Позже, когда было два или три часа ночи, они поехали в необжитую часть города, вниз к реке, где тускло светили газовые фонари. Они остановились перед «Подвальчиком святой Маргариты». Здесь их тоже сердечно приветствовали, но эта сердечность была сдержанной, менее бурлящей и уж вовсе не такой пляшущей, как там, на Западе. Помещение, в которое надо было спуститься по паре ступенек, оказалось низким, а воздух – таким спертым, что его было тяжело вдыхать. Хозяин с отвислыми белыми усами ходил взад и вперед, приземистый и тугоухий, трепал ребят по голове, добро ворча, если они ему нравились, раздавая затрещины, если они его злили.
Фортепиано причитало что-то трудно различимое, но Паульхен уже танцевал в центре зала с негром, который свирепо закинул голову, как-будто подставил своему стройному партнеру большое лицо с кроваво-красным распахнутым ртом для поцелуя. В то время как Андреас обсуждал что-то важное с довольно запущенно выглядевшим матросом, с трубкой в зубах и светлыми волосами на прыщавом лбу, и обстоятельно пытался что-то ему втолковать на нижненемецком диалекте, фрейлейн Франциска сидела совсем одна у стены, неподвижная, словно маска.
Трансвеститы затеяли спор. Они грозно встали за своим столиком – длинные парни в дамских нарядах – их голоса хрипло и злобно доносились из-под шляп черного шелка. Хозяин сусами энергично вмешался, он даже ударил одну из «дам» прямо в лицо, так что на большой, в синюю клетку платок, потекла кровь. Негр демонстративно скрылся в туалете. К фрейлейн Франциске подсел мальчик-подросток. Его детское, но опустошенное лицо было грязным. Он принял фрейлейн Франциску за мужчину в женской одежде и, отвернувшись, с неожиданным остатком стыда спросил, не занят ли господин на этот вечер. Другой, сидевший один за деревянным столом, заснул за своим пивом. Он громко храпел, положив голову на руки.
Воздух был таким спертым, что его было тяжело вдыхать. Андреас тихонько сидел у барной стойки, где дряхлая супруга усатого наливала шнапс. Напротив, в глубине зала, Паульхен с пугливо поджатым ртом уже полулежал в объятиях жаждущего негра.
Трансвеститы собирались уходить, нервно возясь с сумочками и зонтами. Они пригрозили хозяину полицией и поспешили к дверям. Фрейлейн Франциска копалась в портмоне, пытаясь отыскать хоть немного мелочи для пятнадцатилетнего, принявшего ее за «клиента». Она долго искала, а чумазый ребенок со страхом следил за каждым ее движением.
Внезапно Андреасу пришло в голову, что Борис все еще сидит в «Райском садике», мягкий и оцепенелый, и ждет, пока его кто-нибудь снимет. Эта мысль ворвалась в его сердце с такой силой, что казалось, оно разорвется на месте. Он подсел к Франциске и потрепал мальчишке совершенно запущенные волосы. «Как тебя звать?» – спросил он и вдруг почувствовал, что Франциска устремила на него свой серьезный, неподвижный, вопрошающий взгляд. Мальчик сказал «Ганс». Франциска добавила, как бы поясняя: «У него, собственно, вообще нет жилья» – не сводя свой черный взгляд с Андреаса, который все еще не понимал ее туманной реплики. Он просто гладил мальчика по голове, и размышления его сердца были тихи и неясны. «Мне как-то снилось, – мечтал он, продолжая гладить, – что на меня снизойдет благодать великой невинности – даже на том пути, который я избрал. Сейчас я, кажется, знаю, как это произойдет».
Наверху вновь открылась дверь. Бритый актер в мехах пришел, чтобы подыскать себе кого-нибудь на ночь. Издалека доносился шум улицы. Все еще слышны были звонкие голоса торговцев газетами. Они все еще рассказывали предания этого города – в заклинаниях, которые никто не понимал, – очень далеко, на краю света.
Негр куда-то исчез вместе с Паульхеном.
Франциска сидела, как сидят только женщины: ожидая, спокойно, с легкой таинственной улыбкой. Так она сидела и смотрела на Андреаса.
Но он гладил мальчика и мечтал. Только гладил и мечтал.
6.
Вечерами Андреасу приходилось сталкиваться с весьма странными субъектами.
Выяснилось, что там в круглой, как карусель, «Луже», обращали внимание не только на его ноги. Для многих этот накрашенный юноша представлял еще и определенный педагогический интерес. Было неизвестно, вызывали ли этот интерес его беспомощная привлекательность, его, пожалуй, уже ущербная красота или же они прислушивались к тоскливым, страстным текстам его стихов – с мыслью, что за этим должно что-то скрываться. У кого-то появлялось желание помочь, у кого-то – стремление спасти того, кто близок к пропасти. Они приходили к нему и говорили, они нападали на него, предупреждали его, указывали на грозящую ему опасность. Он не протестовал, наоборот, размышлял над их словами, прислушивался к ним серьезно и задумчиво, пропускал их через сердце и во многом соглашался с ними. Но в итоге все разбивалось о его таинственную улыбку, которая словно говорила: «я знаю все лучше».
Когда он сидел перед зеркалом в закутке своей гримерной, возясь с кремом и пудрой, госпоже Цайзерихь частенько представлялась возможность просовывать тощую шею в дверную щель и шипя замечать: «Снова господин к нашему Андреасу – полагаю, он не откажется его принять».
Тяжелее всего пришлось с человеком, явившимся к нему с дико топорщащимися черными волосами и горящими огнем глазами. Он холодно и корректно, как в затишье перед грозой, произнес: «Извините, что мешаю». Поклонился, при этом его большой рот нервно подрагивал: «Я совершенно случайно в этом заведении, – сказал он и огляделся без отвращения, но гневно. – Один знакомый подбил меня на это, и с познавательной точки зрения меня это заинтересовало». Андреас обратил внимание, что человек был плохо одет: на нем были грубые черные сапоги, он положил ногу на ногу, и сапог на болтающейся ноге маячил словно гиря. «Посмотрев ваше выступление, я сразу же заметил: ваше место не здесь!» – продолжал он. Он четко выговаривал все слова, будто чеканил их, и они. казалось, оставались в воздухе и вибрировали в пламенном напряжении. «Вы еще молодой человек и наверняка попали в это недостойное окружение случайно». Он слегка запрокинул большую голову, его черные неопрятные волосы были взъерошены и смотрелись как воинственный ореол. Неожиданно человек закрыл глаза и заговорил совсем тихо, но так самозабвенно, как будто этот шепот собирался перерасти в рев. «Я полагаю, что вы не имеете ни малейшего представления о последствиях того, что сейчас делаете. Вы стоите там, на ярко-красной сцене, и балуетесь искусством. Тем самым вы выставляете себя посмешищем перед обществом тех, кто спекулирует культурой, разрушает ее. Ни одна душа не принимает вас всерьез. Над вами смеются как над падким до любовных связей ради небольшого приработка, словно вы зависите от этого. Может быть, в этом есть своя правда, пусть так. Но вы же приличный юноша, я вижу это по вашим глазам, по каждому вашему движению. Вы, хотя и очень слабы, но все же рассудительны. Ваше тело любит эту свободу падения, любит подвергаться бесчестию, но в вашем сердце есть выдержка. Я не думаю, что искусство, которому вы предаетесь в этой «Луже», – единственное, чем вы занимаетесь. Дома вы немножко рисуете или сочиняете. Сегодня эти ваши домашние усилия еще остаются без внимания. Но поймите, даже если вы через пару лет с тем же самым будете выступать перед публикой и даже выдавите из нее аплодисменты, от этого в вашей судьбе ничего не изменится. Вы останетесь шутом, не принимаемой всерьез игрушкой сытых, праздных буржуа и вынуждены будете погибнуть».
Он встал. Приземистый, с горящим лицом, подняв кулаки и содрогаясь, он говорил Андреасу: «Молодежь должна признать, что сегодня от искусства ничего не зависит. Искусство стало второстепенным. Вся буржуазия на протяжении стольких лет находится в легкомысленном заблуждении, что единственный вопрос, который сегодня стоит обсуждать, – социальный. Буржуазия, кажется, не чувствует, что через десять, самое позднее через двадцать лет, над ней и над ее старой культурой разразится катастрофа, чудовищная катастрофа, если этот вопрос, этот единственный вопрос не будет решен до тех пор. Но она предпочитает млеть от нежной камерной музыки, чудных ландшафтов, нравственно-этических романов в то время, как катастрофа неотвратимо надвигается!» Злорадствуя, он ходил взад и вперед большими шагами. Андреас слушал с побледневшим лицом. «Я организовал объединение для молодых людей, – продолжал человек, – которые едины в своем убеждении, что только с таким подходом есть надежда па возможное спасение. Моим друзьям от пятнадцати до двадцати. Днем они работают на фабриках или стройках. Нас связывают между собой дружба и любовь, которые та буржуазия, которую мы ненавидим, наверное, назвала бы безнравственными».
Он подошел к Андреасу, наклонился и обнял его за плечи. Он прижал мальчика к себе так, что чуть не задавил, но это было приятно, как большое объятие. «С первой же секунды, как я тебя увидел, – вздрагивая, мужчина пытался достучаться до непроницаемого лица, – я понял, что ты должен быть в нашем кругу. Ты понимаешь, о чем я? Ты понял, в чем наша цель?» Андреас только кивал, в то время как голоса и мысли в его голове путались и теснили друг друга: «Да-да, я понимаю...» «Мы должны держаться друг друга – пока не пробьет час, – шептал над ним горячий голос, – мы должны вместе ждать из любви, вместе творить – из любви, пока не пробьет этот час». Руки сжали его еще сильнее. «Идем!» – потребовал голос.
Внезапно Андреас уперся, сам не понимая почему: «Я не могу». «Почему? – спросил склонившийся над ним мужчина, – почему ты не можешь?! Неужели ты ничего не уловил из того, что я тебе сказал? Ты так тихо сидел – и ты ничего не понял?» Детское лицо улыбнулось ему снизу: «Да все я понял, что ты сказал, спасибо за все, но я не пойду...»
Человек отпустил его, отошел к двери. «Значит, тебе уже не помочь», – произнес он, склонив большую голову.
Его голос стал мягче, и темнота, как облако, опустилась на его лоб.
– Привет твоим друзьям! – сказал мальчик перед зеркалом.
– Спасибо. Мы вместе будем помнить о тебе.
– Ну, тогда до свидания, – произнес Андреас.
– До свидания. Да, я передам моим друзьям привет от тебя. До свидания, дитё...» – ответил человек.
***
Позже в его гримерку тихо вошел Паульхен.
«У тебя опять был посетитель? – спросил он недоверчиво. – «Да», – сказал Андреас, – старый знакомый».
«Ты пользуешься у людей успехом», – сказал Паульхен и усмехнулся через силу. – Пойдешь сейчас домой?» «Нет, – ответил Андреас, смертельно уставший, прислонившись к стене, – я еще прогуляюсь». На что Паульхен воскликнул, боязливо подняв руку, как будто защищаясь: «Ты слишком много гуляешь, ты действительно слишком много гуляешь... Я, собственно, тоже», – добавил он и потупил, словно смутившись, свой блеклый взор.
***
Доктор Дорфбаум, хотя и был по натуре снобом, до самозабвения любящим аристократические сплетни, но к Андреасу он относился всерьез. Он встретил его в теплом розово-алом домашнем халате и сразу начал с пикантного рассказа. «Тебе уже известна графиня Доннершталь?» – спросил он радостно. – Так вот, во-первых, никакая она не графиня...»
Квартира, в которой обитал доктор, была с низкими потолками и тесными комнатами, зато богато, даже роскошно обставлена – с абажурами и шелковыми подушками. Изящные произведения искусства стояли повсюду, как в дамских будуарах. Апельсиновый ликер пили из миниатюрных серебряных кубков. Дорфбаум рассказывал смешные истории о графе Прицлевице.
Но в течение вечера что-то изменилось. Жирное лицо Дорфбаума стало смущенным, страдание стояло в его маленьких глазках, он начал сетовать. «Я не понимаю тебя, – говорил он Андреасу, – я не понимаю твоего спокойствия. Ты же должен чувствовать, как это для меня серьезно. Я же все сделаю, что ты только захочешь». Он беспомощно заламывал маленькие ручки. «Я дам тебе денег», – сказал он тихо и растерянно покачал головой. «Мы уже несколько раз встречаемся, а ты мне такой же чужой, как в первый день. Ты же должен чувствовать, как это для меня серьезно».
Но Андреас утешал его, тихо отведя глаза: «Успокойся, все пройдет».
Доктор Дорфбаум не знал, что ему делать. «Может быть, это из-за разницы в поколениях, – рассуждал он, – может быть, вы все недосягаемы для нас. В вас не хватает чего-то такого, что было в нас в молодости – мягкости, чувства стиля. При всей чувственности ты жесток. Но это же так прекрасно: быть любимым», – произнес доктор и с надеждой посмотрел на Андреаса.
Но тот, неожиданно отвернувшись в темноту, хрипло сказал. Доктор Дорфбаум не совсем понял его слова: «Я не верю ни одному твоему слову. – Ты ко мне в принципе равнодушен – меня не любит никто. Дело не в том, чтобы быть любимым. Я одинок, как зверь».
7.
Как-то утром – было еще рано, все еще спали – произошло нечто чрезвычайное, что заставило всех проснуться и прислушаться.
В коридоре внезапно раздалась пронзительная перебранка. Можно было различить звонкий голос фрейлейн Барбары и незнакомый, причитающий мужской. «Ни в коем случае! – кричала Барбара. Было отчетливо слышно, как она топнула ногой. «Делай, что хочешь, я с тобой не поеду». «Ты отказываешься? – пронзительно взвизгнул мужчина с такой ритори– чески-вопросительной интонацией, что у него сломался голос, – тогда я вынужден применить силу!!!» Последнее слово заполнило своим звоном весь дом, как будто об пол грохнули фарфоровый сервиз.
Фрейлейн Барбара засмеялась – хрипло и басом. Тут он, по-видимому, схватил ее за запястье, было слышно, как кого-то хватали и этот кто-то сопротивлялся. «Отпусти меня, – пыхтела Барбара, уже не смеясь, – уходи отсюда, занимайся, чем хочешь...»
Все стояли, затаив дыхание у своих дверей, и слушали. Было понятно, в чем дело. Приехал отчим Барбары, маленький богатый холерический тип, который когда-то подобрал и по-княжески воспитал в своем доме в Нюрнберге ставшую теперь столь непутевой девочку. Он, несмотря на некоторые трудности, разузнал ее адрес, место пребывания, ее маленькое убежище и приехал забрать и вернуть домой. «Отпусти меня», – пыхтела Барбара. Но он схватил ее за запястье.