Наступила весна, и он понял, что вслед за Iroi окончательно ушел из университета. «Подался в мир», – как он прошептал сам себе. Но что значил для него этот мир? Он даже не решался войти в свободный мир интернета. Соцсети казались ему ловушкой. Хотя он их просто не знал. Он знал только, что Ira находится там постоянно, и чуть ли не миллион друзей – мнимых, конечно, и виртуальных у нее там есть. Но для себя – он не мог туда войти, словно опасаясь за свою эзотеричность – как он говорил про себя. Выдаст секреты Полишинеля, о которых, ему казалось, знали только Ira, Осли и он.
С Женскими курсами он расстался, и все же жалел. Лица слушательниц являлись ему явственней, и он мог различить их черты. Он мог бы даже лицо Iry, как ему казалось иногда, описать, но все же он не мог к этому подступиться. У него теперь было больше времени, и он мог что-то делать и по своей работе. И продолжить «эстетические заметки», как он их называл, рассматривая с изумлением свои наброски, иногда с трудом разбирая их, которые он делал впопыхах, готовясь к лекциям. Студент и профессор, которыми он был, стали теперь призрачными фигурами, но все же он чувствовал их присутствие, они неподвижно стояли по сторонам его стола вроде почетного караула, пока он что-то и не поднимая головы быстро писал за столом.
Он больше времени теперь проводил в квартире. Ira с утра до вечера отсутствовала, хотя почти не говорила ему, где она бывала. Лишь один раз спросила вскользь, есть ли у него паспорт для заграничных поездок. Он часто смотрел за окно, когда поднимал взгляд от своих заметок. И видел, что снег уже сошел. И почти без сожаления – он сам поразился такому спокойствию – увидел однажды, что крыша гаража очищена от снега, – тусклая темная крыша под солнцем, но блюдца там уже нет. Где-то в снегах исчезла, наверное, разбившись, тонкая перламутровая скорлупа, но он и это простил Ire, вернее, он почти не думал о перламутровом блюдце, а если и думал, то без сожаления.
Он мог иногда теперь даже фиксировать свою мысль, чего последние полгода ему почти не удавалось делать – настолько он был погружен в хаотические разрозненные действия. На кухне сквозь стеклянные створки шкафа сверкнула как-то на солнце новая сковородка – сверкнула, потому что на ней никогда ничего не жарили. И появилось невольно имя Сковороды. И словно поджидало его это изречение Григория Сковороды: «Любовь – порождение Софиино». Но его тут же повлекло другое высказывание этого мыслителя – известное настолько, что пародийно переиначено было много раз, он помнил только один вариант, неизвестно кому уже принадлежавший: «Мир меня ловил и поймал».
Однажды утром неожиданно зазвонил его мобильный телефон. И он почти сразу узнал голос Скукогоревой и приложил все усилия в начале разговора, чтобы не выдать своего удивления, – откуда она только узнала его телефонный номер? Она звала его на какой-то студенческий вечер, и ему было немного лестно, что красавица Вера Скукогорева, которой он, кажется, нравился, вспомнила о нем. Но он был сейчас в совершенно другом пространстве и как-то невнятно мял разговор, говоря о том, что попробует, но не может прямо сейчас, чуть не добавив «по семейным обстоятельствам». Она спросила, не болен ли он, и он сказал, что да, немного болен, и это было отчасти правдой, – все утро у него болел зуб мудрости, и он подумывал, что с ним делать.
В это время раздался входной звонок, что было совсем уж редкостью. Скукогорева тоже услышала звук звонка в телефоне и немного заторопилась, хотя ей не хотелось прощаться. Он обещал звонить на ее просьбы, хотя туманно, и пошел открывать дверь. При открывании мелодично и тихо прозвучал фарфоровый колокольчик, который слегка задевала дверь. Оказалось, что пришел запыхавшийся курьер, который все еще не мог уровнять дыхание, взбегая, наверное, по лестнице. В руках его было письмо для Iry.
В том конверте – он почувствовал сквозь плотную закрытую оболочку – была, вероятно, какая-то книга, притом, по-видимому, толстая и из разряда умных. Он подумал, что вот пришла весть из широкого мира о том, что Iroi интересуются и, быть может, зовут куда-то, так что стены этой квартиры для нее становятся так же, как и стены университета, тесны, но что же будет с ним?
Она ничего ему тогда не сказала о его том задании, и сам он не спросил. Он так и не понял, сумел ли он выполнить то, что она и сама не могла выразить. Все же ему показалось, что она осталась им не совсем довольна. Но она ничего не говорила, да и чувствовалось, что не смогла бы определить точно, что ей хотелось сказать.
Он пытался ей предложить свою помощь и по хозяйству и в каких-то мелочах, но она как будто ни в чем не нуждалась. Он даже спрашивал, не нужны ли ей деньги, но она только повела головой. Ему было ясно, что средства ее не оскудевали. Участвовала в этом ее полумифическая тетка или непонятные фонды способствовали, – она о них иногда и вскользь упоминала, связаны были они с поддержкой женского движения и гендерных исследований. Или, может быть, все вместе как-то складывалось, но она никогда ни о чем материальном не упомянула. Он сам со стыдом обнаруживал себя просящим у ней – правда, самую малость до ближайшего ежемесячного поступления.
Последнее время она приходила домой чрезвычайно поздно, – так поздно, что он ждал ее уже в полной темноте. Они встречались, словно тени, в его комнате. И только ночью он знал, что она с ним. Но свет разгонял эти иллюзии, – она вставала необычно рано и уходила словно бы на работу из дома и от него. Он пытался все же как-то удержать ее вопросами, но она часто уже почти не отвечала. Все же один раз она сказала, что раз он большую часть времени проводит дома, то может помочь разобрать ее архив.
Произошло это после утреннего, редкого теперь разговора. Она утром не ушла из дома, и он, стоя против апрельского уже солнца из окна, спросил:
– Что-то изменилось?
– Что? – Она ответила не сразу, взглянув на него в какой-то полуулыбке.
– Почему ты со мной не разговариваешь?
– Я разговариваю.
– Но тогда в чем дело?
– Я должна что-то говорить?
Апрельское солнце било ему в глаза, но он как-то не решался сдвинуться, – она стояла прямо перед ним и смотрела ему в глаза.
Это утро было сразу после его сновидения, которое он попытался сейчас кратко ей пересказать, но понял, что она почти не слушает его. Ему снилось, что они с Iroi шли по ночному музею и шли не вместе, а как будто параллельно по идущим рядом галереям, которые иногда приоткрывались друг другу сводчатыми проходами. Они видели поэтому время от времени друг друга, но в полутьме, и каждый раз лицо ее немного менялось. Стены музея были увешаны картинами, – они были едва различимы из глубины теней на стенах, но несомненно, что здесь были шедевры, хотя и ни одной картины он раньше не видел. Он знал, что все эти картины одного художника Ван Рейна, но к Рембрандту художник не имел прямого отношения, знание было выше всяких слов, а так как дается во сне – с несомненностью, но без объяснений. То был какой-то нескончаемый музей, и сон был также нескончаемый, но его разбудил банальным звонком будильник Iry, которая вставала очень рано. Но в то утро она работала за компьютером, потом подошла к одному из шкафов, которые были всегда закрыты. И тогда она вдруг предложила ему посмотреть ее старые бумаги.
Он был рад даже этому, потому что она давно его ни о чем не просила. Он сказала, что надо начать смотреть только один, только первый шкаф, и открыла нижние створки маленьким ключом, который был у нее в сумочке, вероятно, она носила его всегда с собой. Ira просила просмотреть и разобрать все ее старые бумаги – в этом шкафу хранились ее самые старые, древние – как она сказала – бумаги и записи. «Здесь много случайных вещей», но ты рассортируй все по папкам, очевидный мусор тоже в отдельную папку – она будет наверняка самая большая, но без меня ничего не выбрасывай. Я сама потом быстро взгляну и, если надо, – почти наверняка, – выброшу».
Она ушла днем, и он решился открыть этот шкаф – нижнее отделение, которое оказалось заполненными уже местами пожелтелыми бумагами, какими-то вырезками из журналов, газет, случайными объявлениями других времен, почему-то схваченными ее рукой и перенесенными сюда. Были даже некоторые ее школьные тетради, какие-то робкие ученические рисунки. Оторванная обложка книжки советских времен под названием «Идолы и идеалы». Несколько последних страниц из одного из первых переведенных у нас дамских романов. Листовка, наверное, поднятая с пола вагона метро, потому что на ней, как отпечаток доисторического папоротника, смутно проступал рифленый ботиночный след – листовка с изображением Марии-Дэви-Христос. Объявления более молодых времен, многие из которых попали из интернета: реклама женских часов «Пандора»; средство, позволяющее, как было напечатано, «избавиться от храпа навсегда», что заставляло вспомнить о лучшем средстве от перхоти; объявление о самогонном аппарате «Добрыня» и т. д., и т. п. Были там и совсем уж странные материалы, распечатанные из электронной почты (не Переулков ли их фабриковал и рассылал?): анонс об открытии молодежного интернет-театра «blin@com», реклама театрального же кафе «Синяя пицца МХАТ», еще одного кафе «Амур да Марья» и многое другое.
Последнее название показалось ему почему-то знакомым, он не встречал такое кафе, но подобное парное мужское и женское имя где-то существовало, и потом в памяти явилась пара Дунай и Настасья – начало двух рек (или один из них стал кипарисом?) в том месте, где встретились и, может быть, вместе погибли герой и героиня древних преданий.