К книге
Писательские семьи в России. Как жили и творили в тени гениев их родные и близкиеГлава 3 Писатели из Ясной Поляны — писатели в семье Толстых. Лев Львович
71%
Глава 3 Писатели из Ясной Поляны — писатели в семье Толстых. Лев Львович
25

А что же Леля — тот, что получил «часы с цепочкой, кувыркающихся паяцев и органчик с музыкой»? Разумеется, у матери и для него находятся добрые слова. Когда дети разглядывают елку, «мечтательный Леля заметил, что лучше всего это красота елки, и ему хотелось бы подольше ее не разорять…», а позже, когда деревенская детвора приходит за своими подарками: «Леля пристально смотрел на все это, и глаза его устремились на беленькое задумчивое личико 6-летней Акульки Ершовой. Он молча взял из кучи скелетцев ангела с крылышками, которого так красиво, нежно и легко одела его мать, и подал куколку Акуле. Она вдруг улыбнулась, вся просияла и поцеловала куколку».

А отец писал о нем, тогда трехлетием: «…4-й Лев. Хорошенький, ловкий, памятливый, грациозный. Всякое платье на нем сидит, как по нем сшито. Все, что другие делают, то и он, и все очень ловко и хорошо…»

Лев Львович родился в Ясной Поляне 20 мая 1869 года. Учился в частной московской Поливановской гимназии, но учился плохо и с трудом, не с первого раза окончил ее. Возможно, проблема не в способностях и не в прилежании мальчика, а в той подготовке к гимназии, которая проходила под руководством отца, и в его своеобычных взглядах на образование. Когда 12-летний Лева, недоучившись в третьем классе гимназии, ушел из нее из-за болезни, а через два года снова пришел поступать туда, то директор гимназии Л.И. Поливанов написал Льву Николаевичу такое письмо:

«Гр. Лев Толстой, экзаменовавшийся в V-й класс в мае 1884 года, вызвал следующее заключение по совещании всех его экзаменовавших преподавателей:

1. О поступлении в V-й класс нельзя и думать даже при усиленном учении в течение лета.

2. В IV-й класс он может поступить только при усиленных и притом под руководством настоящих учителей занятиях. Он не готов в IV-й класс ни по русскому разбору, ни по географии, ни по древним языкам. Из всего этого его сведения самые отрывочные, сбивчивые (то же по истории и литературе); по географии же нет никаких изменений. Единственный успех с тех пор, как он от нас вышел, — в русском правописании; во всем прочем он пошел назад. Сверх того замечено изменение к худшему в общем настроении ученика. Прежде очень заботливый и старательный успеть в учебном деле, ему тогда даже непосильном, теперь он сделал впечатление какого-то равнодушного ко всякому успеху мальчика. Устной речью не владеет до такой степени, что мы не слыхали ни одного сколько-нибудь удовлетворительного рассказа о чем бы то ни было. Замечена и нервность, так что едва ли можно очень лишать его летом отдыха. Все это привело меня к заключению, что его путь в гимназии испорчен непоправимо. Жаль, что мне неизвестен взгляд медика на его физическое состояние. Если в этом отношении опасности нет, то исправить дело еще можно, взяв к нему настоящего педагога, который прошел бы с ним до 21 августа все курсы III класса и тогда в IV-й класс он экзамен выдержит. На занятия со студентами и тем более занятия безо всякого руководства для таких мальчиков невозможны или гибельны.

Во всяком случае мы не откажемся его проэкзаменовать в IV-й класс в августе. Но, если Вы не устроите, как я говорю, то не придумать ли Вам для него какой-нибудь другой способ обучения, вне гимназии?»

Возможно, Лев «пошел назад» в учебе и его общее настроение «изменилось к худшему», и это было связано с домашними неурядицами. Софья Андреевна вспоминает: «Я видела, как Лева недоумевал, хорошо ли поступает отец, и как ему относиться к его работам в поле и его жизни вообще.

Наблюдательный и чуткий сын мой, Лева, пристально раз посмотрел на меня и говорит: „Мама, вы счастливы?” Я удивилась его вопросу и сказала ему, что считаю себя счастливой.

„Отчего же у вас вид мученический“, — спросил он. Видно, усталость, ночи без сна с ребенком и боли отразились на моем лице, и так как Леве всегда хотелось, чтоб всем было хорошо, чтоб все были дружны и счастливы, — ему жаль стало меня».

Так или иначе, но, окончив с грехом пополам гимназию, Лев Львович поступил на медицинский факультет Московского университета, через год перешел на историко-филологический, а еще через год, бросив университет, уехал бороться с голодом в Самарскую губернию. Организовал более 200 столовых и несколько больниц, но заразился тифом, выздоровел. Поступил рядовым в 4-й стрелковый Императорской фамилии батальон, расквартированный в Царском Селе, но через год уволен по состоянию здоровья, уехал в Париж, пытался лечиться в России, затем уехал в Швецию. В 1896 году женился на Доротее Вестергунд, дочери известного шведского невропатолога Эрнста Вестергунда. В этом браке родились девять детей. В 1915 году они расстались, а в 1918-м Лев навсегда покинул Россию. В 1921 году женился во Франции на Марьяне Николаевне Сольской, в браке родился сын Иван. Но через десять лет расстался с ней и поселился в Швеции у сыновей Павла и Петра, затем жил отдельно в Холзинборге, где и скончался в 1945 году.

Публиковаться начал в 1891 году под псевдонимом Л. Львов в журнале «Книжки „Недели“» (рассказ «Любовь») и в журнале «Родник» (рассказ «Монте-Кристо»).

Лев Львович написал три книги мемуаров: «В Ясной Поляне. Правда об отце и его жизни», «Правда о моем отце» и «Опыт моей жизни». Последнюю книгу он сопроводил таким посвящением: «Во всей моей жизни больше всех людей я любил мою неоцененную мать. Она плакала, молилась и благословляла меня, когда тринадцатимесячным ребенком отнимала от груди и записала тогда в своем дневнике, что, прощаясь со мной, жалела меня больше всех остальных детей. Ее благословение и моя любовь к ней воодушевляют эту работу, которую посвящаю ее памяти».

Опубликовал несколько пьес, рассказов для детей (на основе детских воспоминаний). Но, пожалуй, самым шумным и скандальным его произведением стала повесть «Прелюдия Шопена».

* * *

«Прелюдию» Лев Львович написал в 1899 году, после женитьбы и рождения первого сына, так же, как отец и дед, названного Львом. Эта повесть — продолжение «музыкального» диалога отца и матери, а точнее — их семейного конфликта, порой затухавшего, а порой превращавшегося в то, что немцы называют «Hassliebe» — «любвененависть».

В повести Софьи Андреевны прелюдию Шопена играет Анна в минуты решительного объяснения с Прозорским, и князь говорит ей: «Лучше Шопена никто не умел вложить в музыку все тончайшие человеческие чувства». К Шопену обращается в трудный момент своей жизни и герой повести Льва Львовича.

Сюжет ее таков: княгиня Борецкая приехала в Москву, чтобы выдать замуж трех своих дочерей: «Идеалом мужа для своих дочерей княгиня представляла себе какого-нибудь молодого предводителя дворянства, которых было несколько в числе ее знакомых, молодого, богатого помещика или земского начальника, а если в городе — чиновника особых поручений, военного, тоже со средствами, конечно». Но дочери больше веселятся со студентами и не обращают внимания на солидных кандидатов в женихи. Один из студентов — Крюков — влюблен в младшую дочь княгини, Сонечку: «И, продолжая чувствовать прикосновение ее молодого, трепетавшего подле него, нежного тела, он совсем потерял голову в эту минуту. Глядя в ее подвижное, вечно подвижное, личико, со вздернутым носом и темными, блестящими глазами, — лицо, которое все находили некрасивым, он видел в нем столько жизни, молодости и силы, что он оторваться от него не мог. Он не мог не любоваться Сонечкой и об одной ей только и думать. Да, он был влюблен в нее, отчаянно влюблен, вот уже четвертый месяц».

Но матери Сонечки «в голову никогда не могла прийти мысль о серьезной возможности брака Сонечки с этим двадцатилетним мальчиком Крюковым, qui п'а pas le sou»[64]. Сонечка с родней уезжают на лето в деревню, куда Крюкова не приглашают. Утешение он находит в музыке и у… девушки Матреши, «хорошенькой и здоровой, с глянцевым лицом и бойкими движениями», которая служит в доме его отца.

С семьей, даже с отцом, он не может поговорить о том, что его мучает: «Поговорить с отцом? Он чуткий, он понял его состояние, но зато никто не будет так жестоко холоден и безразличен к нему на деле…» Только у своего товарища, студента-медика Комкова, Крюков находит поддержку. Комков недавно женился и советует Крюкову последовать его примеру, не ломая особенно голову над тем, как он будет содержать жену: если оба супруга молоды, здоровы и неглупы, они смогут заработать себе на жизнь. «Моя жена — девица как девица, — говорит Комков. — Окончила гимназию, читает и объясняется кое-как по-французски, играет на „фортопьяно“, — дело не в этом. Не в том, какая будет твоя жена, — это вопрос счастья, одному лучше попадет, другому хуже, — а дело в нас самих, в нашем отношении к браку и в правильном разрешении им полового вопроса. Только тогда может успокоиться человек, может почувствовать, что он стал на свое настоящее место и полностью начал жить, действовать и быть полезным. Только с этого времени можно продолжать нравственно расти и развиваться. По-моему, неженатый человек или, как голодная собака, мечется, суетится, кидается во все стороны и только глупит, ничего путного не делая на свете, или это развратная обезьяна, утратившая все человеческое. Тут середины не может быть; тогда это уже не мужчина, а тряпка».

Эту тему Лев Львович поднимал и раньше, в 1893 году, в рассказе «Синяя тетрадь», герой которого провозглашает: «Чувственность — это страшное зло нашего общества, которое мы недостаточно сознаем. Я понимаю это слово в самом широком смысле. Все мы без исключения больны ею, и холостые, и женатые, и старые, и молодые. Разве мы не страдаем, не мучаемся постоянно от нее? Я, вы, каждый из нас. Разве мы не знаем, какие ужасные, тяжелые минуты иногда переживаешь от этой внутренней и часто бессильной борьбы с ее властью и силой над нами? Другим не видно этих всегда спрятанных от света темных наших сторон, но, Боже, если бы все это всплыло наружу, если бы увидели ясно люди всю грязь своей и чужой души, как бы они ужаснулись. Я думаю, они ни себя, ни друг друга бы не узнали. Но мы тщательно скрываем от себя и людей наши болезни, пороки и слабости, точно боимся тронуть их, взбаламутить всю эту тину, чтобы она не поднялась, не затопила и не задушила нас. И чувственность это самая страшная наша болезнь, потому что она ослабляет не одно тело и ведет за собой разные болезни, а она действует еще на душу. Она незаметно, понемногу загрязняет ее и делает свое дело безошибочно и жестоко. Мы до того изнежены и развращены с самого детства, что из-за наших слабостей даже не замечаем всего этого или не хотим замечать, мы поддаемся им и так привыкли к ним, что не можем себя и вообразить в известных случаях спокойными, трезвыми, без этой чувственности, как пьяница никогда не воображает себя без водки».

И если отец шокировал общество пропагандой целомудрия в браке, то сын написал настоящий трактат о том, как полезны именно сексуальные отношения супругов, что именно в них залог не только их душевного спокойствия, но и процветания всего общества: «…с малолетства приучают нас превратно и с какою-то таинственною запретностью смотреть на половые вопросы; тем, что, читая о грехопадении первого человека, мы привыкаем смотреть на это как на действительный грех, на что-то запрещенное, когда это, в сущности, только неизбежная физиологическая потребность человеческого организма, без которой не было бы и самого человека на земле и от которого зависит и его психическое равновесие и даже развитие. Ведь подумай только, какой это абсурд считать грехом то, от чего мы произошли, то самое святое в мире, что дало тебе дыхание, жизнь, вселило в тебя твою святую, божественную душу. А между тем мы считаем, что это что-то стыдное, что об этом надо умалчивать; втихомолку это решать и обдумывать, тогда как ничто на свете не требует такого открытого, гласного обсуждения всюду — в семье, в обществе, в парламентах. Недаром в Индии высшим божеством считалась эта сила, производящая жизнь, и люди поклонялись ей всюду. Недаром у древнеримских юристов брак признавался естественным правом, природным (jus naturale[65]), которое вытекало из плотского влечения полов друг к другу. Недаром у древних персов считалось за стыд и позор безбрачие, и законы Зенд-Авесты грозили за него мучением в загробной жизни».

И только в браке, в сексуальных отношениях с женой и может родиться настоящая любовь: «Что люди разумеют обыкновенно под словом любовь? Что такое самая сильная, безумная, как говорится, любовь? Ты сделался мужчиной, ты достиг половой зрелости, тебе нужна женщина, которая бы пополнила твою личность и продлила бы твой род. Ты ищешь ее себе и сейчас же видишь их кругом себя миллион. Но на свете так скверно устроено людьми, что сойтись с женщиной, которую ты себе наметил, тебе не легко по тысяче разных причин. Первая причина хотя та, что женщина, которую ты выбрал, одета. Ну, и вот ты влюбляешься в эту, одетую в платье, женщину, ты тоскуешь по ней, сколько твоей душе угодно, хоть до сумасшедшего дома, мечтаешь о возможности сближения с ней, — одним словом, ты влюблен, степень зависит от тебя. Обыкновенно бывает, что чем больше препятствий представляется тебе сойтись с женщиной, тем сильнее бывает твоя любовь. Устрани препятствие — и любовь исчезла. На место ее стал брак, то есть сожительство мужчины с женщиной ради продления рода и пополнения друг друга. И раз началось это сожительство, тогда только может начаться настоящая любовь. Любовь к жене, к будущей матери твоих детей, к другу и спутнику твоей жизни, — любовь почти братская. Эту любовь я понимаю, и она должна существовать и существует. А любовь половая, влюбление… созданы только развратниками, полубольными и слабыми умом и телом людьми, которых должно лечить, а не подражать им. Любви половой не должно быть, как не должно быть любви к еде, к вину».

И Лев-младший открыто полемизирует с «Крейцеровой сонатой» и ее автором: «Есть люди сильные, большие, которые хотят уверить нас, что брак — это мерзость, что идеалом нашим должно быть безбрачие!.. Идеалом и целью жизни должна быть смерть… Знаете, я просто не понимаю этого, в моей бедной голове не умещается такая премудрость!.. Идеалом нашим должно быть уничтожение… прекращение рода человеческого, потому что так-де думали всегда все умные люди — Будды, Шопенгауеры, Гартманы, мы! Что ж такое, что род человеческий прекратится; туда ему и дорога. Все на свете прекращается, в этом нет никакого сомнения и ничего нового. Нам-то зачем беспокоиться об этом? Недобросовестно бояться, что род человеческий прекратится, когда дело идет не о нашем удовольствии, а о нашей чистоте. Цель нашей жизни, должно быть, стремление к идеалу чистоты. Когда люди достигнут его, они раскуют мечи на серпы, полягут, обнимутся, как братья, и помрут. Тогда настанет царство Божие на земле».

От грязных похотливых чувств, которые пробуждает в нем Матреша, его спасает любовь к Сонечке и надежда на брак с ней, а от страха перед неодобрением отца — прелюдия Шопена. Таким образом, брак и музыка, которые в «Крейцеровой сонате» представали как корень зла и источник страданий, в «Прелюдии Шопена» — оправданы и возведены на пьедестал.

Конечно, такие простые рецепты не могли прийтись по душе Толстому. Он увидел в них лишь опошление собственных идей.

Тем более его обидело предисловие к публикации «Прелюдии Шопена» в трех номерах газеты «Новое время», написанное Сувориным: «Граф Л.Л. Толстой — сын нашего знаменитого писателя, и „Прелюдия Шопена” проповедует совершенно противоположное тому, что проповедовал граф Лев Николаевич в „Крейцеровой сонате“. Отец смотрит так, сын смотрит совершенно иначе. Два поколения, отрицающие друг друга в самом важном вопросе жизни, и отрицающие радикально, без всяких уступок». Повесть успеха не имела, а насмешливые критики окрестили молодого автора «Тигр Тигрович Соскин-Младенцев».

«Лева заговорил о своей повести. Я сказал ему больно, что как раз некультурно (его любимое) то, что он сделал, не говоря о том, что глупо и бездарно», — записал Толстой в дневнике. Софья Андреевна была добрее: «У него не большой талант, а маленький, искренне и наивно…»

* * *

Первый авторский сборник Льва Львовича вышел в 1900 году. Кроме «Прелюдии Шопена», в него вошло еще три рассказа: «Помещик», «Первый ребенок» и «Сон».

В «Помещике» мы видим семью, раздавленную мелкими неурядицами: жена по настоянию мужа кормит сама, но у нее мало молока, повар запил, хозяйство в поместье идет вкривь и вкось. Одна надежда на то, что на землях поместья найдутся залежи железной руды, — тогда помещик Николай Иванович сможет поправить свои дела. «Оказывается, что его жизнь совсем неожиданно подошла к той точке, когда на первом месте, загораживая всему дорогу, затемняя все, стоит пресловутый вопрос о boire, mange»[66]. Рассказ, как говорили в конце XIX века, «физиологический», повествующий об обеднении дворянства, об ограниченности средств и беспомощности земства, о запустении старых дворянских усадеб после того, как из-под них выбили прежнюю опору — бесплатный труд крепостных. Тема весьма злободневная, несмотря на то, что с отмены крепостного права прошло уже полвека, и Россия из патриархальной державы превратилась в индустриальную.

Рассказ «Первый ребенок» посвящен еще одной вечной теме: молодая семья в ожидании первого ребенка, ее тревоги, страхи, надежды. «И вдруг сегодня она родит, — подумал Панютин, — она чувствовала себя так странно сегодня утром. И родит благополучно! И это будет мальчик! — Ему почему-то особенно хотелось, чтобы его первый ребенок был мальчик. — И он закричит, он, ее и мой сын. И она сделается матерью и возьмет его к своей груди, и все это случится на самом деле и случится счастливо, как у других… и вот осуществится наконец то, о чем он мечтал столько лет: осуществится семья… его семья. Что нужно ему еще?»

Но одновременно его беспокоит и другой вопрос: как в новых условиях пореформенной России вести хозяйство таким образом, чтобы не наживаться на крестьянах и не обидеть свое семейство. И кажется, это невозможно и придется выбирать, о чьих интересах заботиться в первую очередь: жены и будущих детей или бывших крепостных, а теперь вольных, но почти лишенных земли крестьян. А потом ему приходится встретиться с той силой, которая сильнее всех его рассуждений.

Третий рассказ «Сон» — еще одна история о магии музыки и о бессилии и силе человеческого сострадания.

* * *

Так почему же в Ясной Поляне собралось так много писателей? Дело в генах? Едва ли. Видимо, секрет в том, что Лев Толстой, этот вечный бунтарь и спорщик, мечтавший о спокойной безмятежной жизни в родной усадьбе, обладал свойством, как сказали бы в конце XIX века, «электризовать» атмосферу вокруг себя. Ему хотелось возражать, хотелось отстаивать свои взгляды, свое право на независимость мышления. И отстаивать на его поле, с его оружием в руках. Не стоит забывать, что в XIX веке не существовало социальных сетей в привычном для нас смысле слова, а те, что были, назывались «салонными разговорами», и передовые молодые бунтари их презирали. Поэтому литература и публицистика становились самым естественным и доступным средством самовыражения, а когда рядом с тобой есть такой пример, такой человек, слова которого будоражат всю Россию и весь мир, то очень трудно удержаться от соблазна сказать и свое слово. Но при этом все они остались «в поле тяготения» Толстого, как маленькие спутники не в силах покинуть поле тяготения Юпитера. В отличие от Федора Федоровича Тютчева, у них не было своего уникального опыта вне мира отца и Ясной Поляны. Они не нашли своей темы, не смогли расслышать своего голоса. Поэтому говорить об их творчестве мы можем только в связи с творчеством Льва Николаевича.

Предыдущая главаГлава 25 из 35Следующая глава