«На новом месте приснись жених невесте».
Так советовала говорить перед сном, в шутку ли, всерьез ли, бабушка, когда мы отправлялись в дальние поездки из дома с ночевкой. Учитывая, что я была совсем мелкая, совет думать о женихах – самый дельный, я считаю, ибо позже уже времени на подобные глупости совсем не остается. Но я так ни разу и не гадала на сон, потому что стабильно на новом месте меня преследовал один и тот же кошмар. Где-то после рождения моего братика он совсем прекратился, перестал сниться, но, маленькая, я ожидала его, боялась и, наверное, провоцировала, сама того не понимая. В общем, я тогда вообще не воспринимала это как сон, настолько все было реально. Какие там женихи!
Всегда начиналось одинаково: уже прошло время после того, как меня уложили спать, выключили в комнате свет и светлая полоска под дверью, на которую я, засыпая, смотрю сквозь ресницы, погасла, что означало – родители тоже угомонились. В квартире стало тихо, поэтому я сразу просыпаюсь из-за посторонних, неправильных даже для незнакомого места звуков.
Из темноты, прямо в моей комнате, совсем рядом, зашипели, картавя, шепелявя, подхихикивая, будто подпихивая друг друга:
– Мясная кукла, мясная кукла. Моя, моя, мне, мне мясная кукла!
Я приоткрываю глаза и пытаюсь разглядеть источник звуков, но ничего не вижу. Нет спасительной, обнадеживающей полоски под дверью, шторы не пропускают свет.
Мама говорила, что дома бояться нечего. Сейчас я бы с ней поспорила, но тогда у меня не было повода ей не верить. Хотя это не наш дом, но какая разница – дом везде, где мы располагаемся с родителями, где наши вещи.
Поэтому я, как мне казалось, грозно, будто бы совсем не боюсь, вскрикиваю в темноту:
– Кто здесь?
И оттуда сразу раздается радостное хихиканье:
– Отозвалась! Отозвалась!
Оно все ближе и ближе, и я сжимаюсь под одеялом, накрывшись с головой, затихаю, стараясь не выдать себя, дышу через раз, и меня колотит от страха. Я точно знаю, что это не сон и что даже маму звать нельзя, – она просто не успеет прибежать до того, как я обнаружу себя голосом.
А этот кто-то ходит рядом и нюхает, шелестит, дергает за край простыни…
В какой-то момент меня вырубает, сознание отключается в душном сне, а утром пижама вся влажная от пота, но не от жары, как думают родители, а от страха.
Еще вспоминаю, как однажды проснулась от шепота и случайно открыла в темноте глаза, а надо мной склоняется медленно-медленно какая-то тетенька с очень-очень белыми волосами и очень-очень черными глазами, а широкий рот полуоткрыт, черные губы вытянуты, и она этими губами, ледяными и шершавыми, касается моей щеки – шорк-шорк.
– Вкусненько! Вкусненько! Мясная девочка!
Я зажмуриваю глаза, мне страшно до колик. А потом она уходит, так и не съев меня…
Утром на щеке царапины, как от наждачки, которые мама определяет как диатез; неизвестно, правда, что спровоцировало такую реакцию.
Я рассказываю про мясную куклу, родители переглядываются, и я вижу, что им смешно, хотя они изо всех сил стараются это от меня скрыть. Они не понимают моего ужаса и не верят в реальность этих шептунов, в ужасную тетку.
Родители пытаются все обратить в шутку, взывают к логике: почему же к ним никто не пришел, почему они ничего не слышали?
– Во мне мяса-то побольше! – острит папа.
Но этот кошмар повторяется в каждом новом месте, где мы остаемся на ночевку, и какой-то знакомый педиатр, вроде бы даже с научной степенью, говорит, что это просто реакция психики на перемены в жизни. Это тот самый педиатр, который советовал как можно раньше отселять ребенка в другую комнату, чтобы не формировать зависимость от родителей, поэтому, даже несмотря на мои кошмары, папа с мамой не укладывали меня спать с собой рядом.
Мама вообще так старательно отрицала все ненаучное, необъяснимое, что теперь, видимо, ударилась в другую крайность, притаскивая ко мне экстрасенсов. Или просто вернулась к ней, поскольку трудно быть дочкой тех самых Назаровых и одновременно жить целиком и полностью в материалистическом мире.
И сразу вслед за этим кошмаром вспоминается дурацкий случай с соседкой по дому и ее неудачной попыткой подшутить надо мной, пятилетней. Я была симпатичная, с пухлыми щечками и носом, на который папа постоянно нажимал, как на звонок, и хохотал радостно. Говорил, что мой нос отлично приспособлен для того, чтобы в него звонить, не то что его носище.
Мы с мамой спускались по лестнице, я смеялась и болтала что попало, и поднимавшаяся нам навстречу пожилая соседка так умилилась, что приобняла меня, подтянула к себе:
– За нос тебя цап! Кругленький носик, вкусненький носик!
И раззявила рот, будто действительно собирается куснуть меня, и я видела пожелтевшие зубы с пятнами кариеса, неровные, противные, и толстый язык, покрытый каким-то белесым налетом, и все так необычайно четко и близко, так ужасно страшно, что я заорала что есть мочи, забилась, вырываясь, даже, кажется, ударила ее по лицу.
– Ты что делаешь? – Сквозь собственный ор я едва слышала маму, будто она говорила где-то за стеной. – Простите ее! Да что же ты как ненормальная! Прекрати!
– Ничего, ничего, это ребенок, – примиряюще отвечала соседка, точно так же словно через какую-то вату, которой заложили мои уши.
Она давно отпустила меня, а я все билась, орала, даже сейчас немного стыдно, хотя и соседки этой давно нет в живых, и мама далеко, и мне совсем не пять лет, и никто не может напомнить, укорить, никто, кроме меня самой.
Думаю, они обе, и мама, и тем более соседка, испугались моей истерики гораздо больше, чем я – за свой нос.
А вот Илюшка – он всегда был послушный со взрослыми, даже какой-то покорный. Я бы на его месте…
Никогда бы я не захотела, чтобы кто-то оказался на его месте, особенно сам Илюшка…
А бабушка, как узнала – а узнала буквально сразу, потому что, не помню, по какому поводу, как раз была у нас дома, – долго маму отчитывала, что собственное дитя не бережет и дур глазливых оправдывает. И умывала меня через ручку входной двери, поливая водой из ковшика, что-то шептала в затылок, а потом еще пошла к той соседке, хотя мама чуть ли не на коленях умоляла ничего не предпринимать. Странно, да? Ребенок до истерики испугался, а мама переживала, как бы соседка про нас плохое не подумала. Иногда мне трудно объяснить мамино поведение и реакцию на те или иные события.
«Сама знаю, что шутка, а что нет. Не учи мать!» – отрезала тогда бабушка, собралась и пошла.
Не знаю, что там они между собой разговаривали, только после этого со мной никто из соседей не шутил, просто здоровались, и все.
У бабушки в квартире мне кошмары не снились.
Много-много позже, когда мы с мамой как-то разбирали семейные фотографии, сортируя по альбомам, она показала мне снимок из одной нашей поездки – мы с родителями до рождения Илюшки нередко отправлялись на выходные в какой-нибудь дом отдыха или санаторий неподалеку от нашего города, поскольку дачи у нас не было, или снимали на сутки квартирку в ближайшем недорогом туристическом месте. Тогда еще у нас старались распечатывать фотки, даже сделанные на цифровую камеру.
На фотографии я сидела в каком-то незнакомом месте, прижимая к себе кислотно-синего мягкого зайца. По словам мамы, это была моя любимая игрушка для путешествий, чего я вообще не помнила. Этот заяц, неизвестно как и когда у нас появившийся, дома даже не доставался из чемодана, и я о нем не вспоминала, но, стоило нам куда-то поехать, никакие другие игрушки я с собой не брала. А потом, с появлением Илюшки, частые вылазки пришлось прекратить, они стали не по карману, и заяц куда-то пропал, а может, до сих пор валяется в каком-нибудь чемодане на антресолях или в гараже. Может, от него тихонечко избавился, как это у него водится, папа, когда очередной раз наводил порядок, особенно если зайцу посчастливилось приютиться в гаражных владениях.
Так вот этого зайца и свою любовь к нему я напрочь забыла, и даже фотофакт никак мою память не оживил. Путешествия я худо-бедно помнила, помнила и кошмарные сны, а вот игрушку, которая при этих кошмарах обязательно должна была присутствовать, – нет.
– Ну ты даешь! – удивилась мама. – Все время нам что-то припоминаешь, а тут этого зайца не узнаешь, а ведь он с нами везде побывал. Вот и девичья память. Впрочем, мне он никогда не нравился.
И она небрежно сунула фотографию в общую стопку.
Если с этой страшненькой игрушкой пропали из моей жизни кошмарные сны про мясную куклу, то я точно не хочу ни вспоминать о ней, ни тем более ее искать. Надеюсь, заяц ушел из нашей жизни навсегда. Интересно, правда, с кем и зачем приходил, но выяснять я точно не буду.
В общем, с игрушками что-то у меня с самого начала не задалось…
Так вот, про Ленины сновидения.
Лена ощущала себя музой человека гениального и одинокого в своей гениальности, непонятого презренной толпой обывателей, стоящего слишком высоко, чтобы унижаться до бытовых проблем, а потому выбравшего именно ее своим доверенным лицом, самым близким и верным. Разумеется, гораздо приятнее и благороднее ощущать себя выше других, избранной, не серой массой, чем принимать настоящее, где у тебя всего лишь роль бесправной прислуги при выпивохе-балбесе.
Впрочем, она была взрослой женщиной, и если ей нравилось играть в эту игру, то никто не мог ей помешать.
«Ленка-а-а!» – орал из ванной отмокающий непризнанный гений и прошловековой вождь, и она мчалась его обслуживать.
Он любил, не вылезая из воды, похлебать сладкого чаю и почитать свежий литературный журнал, поскольку мнил себя интеллигентом, не чета соседям, то есть, по его мнению, советскому быдлу. Журнал не выписывал, конечно, его приносила Лена от своих родителей.
Я его побаивалась всегда, в отличие от других соседей, хотя при бабушке он никакого повода не давал. Просто игнорировал меня при случайной встрече в коридоре или на кухне, даже не здоровался в ответ. А если замечал, то морщился, словно я была какой-то неприятной помехой, недостойной его высочайшего внимания.
Да и видела я его нечасто, потому что он был еще до Илюшкиной болезни, то есть когда я редко гостила у бабушки.
Однако даже эти случаи оставляли неприятно сосущий тревожный осадок, когда чувствуешь себя разбитой и заболевающей, а потом все раз – и проходит.
Умер Ленин муж очень банально и ожидаемо для человека, злоупотребляющего алкоголем: появившиеся непонятные ощущения в груди лечил обильными возлияниями, в какой-то день «забархатил» пиво водкой, сел перед телевизором и скончался на месте от инсульта. Телевизор продолжал работать, а его расслабленную позу в кресле можно было легко принять за обычный для него пьяный сон. Лена не сразу и поняла, что что-то не так с мужем…
Лена, конечно, очень переживала, плакала, аж почернела вся от горя, это окружающие говорили между собой про нее: «Отмучилась!»
И на похороны все соседи по квартире пришли только ради Лены, а уж точно не для того, чтобы почтить память ее супруга, который, прямо скажем, был не самым хорошим и приятным человеком.
На девятый день Лена собралась устроить небольшие поминки, когда внезапно раздалось само собой гудение газовой колонки и плеск в пустой темной ванной, а квартиру с соседями сотряс знакомый вопль:
– Ленка-а-а!
И яростный звон колокольчика.
Соседи успели перехватить вдову, с ужасом вслушиваясь во все более буйный рев. И колокольчик, валдайский колокольчик, он ведь стоял за стеклом на полке в чешской стенке и никак не мог надрываться в ванной.
Все это произошло не во время моего проживания у бабушки, и, разумеется, никто со мной на эту тему не разговаривал. Где-то случайно подслушала, кто-то, может, в коридоре трепался, делился, не понижая голоса и не стесняясь безутешной вдовы. И вот эта подсознательная опаска, с которой я относилась к соседу при его жизни, получила мощную подпитку после его смерти, словно не было у меня других страхов и фобий.
Если вспомнить, то все значительные события в бабушкиной квартире с соседями происходили в мое отсутствие. Кто-то умирал, уезжал или, наоборот, въезжал – все не при мне. То есть я продолжала воспринимать их как настоящих. Когда говорилось о соседях, я бессознательно считала их бабушкиными соседями по квартире.
И я каким-то образом всегда узнавала подробности, о которых мне никто прямо не рассказывал. Тогда меня это ничуть не удивляло.
Я же теперь знаю правду, но по-прежнему рассказываю про эти события, как будто они произошли на самом деле с живыми реальными соседями. Мне очень трудно отделить навязанные воспоминания от своих собственных, потому что грань очень тонка и для отсеивания ложных от реальных необходим другой источник, еще один очевидец, а у меня его нет…
…Когда я была совсем мелкая, бабушка меня мыла сама.
– Как с гуся вода, с камня струя, с зайца снег, с рабы Божьей Таисии скатитесь, свалитесь, с ясных очей, с черных бровей, ото всех печеней, с кровяных макос, уроки, прикосы, денны уговоры, ночны исполохи…
И бабушка обливала меня водой из душа, и я хохотала над этими «прикосами» и «уроками», а потом, уже пойдя в школу и справляясь в ванной без помощи взрослых, пыталась сама себе бормотать:
– Скатитесь, свалитесь с меня уроки!
Но ничего, конечно, не сваливалось и не скатывалось, и только потом бабушка, узнав, сквозь смех объяснила, что «уроки» – это не про учебу, а про болезни и «прикос» – не косоглазие, а сглаз.
И потом уже, став еще старше, я всегда старалась мыться в то время, когда бабушка была дома. Помню свой ужас, когда, нежась в ванной, внезапно услышала хлопнувшую входную дверь, после чего в бабушкиной квартире настала непривычная полная тишина. Это бабушка ушла по своим делам, оставив меня совершенно одну.
Я еще пару минут уговаривала себя, что глупо вестись на детские страхи, что бабушка-то не жаловалась и не боялась оставаться в одиночестве. И сама же себе возражала: это, может, ты не знаешь, может, жаловалась и боится все время.
Да нет, это глупости…
И вот когда уже здравый смысл победил, я услышала…
Может быть, это было исключительно мое воображение: как говорится, сама себя накрутила, сама себя напугала.
Мужской голос рявкнул знакомо-знакомо чуть ли не над ухом, а может быть, за дверью ванной, а может быть, за стеной, в соседней квартире, а может быть, только в моей голове:
– Ленка-а-а!
И в ванную вползла застарелая вонь перегара и закисшего мокрого белья, всегда ассоциирующаяся с Леной и ее Лениным.
Звона колокольчика я уже не стала дожидаться. Пулей вылетев, буквально в пене, из ванной, оставив на полу мокрые следы босых ног, я вытиралась и одевалась уже в бабушкиной комнате, заперев все имеющиеся замки (а у бабушки, как ни удивительно, на всех межкомнатных дверях были запоры, и в новой квартире она заставила врезать везде замки, даже в дверь на кухню). А в ванную прибраться я вернулась, только услышав щелчок отпираемой входной двери. То, что в квартире никого, кроме меня, не было, что по дороге в комнату никто на меня не напал, ничуть меня не успокоило.
Бабушка попеняла на мокрые следы в коридоре и заставила хорошенько прибраться в ванной, но особо не вникала в причину моего шатания по квартире в полотенце.
Если разобрать этот случай с холодной головой, то боязнь Лениного мужа у меня совершенно нелогичная. Правда, когда тебя накрывает волна иррационального страха, в которой ты захлебываешься, то вся логика, вместе с холодной головой, куда-то испаряется.
Ну позвал кто-то за дверью в пустой квартире голосом мертвеца, так это же он жену свою искал, а не меня. Просто привык получать немедленную помощь от Лены, вот и позвал. А до этого я сама его, считай, позвала своими усиленными размышлениями о потустороннем. Но при этом в ванной ничего со мной не случилось, в коридоре никто на меня не напал (а это было бы логичнее некуда), в дверь комнаты никто не ломился.
Вот что на меня тогда нашло? Я же вроде свыклась. Просто не знала, что Ленин – не единственный мертвец. Но другие мне почти совсем не казались страшными.
Но тут будто что-то нарочно пугало, только ради одного результата – чтобы мне было невыносимо жутко.
Этим отличался бабушкин племянник – не соседи.
Осознание, что все соседи по бабушкиной квартире одинаковы, что все это какая-то обманка, спектакль для одного человека, чтобы невозможно было отличить реальность от лжи; что ушедший навсегда туда, откуда невозможно возвратиться, приходит опять, снова и снова, и ты ничего не можешь с этим поделать, – все это дошло до меня много позже.
Их нельзя оправдать тем, что они не поняли до сих пор, что умерли. Все они знают. А мы для них – те самые мясные куклы.
Обычно бабушкины соседи так со мной не поступали. То есть при бабушке я их почти совсем не боялась. А к тяжелеющему затылку и наливающейся тупой болью голове («мозговое ломотище», по бабушкиным словам) после каждого общения с бабушкиными «соседями по квартире» я быстро привыкла. Это была какая-то маета, как при начале болезни, немного будто ломает, лихорадит без температуры, точно внутри тебя осиное гнездо. Но потом все проходило быстрее, чем можно было предположить. Хуже бывало, когда начинала носом идти кровь, но, к счастью, тоже недолго. Тот знаменитый знакомый педиатр говорил, что вероятность умереть от носового кровотечения ничтожно мала.
Хотя первый раз меня, конечно, очень напугал. Бабушка куда-то вышла, то ли в магазин, то ли забрать почту из ящика внизу, а я в комнате сидела с ногами на стуле и увлеченно рисовала за столом, лицом к двери. И когда нечаянно подняла глаза, то увидела всех их, тогдашних бабушкиных «соседей по квартире». Они стояли, столпившись у дверей в комнату, вытянув шеи, раззявив рты, и смотрели на меня не моргая.
Тетя Валя была очень деловая, ходила в строгом костюме, в пиджаке, но при этом постоянно на голове ее гнездились бигуди, покрытые одной и той же неизменной косынкой.
Дядя Гриша, ее муж, наоборот, вечно красовался в вытянутой майке-алкоголичке, а нравом отличался ребячливым, веселым, постоянно балагурил. На мое «Здравствуйте, дядя Гриша!» непременно отвечал: «И тебе не хворать!» или «Привет от старых штиблет!».
Жену он называл Валетка-табуретка. Они часто ссорились с тетей Валей, и она неизменно кричала, буквально брызжа слюной: «Дурак! Тупица!» – на что дядя Гриша добродушно похохатывал: «Что же ты все про себя да про себя, а обо мне ни слова? – И еще совсем по-ребячески, еще и язык показывал: – Я дурак, а ты дурнее. Значит, я тебя умнее!»
Признаться, я запоминала все эти прибаутки и щеголяла ими в школе.
Папа, услышав как-то от меня что-то из дяди-Гришиных присказок, очень удивился: «Надо же, не думал, что современные дети обзываются точно так же, как во времена детства моих родителей. Забавно. Это мода такая на ретро?»
Я ответила что-то неопределенное, почему-то застеснявшись открыть источник фольклора.
Мне лучше было не попадаться на глаза дяде Грише с новой прической. Со мной такое случилось только один раз, но запомнилось навсегда. Поскольку он немедленно провозгласил: «За подстрижку ставим шишку!» И дал щелбан ровно по центру подстриженной челки. На лбу разлился синяк, будто дядя Гриша не щелбан почти невесомый поставил, а шибанул меня в лоб кулаком или вообще пряжкой ремня.
Бабушка, увидев, аж за сердце схватилась и заохала, вообразив невесть что, но, стоило мне заикнуться про соседа, как она тут же как-то подобралась вся и одернула меня: такого быть не может!
Видимо, боялась, что я скажу родителям, а папа точно отреагировал бы однозначно. Бабушка не предположила, а подсказала, что я в темноте жахнулась об угол шкафа в коридоре, такая вот неловкая девчонка. И все время ходила за мной по квартире – как я теперь понимаю, сопровождала.
Зла я на дядю Гришу не держала, синяком хвасталась в школе, где тоже озвучивала бабушкину версию, и меня даже от физкультуры на один урок освободили, вызвав зависть одноклассников.
Бабушка часто про свои синяки, которые периодически появлялись у нее на руках, отшучивалась: мертвец прикоснулся – видишь, синим пальцем ткнул и след оставил.
Мне даже в детстве такие шуточки казались странноватыми. А может, бабушка и не шутила вовсе. Но про мой синяк на лбу так говорить не стала, хотя, будем честны, они у нас были одного происхождения, от «соседей по квартире».
Когда тетя Валя звала его обедать, дядя Гриша тут же откликался, радостно потирая руки: «Кишка кишке бьет по башке. Набей желудок, чтобы не потерять рассудок!»
А еще если дядя Гриша начинал чихать, то делал это ровно пять раз, но такими оглушительными залпами, будто что-то взрывалось. Это всегда было неожиданно и одновременно смешно. Из их комнаты да и от них самих всегда попахивало едва уловимым каким-то удушливым дымком, каким веет от подожженной хулиганами помойки.
Трудно мне было не воспринимать их как настоящих соседей даже по прошествии времени, даже сейчас, зная, кто они на самом деле.
И вот тогда они, все эти весельчаки, вроде бы безопасные, знакомые и добродушные балагуры, стояли страшные, невменяемые, нечеловеческие.
– Выйди, нам надо немного поесть, – услышала я голос тети Вали.
Вроде бы ее голос, не знаю, каким образом мне удалось идентифицировать его, настолько он был бесполый и исходящий будто бы из какого-то механизма. Она уже спланировала, что будет у дяди Гриши на обед. Он молчал, против обыкновения не говорил свою присказку, а по подбородку медленно скатывалась струйка слюны. Он совсем не выглядел безобидным, и я тоже знала, чем он собирается обедать.
Потому что они все и так уже ели меня – глазами.
Не страх – ужас затопил меня по самую макушку, я сначала оцепенела, не в состоянии даже издать хоть какой-то звук. В горле пересохло, затылок налился свинцом, а в животе все сжалось до боли.
И вдруг я, помимо своей воли, опустила сначала одну ногу на пол, потом вторую… Кто-то из ждущих меня по ту сторону двери соседей шумно сглотнул слюну.
Это было совсем как в моем повторяющемся кошмарном сне про мясную куклу. Рано или поздно, но мясную куклу съедят…
Рукавом я случайно смахнула со стола карандаш на пол. Сделала шаг по направлению к двери – и тут голой подошвой наступила на ребро карандаша. Острая боль, как вспышка, сначала ослепила меня, а на самом деле вывела из транса. Пространство вокруг перестало быть тягучим, и я смогла дышать, издавать звуки и немедленно в голос разрыдалась, когда осознала, что нос заложен из-за текущей крови. Тогда я решила, что умираю, и ужаса добавляла еще невозможность обратиться за помощью к взрослым, потому что все присутствующие взрослые представляли опасность.
Не знаю, как скоро вернулась бабушка, но думаю, что ее не было буквально минут десять. Соседи расступились, пропуская ее, как обычно, пятясь, не поворачиваясь спиной, никогда не поворачиваясь спиной. Бабушка вбежала в комнату, вообще их не заметив. Сказала, что мой ор был слышен даже в подъезде. Обнимала, вытирала кровь, которая накапала уже на пол, дула на лоб, шептала что-то неразборчиво-успокаивающе, переодела в чистую пижамку, дала мне какой-то чай травяной попить. Я сразу после этого уснула, как в черную яму провалилась, без сновидений, до самого утра.
А соседи все это время стояли и смотрели, а потом разошлись и больше никогда так не делали – не общались со мной скопом, толпой. Ну то есть первое время бабушка не оставляла меня одну, а потом я научилась ходить по квартире не оглядываясь и закрывать за собой дверь в комнату, следовать правилам. И когда это вошло в привычку, то все как бы стало нормой.
Например, нельзя заходить на кухню, если там находятся «соседи по квартире», особенно если они что-то готовят.
Это было разрешено только бабушке, но потом она выходила с кухни бледная, с синеватыми губами, и сразу измеряла себе давление ручным тонометром.
«Магнитные бури», – говорила она.
Но я-то знала, что это за бури. Однажды, когда бабушки не было дома, я проголодалась и решила сварить себе сосиски. И увидела их.
На кухне вокруг стола сидят все соседи и молчат, глядя друг на друга. А если ты показываешься на пороге, поворачивают в твою сторону головы и смотрят, неотрывно смотрят, как тогда. Тут надо было быстро уходить, не разговаривая и не мешкая, быстрее, чем начиналась боль. Очень хотелось есть, но я терпела голод до прихода бабушки, сидя в ее комнате тихо-тихо, как мышка. Потому что хотелось есть, а не быть съеденной.
Как в случае с Лениным, в ванной оставаться было опасно, потому что туда мог зайти любой из соседей. Так же и с кухней, и с туалетом. Но в бабушкину комнату могли зайти только мы и другие живые люди.
Вот бабушкин племянник был гораздо страшнее просто «соседей по квартире» – он существовал непосредственно в бабушкиной комнате, где я привыкла чувствовать себя в безопасности. Он откровенно угрожал, действовал напрямую, и это был не какой-то там сосед – то есть чужой и будто бы временный, – а родственник.
Но я все равно бежала скрываться сюда, в комнату, от безобидных, в общем-то, бо́льшую часть времени персонажей. Ну то есть до поры до времени безобидных.
Притолока двери бабушкиной комнаты была утыкана иглами без ушка, обычными швейными иголками, которые нет-нет да сломаются при шитье. В моем детстве бабушка говорила, что там, наверху, прячется ежик, но трогать его нельзя, иначе рассердится. Про ежика я слабо верила, как и про злых ос в розетке и прочие пугалки, призванные предостеречь от опасностей, но понимала, что лезть проверять не стоит. А потом и вовсе привыкла, перестала замечать, как деталь привычного интерьера.
Эти иглы никогда никто не трогал, ни при переклейке обоев, ни при переезде. Они даже не ржавели. Их функция «никого не выпускать и никого не впускать» работала исправно.
Поэтому сын бабушкиной двоюродной сестры Ирины никогда не выходил в коридор, а остальные «соседи по квартире» толпились у порога, не смея войти.
Вероятно, лучше всего проблему решило бы освящение квартиры, но бабушка, очевидно, как все, хоть раз обратившиеся за помощью к силам недобрым, нечистым, боялась, что ей самой прилетит за все ее грехи, от которых отказываться было тяжелее, чем продолжать находить себе оправдания.