К книге
Благочестивый танец: книга о приключениях юностиСтраница 17
74%
Страница 17
17

Не отрывая взгляда от пустынного ускользающего ландшафта, Андреас возразил: «Я же не принуждал тебя ехать со мной». От этой бесплодной и совершенно очевидно безнадежной дискуссии у него уже устал язык.

Дорфбаум взял себя в руки, стал безропотным. «Ну нет, конечно, – сказал он безжизненно, – я рад, что я могу быть рядом с тобой, – ты же мог выбрать себе в попутчики Паульхена или еще кого-нибудь. Тебе все надо прощать – ты такой разный».

Так они путешествовали, не понимая друг друга, вслед за третьим, к которому влекла тоска одного из них.

***

В том городе на Рейне, который был им указан, Нильса, они, разумеется, уже не застали. Правда, барона Прицлевица они все же посетили в его квартире, которая, тесная и пышная, несколько напоминала квартиру Дорфбаума в Берлине. Барон был высокого роста, но с увядшим лицом. Его рот – безобразный и осунувшийся, в глазах – ни намека на блеск, даже несмотря на четырехугольный монокль в черной оправе. «Нет, я больше ничего не знаю об этом юноше, – сказал он и высокомерно усмехнулся, – я действительно не знаю, куда он направился. Бог мой, да, такие мальчики ходят по рукам». Одеяние барона было блеклым, как и его пустое лицо: серый костюм, лаковые туфли – элегантно, но затасканно. «Разумеется, разумеется, – поспешно сказал доктор Дорфбаум, – вы полностью правы».

Андреас, который зажато сидел между ними, нашел довольно забавным, что оба собеседника носили монокль – один круглый, другой – четырехугольный. Они много раскланивались и были очень вежливы друг с другом.

В заключение Прицлевиц показал им ценные маленькие антикварные штучки в шкатулках из эбенового дерева, серебряные блюда и изысканную бронзу. «Да, – сказал он, – это необходимо для образованного человека».

Протягивая им узкую ладонь на прощание и злобно усмехаясь, он еще раз заверил: «Нет, о юноше я не знаю решительно ничего. Впрочем, он оказался довольно очаровательным», – добавил он деловито.

В гостиничном номере доктор Дорфбаум и Андреас попрощались. Доктору Дорфбауму нужно было возвращаться в Берлин.

«Я желаю тебе успеха в твоих поисках, – сказал он, но улыбка далась ему с трудом. – Желаю тебе счастья во всем». Он стоял с огромным красным букетом роз и выглядел при этом как карикатурный жених. «Не поминай лихом дни, проведенные со мной», – добавил он, и его светло-голубые глаза приобрели странное неподвижное выражение. Андреас, сидя на гостиничном стуле, сказал неожиданно, как будто в этот миг что-то непонятное стало ему абсолютно ясным: «Да, теперь с этим покончено» – и его глаза наполнились слезами, как и глаза его опечаленного собеседника.

«Если у тебя не будет денег, ты знаешь, к кому обратиться», – сказал доктор Дорфбаум. Напоследок он купил у Андреаса рисунок, на котором Нильс играл с Марией Терезой, купил за невероятно высокую цену, чтобы обойти необходимость просто дать тому деньги. «Так у меня хоть останется портрет твоего любимчика», – выкрутился он из неловкой ситуации.

«Да, – сказал Андреас, – спасибо».

Доктор медленно пошел к двери, толстый и озабоченный. «Так много еще недоговоренного, но сейчас будет мой поезд», – сказал он и махнул в последний раз, выходя из комнаты.

Андреас, совершенно неподвижно сидевший за столом, еще раз перечитал открытку, которую переслали сюда вслед за ним. «Мой дорогой Андреас! Я почти целый день думаю о тебе. Я не знаю больше, что мне делать. Может быть, скоро увидимся. Твой Паульхен».

Андреас выпустил открытку из рук. Ему казалось, что он сейчас расплачется, но та боль, которая сдавила его сердце, была такого свойства, что слезы не смогли бы облегчить ее.

Почерк Паульхена был так пуглив и тонок...

3.

Андреас вновь учился читать.

Как и в то время, когда он еще жил в доме отца, книги лежали маленькими стопочками вокруг, были расставлены рядами на столе и полках, валялись на стульях и даже на кровати, раскрытые или заложенные. Скандинавские книги, немецкие и французские, английские книги. Он читал почти целыми днями, а потом вечером, вытянувшись на кровати с горящим рядом ночником.

Облака сигаретного дыма наполняли безликий комфортабельный гостиничный номер. Время от времени звонили и переговаривались большие колокола собора, расположенного прямо напротив отеля.

Постепенно маленькая комнатка наполнялась тенями. Из всех углов вдруг раздавалось пение. Сильные и тихие мелодии спускались сверху и поднимались снизу. Горькие стенания обретали здесь звучание, вечная печаль всех тварей восставала и пела, и здесь блистало высшее блаженство, являвшее собой надежду на покой, на ясность. Посреди всего этого, подперев голову руками, сидел Андреас Магнус и читал, читал.

Некто увидел леса и то, как Господь в них шутит и печалится. Он увидел деревья, в которых ясно и мощно воплотился Господь. Он увидел женщин и девочек, в которых жили игра и чудо Божье. Он пошел и рассказал о деревьях, о лесах и женщинах. Его звали Кнут Гамсун, а обитал он на Севере. Андреас Магнус читал в своем номере его рассказы, повествующие о Господе, который действовал в живой природе. Леса шелестели, деревья стояли на ветру, а женщины мучили себя и других в загадочной истоме. Мечтатель в своем гостиничном номере наблюдал за ними, подперев голову руками.

А кто-то жил в совершенно другом месте, в стране Америке, был в это время уже мертв и очищен. Он знал все о теле и воспевал его, это «электрическое тело», говорил о нем, смеялся над ним, оплакивал его в по-детски стремительных, беспорядочно-восторженных прозаических песнях. Он был самым жизнерадостным, гордое тело накрепко связывало его с этим миром, с его таинственным величием. Но и с ним случилось так, что он «в задумчивости и запинаясь» написал слова: «Мертвые». «Ведь мертвые-то живы», – слагал дифирамбы он, воспевавший тело и его силу, а потом добавлял в задумчивости: «Возможно, они – единственные живые, единственные настоящие. Ая – я лишь являюсь, я – только призрак». Андреас сидел, склонившись над песнями Уолта Уитмена. Тот знал все о теле, он был внимателен к нему, глаз его был натренирован на тело и ни на что иное. Он говорил: «Я вижу тело, я смотрю только на него, на этот дом, полный страдания и красоты. Лишь его замечаю я – лишь дом, чудесный дом, этот нежный прекрасный дом, этот бессмертный дом, который больше любой квартиры, построенной когда-либо! Больше Капитолия, сверкающего белизной купола, он превосходит все – от величественных памятников до всех этих древних соборов с высокими башнями. Этот маленький дом больше, чем они все – бедный, многострадальный дом! Порочный, доходный дом, прочти дыхание по моим дрожащим губам, поймай слезу, оброненную мной, когда я буду вспоминать о тебе...» Так он обращался в Америке к мертвому телу уличной девки, обнаруженному им в морге. А Андреас Магнус, много лет спустя, склонил свое лицо над этой песней, которую он так хорошо понимал.

Но об этом теле, которому Уолт Уитмен воздавал в своих безудержных детских излияниях, в Германии слагал свои песни другой – высокомерный, одинокий, отвлеченный. Они были так стройны и аристократически упруги, как и те очаровательные тела, которым они возносили терпкую хвалу. В то время, как один изливал свою любовь, как священный водопад, другой придавал ей нежную и строгую форму. Там, где один раскрывал объятия демократическо-эротическому общению ради любимой человеческой плоти, другой ставил себя на одну ступень с изысканными аристократическими кругами: в стороне и над народом. Андреас Магнус произносил чудеснейшие любовные песни Стефана Георге, в которых огромное желание и большое страдание соединялись в теле, очищались до самой упругой формы и так проникали в его маленькую наполненную табачным дымом каморку. Здесь он, пожалуй, понял глубинную взаимосвязь, существовавшую между аскетично одиноким служителем «Максимы» и глашатаем «электрического тела», он понял то, что он мог любить обоих.

Он подошел к окну и посмотрел вверх, вглядываясь в вершину собора так, что у него закружилась голова. Перед собором находилась круглая площадь, на которой черной толпой роились люди. Крошечные трамваи пересекали ее, позванивая. Как все смешно уменьшилось с высоты птичьего полета! Мимо маршировали солдаты. Миниатюрный шум, смешной звон, трепыхаясь, поднимались наверх. Но собор пел и звенел на всю площадь.

Андреас вернулся вглубь комнаты. У зеркала он остановился. Среди полутьмы и серого дыма на него смотрело его лицо – мальчишеское лицо, но уже утомленное жизнью и странствиями. Вдруг он подумал: там, снаружи, маршируют солдаты. У каждого свое тело. У каждого свои ноги, и эти ноги болят. У каждого – волосы, и взгляд, и рот. Каждый с загадкой своей идентичности. Каждому предстоит мучительный спор вечером или радостная совместная жизнь со своей невестой. Или сердечная, нежно сокрытая дружба с товарищем. И там было много женщин, женщин – каждая со своим телом: толстые женщины, худые женщины, женщины всех комплекций. Целый лес женщин, лес женских тел, судеб этих тел. Внезапно Андреас сказал своему изображению:

«Что с ними станется?» Дрожь ужаса пробежала у него вниз по спине, по всему телу, возможно, потому, что его голос прозвучал неожиданно громко и слишком звонко в комнате, где так много молчали. Но впервые задаваясь этим вопросом, он имел в виду не только запутанную проблему своего собственного поколения. «Что с ними станется?» Ему стало страшно за всех – за все эти тела и то, что Господь задумал для них. «Что с ними будет? Куда их приведет?» – спросил он еще раз тише и провел рукой по лбу.

Из тени все отчетливей вырисовывались три лица, смотрящих на него, они казались ему наиболее проверенными, обожествленными среди всех поэтов. Это были те, кого он любил больше всего.

Восемнадцатилетним представил он себе безродного нордического писателя. Его красивая голова отвернулась, темные глаза смотрели вдаль. Книги, которые тот потом напишет, лежали рядом с Андреасом – он знал их практически наизусть. У мелодий этих книг был один и тот же рефрен. Их содержание повторялось: тот, кто слишком привязан к смерти, остается безродным на этой земле. Тот, кто безроден на земле, любит вожделенные тела, любит их безнадежно-пылкой любовью, которая является связующим звеном с самой жизнью: об этом говорят книги. Все это уже давно постигнуто в печали отвлеченного детского взгляда.

Его Андреас любил как родного брата.

Из темноты ему явилась другая голова. Она была похожа на череп опустившегося Фавна – с всклокоченной бородой, залысинами и пьяным, несвязно бормочущим ртом. Андреасу сначала казалось, что у него должны были быть потухшие глаза попрошайки, но потом он распознал па этом опустошенном лице молящий взгляд. Андреасу казалось, что он знает, сколько пришлось увидеть этому взору, прежде чем он приобрел такую пьянящую благочестивость, как у Девы Марии. Лишь тот, кто прошел все таинства тела, созрел и был чист для дальнейших откровений. Об этом старик оставил свидетельство в своих волшебных словообразованиях. Его рот воспевал оба таинства, которые неизменно переплетались, и лишь потому что он так страстно был вовлечен в первое, он смог войти и во второе.

Перед этим поэтом юный Андреас склонил голову, словно в молитве.

Запущенным было и третье лицо, которое явилось ему, отекшее, замученное, смертельно усталое, как после тернистого пути. Что было мукой этой жизни, начавшейся в блеске и неестественности и грозящей закончиться в земной сияющей славе и высокомерии? Любовь к телу – вот что было мукой этой жизни. Ему было предначертано погружаться все глубже и глубже в лабиринт любви после поверхностно-капризной безоблачности его триумфальной молодости. То, что жизнь – это искрометное веселье, было лишь дерзким утверждением его славной щегольской артистической молодости. То, что жизнь – это мука, он сумел постичь благодаря любви к телу. От одного пункта к другому вел его путь на Голгофу, до тех пор, пока он не созрел для смерти.

История этой жизни потрясла Андреаса больше всего.

Так любовь первого оказалась собственно безнадежно-трепетной преданностью, как его любовь к жизни, в которой он чувствовал себя чужим. Любовь второго была темным необъяснимым переходом, через который он должен был пройти в другую любовь. Любовь третьего – это путь на Голгофу, который ему надо было пройти, чтобы познать страдание и познать смерть.

Это были писатели, которых Андреас любил больше всего. Это были имена, с которыми он ощущал глубинную связь: Герман Банг, Поль Верлен и Оскар Уайльд.

Когда он поднял глаза, то увидел розы, подаренные ему доктором Дорфбаумом. Они уже завяли, почернели и почти не пахли. Между книг стояла пара фотографий. Отец, Мария Тереза, Франк Бишоф и Урсула смотрели на него, как будто все они ждали от него одного и того же.

4.

Горничная сообщила, что к нему пришли, и ввела в комнату Паульхена. Он остался стоять в дверях с испуганно поджатым ртом и не сел даже, когда Андреас пододвинул ему стул. На Паульхене было пальто со складками, наподобие женского, на голове – серая фетровая шляпа. Туфли были длинные, светло-желтые, с заостренными носами. Он покашливал и пребывал в страшном смущении.

Андреас ободряюще улыбнулся ему и заговорил первым. «Как мило, что ты приехал», – сказал он и спросил, не собирается ли тот выступать здесь, может быть, у него здесь ангажемент? На это Паульхен покачал головой. Нет, выступлений у него здесь нет. «Я здесь по делам. Да, по поручению Майерштайн», – выдумал он сходу и слегка покраснел от своей лжи.

Потом все же сел – кокетливо, как всегда, с излишне высоко подтянутыми брючинами, так что ноги в светлых шелковых чулках обнажились до лодыжек – и настолько взял себя в руки, что начал рассказывать сплетни. Да, вдова Майерштайн, наконец, обвенчалась. Совершенно верно, с профессором Зонном. Но пансион, который носит ее имя, она оставлять не собирается. Она хочет быть самостоятельной, будет и впредь сама зарабатывать себе на хлеб. Паульхен находил это весьма разумным. Генриетта передает привет, она о нем вспоминает. «Она на тебя запала!» – вскрикнул он неожиданно громко и любовно хлопнул Андреаса по плечу. Но руки его тотчас же опустились на колени – унизанные кольцами, но все равно такие легкие руки. У фрейлейн Лизы дела идут неважно, она страдает от вечной нехватки денег и, по-видимому, будет вынуждена в скором времени выйти замуж за одного из тех наглухо застегнутых теософических господ в черном, что дастся ей, безусловно, нелегко. Фрейлейн Анна все еще работает в своей темной кохмнате с деревом и металлом. Когда Андреас спросил его, нет ли новостей от толстой фрейлейн Барбары, Паульхен лишь испуганно улыбнулся, разглядывая носки туфель. «Она, пожалуй, все еще в исправительном учреждении», – сказал он и беспомощно покачал головой.

Предыдущая главаГлава 17 из 23Следующая глава