них взять?

В «Обитаемом острове» снова появляется делегат от Утопии в прошлое, в историю, но не в древнюю, как было в «Трудно быть богом», а в наше время. Он вступает в борьбу уже не со «зверским насилием», как Антон-Румата, а с «дьявольским насилием», со «злом и ложью» (Вл. Соловьев) и уничтожает систему оболванивания людей. Очень важная деталь: он делает это, зная, что идет навстречу возможным опасным общественным последствиям — но идет, вопреки «расчетливому практицизму» и «рационалистическому культу знания». Его ведут милосердие и жалость, те же самые милосердие и жалость. Никак нельзя было критику затрагивать этот роман — вынужденно бы он сам себя опроверг.

Хотя — кто знает? Он не отказался от анализа «Улитки на склоне», еще одной антиутопии Стругацких; обсудил ее моральные аспекты — добросовестно и, надо добавить, проницательно.

Но притом опять ни слова не сказал об острейшей злободневной вещи сохранившей силу и сейчас, 24 года спустя после написания. Ни слова о беспощадной пародии на бюрократию, о картинах гибели природы, о призраке тирании, висящем над нами. Упущение вроде бы не очень заметное, но оно дает критику возможность перепрыгнуть через логику. Резюмируя главу об «Улитке...», он уверенно сообщает, что ее герой Кандид не похож на героев других произведений, ибо он «не пожелал примкнуть к «стажерам», не приемля их безоговорочное и фанатическое «служение» будущему». Ну, мы разобрали, каковы они на самом деле, и вроде бы поняли, что они ничему не служат «безоговорочно и фанатично», кроме добра, и что все они — цитирую отзыв В. Сербиненко о Кандиде — стремятся «в меру своих сил... помочь медленно ползущей улитке человеческого прогресса». Но их нравственная и интеллектуальная самостоятельность заметны лишь тогда, когда их видишь не в эзоповом контексте инопланетной жизни, а в контексте земной истории, ее сегодняшнего дня.

Когда берем за начало отсчета «прошлое и настоящее истории», как и предложил критик в первых абзацах своей статьи (и сейчас же об этом забыл). Лишь тогда можно увидеть, что в самых «розовых» своих вещах и фрагментах, даже в злосчастных «Стажерах», Стругацкие не проповедуют «казарменный коммунизм», в чем полуоткровенно обвиняет их критик, — а отвергают его категорически. Они коммунисты по убеждению, но видят коммунизм не сталинским или брежневским, не идеологическим; не «внешним» по отношению к человеку, а «внутренним» — свободным сообществом хорошо и умно воспитанных людей, доброжелательных, добропомощных.

Поэтому их годами не публиковали; поэтому «Улитка...» едва проскочила в печать — двумя разрозненными выпусками — и сейчас же подверглась яростным атакам (заступился только «Новый мир» 1968 года). Поэтому «Гадкие лебеди» оставались под запретом 20 лет, «Пикник на обочине» ждал книжной обложки 8 (или 10) лет и вышел вначале искалеченным редакторами, и снова был «закрыт» особым решением Госкомиздата... Больше 10 лет лежал «в столе» «Град обреченный», «Обитаемый остров» искалечили при редактуре и так он живет до сей поры. Этот печальный перечень можно бы продолжить, но пора вернуться к В. Сербиненко.

До сих пор обсуждалась первая часть его статьи, где он восстает против рационалистического подхода к истории вообще и против коммунистической утопии в частности. Сколь мне ни чужда такая позиция, я могу ее понять. Беда его, как мне представляется, в том, что для него «рационализм» и гуманность по определению взаимоисключающие понятия. Стругацкие же полагают, что гуманность должна сочетаться с разумом, так же как «вера и мечта» (В. Сербиненко). Посему критик и относится к писателям как к своим идеологическим противникам, а в таком споре от подтасовок очень трудно удержаться, ибо идеолог стремиться опорочить все идеи противника и лишить его самого внутренней опоры. (На это свойство идеологии 60 лет назад указал К. Манхейм в работе «Идеология и утопия».)

По «правилам» такой игры он во второй части статьи приписывает Стругацким некий вариант своих собственных воззрений, чтобы разбить противника окончательно.

Стругацкие обвиняются в искании магического чуда, волшебной всеобщей панацеи. Иными словами — в «вере и мечте». Вопрос, как это сочетается с «тотальной расчетливостью», критик улаживает с помощью нескольких силлогизмов, которые я, прибегая к его же терминологии, назвал бы магическими пассами.

Шаг первый: шуточную сказку-памфлет «Понедельник начинается в субботу» и очень злой памфлет «Сказку о тройке» критик объявляет мистическими произведениями — замечая притом, что «серьезные» фантасты обладают отличным чувством юмора». (Крошечная, но показательная деталь — кавычки у слова «серьезные». К чему они? Показать, что Стругацкие не серьезные писатели? А чего ради тогда тратить на них энергию и чернила?)

Когда я прочел пассаж о мистических сказках, то поначалу пожал плечами и подумал, что серьезному — без кавычек — критику как-то неприлично не знать азбучную истину: смех несовместен с черным, готическим напряжением мистицизма, он всегда побеждает — на карнавале черт напяливает шутовской колпак. Тут мне и напомнили, что речь идет не о литературе с ее законами, а об идеологическом штурме с его обычным беззаконием, — напомнили таким высказыванием: «Жажда... чуда — это своего рода «несчастье» рационалистического сознания». Подразумевается, что если герои сказок рационалисты, мы обязаны принимать сказочные чудеса всерьез.

Но давайте всерьез разберемся, каков смысл метафоры: «несчастье рационалистического сознания». Жажду чуда и ожидание чуда обычно считают фундаментальной основой веры, религии — иррационального сознания вообще. Надо ли понимать В. Сербиненко так, что рационализм несчастным путем переходит в религию? Подобную трактовку можно бы обсуждать; например, в начале века много говорили о марксизме как религии (А. В. Луначарский и другие). Но очередным ходом доказывается иное: рационализм провоцирует «идеологии оккультного типа», «оккультный мистицизм», «теософию и антропософию» — словом, скатывается к Елене Блаватской. Доказательства? А очень просто: рационализм существует с античных времен — и «идеологии оккультного типа» с тех же времен; рационализм достигает расцвета в XX веке — тут же появляются Блаватская и прочие.

Поставлена еще одна ловушка на простаков, устроенная известным уже способом: объективная информация утаена, зато дана подтасованная, выставленная в нужном порядке. Дадим необходимые комментарии. Оккультизм фундируется на иррациональной вере, на той же почве, что и все официальные, т. н. конфессиональные религии. Он — как бы ветвь религиозного сознания, поэтому он постоянно возникал в умах, соперничая с конфессиональными верованиями. Выводить его из рационализма просто наивно — еще более наивно, чем христианство из самого оккультизма, что можно сделать, следуя «логике» В. Сербиненко — мол, поскольку оккультисты появились прежде христиан, то...

Но зачем критику понадобился оккультизм? Как мне кажется, чтобы провести границу между своей «верой и мечтой» и верой в человека, так заметной у Стругацких. Мистические верования вкладывают чудотворение в руки человека (при помощи демонов), христианство утверждает чудо как прерогативу Бога. Поэтому конфессиональные церкви отвергают оккультизм и магию как орудия дьявола — такова догматическая сторона дела. Было бы неумно, тем не менее, считать В. Сербиненко узким догматиком. Христианство нового времени отвергает мистицизм по этическим причинам — о них писал в своих работах — и эссе, и детективных рассказах — католик Г. К. Честертон. Логическая цепочка примерно такая: христианство — основа европейской этики; вера в магию уводит человека от этой истинной этики, заставляет делать ложный нравственный выбор. В этом смысле магия — орудие дьявола.

Мы уже видели, что В. Сербиненко обвиняет Стругацких в пропаганде жестокости, бесчеловечности и прочего. Теперь нам дают понять, что они в некотором роде служат дьяволу; не случайно в статье начинают мелькать обороты: «дьявольская личина», «козни нечистой силы», «сатана собственной персоной», «зверь» (эвфемистическое именование сатаны). Это не традиционные метафорические обороты, а окончательная оценка, закономерно вытекающая из полускрытой логики критика. Расчет его точен и безошибочен: пусть лишь малое число читателей, разбирающихся в теологии, поймет его эллипсы. Для широкого читателя вокруг слова «оккультный» висит некая зловещая аура; кое-кто, наверное, слышал, что масоны балуются такими вещами, что древнееврейская каббала тут замешана — вот и заключит человек, что со Стругацкими неладно... Обвинение в мистицизме или в вере в магию такого действия бы не возымело, посему ударный термин: «оккультизм» ...

Предыдущая главаГлава 2 из 3Следующая глава