Проблема миграций кочевников Евразии на запад, безусловно, является составной частью более широкой проблемы миграций в истории человечества. Так получилось, что в науке ХХ в. их изучение столкнулось с серьезными сложностями, и это касается как отечественной (советской) науки, так и западной[180]. В Советском Союзе миграции долгое время считались чем-то антинаучным, немарксистским, противоречащим законам внутреннего развития общества и даже теоретическим прикрытием агрессии против страны социализма[181]. Надо признать, однако, что руководители советской науки чаще выступали не против миграций, а против теории миграционизма, объясняющей все сходные явления в древних культурах переселениями народов. Они настаивали на том, что переселения народов в древности не сводились к вторжениям. И. И. Мещанинов по этому поводу писал: «Происходит это именно потому, что мираж переселения с полными переносами всего целого вместе с этническою массою сохраняет чудовищную силу до текущего дня»[182]. Далее он добавил: «Мы окаменели с лицом, повернутым или на восток, или на запад», чаще глядим вдаль, а не себе под ноги[183]. Надо признать, что этот исследователь был во многом прав.
На Западе такое положение оказалось связанным с теоретическими представлениями «новой» археологии, возникшей в конце 60-х гг. прошлого столетия и по существу демонизировавшей и мистифицировавшей идею миграций[184]. Многим сторонникам «новой» археологии до сих пор представляется, что миграционные трактовки являются слишком простыми для решения сложных проблем развития человеческих сообществ; с их помощью подобно deus ex machina слишком часто легко объяснялись все эпизоды культурных изменений, вообще-то очень трудные для объяснения[185]. Подобные весьма серьезные сомнения в универсальности теории миграционизма привели к тому, что от нее вообще почти отказались, тем самым в очередной раз «выплеснув из ванны вместе с грязной водой и ребенка». Л. С. Клейн по этому поводу справедливо заметил, что «критикуя миграционизм и диффузионизм за то, что они превращали идеи миграции и диффузии в отмычку для интерпретации любых изменений в культуре, незачем чураться самих явлений миграции и диффузии»[186]. Тем не менее, по существу только в последние годы в западной науке миграционные объяснения стали иметь вес при оценке дисконтинуитета в развитии археологических культур, в особенности при изучении территориального распространения комплексов материальной культуры[187]. Следует подчеркнуть, однако, что теоретическое осмысление подобных явлений не мешает западным ученым под миграциями часто понимать совсем не перемещения народов, а характерную для современного мира мобильность населения[188].
Вновь возвращаясь к ситуации в степях Евразии, необходимо признать, что одним из важных последствий неоднократного проникновения различных кочевых народов на новые земли, в том числе и в Северное Причерноморье, было формирование здесь весьма пестрой этнической картины. Чрезвычайно характерным в связи с этим является описание Геродота (рис. 2), попытавшегося разделить местные народы на скифские и нескифские (Herod. IV. 17–22), в меньшей степени в этом плане информативны этническая карта Страбона (Strab. VII. 17) и текст ольвийского декрета в честь Протогена (IOSPE. I2. 32), но и они весьма показательны. По свидетельству Геродота, скифы царские даже проживали чересполосно, т. е. в двух различных, разделенных немалыми пространствами районах (Herod. IV. 20; 22. 3). Такая чересполосица, впрочем, была характерна не только для степей Северного Причерноморья[189]. Обозначенная ситуация ставит перед археологами, исследующими степные памятники, очень непростую задачу. Выделение археологических культур, групп или даже этнодиагностирующих признаков, которые можно было бы уверенно связать с конкретными кочевыми народами, представляется в высшей степени сложным. Об этнической атрибуции многих археологических памятников, особенно тех, которые находятся в зоне пограничья или относятся ко времени миграций («завоевания родины»), споры в научной литературе не утихают и, по всей видимости, никогда до конца не утихнут.
Материальная культура номадов вообще весьма специфична, по понятным причинам она в основном должна состоять из предметов компактных, легких, удобных для транспортировки. Великолепный пример такого положения — знаменитое жилище кочевников, разборная юрта (рис. 3)[190]. Весьма своеобразными должны быть и оставленные ими археологические культуры; в свое время Г. Чайлд посчитал эти культуры почти невидимыми или неуловимыми[191]. Естественно, такая характеристика не может относиться к курганным некрополям номадов, а вот места их стоянок археологически выявляются с большим трудом. Основным археологическим материалом для интересующего нас времени, безусловно, является древняя керамика. В отношении нее специальные наблюдения убедительно демонстрируют, что кочевниками керамическая посуда использовалась не столь интенсивно, нежели обитающими на сопредельных территориях оседлыми народами, и набор ее у них был намного скромней[192].
Еще одно важное обстоятельство, на которое следует обратить внимание в связи с существующими в современной археологической науке трактовками миграций кочевников, заключается в том, что исследователи пытаются определить «прародину» тех или иных народов, появившихся в степях Северного Причерноморья, почти не уделяя внимания огромной сложности этого исторического явления. По понятным причинам ученые стремятся найти такие районы или археологические культуры, из которых вместе с переселенцами на запад могли распространиться характерные для номадов северного Понта типы погребальных сооружений, формы керамической посуды, детали боевого снаряжения и т. д. В общем, такой подход дает основание достаточно уверенно считать, что движение определенных типов артефактов по степному коридору в основном осуществлялось с востока на запад[193]. В остальном же приходится признать, что археология в большинстве случаев не дает надежных оснований для определения районов, из которых эти миграции происходили. В принципе, мне неизвестны примеры того, чтобы культура восточных номадов была перенесена на запад в неизменном виде, без каких-либо потерь и трансформаций[194]. В этом, собственно, и кроется главная причина невероятной сложности рассматриваемой проблемы.
Некоторые трактовки миграций кочевников Евразии с востока на запад, существующие в современной науке, в ряде случаев представляются несколько механистичными. Многие исследователи как будто полагают, что во время движения номадов на новую родину непременно устремлялся весь этнос, во всяком случае, его значительная часть, и результатом такого движения непременно должен стать перенос на новое место целого культурного комплекса, представленного на территориях старого обитания. Упоминавшийся выше И. И. Мещанинов, возражая против такого понимания, почти 100 лет назад писал, что медленные миграции, которые он отличал от нашествий, с более или менее долгими остановками и дальнейшим движением не могли сохранить «целостность народной массы». По его словам, «вышли одни, а дошли другие»[195], и с этим положением трудно поспорить. Тем не менее, и в наши дни некоторые исследователи по-прежнему ищут проявления идентичности археологических культур в глубинах Азии и в степях Причерноморья и, естественно, не находят их[196]. Л. С. Клейн, критикуя такой подход, назвал его «лекальным», сводящимся к тому, что в новом ареале как бы по одному лекалу воспроизводились культурные формы старого района обитания. В реальности же «лекальных» передвижений культур не бывает[197]. Как справедливо заметил Д. Энтони, «мигрируют не культуры, а люди»[198], иными словами, в процессе миграций культура непременно претерпевает изменения. Этнические миграции всегда связаны с культурными трансформациями, на которые, по мысли Л. С. Клейна, оказывали воздействие три основных фактора:
1. Эффект усреднения, объясняющийся тем, что в любое сравнительно крупное передвижение вовлекались выходцы из различных этнических групп.
2. Миграционная трансформация, связанная, так сказать, с встряской, разрывом старых связей и традиций.
3. Неидентичность состава, которую можно рассматривать в двух аспектах — исходной и конечной. Конечная неидентичность является логическим следствием, вытекающим из двух первых посылок, исходная же связана с проблемой субкультур, существующих в любой этнической культуре. Понятно, что если в переселение отправятся только молодые мужчины-воины, то результат культурной трансформации будет один, а если более широкие слои населения, то другой[199].
Все эти очень разумные суждения, в общем, не нашли поддержки среди специалистов по интересующим нас проблемам, даже упоминание концепции Л. С. Клейна на страницах отечественных историко-археологических публикаций встречается не очень часто[200]. В западной литературе, однако, представление о необходимости исследования не миграций вообще, а типов миграций проявляется все с большей отчетливостью[201]. Создание подобной типологии с неизбежностью влечет за собой понимание того, что переселение мобильных воинственных отрядов, с одной стороны, и миграции, включавшие в себя сотни и тысячи людей, с другой, непременно приведут к различным социокультурным последствиям[202].
В современной этнографической литературе также появились работы, которые вполне созвучны обозначенной системе взглядов. Так, Ю. М. Ботяков, изучая туркменский «аламан», своеобразный институт военного набега, обратил внимание, что расселение туркменов на новые территории можно уподобить пульсирующему процессу выплескивания из общины избыточного населения. Таким избыточным населением, естественно, становилась молодежь, во всяком случае, передовые отряды заселения состояли в основном из групп неженатой молодежи[203]. Если представить себе, что такие отряды заселения уходили далеко от исходных территорий и таким образом теряли живую связь со своими более старшими хранителями племенных традиций, то на новом месте обитания их культура естественным образом должна была пройти быструю трансформацию под влиянием изменившейся этнической среды, браков с местными женщинами и т. д. Что же при такой трансформации может остаться для изучения археологам? Вполне можно допустить, что индикаторами миграции будут являться лишь предметы вооружения (мечи, типы луков и стрел), какие-то принадлежности костюма (к примеру, ременные пряжки и т. д.). А вот в обряде погребения скорей будут доминировать местные черты; керамика, как представляется, вообще будет представлена исключительно местными типами. При таком положении миграция молодых неженатых мужчин вполне может оказаться незаметной для современной археологической науки, но, как можно предполагать, именно такая система расселения была достаточно обычной не только в сравнительно поздние времена, но и в древности.
Обращаясь к скифской истории, следует отметить, что античная письменная традиция сохранила весьма противоречивое представление о возрасте скифского этноса. Юстин считал этот народ очень древним, оспаривавшим древность происхождения у самих египтян (Just. II. 1.5). Геродот же признавал скифов самыми молодыми (Herod. IV. 5), но отмечал, что от первого царя Таргитая до похода Дария на скифов прошло не меньше тысячи лет, «но именно столько» (Herod. IV. 7). Надо признать, что тысяча лет — это срок немалый даже для мифа и легенды[204]. Таким образом, по рассказу «отца истории», скифы были одновременно и самыми молодыми, и весьма древними. По мнению А. В. Назаренко, состояние источников таково, что на указанное противоречие следовало бы закрыть глаза[205], но, может быть, этого не стоит делать и правильнее будет найти ему какое-то объяснение. Дело в том, что из повествования Геродота известно, что самыми молодыми называли себя не все скифы, а только сколоты (Herod. IV. 5–6). Этимология этого слова очень непроста[206], но А. В. Назаренко удалось показать, что его можно связывать с иранскими словами типа «молодой», «несовершеннолетний» и т. п. Небезынтересно в связи с этим заметить, что Юстин в «Эпитоме сочинения Помпея Трога» сообщает о Сколопите; так звали одного из двух скифских царевичей, изгнанных из отечества и уведших множество молодежи на реку Термодонт в Каппадокии (Just. II. 4. 1). Жены, а точнее, вдовы этих скифов впоследствии стали прародительницами амазонок (Just. II. 4. 4–11). Вслед за Юстином этот рассказ излагает Оросий, но скифского царевича он называет Сколопетий (Oros. I. 15. 1). Можно предположить, что общий контекст, в котором упоминаются имена, столь близкие этнониму сколоты, то есть указывающие на явно молодой возраст царевичей, на участие в походе молодежи и т. п., подкрепляет гипотезу о миграции, в которой участвовали в основном юноши. Однако В. А. Назаренко делает заключение, что сколоты были так названы в честь вероятного прозвища их легендарного царя Колаксая, как младшего из трех братьев — Аропксая, Липоксая и Колаксая (см.: Herod. IV. 2–4), которого, возможно, называли «Младший»[207]. Такая трактовка, на мой взгляд, вызывает немалые сомнения, хотя Геродот действительно сообщает, что сколоты назывались так по имени царя (Herod. IV. 6. 2). Если следовать ей, то сколотами («младшими») скорей следовало бы называть паралатов, потомков Колаксая, младшего из трех скифских братьев-прародителей, но письменные источники не дают для этого надежных оснований. Из скифской легенды, которую приводит Геродот (IV. 6. 1–2), известно, что сколоты — это общее название паралатов (потомков Колаксая) вместе с авхатами (потомками среднего брата Липоксая), а также катиарами и траспиями (потомками старшего Арпоксая). Скорее всего, сколоты («младшие») получили свое название не в честь их легендарного царя Колаксая, и вообще, как представляется, этот этноним не имеет отношения к скифской этногонической легенде. А. В. Назаренко, на мой взгляд, напрасно не придал значения одному важному обстоятельству, нашедшему отражение в обозначенном круге источников (Юстин, Оросий). Эти источники однозначно свидетельствуют, что царевич Сколопит (Сколопетий) увел молодежь в далекие земли, и пусть в данном случае речь в них идет не о Северном Причерноморье, но, в принципе, и для интересующего нас региона можно предположить нечто подобное, то есть миграцию сюда каких-то молодежных отрядов. Это тем более допустимо, что Геродот, рассказывая о происхождении савроматов, также отмечал, что к амазонкам ушли молодые скифы, а затем вместе с ними переправились через Танаис, тем самым положив начало народу савроматов (Herod. IV. 111. 2; 115. 1–3; 116. 1).
А. И. Иванчик вполне обоснованно считает, что основное содержание рассказа о Сколопите отражает переселение в Малую Азию скифской молодежи под предводительством «царственных юношей»[208]. Все приведенные соображения позволяют считать, что в древности в передвижениях кочевников на новые места обитания важную роль играли отряды, состоявшие из молодых неженатых мужчин. В каждой конкретной ситуации при изучении этих миграций археологи будут сталкиваться с кругом весьма трудно разрешимых проблем, но в любом случае гипотеза «лекальных» миграций к ним абсолютно не применима.
В археологических реалиях миграции кочевников, сопровождавшиеся распространением их власти на земледельческие народы, могли найти самое различное воплощение. Вновь обращаясь к скифской проблематике, можно указать, что сторонники «автохтонной» гипотезы происхождения скифов обычно большое внимание уделяют фактам, свидетельствующим о некой преемственности между предскифской и скифской эпохами, проявляющейся в керамических формах, особенностях погребального обряда и пр.[209] Если это так, то, казалось бы, о миграции кочевников с востока, повлиявшей на формирование скифской культуры, говорить вообще не приходится. Однако отмеченный факт преемственности вряд ли можно считать бесспорным доказательством отсутствия миграций, в подтверждение чего имеются некоторые археологические наблюдения. Так, для раннего этапа скифской истории можно привести курган Перепятиха в лесостепном Поднепровье, являющийся основным в курганной группе (рис. 4)[210]. Обнаруженные здесь находки позволяют уверенно судить, по крайней мере, о двухкомпонентности местного культурного комплекса: предметы конского снаряжения, типы оружия являются степными, а керамика — местная, обычная для земледельческого населения. Та же самая двухкомпонентность фиксируется в более поздних Воронежских курганах, но выступает она несколько в ином облике. Самые ранние из Воронежских курганов относятся к концу VI — началу V в. до н. э.[211], они, как представляется, принадлежат пришлой военно-аристократической верхушке. Как и в Перепятихе, их отличает богатство погребального инвентаря, обилие оружия и пр. В курганах, естественно, имеется и керамика, но на сей раз она сильно отличается от посуды местных земледельцев, так называемой городищенской. Такое явно намеренное неприятие посуды местных типов, возможно, объясняется тем, что военно-аристократическая верхушка, которой принадлежат Воронежские курганы, утвердилась здесь в результате миграции из Днепровского Левобережья[212], т. е. из сравнительно недалеко расположенного района. Есть основания предполагать, что при переселениях на такие небольшие расстояния, осуществляемых относительно крупными и хорошо организованными группами населения, могли складываться некоторые культурные атрибуты, характерные только для этих этнических групп. Возможно, это проявлялось в сложении определенных стереотипов, мешавших культурным заимствованиям из среды подчиненного населения. Вообще же выделение двух типов миграций — на короткие расстояния (short-distance) и на дальние расстояния (long-distance) — в теоретическом отношении представляется очень полезной[213].
Еще раз несколько отвлекаясь от археологических материалов, в связи со сложностями возможных культурных трансформаций у кочевников можно привести пример, зафиксированный письменной традицией, относящийся к сравнительно позднему времени. Хорошо известно, что при завоевании монголами Ирана и Ирака отряды золотоордынского хана Берке сражались в составе войск Хулагу. После конфликта, возникшего между двумя монгольскими предводителями (впоследствии он вылился в десятилетия вражды между Хулагидами и Джучидами), Берке приказал своим войскам вернуться в Золотую Орду, но, если такое возвращение окажется невозможным, позволил им уйти в Египет. Дружба Золотой Орды с этой страной началась как раз с 60-х гг. XIII в.[214] Обстоятельства сложились так, что часть его войск действительно была вынуждена направиться в Египет, где им был оказан самый теплый прием[215]. Первый отряд, насчитывавший более двухсот всадников, прибыл туда в 1262 г.[216], затем пришел более крупный тысячный отряд[217]. Известно также о появлении в Дамаске двухсот конных и пеших монголов, бежавших сюда вместе с женами и детьми[218]. Можно предполагать, что в результате этих событий на службу к египетскому султану перешло 2–3 тысячи золотоордынцев, а если учесть их жен и детей, то эта цифра должна еще более возрасти. Все они, разумеется, приняли ислам и в культурном отношении, как можно полагать, довольно быстро растворились среди подданных султана, но, возможно, сохранили положение привилегированных воинских отрядов. Тем не менее, вряд ли стоит надеяться на получение каких-нибудь археологических подтверждений данного исторического факта[219].
Сказанное выше заставляет согласиться с точкой зрения, что проследить миграции по археологическим материалам — задача поистине огромная, почти необъятная[220]. Сложность задачи, тем не менее, совсем не означает, что изучение миграций должно находиться на периферии современной археологической науки.