Главному редактору журнала «Новый мир» С. П. Залыгину
Уважаемый Сергей Павлович!
В 5 номере Вашего журнала за 1989 г. помещена статья В. Сербиненко «Три века в мире утопии. Читая братьев Стругацких». Я литературовед, давно занимаюсь творчеством Стругацких и сознаю, что появление такой статьи в массовом и самом престижном журнале страны — событие. Много лет наша пресса избегала серьезного обсуждения Стругацких; работа В. Сербиненко — одна из первых обзорных статей, ей предстоит формировать общественное мнение, ибо за ней копирайт «Нового мира». К великому сожалению, она представляется мне предвзятой, более идеологической, чем литературоведческой, и выполненной, увы, в традициях нашей критики прошедших времен.
Статья открывается резонным утверждением: «Двадцатый век скомпрометировал утопию, как, вероятно, никакой другой». Но вслед за тем читателю дают понять, что вместе с утопией скомпрометированы и Стругацкие. Это доказывается мягко, «эллиптически», но вывод можно сделать однозначный — скомпрометированы, и неподготовленный читатель его, несомненно, сделает.
Проводя свою идею, критик прибегает к приему Нишце: соединение несводимых идей через метафору и авторский пафос, то есть взамен логического эмоциональным путем. Так ставится знак равенства между утопией как частью идеологии и утопией как литературным жанром. Но если первая действительно скомпрометирована, то в этом есть заслуга, и немалая, утопической литературы — вспомним Оруэлла, Замятина, Хаксли. Смею утверждать, что из советских писателей самую заметную лепту внесли Стругацкие.
Другая существенная деталь: писатели-фантасты чаще всего атакуют утопическую идеологию средствами «антиутопии», разновидности политического памфлета. Антиутопии создавали упомянутые только что писатели, в том числе Стругацкие. Но литература — ради Бога, извините за трюизм — сложная штука. Ее мастера ухитряются ввести горечь и сарказм даже в картины прямой утопии, и Стругацким это свойственно в высокой степени.
В. Сербиненко, разумеется, известны эти общие соображения, он вскользь о них упоминает: «Скрытая ирония, пронизывающая знаменитое произведение... Т. Мора»; «...Сопутствующая утопическим идиллиям... и корректирующая их негативная утопия».
Вскользь и с эмоциональным сдвигом, говорящим читателю, что к творчеству Стругацких сказанное не относится. Ибо задача В. Сербиненко — показать, что они не утописты, а идеологи, что их книги есть «предназначенные к исполнению идеологические инструкции». Дела не меняет характеристика, данная Стругацким в преамбуле статьи: писатели «с поразительным упорством и изобретательностью подвергали испытанию» на прочность «утопические идеи». Слова-то верные, но в основном тексте работы доказывается обратное: Стругацкие пропагандируют один, притом одиозный с точки зрения критика, пакет утопических идей. Этот комплекс идей В. Сербиненко определяет, опираясь на понятие, данное Вл. Соловьевым: «внешний общественный идеал» (внешний по отношению к личности). Затем он выводит формулу обвинения: «Превращение утопической мечты во “внешний общественный идеал”, требующий “переделки” мира и человека, в сущности, означает отрицание самой мечты. Рождается идеологическая схема, под покровом научности программирующая и расчерчивающая “светлое будущее”».
С этим обвинением нам и придется разбираться, но прежде несколько слов об отсылке к Вл. Соловьеву. Не совсем корректно прибегать к авторитету философа, фундаментальный труд которого незнаком читателям — разумеется, не по их вине. Я имею в виду работу «Оправдание добра. Нравственная философия», в которой Вл. Соловьев выступает как утопист, предлагающий идеальную модель будущего российского общества — модель, во многом опиравшуюся на современные ему социальные науки и, что для нас существенней, по нескольким важным социологическим положениям совпадающую с этикой Стругацких.
Дальше мы к этому вернемся.
Итак, каким же образом Стругацкие создают «идеологическую схему, программирующую и расчерчивающую»? Ответ: «Они рискнули предложить свой вариант реализации советской утопии образца 60-х годов, дав достаточно широкую и связную картину жизни при развитом коммунизме — в XXI и XXII веках».
Все верно, однако у Стругацких картину эту создают несколько книг, а В. Сербиненко на деле ограничивается сардоническим разбором детской повести «Стажеры», посвятив ей огромный по масштабам статьи раздел.
Позволю себе отвлечься для риторического вопроса: как бы Вы отнеслись к автору, предложившему статью о социальной прозе А. Рыбакова и уделившему основное внимание «Кортику», поменьше — «Водителям» и совсем по чуть-чуть «Тяжелому песку» и «Детям Арбата»? Или другой вопрос: допустимо ли, разбирая прозу советских писателей за 30-летний период, не соображаться с их бесчисленными конфликтами с издательствами, цензурой, с необходимостью зарабатывать себе на хлеб, в конце концов?... Но это делает Ваш автор. Он безоглядно громит единственную «хлебную» книгу Стругацких — одну из 25-ти (для меня под вопросом еще «Отель у погибшего альпиниста»).
Писатели, действительно, согласились на требования издателей — дать «настоящую» коммунистическую утопию, пропаганду и контрпропаганду. И хотя это все равно добрая книга, как-то неудобно читать об идеализированных советских людях, о гнусных и пьяных узниках капитала и прочем. Разумеется, что написано пером — не вырубишь топором, но мне было бы неловко так расписывать грехопадение серьезных социальных писателей, как это делает критик. И, чтобы ударить больней, именно «Стажеров» сравнивать с городскими повестями Ю. Трифонова.
Но таким образом он обходится без минимального серьезного обсуждения «широкой и связной картины» утопии Стругацких. Он вообще не затрагивает единственную полностью утопическую вещь «Полдень. XXII век» и утопические фрагменты в вещах «космического цикла»: «Трудно быть богом», «Обитаемом острове», «Парне из преисподней», «Жуке в муравейнике» — то, что он, очевидно, имел в виду, говоря об «особом мире» Стругацких. Так вот, я опасаюсь, что этот мир оставлен за бортом намеренно, ибо он — в противоположность отколовшимся от него «Стажерам» — не снабжен никаким «внешним общественным идеалом». Он раскрывается не через показ общественных институтов, но только через межчеловеческие отношения, как бы «изнутри» людей. Стругацкие видят человека будущего удивительно доброжелательным, творческим и, в общем-то, мало интересующимся идеями, выходящими за круг нравственных и творческих проблем. Ему никто ничего не навязывает; в этом мире есть лишь один абсолютный общественный императив: «не убий».
Этого императива как бы не замечает В. Сербиненко, когда пишет о «Трудно быть богом» и «Жуке в муравейнике» (этим философским книгам, вместе взятым, уделено меньше места, чем «Стажерам»). Он походя отмечает, рекомендуя героев «Трудно быть богом»: «Им очень хочется не нарушать гуманистические табу, что так просто в идеальном мире Утопии и так сложно за ее пределами». Странно это читать, очень странно... Суть всей вещи и трагедия ее героя, Антона-Руматы в преступном — хотя и понятном по-человечески — нарушении абсолютного морального закона. Ироническое словосочетание «гуманистическое табу» применительно к запрету на убийство пускает в ход человек, объявивший себя последователем великого гуманиста Вл. Соловьева.
Вот очень короткий конспект «Трудно быть богом». Под видом фантастической средневековой страны Стругацкие дают гротескное изображение нашей страны сталинского периода. В момент действия там правит временщик, которому дано многозначительное имя «Рэба» (в оригинале было «Рэбия», редакторы попросили сделать намек менее явным). Он свирепо и планомерно уничтожает ученых и поэтов, учреждает собственную «серую гвардию», превращает обсерваторию в пыточную тюрьму; душит остатки свободы, сохранившиеся в средневековом королевстве.
В этот ад земной внедрен резидент Утопии, историк Румата (он же Антон). В его распоряжении огромное могущество XXII века, но здесь оно бесполезно. «Утопийцы» Стругацких решительно отвергают любое вмешательство в исторический процесс: «нельзя лишать человечество его истории», — так и сказано в книге, прямыми словами. (Цитирую кредо В. Сербиненко: «общественные идеалы... не отрицающие... прошлого и настоящего истории».) Есть и объяснение практически-конкретное: вторжение в ход истории оборачивается большой кровью; это и сказано словами, и показано образно.
Другая проблема — человеческая, личностная. Антон понимает, что обязан остаться в стороне, но это ему невыносимо, он говорит: «Сердце мое полно жалости». И все же он бездействует. Убивают и пытают его друзей, бьют до полусмерти его самого, но он терпит до последнего и лишь в приступе отчаяния с боем идет во дворец и убивает палача Рэбу.
Еще раз: главная тема «Трудно быть богом» абсолютно ясно и четко сформулирована. Вмешательство в исторический процесс — «утопизм» — недопустимо.
Идея, как легко заметить, прямо отвергающая то, в чем обвиняет Стругацких В. Сербиненко. Естественно, об ее присутствии в книге он умалчивает. А над личной трагедией гуманиста он, грустно сказать, глумится — «соблюдая при этом известный порядок», как один из героев Сарояна. Правда, герой этот плакал от жалости к людям, но каждому свое... Сначала критик говорит, что «Антону... и другим героям придется еще не раз “пожалеть” о несовместимости гуманистических запретов с эффективной и молниеносной “помощью”». Тут сразу вопрос: почему иронические кавычки у прекраснейших слов в человеческом лексиконе — жалость и помощь? Кому из порядочных людей не хочется помочь страдальцам, кому не унизительно сознание собственного бессилия? Иронический тон надо как-то объяснить, и это делается простейшим образом: Антон — бессмысленная пустышка. В. Сербиненко пишет: «Романтический герой и не заметил, что... он оказался способным на предательство... «похотливой кошки» — доны Оканы». Ну, это сказано недостаточно сильно: Антон виновен в ее гибели, но критик почему-то забыл о страшном раскаянии героя, из-за которого он едва не сошел с ума, о психической ошибке, послужившей одной из причин заключительной трагедии — прорыва с обнаженными мечами в убежище дона Рэбы.
Этот поступок обезумевшего, потерявшего над собой власть человека критик трактует совсем уже странно. Приходится заподозрить, что он не прочел книгу до конца — иначе он не мог бы написать: «Право на убийство ему было предоставлено вполне буднично — высшим земным начальством в лице дона Кондора: «Убить, физически убрать...» Дон Кондор не «начальство», а старший товарищ; он не предписывает Румате убийство — да и по тексту так: «Тебе надо было убрать дона Рэбу» (выделено мной — А. З.). Кондор упрекает Румату за преданность императиву «не убий» в прошлом, когда было еще не поздно предотвратить кровопролитие, убив Рэбу.
Уместно задать В. Сербиненко вопрос: как он относится к тому, что прототип Рэбы Берия был расстрелян прежде, чем он успел восстановить сталинизм в ухудшенном, если можно себе такое представить, варианте? И не спрашивал ли он себя, с тоской и горечью, почему никто из старшего поколения не имел мужества убить Сталина вовремя?
Да, вот еще что: этот вопрос Кондора вызывает у Антона возмущение, у его друга Пашки — тем более... Но В. Сербиненко непреклонен. Он уверяет нас, что «Антон-Румата не задумывается». Не только о доне Окане, но и о том, что в этой ситуации «остаться человеком очень трудно». Боже мой, да об этом он только и думает! Главное, что его угнетает: средневековье засасывает его, он вынужден выдавливать из себя «благородного подонка»... И вопреки всему тексту книги критик подводит нужный ему итог: «Отсутствие элементарной независимости мысли неотвратимо оборачивается для героя подчинением, самым что ни на есть прямым и грубым. Полубог Румата — почти уже идеальный винтик набравшего космические обороты механизма Утопии». Правильно — идеальный винтик; верно — механизма Утопии; вопрос — какой Утопии. Не той, которую сочинил за авторов В. Сербиненко, в которой царит дурной общественный идеал, а той, которую изображают Стругацкие. Антон — «винтик» (сохраним этот одиозный термин) милосердной системы, ибо следует закону милосердия до предела своих возможностей.
Он обретает то, что критик называет «элементарной независимостью мысли», когда выходит из Утопии в реальность и начинает убивать, и Утопия не может принять его обратно — его руки видятся ей окровавленными.
Подмены совершенно удивительные мы находим в разборе другой философской повести, «Жука в муравейнике». Подмены и беглость: весь анализ — 25 строк! Назвав поле действия «прекрасным новым миром» — аналогия понятна, — критик передает все содержание книги таким прокурорским периодом: «Профессиональный убийца, шеф службы безопасности Рудольф Сикорски «...никогда не обнажал оружия, чтобы пугать, грозить... только для того, чтобы убивать», уничтожает «своего», Льва Абалкина, подозревая в нем опасного и враждебного чужака».
Просто, как выстрел в затылок... На деле тема «Жука...» — та же, что и в «Трудно быть богом»: предел действия нормы «не убий». Стругацкие ставят мысленный — художественный — эксперимент: на одной чаше весов помещена судьба всей Земли, на другой — одна-единственная жизнь (Льва Абалкина). Весы идеально уравновешены, ни герои, ни читатель не знают, действительно ли Абалкин есть бомба замедленного действия, могущая уничтожить земную цивилизацию. Боюсь, что в наши дни его судьба была бы решена быстро и круто, но в «механизме Утопии» «винтики» мыслят по-другому. Несмотря на то, что «профессиональный убийца» Сикорски в полной мере представляет себе меру опасности, он сохраняет жизнь живым бомбам, когда они еще не люди, а человеческие зародыши, и с тех пор оберегает их, охраняет от непосвященных их секрет. Милосердие не покидает его до последней секунды — всей истории 40 лет, из них 30 Сикорски знает, что вместе с людьми-бомбами могущественная иная цивилизация подбросила на Землю некие устройства, «детонаторы», добравшись до которых подкидыши, возможно, начнут свою страшную работу.