К книге
Русско-американское общество: первые шагиАмериканец и крезь
82%
Американец и крезь
18

Пора было вставать, вон уже и утренняя зорька. С тех пор как Крезьгур остался на всем белом свете один-одинёшенек, разучился он радоваться. А чему, собственно говоря, было радоваться: в поле работай, скотину держи, в доме порядок наводи – и все один. Как жена умерла, а сын ушел, так все сам да сам. Хорошо хоть Сетым иногда приходила да помогала. Вот и сейчас, пока печь растопишь, пока кашу сваришь – желудок к спине приклеится, а так хоть можно шанежками перекусить, которые она принесла. Но не лежала душа к Сетым, хоть в омут к чертям кидайся. Красивая баба, добрая, хозяйственная, но Крезьгур сторонился ее, ерепенился.

Еще немного поворочался от подступавшего холода, да и поднялся. В темноте зажег лучину, поставил ее в светец, на всякий случай поглядел в лохань с водой, не пустая ли. Комнату озарил неяркий блуждающий свет. Крезьгур поглядел на оброс в красном уголке, перекрестился и вышел в сени, принес дрова, затем скинул их в подпечье и прикоснулся к остывшей печи. С детства бабка приучила: ежели выйдешь за порог, то когда воротишься домой – прикоснись к печи: она добрая, всю грязь смоет, всех духов отгонит. А коли в обрядах принимал участие, то долго держи руки – печь не пустит духов из нижнего мира к нам в средний. Так и вошло в привычку из младости в средний возраст.

Затопил печь. Пока та прогревалась, хотел начать прибираться. Осмотрелся. «Да не больно-то и грязно», – сказал он сам себе. Сел на лавку, и взгляд его поднялся на матицу. Вздохнул. Взял тряпку, обтер матицу, затем обмахнул ленточку, сложенную в бантик и прикрепленную к ней, снова вздохнул. «Кабы не пожелтел», – наконец снова сказал сам себе.

В избе стало тепло, пора было перекусить. Наскоро поел тем, что приготовила Сетым. «Праздник брюха – еда ее»,– подумал в одночасье. Вот уже и солнце встает, рассвет. Пора за дела. Да видно не пора еще было. Крезьгур сходил в сени, принес музыкальный инструмент и сел играть. Одной рукой зажимал струны, а другой проводил по зажатым струнам – получалось довольно мелодично. «Да вот, пожалуй, радость в жизни: красивые звуки и себе, и другим людям приносят спокойствие и вдохновение».

«Крезьгур» по-удмуртски означало «музыка», так его назвали в детстве. Дед был жрецом в деревне и на всех обрядах играл на обрядовом крезе. Пока был жив – учил маленького внучка, и вот теперь уже внук играл на обрядах, а в быту, на посиделках там или на застолье – музицировал на бытовом крезе: мог и задорную, веселую песенку наиграть, а мог и лирическую, грустную.

Вот и сегодня тоже предстояло играть: должен состояться обряд «Крень юон», надо руки наиграть-разогреть. Женщины вот уже и бабьим старшиной выбрали, Сетым приходила и обо всем известила, что после обеда начнут собираться. Пока нужно было подготовиться – найти обрядовый крезь да одежду.

С музыкальным инструментом было просто: в сенях он лежал. На деке, там, где звуковое отверстие, «око бога» вырезано – не перепутаешь, ведь на бытовом крезе в том же месте расцвел италмас; с костюмом было немного сложнее – тоже в сенях, но придется разбирать наваленное и оставленное на потом для разбора тряпье.

Сказано – сделано. Принес из сеней ворох вещей, и пока разбирал – успел несколько раз чихнуть, кое-что приготовил на ветошь, а уж после и берестяной гын-калпак нашелся с нашитыми разноцветными лоскутами, и молельный пояс, кускертон, сыскался. Вывернул тулуп, принарядился во все найденное, осмотрел себя: «чебер воргорон», – вслух сказал, радуясь собственному наряду.

***

С полудня молодежь стала кататься по деревне на запряженных санях. Грубый звук колокола, привязанного к дуге, разносился во все стороны: звучал то громче, то потом тише, – это ездоки, парни и девушки, мчали из одного конца в другой. Использованные банные веники, привязанные к оглоблям, уже порядком разметались, а молодняк разогрелся так, что поснимали с себя теплые зимние одежды, ну и деревню, конечно, взбаламутили. Обряд проводов зимы вот-вот должен был начаться.

К дому Крезьгура пришли женщины, постучали в окна, и когда в сенях послышалось шевеление, запели свой призыв:

– Выходи, крень-чортӥсь (старик-хреновщик), к нам, зиму провожать, весну встречать, снег на полях таить, поля влагой насыщать. Выходи по добру, выходи людей зазывать.

Крезьгур, отыгрывая роль старика, картинно сгорбился, когда шел, шаркал и опирался на посох. Вышел и грозно объявил:

– Кто тут старика тревожить смеет, что за лек адямиос (злые люди, удм.)?

Женщины хором объявили:

– Это мы, крень-чортӥсь, не ругайся. Лучше нам зиму прогнать помоги.

Крезьгур коротко отвечал на это:

– «Мы-то» – это кто?

Женщины, каждая сама за себя, молвили:

– Я Дзусван.

– Я Зангари.

– Я Сетым.

Крезьгур понимающе покивал и отозвался:

– ӟечбуресь, ӟеч нылкышноос (здравствуйте, добрые женщины, удм.). Хотите, чтобы я помог зиму выпроводить, – к моему посоху ленты-платки вяжите.

Женщины картинно поохали, поглядели друг на друга, да и стали вязать к посоху свои разноцветные лоскуты.

Обряд «крень юон», начавшись зазывной прелюдией у дома жреца, продолжился торжественным шествием по деревне. Так и ходили с песнями, шутками, прибаутками. Зазывали Весну, ругали Зиму. Когда встречали на пути мужчину, говорили ему:

– Кин тон? (кто ты? удм.) Кызьы тынад нимыд? (как тебя зовут? удм.)

И когда встреченный отзывался, спрашивали, хочет ли он поскорее Весну. Получив положительный ответ, ему предлагали попробовать пиво, которое каждая из женщин несла с собой, а на закуску давали корень хрена. Прохожий корчился, и тогда женщины валяли его в снегу. Так в веселой незатейливой забаве проходил праздник на следующий день после завершения масленичной недели.

Многих мужчин таким образом встречали удмуртские вакханки, и каждый раз исход был один – мужчина пил пиво, закусывал хреном, и его окунали и облепливали снегом. Ритуальное крещение в новом жизненном цикле земли проходило под всеобщий гомон.

Вот уже и вечереть должно было скоро, праздник подходил к концу. У менад почти закончились пиво и хрен, лишь у Сетым осталось немного. Шествие дошло до края деревни и уже думало повернуть назад.

Внезапно, почти из ниоткуда, на пути появился всадник, который при виде процессии стал приближаться к ней.

***

Конник объехал проводящих обряд, напугал свиту, тянущуюся в хвосте, однако Сетым, пытаясь скрыть волнение, обратилась к наезднику на русском:

– Конник, кто ты?

Человек, на котором и правда был мундир, спешился, обратился к кому-то в арьергарде шествия, чтобы тот взял поводья и пристроил коня к коновязи, и ответил на заданный вопрос:

– Федор Иванович. Граф Федор Иванович Толстой.

Сетым, вспомнив расхожее русское крестьянское приветствие, поклонилась и произнесла:

– Бог в помощь, Федор Иванович. Мы тут весну встречаем, нам помогай.

На лице Толстого, которое было очень смуглым от загара и обветренным от ветров длительного путешествия, оттенка точь-в-точь, как у удмуртов, появилась едва различимая улыбка, а в усталых глазах маленький огонек. Мягким, спокойным голосом он спросил:

– Чем помочь, красавица?

Сетым отвечала:

– Нашего пива попробуй.

Сетым подняла свой горшок и протянула Толстому. Тот выпил, обтер губы рукавом, и она тут же предложила ему оставшийся кусок хрена. Федор Иванович надкусил, съел, даже не поморщившись, и услышал от Сетым обращение:

– Со Ваньмыз, Мар Кылиз Вӧйдырлэсь, – и тут же перевела на русский язык, – это все, что от Масленицы осталось.

Тут же женщины обступили Толстого и пытались повалить его в снег, однако, как ни пытались, ничего у них не вышло – Толстой стоял стоймя.

Зангари даже выругалась:

– Тӥни ук ваменэс чёрт (вот же упрямый черт, удм.).

Дзусван пояснила графу:

– Мы согласно традиции обряда любого встреченного мужчину, которому предложили пиво и корень хрена, вывалять в снегу должны, иначе нам нового урожая не видать. Граф, не губи.

Разъяснение подействовало, на лице Толстого появилась улыбка, а огонек в глазах разгорелся.

– Пусть она меня поцелует, – объявил Толстой свое условие, указывая на Сетым.

Крезьгур, который все это время с момента продолжения обряда негромко наигрывал мелодию на свое обрядовом крезе, чуть не выронил музыкальный инструмент и невпопад провел по всем струнам, прервав наигрываемую мелодию.

Сетым поворотилась на бабьего старшину, бегло взглянула на того и ответила:

– А ничего. Не голодной же деревню оставлять. Целуй, чужестранец. Я женщина свободная.

В момент конфуза слово взяла Зангари, обращаясь к Крезьгуру:

– Обряд окончен. Ты теперь, бабий старшина, на росстани посох выбросить должен. Чтобы новый урожай добрым вырос.

Процессии следовало начать расходиться, но никто не уходил. Все смотрели за поцелуем Сетым и Федора Ивановича. Один лишь Крезьгур безвольно плелся к перекрестку трех дорог за деревней.

***

Крезьгур бурчал себе под нос. Шел и бурчал. Когда нес посох на росстань – бурчал, когда возвращался домой – тоже бурчал. Вроде бы к внезапному появлению странника были обращены слова его, те, которые можно было разобрать, а вроде бы и нет. Пришел домой, побросал весь свой обрядовый наряд, не раздевался толком и сел на лавку, даже забыл про ритуальное прикосновение к печи.

Ступня ходуном ходит – переживает Крезьгур за что-то. Пробовал попить из кадки с колодезной водой – рука трясется так, что воду можно всю расплескать. Одним словом, беда.

Никак не смог признаться себе, что ревнует Сетым, хотя не подпускает ее близко. И надо же, чем возмущен: позволила себе сказать, что свободная женщина, и целовать себя разрешила. Позор! И уже было приступил к осуждению действий графа, готов был рукой грозить в воздухе… Как дверь в сени скрипнула, а затем без стука открылась другая, что вела в избу. На пороге стоял Толстой.

Граф бесцеремонно вошел, будто копытами процокал по деревянному полу, и поспешил усесться в красный угол под иконой, на которую было накинуто полотенце с цветными расшитыми концами и узором из оранжевых горадзолей, желтых италмасов и красных смолок.

Он сел и кинул на стол кулек и ташку. Из ташки послышался звук монет, а кулек не издал никаких звуков. Разворачивая последний, Федор Иванович сказал:

– Любит тебя, дурака, наверное. Из своего дома выставила, да еще кулек этот с пирогами дала и на дом твой указала. Дала, так сказать, направление, куда мне идти, – и впервые за долгое время засмеялся.

Осознание к Крезьгуру пришло не сразу. Он как будто не все слова понимал из русского языка.

«Сетым?» – спросил он.

Граф ответил, жуя перепечь: «Сетым, Сетым».

Вдруг Толстой сорвался и крикнул, как будто резко вспомнил что-то:

– Аракы!

У Крезьгура происходило помутнение рассудка, он даже перестал узнавать родную речь, вопросительно повторил:

– Аракы?

Граф снова подтвердил:

– Аракы, аракы. Водка, самогон, вино. Давай неси.

Дожевывая пирог, Толстой открыл ташку, высыпал на стол монеты, стал оценивающе рассматривать номинал и ценность. Один из пятирублевых золотых полуимпериалов давать слишком много. Присмотрелся к прочим монетам: двухзлотовую монету давать также было излишним. Впрочем, можно было бы совсем не давать, но граф был не таков: постой, конь, выпивка и карточный долг были для Толстого обязательствами чести. Пошвырял пальцем серебряные монеты и, все-таки выбрав одну, – серебряный рубль, заявил:

– Испанское золото! В карты выиграл. Уже и не помню, где и у кого. Вот тебе, мужик, за постой. Неси самогон. Пива только вашего не неси – не ровен час, в себе его не удержишь. А может, сыграть на монетку эту хочешь?

Крезьгур от игры в карты отказался: знал, что это дело барское и бесовское. К монетке не притронулся и пошел добывать спиртное для графа.

***

Пурась очень удивился, когда на пороге его дома появился Крезьгур и стал интересоваться спиртным, которое тот варил совсем немного вопреки императорской монополии. Винокур переселился в починок, подальше от деревни со своим небезопасным ремеслом, но все в деревне прекрасно знали, чем тот занимается. Чужаков в деревне не жаловали и не рассказывали, где живет деревенский «преступник», потому те и не могли бы узнать, где искать нарушителя акцизов. Так и жили: когда возникала необходимость в продуктах ремесла Пурася, украдкой бегали к нему договариваться, меж собой ругая и называя того диаволом и колдуном за работу с огнем, водой, травами и глиняными горшками, в остальном же предпочитали не замечать и не обращать внимания. Впрочем, ароматы перегонного колдовства чувствовались издали от его дома. Именно сюда через всю деревню и пришел спиртовой парламентер.

Крезьгур вошел и замямлил:

– Мне бы…вина.

– Чего? – спросил Пурась, не восприняв того всерьез.

– Ну настойки твоей крепкой.

– Ааа, – уразумел Пурась, – есть такая. Вчерась сгонял.

Посмотрел по сторонам, побегал глазами по лавкам, шагнул к полкам и вынул Крезьгуру бутыль. Тот недоверчиво повернул голову, откупорил емкость и вдохнул, а затем скорчил рожу и высказал все:

– Дурень ты старый. Граф у меня остановился, от этого пойла твоего пополам меня перерубит, давай своего лучшего, а то скажу, что ты его потравить решил.

Пурась раскрыл рот на слова о графе, кивнул и снова стал шарить по полкам. Искал, искал, рылся в глубине, нашел. С торжественным видом достал бутыль с самогоном желтоватого оттенка и торжественно объявил:

– Вот. Брен-ди. Фруктовый самогон. Яблочный.

Музыкант снова откупорил, понюхал отраву, пожал плечами и высказался:

– Ну. Не мне пить. Завтра донесу тебе ячменя или ржи. Коли граф уедет.

Все получили по заслугам: Крезьгур шел домой с какой-то сомнительной жидкостью, Пурась оставался в своем аламбическом храме с обещанием получить новые реагенты для перегона. А граф тоже развлекался, как мог.

***

Он сидел на том же самом месте, где и раньше. Когда Крезьгур вошел, и хотел было после улицы прикоснуться к печи, Толстой окликнул его:

– А. Принес. Давай, ставь сюда.

Крезьгур подошел к столу и увидел открытую склянку, к которой он в силу довольно молодого возраста еще не часто обращался. Она была открыта, но не тронута. Поставил бутыль Пурася и сказал непонятное слово:

– Бреди.

Граф удивился:

– Чего?

– Ну… яблочный самогон, – добавил удмурт.

– А, бренди – улыбнулся Толстой, уяснив, чем его собираются поить, – кружку давай постояльцу.

Кружки не было. Крезьгур стал шарить меж своей нехитрой утварью. Показал ковш. Граф покачал головой и сказал, что слишком большой, с другим, поменьше, – было сказано то же, а затем постоялец сам указал на маленький ковшик без ручки и сказал:

– Чарка по мне. Налей. И сам выпей, ежели желаешь.

Крезьгур налил ему и стал собирать раскрытую Федором Ивановичем склянку. Покачал головой, и тут Толстой махнул в направлении склянки и добавил:

– Отрава какая-то. Пахнет, как сто колошей. А они не моются. Ну при моем царствовании не мылись.

Крезьгур услышал про царствование над какими-то колошами, а на склянку сказал:

– Эмъюм. Лекарство.

Граф отмахнулся, мол, «убирай эту отраву», и стал бражничать. Крезьгур положил назад на полку свое зелье и хотел уже сесть на ушицу – лавку, что была возле печи. Но тут Федор Иванович оживился, ахнул после очередного отхлебывания из своей огненной чарки, и повелительно заявил, закусывая пирожком из кулька Сетым:

– Там в сенях видел у тебя гусли, на которых ты играл на вашем обряде, давай, неси, попоем, – все радость, чем в тишине хмелеть одному.

«Кыл пуйы (мешок со словами)», – подумал Крезьгур, поднимаясь с лавки. Сходил в сени и принес крезь, да не обрядовый с вырезанным «оком Бога», а домашний, бытовой, с красивым италмасом на звуковой прорези. Погладил редкую бороду и размял пальцы, приготовляясь петь:

Заяц по лесу бежал,

От лисицы убегал.

Обогнул он три берёзы —

И спасли его занозы!

Спел Крезьгур коротенькую песенку и стал сверкать, как будто его частушка была смешной и удалой. Граф только поморщился. Выпил и продолжил слушать. Музыкант заиграл снова:

Над крышами ветер гуляет, шумит,

Солнце макушки ольхи целует.

Эх, как сильно бы в окно постучать,

Чтоб милый скорей вышел!

Крезьгур выбирал лучшее из своего деревенского репертуара: частушки посмешнее, те, от которых было обычно больше всего смеха. Про зайца и лису была его любимой частушкой, а про окно в доме он исполнял, когда играл на завалинке в окружении деревенских женщин. Те охали и подпевали, или изображали хор голосов, когда пели про миленького. Была еще одна в его репертуаре частушка, когда на земле происходила какая-то чертовщина, и все ахали от нестерпимых событий, Толстому он решил спеть ее:

Волк на волка,

Брат на брата –

В поле битва идет!

Богатырь всех, всех победит.

Он от смерти уйдет.

В этот час еле дышит,

Весь в ранах лежит.

Его чудо спасет –

Диво-дивное.

Толстой снова выпил, съежился от спиртного, встал, повернулся к красному углу и иконам в обросе, взялся за кулон на своей груди. Затем перекрестился, открыл кулон, снова перекрестился, попросил благословенья у Святого Пантелеймона, снова перекрестился и поцеловал другую сторону своего украшения, сказал: «Скоро буду дома, Пашенька». А затем обратился к Крезьгуру:

– Я спою. Ты наиграй, а я что-нибудь придумаю. Песни ваши… сам спою, ты главное наиграй.

Крезьгур обиделся на слова о его деревенских песнях, но все-таки сыграл свою обычную мелодию. Граф не с первого раза, подстроившись под игру, начал петь:

В южных краях

Купил рангутанга.

Команда его любила.

«Какой он смешной –

Голосили вокруг,

Когда обезьяна ходила.

Кусаться он стал,

Я на цепь посадил

Чтоб неповадно было.

А он, сидя в трюме,

Проказничать стал

И скушал матросское мыло.

Быть может, я зря ему показал

Чернилами как рисуют

У коммодора в каюте

Все карты морские

Он ими залил. И вместе

С ним cсажены были.

Толстой зашелся смехом, вспоминая пассаж с обезьяной на шлюпе, а после стал рассказывать свою версию истории, как он сам, конечно же, ее помнил. Удмурт запомнил диковинное слово рунгутанг, но на слова о высадке на острове раскрыл рот и сильно удивился. Граф показал, мол, еще есть частушки, давай, играй. Крезьгур выпрямился и заиграл снова, а Федор Иванович, построившись под лад, снова стал петь:

На острове Маджина

Меня туземцы чтили,

За ловкость и отвагу

Татуировками покрыли!

За это сделали царем –

Колоши там на Ситке.

И правил я огнем и льдом.

Каланов бил в избытке.

Но над туземцем надоела власть,

По дому начал я скучать.

На борт меня корабль взял

И на Камчатку вывел.

А там пешком, едва живой,

Я шел, стирая ноги…

Вот так закончился круиз -

Герой с большой дороги!

После этой песни Толстой не смеялся, как-то меланхолично поглядел в окно, вздохнул, как будто прогоняя недобрые воспоминания, снова налил себе огненной воды Пурася в импровизированную чарку, встал к красному углу, перекрестился и сказал:

– Видать, святой Пантелеймон меня хранит от болезней и смерти. А может, я не сделал еще что-то хорошее в этой жизни, и быть авантюристом – моя епитимья.

Толстой сел, выпил с уханьем и предложил Крезьгуру:

– А хочешь – рисунки нательные покажу?

Удмурт отрицательно покачал головой, но графа это не остановило. Он скинул мундир, задрал рубаху и по пояс оголил красивый, поджарый торс. Туземные рисунки выглядели диковато для вотского аборигена, так как никто ничего подобного не делал в их краях, но вместе с тем завораживали. Было понятно, почему для каких-то там колошей они могли стать символом божественной сущности, снизошедшей в их племя на дальних берегах.

Крезьгур снова разинул рот, а Федор Иванович увидел, что произвел впечатление на музыканта, и снова отпил из своего кубка, снова ухнул и сказал:

– Давай еще попоем. Только про историю не из моей экспедиции, а немного раньше. Я ведь, мужик, покоритель неба.

Толстой засмеялся на блистательность собственной шутки и показал Крезьгуру играть, а когда тот стал наигрывать мелодию, не сразу попал в ритм, но все же спел:

Я на шаре воздушном парю в высоте,

Страх и холод дыханье сковывает.

«Эх, Гарнерен, давай побыстрей!

Еле едем, колымаги быстрее ходят».

Жак-Андрей говорит: «Мы не едем, плывем.

Посмотри, красота-то какая.

Неземное блаженство, демонический страх…»

Только демонов я не боялся.

Толстой сглотнул и снова выпал из ритма – вино начало оказывать влияние на речь графа. Но в этот раз он совладал с собой и закончил оду о себе:

Снизу люди-букашки,

А дома, как игрушки.

И сердце стучит и стучит –

Наконец приземлились. Кончился газ.

Вот он я, небес покоритель,

Вот он я, облаков укротитель.

Граф Толстой на земле и на воздухе

Славен. Героев герой.

Крезьгур доиграл мелодию и в очередной раз ахнул. Тут Толстой рассказал удмурту про диковинку, про полет на воздушном шаре, когда он поднялся высоко-высоко на хрупком тканевом пузыре, и там, вверху, столица казалась ему маленькой, а реки петляли по равнинам, как серебряные ленты. «Вот он лес, вот они улицы – все крошечное. Нет ни шума, ни голосов людей, ни ржания коней, ни скрипа телег. Мистическое чувство пре…пребывания в другом мире, – сказал Федор Иванович, попутно икнув.

Крезьгур покачал головой и спросил:

– А Бога ты видел?

–Я же спел тебе, дурья башка: ни демонов, ни Бога в облаках нет. Они где-то в другом месте живут. В головах или сердцах людей, быть может.

Крезьгур расстроился, даже перекрестился. А граф снова налил себе самогона. Выпил, закусил, занюхал рукавом и сказал:

– Давай еще попоем. Анекдотец на шлюпе вышел.

Музыкант расправился, начал наигрывать, а Толстой, снова промахнувшись с вступлением, стал петь:

На шлюпе напоил попа,

И тот уснул на палубе.

Тогда его я бороду

Приклеил сургучом.

Печать поставил гербову,

Там облик императора.

Команда потешалась вся кругом.

Федор Иванович перестал петь, показывая, как поп спит на палубе, а все вокруг смеются, затем попытался вернуться в музыкальный ритм и два раза не попал, заговаривался. Так рассердился на Крезьгура, что хотел встать, но не встал, и все-таки закончил свой напев:

Когда наутро батюшка

Подняться было рыпнулся,

Я закричал: «не смей ломать печать».

Пришлось тому священнику

Свою бородку остригать.

Что ж ты такой за батюшка,

Где борода твоя?

Внутренний гнев графа нарастал, и обращен он был на удмурта. Тогда Толстой, уже изрядно захмелевший, решил, что игра Крезьгура ему не по нраву, а уж с обычными гуслями он, при его опыте, уж как-нибудь сам сладит. Встал из-за стола и принялся отбирать музыкальный инструмент. Удмурт не отдавал, прятал за спиной. Тогда Толстой с его-то силищей как размахнулся, да как влепил упрямому музыканту затрещину. У того аж искры из глаз посыпались. Крезь выпал и издал неприятный звук. Осознавая быструю и легкую победу, граф самодовольно поднял инструмент. Да, видимо, со хмеля пошатнулся, да как опустил крезь на лавку, а сам продолжил падение ему вслед, и рукой вдавил деку вовнутрь.

Последний звук музыкального инструмента был тусклым, как будто тихая игра окончилась внезапно. В этот момент, упав в лохань с водой, в избе погасла лучина, за которой во время бессмысленного сражения не было надзора. Крезьгур машинально в темноте нащупал новую лучину и понес поджигать ее к печи. Пока он нес палочку к огню, крезь еще был для него целым и невредимым.

После бессмысленной стычки и внезапно погасшим светом граф захотел спать, вслед за удмуртом устремился к печи, скинул сапоги и вскарабкался на полати, где тут же и уснул мертвецким сном.

Блуждающий огонек снова принялся играть светом по стенам избы. Крезьгур подошел к лавке и увидел свою маленькую радость сломанной. Он встал на колени на пол перед лавкой, сложил руки на груди и тихонечко заплакал. А затем взял остатки крезя в руки, сел с ним на ушицу и, привалившись к печке, потихонечку стал проваливаться в сон. Нервное потрясение этого вечера опустошило его.

***

Наутро Федор Иванович проснулся в хмуром настроении, болела голова от низкосортного спиртного, он наскоро оделся. Очень хотел пить. Но ни Крезьгура, ни воды Толстой в избе не обнаружил. Так разозлился, что хотел найти и взять Крезьгура за грудки, да так тряхануть, чтобы у того в глазах потемнело, что не обеспечивает постояльцу, уплатившему солидный барыш, хотя бы минимальных удобств. Проходя мимо стола, увидел сломанный им крезь. В голове мелькнули обрывки вчерашнего вечера, Толстой все вспомнил, ярости поубавил, но провести экзекуцию желал, быть может, в более мягкой форме. Тихо вошел Крезьгур, принес кадку с колодезной водой, поставил ее и прикоснулся к печи для очищения от духов извне. Толстой объявил:

– А, явился.

Удмурт молчал. Тогда Федор Иванович взял ковш, зачерпнул и, жадно глотая, выпил весь. Снова зачерпнул и снова выпил. После третьего успокоился и произнес:

– Ну где ты ходишь?? От этого вашего бренди голова будто камень. Ну, что молчишь? Обиделся? Вспомнил я все! Прости, коли сумеешь. На вот тебе отступное. Играй пока на вторых своих гуслях, я у тебя другие видел, а эти плотнику отдай на исправление али сам почини, ежели умеешь править поломку.

Толстой снова потянулся к своей ташке, тряхнул ее, снова пожадничал и не выбрал золотой полуимпериал, польские деньги также проигнорировал, вынул одну золотую со странным и для Российской империи незнакомым аверсом. Кинул на стол, где еще лежал вчерашний серебряный рубль, и сказал:

– Вот теперь точно испанское золото. У одного игрока выиграл в Америке, называемой Русской. Реликт. Дорого стоит, и из чистого золота. Отдай тому, кто поладит твой инструмент музыкальный.

Граф наскоро собрался, завернул оставшееся угощение Сетым в куль и пошел забирать своего коня.

А Крезьгур остался. Когда Толстой ушел, сказал тому вслед: «йылсамтэ майыг (дубина стоеросовая) и мырк геры (тупой плуг)», но вскоре перестал придумывать ругательства, так как знал таковых мало, махнул рукой, снова расплакался и сел на скамью.

Когда люди ленятся, не знают, не умеют или не хотят что-то делать, очень часто обращаются к провидению. Так в этом удмуртском доме было и теперь: спустя некоторое время удмурт взял себя в руки, вытер слезы рукавом и повернулся в инмарсэрэг (божий угол, удм.) – решил обратиться за помощью к Богу. Перекрестился, а затем прочитал единственную известную ему молитву – «Отче наш». Снова перекрестился, а когда отошел от красного угла, на всякий случай попросил помощи еще и у удмуртских богов.

***

Десятки верст, даже уже сотни проехал Андрей на своем пути. Российская империя преобразовывалась, пусть и маленькими шагами. Бежин-младший смог увидеть это своими глазами. Дороги, тракты, уезды – система станций, основанных по пути, меняла империю. Станции обрастали подворьями, ремесленниками, постоем. Для всей этой прислуги появлялось жилье – так вырастала деревушка, а иногда и уезд. Станционные смотрители и ямщики становились маленькими божками на местности. А как иначе, если даже подорожная грамота, отданная Андрею губернатором через Георгия Алексеевича, не всегда обеспечивала смену лошади. Смотритель разводил руками, порой придерживая свежую пару коней в конюшне, мол, «грамоту вижу, распоряжение понято, но ничем помочь не могу – нет коней». Так и приходилось местами оставаться на несколько дней. И оставшись, волей-неволей присматриваться к глубинке и ее обитателям. Тем и развлекался. Так происходило несколько раз: от станции к станции, и наконец первые шаги в этой трудной экспедиции были пройдены, вернее, преодолены на коне. И вот Андрей приближался к первой точке в плане своего друга, Павла Евсеева – Можге.

Андрей решил не спешиваться и придержал лошадь, после чего она перешла на шаг. Так и ехали: лошадка понуро плелась, идя вперед и мерно цокая, а он с интересом разглядывал деревушку. И цель этого любопытства была вполне понятна: язык, может быть, и довел бы Андрея до Киева, но вот кого искать в этом самом Киеве – оставалось непонятным. То есть, кого искать было понятно, а вот у кого спросить – нет. Бежин-младший рассудил так: персонаж и события, ставшие предметом спора молодых людей на балу, происходили в здешних краях два десятилетия назад. И многие, кто мог быть очевидцами – «…иных уж нет, а те далече…» (слышал от кого-то эту красивую и модную фразу, и сейчас она всплыла из памяти), но, в конце концов, не сто же лет прошло, кто-нибудь что-то да вспомнит.

И первым звеном в сыскной цепи Андрей определил сельского старосту, чей дом он и старался найти сейчас. И вот незадача! Если где-нибудь у себя в Нижегородской губернии найти дом старосты было проще простого, стоило только обратить взгляд на ряд примечательных визуальных признаков: самый большой дом с крыльцом, крыша, крытая дранкой или железом, а не соломой, и, наконец, кованый флюгер, уже переставший быть редкостью. Здесь же загадка приобретала несколько условий: флюгера не было, все домики были похожи и крыты одинаково, а перед каждым из них вполне могла бы собраться сходка, как перед отправкой на общие работы, выезд на покос или что-то подобное.

Андрей продолжил неспешную езду, и наконец терпение его было вознаграждено. У дома старосты, по его разумению, должна была располагаться лавка, где велась бы деловая беседа или ожидали бы просители. Такая лавка была и тут. И сейчас на ней как раз ожидали своей очереди несколько крестьян. Андрей повеселел – от вьющейся веревочки он нашел конец.

Бежин подъехал к крыльцу, крестьяне повставали, поклонились и уселись обратно. Спешиваясь, Андрей бегло рассмотрел их. «Обычные крестьяне, – подумал он, – гречишник на голове, серые кафтаны, холщовые штаны, всунутые в белые онучи, на ногах лапти. Ах, да, острые носа лаптей, косое плетение. Вот чем отличаются». Привязал лошадку, и теперь над крыльцом в киоте увидел икону Иоанна Крестителя. Образ говорил всем проходящим и более всего приезжающему начальству: «Мракобесие отвергаем, в Христа верим».

В доме стало слышно шевеление, а Андрей подумал, о чем спросить у старосты и, самое главное, как. От отца унаследовал воинскую и житейскую мудрость: мал человек али нет, высокого чину али нет, а при опасности все ведут себя одинаково – или бегут вперёд, или назад; ну а в обществе принцип противоположный, и противника надо или напугать, или заинтересовать.

На крыльцо вышел удмурт. Как и у крестьян, голову его покрывал невысокий гречишник, был он запахнут в халат из белого холста с красивым красным орнаментом, подпоясан кожаным поясом, под ним были такие же, как у крестьян, холщовые штаны, но на ногах – спешно надетые кожаные сапоги, видимо, для солидности. Самые главные атрибуты власти были на шее и в руках: медная бляха на цепи, на которой крупными буквами выбита должность «Сельский староста Вятской губернии», и деревянный посох с набалдашником. Возрастом он показался Бежину не старым, средних лет, по всей видимости, посох был именно что символом, а не приспособлением для ходьбы, а сам он невысок, коренаст – такой крепкий, уважаемый мужик. Он спросил уверенным голосом:

– Ты кто таков?

Андрей, следуя нехитрой отцовской мудрости, решил и заинтересовать, и напугать:

– Полковничий сын. Бежин Андрей Владимирович. Нахожусь на своекошении в Казанском Имперском университете, прибыл к вам с экспедицией.

Удмурт ответил недружелюбно:

– Урядник мне ни о какой спедиции не наказывал, и из земской управы распоряжений не было. Я Кондратий, перевозчиков сын, сельский староста, – наконец показал искру своей власти и сверкнул глазами, слегка пристукнув своим посохом.

Андрей попытался пояснить:

– Двадцать лет назад через село ваше проезжал некто граф Федор Иванович Толстой. Я ищу историю о нем или очевидцев, кто мог бы рассказать о графе.

Слова Бежина изменили отношение старосты, но вопреки советам отца не напугали и не заинтересовали, а скорее озадачили того:

– Двадцать лет назад. По-нынешнему почти век. Я еще хворостинкой гусей по улице гонял тогда. Но никакого графа не помню. Может, и не было меня тогда в деревне, может мамка не пускала, а может теленка сторожил. Почем знать – в озере воды за те годы ни больше, ни меньше не стало… Поди вон деда Крезьгура спроси. Ему много лет, он старый. Авось чего вспомнит. Там он, вдоль по улице живет. Узнаешь.

Староста решил, что разговор окончен и показал одному из крестьян идти за ним в дом. А Андрей решил, что более ничего не добьется, и довольствовался полученной крупицей, а после отправился на поиски по полученному совету.

***

Крезьгур сидел возле печки и кряхтел. Сходил за дровами, подкинул их, сейчас же сидел и грелся. Возраст уже брал свое: дело немолодое – держать хозяйство. Как схоронил Сетым, так опять остался один, а детей-то и нет. Кто присмотрит за стариком? Ладно, из деревни кто придет и поможет по хозяйству, да только старый, ворчливый стал Крезьгур, никто и не хочет брюзге помогать. Лет уже много, да вот не забирает Господь, видать что-то еще в этой жизни не сделал он. А что – поди пойми. Истинно – пути Господни неисповедимы! Разогрело в избе, вот сидел и грелся старик.

Скрипнула дверь в сенях, Крезьгур ожидал открытия двери в избу, но в нее постучали. Старик спросил:

– Кого это нелегкая принесла?

Открыв дверь, вошел румяный молодец и сказал:

– Это я. Андрей.

Старик увидел в нем не местного мальчишку, а русского молодого мужчину, и спросил:

– Чавой-то?

Андрей сказал:

– Сельский староста ваш, Кондратий, велел обратиться к дедушке Крезьгуру.

Старец отвечал:

– Крезьгур – это я. Да. Только Крезьгуром меня уже не зовут. Деда Гур или дед Гур. Старый я стал.

Бежин-младший кивнул и ответил на это:

– Дед Гур, староста сказал, что никто в деревне, кроме вас, не сможет вспомнить о том, как в вашу деревню приезжал граф Федор Иванович Толстой тому двадцать лет назад. Вы что-нибудь помните о нем, я должен собрать историю об этом и привезти в университет?

Дед Гур повел себя странно: сначала вдохнул воздух, потом пару раз выдохнул, потом произнес по-удмуртски «Вуко кё кадь сизьдыны» (ругать на чем свет стоит, удм.) и наконец сказал по-русски:

– Ничего не хочу слышать о нем. Сломал мне бытовой крезь, сломал мне жизнь. Ладно, хоть с Сетым меня сблизил, я ерепенился, а после его появления стал с ней как муж с женой жить. Остался у меня только обрядовый крезь с оком Бога на деке, да и тот сейчас уже стерся – никому не видно, что я играю на обрядовом инструменте. Нет у меня музыки в жизни, а в обрядах уже инструмент обновить требуется.

Крезьгур успокоился после гневной речи и перешел на сожаление:

– Правда сейчас староста почти не проводит традиционные обряды, говорит «мракобесие», но женщины из деревни приходят и просят, чтобы принял участие в песнях и шествиях, и тогда уже староста не обращает на нас внимания, говорит: «Вы умрете – умрут и ваши языческие пляски».

Крезьгур снова завелся и продолжил ругательства:

– Граф этот сломал бытовой крезь, оставил монетку золотую, чтобы я отдал ее тому, кто починит и вернет мне музыку в жизни. Монетку я сохранил, она в кладе для сына, а починить крезь сложно, потому двадцать лет бытовой крезь и лежит сломанный в сенях. Обрядовый крезь делается из ели, в которую молния ударила и которая растет в Божественном лесу, в роще, где Инмары (Боги) живут. Я когда был молодой, боялся в лес тудой ходить, а сейчас пред смертью подавно не пойду. Да и роща эта, по преданиям, не всякому открывается – достойным надо быть: с чистым сердцем, и страха не испытывать.

Настроение Деда Гура петляло, будто лисица, то он был в гневе, то он испытывал сожаления, то переставал верить. За окном стемнело, но из печки еще светило и неярко освещало избу. Крезьгур сказал:

– Уже темно. Давай спать, – и захрапел старчески.

А Андрей лежал и думал над событиями вечера. По всему получалось, что дед Гур видел и знал графа Толстого, но не хочет говорить, потому что Федор Иванович сделал что-то плохое для Крезьгура. «Сломал музыкальный инструмент», – так жрец сказал. Инструмент делается из какой-то специальной ели, которую можно найти в специальном месте, в лесу. Долго бродили в голове Андрея эти мысли. Плавали то сливками, то гущей, то всплывали со дна. Думалось, думалось, и наконец Андрей тоже уснул.

***

Наутро Андрей проснулся, поднялся. Слышно было, как сопит старец. В избе еще не стало холодно, значит, хозяин подтапливал печь несколько часов назад и снова лег спать. В его возрасте он мог не спать долгое время, а затем уснуть в неожиданный момент. Теплая печь сказала Бежину-младшему, что дед Гур вставал среди ночи. За окном уже было светло, Андрей встал. Сидел и размышлял: «Дед Гур разозлился на Толстого, потому что тот сломал его музыкальный инструмент. Дед Гур не чинил его, потому что есть какие-то условия для материала музыкального инструмента…как его? Крезь, он называл?! Какая-то ель…почему именно ель? Неважно. В ель ударила молния…м-да…тяжело. Почти невероятно найти такую. Но лес в округе лиственный. Я видел березу, осину, а ельник искать придется, есть ли он вообще здесь, болота надо искать: озера есть, может и болота будут. Посмотрим».

Нужен инструмент, нужно питание, если поход за деревом затянется. Андрей подумал: может быть, в избе Крезьгура есть инструмент, а с едой и питанием он как-то разберется, так как на дне его мешка есть сушеные лепешки из сала и сухарей, да купленные по дороге в лавке магометянина-торговца шарики курута, да сахар – с голоду не помрет.

Стало понятно, что надо что-то делать. Результатов действия эти не обещали. Во-первых, надо было раздобыть плотничий инструмент. Во-вторых, понять, где этот инструмент применить. В-третьих, собрать дерево. А главное, что взбалмошный старик мог выкинуть какой-нибудь очередной фортель в этом строгом плане необходимых действий. По всему выходило, что успех мероприятий совершенно случайный. А что было делать, не за грудки же трясти?!

Андрей вышел в сени, стал копаться на полках. Такой себе хозяин дед Гур выходило. Но топор сыскался, да и пила нашлась. Вспомнил Андрей кузнеца Федора из своего отрочества. Тот говорил: «Сам голодай, а струмент держи в ладу». Много раз тятенька собирался высечь Андрея, чтобы не бегал в кузню. Анна Федоровна ни разу поперек мужниной воли не вставала, по-своему, по-женски действовала. Так и не провел экзекуцию Владимир Константинович ни разу. Дали наказ Федору, чтобы к огню Андрея не подпускал, не кузнеца же наказывать. Кузнец в деревне читай первый человек. К дому его народная тропа не зарастала: шли люди с утра до вечера – кому гвоздей, кому инструмент, кому плуг поладить нужно. А смотреть, как работает мастер, – услада. Вот и бегал Андрей, когда был малым, по лугам, собирал болотное железо да глину месил и сыродутки с Федором ставил. А когда крица выходила, кузнец забирал ее и проковывал, Андрея к мехам не пускал, премудростями делился только:

– Коли крица пошла – ковать надо. Снова грей, и снова ковать надо. Ладно проковал – будет тебе булат.

После этих слов серьезный Федор всегда смеялся, потому что между битой крицей и булатом была преодолимая пропасть. Потом по округе разносилась серенада молота и наковальни, Федор делал прутки, проковки, бруски, а из них уже потом почти все, даже пилы. Про пилы кузнец говорил:

– Зубцы треба развести, или полотно в дереве застреёт. Бери разводку и ладь пилу.

Так и узнал Андрей премудрости кузнецкие, и вышло, что пригодилось. Песчаник нашелся на полках для заточки, разводка тоже нашлась. А далее были ритуальные действия приведения инструмента в порядок – почти музыка, тоже сделанная руками.

Подготовка прошла успешно, теперь в путь – пойти туда, не знаю куда, только принести требовалось известно что. Сходил за лошадью, да поехал за ограду.

***

Лезут в голову они, мысли эти всякие – вот не просишь, не ждешь, а они приходят и поселяются у тебя в голове. Во время поиска чего-то неявного, в неизвестном направлении, к Андрею как раз пришли такие. Уже довольно далеко уехал он от избы Крезьгура. И пришла к Бежину идея – может, зябко стало, или страх начал прятаться где-то недалеко в тени его разума.

«Дом, – думал он, – вот это место, где человек ощущает себя в безопасности. Он его строит, отгораживаясь от остального мира. Выходит все, что за пределами дома – небезопасно? Пожалуй, так. Но за пределы дома выходить все-таки нужно, нельзя дома запираться – там поля, в них хлеба растут, там реки, в них рыба водится, тут лес, в нем ягоды, зверь живет. Здесь просто красиво, но да, опасно, точнее, небезопасно.

В этот самый момент Андрей впал в изумление: почти рядом с ним на обочине дороги стоял лось. Большой такой, стоял и не двигался. Вроде в сторону Бежина смотрит, а вроде и в лес. Пожевал что-то, понюхал воздух носом, да и побежал себе по делам. Лес – дом для зверя, для птицы.

«Край непуганой дичи, – подумал Андрей, а мысли о безопасности дома и небезопасности природы улетучились, стал глядеть во все глаза. – Лес-то все березовый да осиновый – они быстро растут, вытесняют ели, где тут сыскать ельник для крезьгурова дела»?

Андрей въехал на росстань, ну, думал, дело нехитрое – на каждом перекрестке поворачивай одинаково или запоминай, как едешь, а назад, стало быть, в противоположном направлении двигайся – так назад и вернешься. А тут непонятно: повернул налево, ехал, ехал, а лес прямо один-в-один, как был ранее, и тот же перекресток, деревья те же, и разницы не видно никакой, ну он опять налево. Снова ехал, ехал, ехал, и снова та же росстань. Слез с лошади, плюнул на землю: «тьфу, сгинь, нечистый. Что же мне, семь лет, да семь раз, да до семи потов здесь вертеться волчком?» потом обернулся к лошади, та подергала удилами, пошевелила ушами, он погладил ее сбоку по морде и успокоился. Думал, думал, да так ничего и не придумал.

Вдруг глядь на опушку леса, а там солдат в белой форме идет по тропинке, что в лес уходит. Андрей тогда крикнул: «Эй, солдат!». А тот дальше идет, на окрики не оборачивается. Андрей засуетился, быстрей давай лошадь арканом к верстовому столбу вязать, а руки трясутся, не пойми отчего, плохо получается. Ну, кое-как связал, да в лес побежал за белым солдатом. Идет, даже бежит, а расстояние не уменьшается – далеко солдат. Андрей опять тому кричит: «Да постой ты, спросить хочу», – а тот не оборачивается, в лес дальше идет. Такая вот погоня бессмысленная. Остановился Андрей, устал, не узрел, что дальше лес поредел. Кричит: «Господи, помоги!» – и дальше уже пешком еле идет. Остановился, смотрит, а солдата и нет – исчез. По сторонам посмотрел: Ба! Да это вокруг гарь, лес, что пожаром лесным уничтожен, и давешние березы да осины елки заполняют, что из подлеска пошли, а некоторые с жжеными верхушками, то ли молнии, то ли огонь их сжег, неясно. Андрей трижды перекрестился, молитву прочитал и успокоился. Подумал, ну, коли сейчас мужички малые, дровосеки или старичок-лесовичок явится, то в сказку попал – настолько все нереальным ему показалось. От Лешего-то не убежишь, в сказках его только перехитрить можно. Но то в сказках.

Ну, коли пришел в лес, да нашел то, что искал по завету – работай. Андрей достал инструмент из своего мешка, да рубить и пилить принялся. Целый день работал, да только на глаза ему никто не попался.

***

Дед Гур проснулся, поднялся потрогал гурвыл ( удм., верхняя часть печи) – еще теплый, не успел остыть, потом заглянул в печку. А там еще угольки есть, надо побыстрее растопить, а не то к соседям за угольками бежать придется и на лопате нести. Занялся нехитрым делом, да и растопил печку. Пока она нагревалась, не думал ни о чем, а когда дело было сделано, сел на лавку и думать стал, был ли вчерашний гость у него или привиделось, а если не привиделось, то куда делся тот молодец.

«Убег. Убег. Конечно, убег, как не убежать после такого-то нагоняя, сказанного мной вчера», – думал дед Гур, греясь и размышляя, чем ему заняться, и где его вчерашний непрошеный гость.

Посидел так немного, и вдруг странные мысли полезли в голову удмурта. Вроде как и защитил свою обитель от чужака, как не смог этого сделать тогда, и уже этим надо было гордиться, но молодой человек оказался последним из людей, кто посетил дом старика и даже говорил с ним, а потом еще и выслушал все эти ругательства после слов о разнузданном графе Толстом. Где-то издали в голове зазвучали ноты сожаления. Крезьгур тяжко вздохнул и пошел за дровами для печи, чтоб на завтра уже припасти.

Вечерело уже. Вышел во двор и медленно стал собирать полешки: одно, второе, третье, одно, второе, третье. Как-то раз обернулся и за оградой увидел Андрея, который медленно шел, так же, как его кобыла, отпыхиваясь, как будто несли что-то тяжелое. Повернули во двор, вошли, и Андрей бросил на траву подле старика вязанки заготовленной ели. Андрей раскраснелся и сказал:

– Вот, дедушка, принимай гостинец, будут тебе из них гусли.

– Зарни бугоре (золотце ты моё, удм.), – сказал дед Гур, – да не гусли, крезь.

Крезьгур обнял Андрея, и они стали убирать лес в сарайку. Не скоро еще плотник сделает из него дощечки, долго потом будет вымачивать их в кипятке, но дело мастера боится.

Вошли в дом, Андрей сказал:

– Вот твой нехитрый инструмент, дед Гур. Топор тупой был, пила не разведена. Не следишь за инструментом-то.

Дед Гур на это ответил:

– Дӥськут нуллытэк но вужме. Одежда и без носки изнашивается. Куда там его мне использовать?

В избе старик зажег несколько лучин, стало светло, самовар поставил, а Андрей достал из своего мешка сахар, курут. Сели чай пить.

Бежин стал рассказывать про свои приключения. Про то, как по дороге петлял, как будто на одном месте вертелся, про то, как ругался на росстани, про здоровенного лося. На что дед Гур ответил, что в их лесах и не такое видывали: в чащу зайдешь, а назад уже потом не вернешься. Про то, как рубил ели да по сторонам посматривал, мало ли что. И в конце про солдата в белой форме – «то ли быль, то ли небыль» – таким словами завершил он свой рассказ. Старик нахмурился и сидел молча, чай пил. А затем сам стал рассказывать, уже немного повеселев:

– Кузон майтал кадь кылыз. Казанское мыло его язык. Появился, как всадник, деревню распугал, меж баб наших деревенских страху навел, а затем пришел ко мне. Говорил, на постой останусь. Вот тебе, мужик, рубль серебром, неси самогон. Я принес, а граф тот бражничать стал, да скучно ему стало. Говорит, давай попоем, неси крезь, играй. Я принес крезь, стал играть, а граф опять в немилости. Говорит, плохо поешь. А я что, я обычные песни пел, все в деревне были рады, когда их играл. Ну он стал сам петь да рассказывать. Говорит, по воздуху ездил и черта не боялся, нет там никого – ни Бога, ни черта, говорит. Шар какой-то, Андрей или Жак Гангрена им управлял. Опять бражничал и снова рассказывал. Говорит, попа напоил на корабле и бороду сургучом приклеил, печать амператора поставил, а ломать ее не велит, ну поп бороду и сбрил. А какой поп без бороды? Я тоже смеялся. А потом говорит – купил на корабль рунгутанга, а тот поначалу всем нравился, а потом съел мыло и какими-то чернилами карты капитана залил. Ну тот их вместе с рунгутангом-то ссадил с корабля.

– Так выходит, Толстой не доплыл до Америки? – спросил Андрей.

Дед Гур ответил:

– А вот чаво не знаю, того не знаю. Граф не сказывал. А потом он еще сильнее разозлился и крезь мне сломал. Теперь вот ты принес лес для нового, но когда еще его сделать. Так вот без музыки граф меня и оставил, только на обрядах играл иногда.

Дед Гур вздохнул, а затем сходил в сени, принес обрядовый крезь, показал и говорит:

– Вот, видишь – обрядовый крезь? Тут вот на окне слуховом «глаз бога» нарисован был, сейчас не видно, стерся совсем за столько лет, а на домашнем на прорези италмас был нарисован. Это цветок такой красивый. Пожалуй, теперь можно и новый обрядовый крезь из твоего леса сладить, а на этом дома играть. Вот послушай.

Крезьгур сел, распрямился и как будто помолодел, музыкальный инструмент снова вдохнул в него жизнь, и он сыграл Андрею частушку, которую запомнил от графа Толстого:

На острове Маджина

Меня туземцы чтили,

За ловкость и отвагу

Татуировками покрыли!

За это сделали царем –

Колоши там на Ситке.

И правил я огнем и льдом.

Каланов бил в избытке.

Но над туземцем надоела власть,

По дому начал я скучать.

На борт меня корабль взял

И на Камчатку вывел.

А там пешком, едва живой,

Я шел, стирая ноги…

Вот так закончился круиз -

Герой с большой дороги!

Крезьгур доиграл, а затем живо стал рассказывать:

– А потом граф снял одежду и рисунки на своем теле стал показывать. Я только дивился. Словно чешуя расписная. Ну точно Змий.

Андрей и сам подивился на историю про татуированного графа Толстого. Меж тем Крезьгур закончил свою историю:

– Вот все, что помню о графе Федоре Ивановиче Толстом, – и перекрестился, – ей Богу.

***

Весь вечер Крезьгур играл на бытовом крезе, пел частушки, порой весьма презабавные: про ветер, про солнце, про луга, про зайца, убегающего от лисицы, – Андрей лишь покатывался с хохота. Один раз Андрей зашатался на лавочке так, что чуть с нее не упал, быстрым движением поднялся, обернулся к красному уголку, перекрестился и на всякий случай перекрестил рот. И в тот момент, когда садился обратно, Бежин-младший вновь увидел прикрепленные к матице висящие ленточки и спросил:

– дедушка Гур, а что это за цветные ленты на бревне?

Тот перестал играть, на мгновение задумался, как будто вспоминая о чем-то, пожевал губы, да и снова заиграл спокойно, даже меланхолично, и запел грустную песню:

Ать-два, горе не беда.

Сквозь ветер, холод, зной

Шагаешь по земле сырой.

Ушел в солдаты молодой!

Ать-два.

Зачем оставил дом родной?

Ать-два, горе не беда.

В строю, в полку

Далёко на чужбине.

В чащобе, на горе, в низине.

Ать-два.

Воротись живой.

Ать-два, горе не беда.

Допев, он пояснил:

– Это чуки. Обереги. Их вбивают в матицу в родительском доме те, кому уготовано стать солдатом – а солдатская доля долгая. Вернется сын или нет – никому не известно. Ну ладно. Поздно уже, давай спать. Ложись на полатях, а я на ушице лягу.

***

Звуки в избе уже стали затихать, но внезапно Крезьгур поднялся и стал делать малопонятные действия. Он подошел к печи, где она была ближе всего к стене дома, сказал уж совсем странное: «Вместо ста куриных голов – сто деревянных колов». А затем просунул руку в пространство между стеной и печью, нащупал нишу и что-то вынул оттуда. Отошел от печи, сел на ушицу и произнес:

– Дрей. Поди-ка сюда.

Бежин слез с печи. Крезьгур показал извлеченный из тайного места небольшой кошель, томно вздохнул и начал свою исповедь:

– Деды от дедов слыхивали, да бабка мне былички с побывальщинами сказывала. Я тогда мал был, сказки слушал и диву давался, а потом уже взрослым в них не верил, да, видьма, зря. Она говорила, что клад человеку три раза в жизни встречается, а открывается только счастливому, а в месте, где клад лежит, блазнит, млиться. Она говорила: «Коли явится тебе чертовщина какая-то, животное человеческим голосом заговорит или вещи себя странно вести будут – в руки не бери, наотмашь бей али кинь чаво. А коли человека встретишь, ну тама старика, солдата али всадника, за ним пойдешь и догнать не можешь, скажи «Осто». По-вашему, «Господи» это. Морок и рассеется, а коли клад, то монетами обратится. Но к внезапным кладам опасливо надо относиться. Коли проклятый клад, то и сам помрешь, и родных, да и деревню на тот свет унесет. Коли клад заветный, то тут завет нужен, слово какое заветное, али действие, али своя голова, али жертва. Но загуби душу человеческую, и душа твоя станет черной, не отмоешься, всю жизнь лбом о землю бейся, а содеянного не вернешь. А коли завета не узнаешь, не возьмешь клад, уйдет он, покажется, да и снова спрячется.

Андрей сказал:

– Видит око, да зуб неймет.

– Чаво?

– У русских поговорка такая на это.

– А. Ну да. Ну и обычные клады, навроде наследства для детей от стариков. Те, что по избам да огородам прячут, что накопили в подарок. Так вот лес тот, белый солдат этот…клад-то был, не монетами золотыми да серебряными, но пути-то неисповедимы. Ворожит кто-то тебе, сынок. Мой-то сын уже, видьма, не вернется из солдат, раз тебе в образе предстал, и клад ему не нужен. Вот тебе мой клад.

И он показал Андрею свой малый мешочек с монетами, накопленными за всю жизнь. Тот посмотрел на нехитрые прижизненные накопления и ответил:

– Сын твой, может, еще вернется. Денег твоих я не возьму, отдай мне только монетку золотую, что тебе граф отдал отступным.

– Годится, – сказал Крезьгур, – ну все, теперь давай спать.

***

Наступило утро. Крезьгур еще вечером рассказал Андрею все, что знал сам, и указал верное направление, куда Бежину-младшему предстояло отправиться дальше. Дело за малым: распрощаться, да и ехать. Путь неблизкий. Да вот только открыв глаза, Андрей не нашел Крезьгура в избе. Наскоро собравшись, проходя мимо стола, где лежал тот самый крезь, Андрей впервые провел пальцами по струнам, и раздалось «бзынь». Улыбнувшись на звуки нехитрого инструмента, хотел толкнуть дверь, но она открылась перед ним. Дед Гур, как звал его Андрей, с порога выпалил:

– Плохо так прощаться. Совсем я старый, тау карисьтэм (неблагодарный, удм.) стал – ты для меня такое дело сделал. Я тебе кузьым принес, Андрей – подарок по-русски.

И протянул склянку с какой-то жидкостью.

– Что это? – спросил Андрей.

– Паймымон юон, волшебная вода, зелье, что в дороге поможет, от смерти убережет. Только не пей. Рана будет – склянку открой, на рану полей – исцелит, не сразу, конечно, чай не в сказке.

Андрей убрал малый сосуд в карман, Крезьгур обнял его, и по его старческим щекам потекли слезы. На прощание он сказал: «ойдо тупаса…давай мирно».

Предыдущая главаГлава 18 из 22Следующая глава