Не мог он заснуть и ждал ее и не знал уже, не болен ли он, холод проникал к нему, хотя вроде было вокруг тепло. Чувствовал он озноб даже под одеялом и забылся лишь под утро. Снилась ему аудитория под открытым небом, Ira в светло-зеленой блузе и прямой белоснежной юбке до земли, на песке у ее ног были красавицы-ученицы Скукогорева, Беренштейн и Дюкова. Временами ему казалось, что лица их соединялись, – то было одно лицо в огромных детских очках, сквозь которые смотрели глаза снизу вверх, на фигуру Iry, находившуюся над ними в вышине. В руке у ней было нечто вроде дирижерской палочки, которой она диктовала безмолвно ученицам, которые стилосом что-то чертили на песке. Он сам находился в отдаленьи, но взгляд его приближал к нему любое лицо. Самое удивительное было в том, что он не слышал, что говорила Ira, но все понимал несомненно, точнее, она движением своей правой руки внушала своим слушательницам и ему это знание. Не все он мог уловить, хотя речь ее неслышимая была плавна и гармонична и подобна музыке. Он внушала им, что Эрос (тут она подчеркивала, что надо понимать его как бы «с большой буквы») призван соединить множественность. Но вначале эту множественность надо создать. «Идите по земле, – внушала она своим несколько испуганным слушательницам, – их огромным и прекрасным очам, – иначе вам не создать множественность». Все же речи ее для него были странны, особенно поражало его, что он и присутствовал в большом воздушном пространстве, где происходила учеба, и в то же время никто его не замечал. Он пытался понять, и голос Iry, – причем она не прерывалась в своей основной речи, – вдруг властно проговорил, почти приказал, что надо покаяться ему в своей красоте. Он не понимал, что она имела в виду, но вот он уже на улицах ночной Москвы разыскивает храм сурового Ильи-пророка, чтобы попытаться исповедаться в грехе своей красоты. Он блуждал по Обыденским переулкам – 1-й, 2-й, 3-й – и не мог найти правильного пути, а спросить в пустынных этих местах было не у кого. Наконец он все же добрался до церкви, но ночные ворота были уже на запоре. Понял он, что надо дождаться утра, но шел холод с близкой реки, и он начал замерзать. Дрожь била его все сильнее, и он опустился на землю. Тут из одного из Обыденских появился Переулков и уверенными шагами, но словно бы ухмыляясь, подошел к нему, взял его руку, якобы проверяя пульс, потом положил руку на его лоб и в притворном ужасе воскликнул: «Да только посмотрите. Огонь – лоб у больного». Последнюю фразу повторил несколько раз, и затем достал из-за пазухи заготовленный заранее плакат, на котором были выведены эти слова, поворачивая его всячески, показывая, что с какого конца ни читай, будет одно и то же: «огонь – лоб у больного». И скорее от отвращения, чем от озноба, он проснулся.
Первое, что он увидел, – матовый свет, идущий сквозь стекло, и он подумал, что сейчас он в больнице с ее матовыми стеклянными дверями и окнами. Но потом стал понимать, что сейчас уже утро, и за окном такой плотный туман, что не видно ничего. Он чувствовал холод. И он увидел, что рядом с ним в ногах его сидит Ira.
– Ты кричал во сне, – тихо сказала она.
– Что же?
– Довольно бессвязно… по-моему, что-то о том, что тебе не в чем каяться… Но мне кажется, что ты болен… Да?
– Похоже на то… холодно… может, температура…
Она предложила вызвать врача, но он отказался, попросив лишь принести еще одно одеяло. Она закутала его или, лучше сказать, окутала новым одеялом, приготовила чай с лимоном, принесла разные лекарства. Он был благодарен ей, но попросил не касаться его и сесть подальше от него на диван, чтобы самой не заболеть.
Она не пошла сегодня никуда и сидела у его постели. Потом все же спросила о его сне, потому что раньше никогда не слышала, чтобы он разговаривал во сне. Он рассказал ей все в подробных деталях, потому что сон был необычайно ярким и стоял у него до сих пор в глазах. Она отнеслась к происходившему в сновидении серьезней, чем это, наверное, заслуживало. Только сразу и решительно отделила, буквально отстригла выход и выходки Переулкова. Он попытался ее спросить, хотя уже временами впадал в полусон, что же происходило вчера у ней. Но Ira почти ничего не рассказала ему, лишь намекнув, что были некоторые студентки из их общей группы, и поэтому ей не очень хотелось, чтобы они с ним встретились. Были и также и новые («вновьобращенные», как он произнес про себя, но не вслух), например, одна новая девушка Зина, но она, только появившись, тут же исчезла, ее даже пытались искать по квартире, но она, по-видимому, в страхе бежала. «Мнимая Зина», – подумал он и спросил ее:
– Зинаида – это ведь, кажется, дар Зевса? От «Зеусэйдос»?
Ira ничего не ответила. Но у него, наверное, под воздействием образа обиженного Переулкова, которого исключили из сна, стали кружиться какие-то каламбурные варианты вроде «Мнимо-Зина», и наконец он впал в короткий сон, который сам назвал «Сон о Мнемозине». Он проснулся быстро, и она подтвердила это, но за эту минуту, буквально, ему привиделась фигура Мнемозины. К ней – главной хранительнице памяти, он обратился с просьбой, почти мольбой рассказать о пропавших без вести во время войны. Он сам не знал, почему был такой вопрос. Величественная и грозная фигура ничего ему не ответила, но словно бы пообещала ответить, но потом, дав понять, что лучше к ней обратиться в ночное время сна. Он проснулся и рассказал обо всем Ire. Она опять отнеслась к короткому его сновидению серьезно и сказала, что надо дождаться ночи, чтобы досмотреть сон до финала, потому что невероятно важно все же, что же скажет Мнемозина, а он, быть может, вновь обратится к ней – Ire – во сне.
Чувствовал он все же, что страшится немного своего сновидения, и даже не столько прошедшего, но страшится того, что сновидение повторится вновь. И сейчас, постоянно впадая в дневную дремоту, спускаясь словно бы по ступеням в сон, но никогда не уходя туда окончательно, ожидал он приближения этой призрачной фигуры.
Ira весь день работала в своей комнате, но время от времени приходила к нему. Он не видел никогда столь озабоченного и заботливого ее лица. Но все же ему казалось, что в ее внимании не только понятная обеспокоенность его здоровьем, но и не высказанное предложение о каком-то новом задании. Все предыдущие, как он предполагал, он не слишком успешно исполнил, если исполнил вообще. Возможно, именно неясный его разговор во сне направил ее устремление в эту сторону. Чтобы расслышать сквозь пифийскую сновидческую речь нечто важное. Хотя он думал, что его прерывистая ночная речь была отчасти робким подражанием тому речевому пунктиру, который он слышал приходящим из комнаты Iry во время девического вечернего бдения.
Вспомнил он и что-то из своего уже отдаленного опыта. Когда он еще бывал в своем научном институте и иногда засиживался там допоздна. И совсем поздно, когда все уже разошлись, он слышал иногда из коридора ритмичное неразборчивое бормотанье. Он знал, кто это был, – на верхней площадке лестницы на их этаже возникала приплясывавшая фигура человека, который с портфелем под мышкой, раскачиваясь на одном месте, что-то вдохновенно произносил, но отдельных слов в потоке речи было не разобрать. Да никто и не пытался, – то был сотрудник, невероятно одаренный, доктор наук, но все ученые заслуги были в прошлом, – его удерживали на работе, не увольняя, зная, что он иначе он лишится средств к существованию, пропадет. Сейчас тот пребывал в своем мире, но все же считал своим долгом приходить в урочный вечерний час и читать свою одному ему ведомую проникновенную речь в пустоту. Был безобиден – когда он проходил мимо него на лестницу, тот, улыбаясь, здоровался за руку и продолжал свою ему одному внятную лекцию, обращаясь только к миру и не надеясь на скорый отклик.
Неужели Ira хочет разобрать в его ночных невольных разговорах – они ведь вызваны мимолетной болезнью – что-то важное? Он подумал, что сам на лекциях временами уподоблялся бормочущему, который, вероятно, считает себя проводником какой-то благой силы и действует по ее внушению. Только на своих лекциях на ВЖК он чувствовал себя проводником и каналом отвлеченной человеческой оформленной, но не своей мысли. Он считал, что знания могут передаваться, как зараза, и, в частности, как он называл, воздушно-капельным путем, – думал, что так он передает знания слушательницам, когда в экстазе с кафедры видел в воздухе брызги своей слюны. Наверное, кто-то считал это благой инфекцией. Ведь утром он что-то прочитывал новое, а днем уже рассказывал это другим. «Утром в газете – вечером в куплете».
Но вдруг иная мысль его посетила – вызванная отчасти болезненным состоянием: можно ли другого заразить своим сном? Нельзя, но Ira, возможно, думала по-другому. Весь день она пробыла рядом с ним, уходя ненадолго в свою комнату, чтобы поработать и отправить письма. Под вечер она хотела прилечь рядом с ним, но он не позволил, опасаясь, что его болезнь перейдет к ней, – она и так уже набросила шаль себе на плечи, видно было, что ей холодно. Она, улыбнувшись, предложила даже лечь на диване «валетом», – головой к его ногам только, чтобы быть рядом с ним, но он представил ее в странном отражении, – все невинные детали сейчас болезненно усиливались, – ведь когда она писала что-нибудь левой рукой, – а она писала в основном левой, хотя могла и правой, – ему казалось, что она отражается в зеркале, и голова немного кружилась, – сейчас в болезни, когда представил, что она будет его непрямым отражением в поверхности воды, разрезающим его пополам, и он попросил не делать так. Он на короткое время забывался сном, и короткие видения тут же отражали его мысли и образы на поверхности реальности: ему приснилось, что он Нарцисс, которому запрещено под страхом ужасного наказания глядеться в свое отражение, у него отобрали все зеркала и зеркальца, – вдруг он видит, что Ira режет зеркалом, словно ножом, режет правой рукой поверхность воды, и он думает, что видит ее отражение в зеркале, и в страхе просыпается.
– …лучший способ исчезнуть из глаз современников, буквально надеть плащ-невидимку – это создать нечто новое, истинно новое… – он услышал только такой обрывок ее фразы, – Ira, наверное, не почувствовала, что он заснул на минуту, потому что тихо говорила в темноту, сидя в кресле, которое она пододвинула к дивану.
– Значит, ты полагаешь, что открытие не есть припоминание платоновское? – попытался он после паузы включиться в ее монолог, не показывая, что только что выплыл из сна.
– Да… либо, это уж действительно настолько хорошо забытое старое, что стоит устремиться назад… за предел, чтобы обнаружить его.
– Тогда мы приходим к тому, что сумма знаний всегда существовала одной и той же, и нам надо только очнуться, чтобы ее узнать…