К книге
Портрет Дориана ГреяГлава VIII
43%
Глава VIII
10

Дориан Грей проснулся, когда уже давно миновал полдень. Камердинер несколько раз пробирался на цыпочках к нему в спальню посмотреть, не зашевелился ли он, удивляясь, что́ заставило молодого хозяина спать так долго. Наконец зазвонил колокольчик – и Виктор вошел, мягко ступая, с чашкой чая и пачкой писем на небольшом подносе старинного севрского фарфора. Он раздвинул атласные портьеры оливкового цвета с блестящей голубой подкладкой, которые занавешивали три высоких окна.

– Месье сегодня хорошо выспался, – сказал он, улыбаясь.

– Который час, Виктор? – сонным голосом спросил Дориан Грей.

– Четверть второго, месье.

Как поздно! Юноша сел в постели и, сделав несколько глотков чая, стал просматривать письма. Одно из них было от лорда Генри. Утром принес слуга. После недолгого колебания Дориан его отложил, а другие открыл с равнодушным видом. Они, как обычно, содержали визитные карточки, приглашения на ужин, билеты на закрытые вернисажи, программы благотворительных концертов и прочее, что по утрам в разгар сезона в изобилии получают светские молодые люди. Среди корреспонденции обнаружился и довольно внушительный счет за серебряный, украшенный чеканкой туалетный прибор эпохи Людовика Пятнадцатого. У Дориана не хватило мужества переслать этот счет своим опекунам, людям исключительно старомодным и не понимающим, что мы живем в век, когда ненужные вещи – это именно то, что нам нужно. Еще на подносе лежало несколько очень вежливых предложений от ростовщиков с Джермин-стрит, готовых без проволочек одолжить ему любую сумму денег, к тому же под самый разумный процент.

Минут через десять он встал и, накинув элегантный кашемировый халат, расшитый шелком, направился в облицованную ониксом ванную. Прохладная вода освежила его после долгого сна. Казалось, он позабыл все треволнения прошедшей ночи. Смутное чувство вовлеченности в какую-то странную трагедию появилось у него раз или два, но оно больше походило на сон.

Одевшись, он перешел в библиотеку и принялся за легкий французский завтрак, накрытый на круглом столике у окна. День был изумительный. Теплый воздух наполнили пряные ароматы. В окно влетела пчела и с жужжанием кружила вокруг стоявшей перед ним восточной вазы с голубым драконом, в которой благоухали зеленовато-желтые розы. Дориан был абсолютно счастлив.

Но неожиданно его взгляд упал на ширму, которой был закрыт портрет. Юноша вздрогнул.

– Прохладно, месье? – спросил камердинер, ставя на стол омлет. – Велите закрыть окно?

Дориан покачал головой.

– Мне не холодно, – тихо проговорил он.

Неужели это правда? Портрет действительно изменился? Или просто воображение заставило его увидеть зло там, где на самом деле была радость? Но ведь картина, написанная красками, никак не может меняться! Какой абсурд! Когда-нибудь он расскажет эту историю Бэзилу, и тот улыбнется.

Однако же воспоминания о том, что произошло вчера, были слишком живы. Сначала в туманных сумерках, а потом в ярких лучах рассвета он видел отпечаток жестокости на искаженных губах. Дориан почти боялся, что камердинер выйдет из комнаты, ибо понимал, что, если останется один, ему придется еще раз взглянуть на портрет. Дориан страшился определенности. Камердинер, когда принес кофе и папиросы, собрался было уходить, но Дориану ужасно захотелось попросить его остаться. И когда дверь за Виктором почти закрылась, он снова его позвал. Тот остановился в ожидании распоряжений. Несколько мгновений Дориан смотрел на него.

– Меня ни для кого нет, Виктор, – наконец сказал он со вздохом.

Поклонившись, Виктор удалился.

Тогда Дориан встал из-за стола, закурил папиросу и вольготно устроился на стоявшем перед ширмой диване с роскошными подушками. Старинная ширма была из позолоченной кордовской кожи, украшенная довольно замысловатым тиснением и ковкой в стиле Людовика Четырнадцатого. Он с любопытством разглядывал ее узоры, задумавшись о том, не приходилось ли ей в прошлом уже скрывать какие-нибудь секреты.

Может быть, все-таки ее отодвинуть? Или лучше оставить на месте? Зачем ему знать? Если все правда, то это ужасно. А если неправда, то к чему беспокоиться? Но что, если по велению судьбы или по какой-то роковой случайности кто-нибудь другой, а не он сам заглянет за ширму и обнаружит жуткую перемену? Что ему делать, если придет Бэзил Холлуорд и захочет посмотреть на собственную картину? А он обязательно захочет. Нет, картину нужно рассмотреть, причем не мешкая. Все лучше, чем это кошмарное состояние неопределенности.

Дориан встал и запер обе двери. На свою постыдную маску надо, по крайней мере, смотреть без посторонних глаз. Он отодвинул ширму и оказался лицом к лицу с самим собой. Сомнений не было: портрет изменился.

Как он потом часто вспоминал, причем всегда с немалым удивлением, поначалу он разглядывал портрет с чуть ли не научным интересом. Ему никак не верилось, что такое изменение вообще возможно. Однако факт оставался фактом. Неужели существовала некая тончайшая связь между химическими атомами, принявшими на холсте определенную форму и цвет, и душой, которая в нем жила? Могло ли так случиться, что мысли этой души передались тем атомам? Что ее фантазии сделались явью? Или на то была какая-то другая, более ужасная причина? Содрогнувшись от страха, он вернулся к дивану, лег и стал глядеть на картину с животным ужасом.

И все же он точно знал, что картина совершила одну очень важную вещь. Она заставила его понять, как несправедливо и жестоко он поступил с Сибил Вейн. Было еще не поздно исправить содеянное. Он вполне может жениться на ней. Его придуманная и эгоистичная любовь подчинится влиянию высших сил и превратится в более благородное чувство, а написанный Бэзилом Холлуордом портрет поможет пройти по жизни и станет ему тем, чем для одних бывает благочестие, для других – совесть и для всех нас – страх перед Богом. Муки совести можно унять опиумом – наркотиком, который усыпляет нравственное чувство, но здесь перед ним – зримый символ падения после совершённого греха. И это свидетельство разложения души, вызванное человеческим деянием, будет при нем постоянно.

Пробило три часа, четыре, потом двойной звон обозначил еще полчаса, но Дориан Грей не шевелился. Он пытался собрать алые нити жизни, чтобы сплести из них хоть какой-то узор, найти путь в кроваво-красном лабиринте страсти, по которому бродил. Он не знал, что делать и что думать. Наконец подошел к столу и написал пылкое письмо любимой девушке, прося прощения и обвиняя себя в безумии. Страницу за страницей покрывали выражения необузданного сожаления и еще более необузданного страдания. В самобичевании всегда присутствует роскошь. Когда мы обвиняем сами себя, мы уверены, что больше никто не имеет на это права. Отпущение грехов дает нам исповедь, а не священник. Закончив письмо, Дориан не сомневался, что прощен.

Вдруг в дверь постучали, и он услышал голос лорда Генри:

– Дорогой мой мальчик, я должен тебя видеть. Сейчас же впусти меня. Зачем ты заперся?

Сначала он не отвечал и не шевелился. Стук продолжался и делался все громче. Да, лучше впустить лорда Генри и объяснить ему, что он собирается начать новую жизнь, поссориться с ним, если придется, расстаться, если это неизбежно. Дориан вскочил, торопливо закрыл портрет ширмой и отпер дверь.

– Я очень сожалею о случившемся, Дориан, – сказал лорд Генри, входя. – Но ты должен поменьше об этом думать.

– Ты говоришь о Сибил Вейн? – спросил юноша.

– Да, конечно, – ответил лорд Генри, опускаясь в кресло и медленно снимая желтые перчатки. – С одной стороны, это ужасно, но твоей вины здесь нет. Скажи мне: когда представление закончилось, ты пошел к ней за кулисы?

– Да.

– Я так и думал. Ты устроил ей сцену?

– Я вел себя отвратительно, Гарри, просто отвратительно. Но теперь все хорошо. Я не жалею о том, что произошло. Теперь я научился лучше понимать себя.

– Ах, Дориан, я очень рад, что ты воспринимаешь случившееся именно так. Я уж боялся, что застану тебя погруженным в раскаяние и рвущим на себе эти прекрасные кудри.

– Через все это я уже прошел, – сказал Дориан, с улыбкой покачав головой. – Теперь я абсолютно счастлив. Начать с того, что я знаю, что такое совесть. Это совсем не то, что ты говорил. Это самое божественное, что в нас есть. И не надо насмехаться над ней, Гарри, во всяком случае при мне. Я хочу быть добродетельным. И я не вынесу, если моя душа наполнится скверной.

– Какое милое художественное обоснование этики, Дориан! Поздравляю тебя! Но с чего же ты начнешь?

– Я женюсь на Сибил Вейн.

– Женишься на Сибил Вейн! – вскричал лорд Генри, поднявшись и в изумлении глядя на юношу. – Но, дорогой мой Дориан…

– Да, Гарри. Я знаю, что ты хочешь сказать. Что-нибудь отвратительное про брак. Не говори. Никогда больше не говори мне подобных вещей. Два дня назад я сделал Сибил предложение и не собираюсь нарушать свое слово. Она будет моей женой!

– Твоей женой! Дориан!.. Разве ты не получил мое письмо? Я написал тебе сегодня утром и велел слуге отнести письмо сюда.

– Твое письмо? Ах да, помню. Я еще не читал, Гарри. Боялся, что в нем будет что-нибудь неприятное. Ты своими эпиграммами кромсаешь на куски человеческую жизнь.

– Стало быть, ты ничего не знаешь?

– О чем ты?

Лорд Генри прошел через комнату и, сев рядом с Дорианом Греем, крепко сжал его руки.

– Дориан, – сказал он, – в своем письме… только не пугайся… я писал тебе, что Сибил Вейн умерла.

Мучительный крик сорвался с губ юноши. Он вскочил, вырвавшись из рук лорда Генри.

– Умерла! Сибил умерла! Это неправда! Какая ужасная ложь! Как ты можешь такое говорить?

– Это чистая правда, Дориан, – мрачно ответил лорд Генри. – Новость во всех утренних газетах. В письме я просил тебя ни с кем не видеться до моего прихода. Безусловно, начнется расследование, но ты не должен быть замешан. Это в Париже происшествия такого рода делают мужчину популярным. В лондонском обществе полно предрассудков. Здесь нельзя начинать со скандала. Скандал следует приберегать для преклонных лет, чтобы в старости тебе не было скучно. Надеюсь, в театре никто не знает твоего имени. Если это так, то все в порядке. Кто-нибудь видел, как ты заходил к ней в гримерку? Это очень важно.

Поначалу Дориан молчал. Он остолбенел от ужаса. Наконец, запинаясь, он проговорил сдавленным голосом:

– Гарри, ты сказал, будет расследование? Что это значит? Неужели Сибил?.. О, Гарри, я этого не вынесу! Скорее, скорее, расскажи мне всё!

– Я ни минуты не сомневаюсь, что о несчастном случае речи нет, Дориан, хотя обществу следует представить дело именно так. Судя по всему, девушка уже уходила из театра с матерью приблизительно в половине первого ночи, но вдруг сказала, что якобы забыла что-то наверху. Некоторое время ее ждали, но она все не спускалась. В конце концов ее обнаружили мертвой на полу грим-уборной. Она по ошибке что-то проглотила – какую-то гадость, использующуюся в театре для грима. Не знаю, что именно, но в ней содержится не то синильная кислота, не то свинец. Я бы предположил, что это была синильная кислота, потому что девушка, похоже, умерла мгновенно.

– Гарри, Гарри, какой ужас! – закричал юноша.

– Да, конечно, произошла трагедия, но ты не должен быть в ней замешан. Судя по статье в «Стэндард», ей было семнадцать. Мне показалось, что ей и того меньше. Она выглядела совсем ребенком и плохо владела актерским мастерством. Дориан, тебе ни к чему нервничать из-за случившегося. Поужинаем вместе, а потом заглянем в Оперу. Сегодня поет Патти[46], и в театре соберется все общество. Ты можешь сесть в ложу к моей сестре. Кстати, с нею будет несколько очаровательных дам.

– Значит, я убил Сибил Вейн, – сказал Дориан Грей скорее себе, чем лорду Генри, – убил так же точно, как если бы перерезал ножом ее нежное горло. Но розы из-за этого не утратили своей красоты. Птицы все так же радостно поют у меня в саду. А сегодня вечером я ужинаю с тобой, после чего еду в Оперу и, вероятно, потом перекушу еще где-нибудь. Как поразительно драматична жизнь! Если бы я прочитал об этом в книге, Гарри, наверное, я заплакал бы. Однако почему-то сейчас, когда такое произошло на самом деле, да еще со мной, все представляется слишком невероятным и слез у меня нет. Вот мое первое в жизни страстное любовное письмо. Не странно ли, что обращено оно к мертвой девушке? Интересно, а могут те безмолвные бледные люди, которых мы зовем мертвецами, что-то чувствовать? Сибил! Способна она чувствовать, понимать, слушать? О Гарри, как я ее раньше любил! Теперь кажется, что с тех пор прошли годы. Она была для меня всем, а потом настал тот ужасный вечер – неужели это случилось вчера? – когда она так плохо играла, что мое сердце едва не разорвалось. Она мне все объяснила, и слова ее звучали очень трогательно. Но мне было все равно. Я считал ее пустышкой. А потом вдруг произошло нечто, заставившее меня испугаться. Не могу тебе сказать, что именно, но это было жутко. Я дал себе обещание, что вернусь к ней, потому что чувствовал, что поступил дурно. А теперь она мертва. Боже мой! Боже мой! Гарри, что мне делать? Ты не представляешь, в какой я опасности, и ничто не спасет меня от падения. Она бы спасла. Сибил не имела права убивать себя! Что за эгоизм!

– Дорогой мой Дориан, – ответил лорд Генри, вынув из портсигара папиросу и достав спичечный коробок в золоченом футляре. – Женщина может переделать мужчину только одним способом: нагнать на него такую тоску, что он потеряет всяческий интерес к жизни. Если бы ты женился на этой девушке, ты был бы несчастен. Конечно, ты относился бы к ней по-доброму. Мы всегда добры к тем, кто нам безразличен. Но она вскоре поняла бы, что абсолютно ничего для тебя не значит. А когда женщина узнаёт такое, она либо совершенно перестает заботиться о себе, либо начинает носить прелестные шляпки, за которые платит чужой муж. Я уж не говорю о мезальянсе, который был бы порицаем обществом, чего я бы, безусловно, не допустил, но, уверяю тебя, ничего хорошего из такого брака в любом случае выйти не могло.

– Наверное, не могло, – произнес юноша с ужасно бледным лицом, меряя шагами комнату. – Но мне казалось, что жениться – мой долг. Я не виноват, что эта страшная трагедия не позволила мне поступить правильно. Помню, ты однажды сказал, что есть нечто роковое в принятии благих решений: они всегда принимаются слишком поздно. Именно так со мной и случилось.

– Благие решения – это бессмысленные попытки вмешаться в естественные законы. Их делают исключительно из тщеславия, но они ни к чему не ведут. Лишь иногда они обеспечивают нас роскошью бесплодных эмоций, очарование которых длится не более недели. Больше и сказать-то нечего. Это просто чеки, выписанные в банк, где у вас не открыт счет.

– Гарри! – воскликнул Дориан Грей, подойдя к нему и сев рядом. – Почему я страдаю из-за этой трагедии не так сильно, как хотел бы? Вряд ли я такой бессердечный. Как ты думаешь?

– За последние две недели ты совершил слишком много глупостей, поэтому едва ли можешь рассчитывать на это звание, Дориан, – ответил лорд Генри с ласковой, меланхоличной улыбкой.

Юноша нахмурился.

– Мне не нравится твое объяснение, Гарри, – сказал он, – но я рад, что ты не считаешь меня бессердечным. Я совсем не такой. Честное слово! И все же признаюсь, что случившееся не повлияло на меня должным образом. Мне до сих пор кажется, что это просто чудесное завершение чудесной пьесы. В ней присутствует ужасная красота греческой трагедии – трагедии, в которой я сыграл большую роль, но при этом не пострадал.

– Ты задал интересный вопрос, – ответил лорд Генри, находивший изысканное удовольствие в игре с бессознательным эгоизмом юноши. – Чрезвычайно интересный вопрос. Полагаю, истинное объяснение таково: часто случается, что настоящие жизненные трагедии столь далеки от художественного воплощения, что нас ранит их примитивная жестокость, бестолковость, абсурдная бессмысленность и полное отсутствие стиля. Они воздействуют на нас, как все вульгарное, создавая впечатление одной лишь грубой силы. И нам это претит. Иногда, однако, мы встречаемся с трагедией, в которой присутствуют элементы художественной красоты. Если они настоящие, то театральный драматизм трогает наши чувства и мы вдруг обнаруживаем, что мы уже больше не актеры, а зрители пьесы. Или, вернее, и те, и другие одновременно. Мы начинаем смотреть на себя как на действующих лиц, и нас захватывает чудо театрального представления. Что же на самом деле произошло? Некая девушка убила себя из любви к тебе. Жаль, мне не довелось получить подобный опыт, иначе я бы поверил в любовь на всю оставшуюся жизнь. Женщины, обожавшие меня, – их было не так много, но они были – всегда продолжали жить дальше, после того как переставали меня интересовать или я переставал интересовать их. Они стали толстыми и скучными, но, стоит нам встретиться, тут же пускаются в воспоминания. Ох уж эта ужасная женская память! Страшно сказать! И какой умственный застой она обнаруживает! Человек должен впитывать все краски жизни, но зачем же помнить детали? Детали неизменно вульгарны.

– Тогда мне надо посеять маки у себя в саду, – вздохнул Дориан.

– В этом нет необходимости, – возразил его собеседник. – Жизнь всегда имеет в запасе целый букет маков. Конечно, иногда что-то долго не забывается. Однажды я целый сезон носил в петлице только фиалки в знак эстетического траура по любви, которая все никак не умирала. Но в конце концов она все же умерла. Не помню, что ее убило. Возможно, предложение дамы принести мне в жертву целый мир. Это всегда страшный момент! Начинаешь ощущать ужас вечности. Кстати, – поверишь ли? – на прошлой неделе, ужиная у леди Хэмпшир, я оказался за столом рядом с той самой дамой, и она без конца возвращалась к теме нашей любви, раскапывала прошлое и ворошила будущее. Я похоронил свою любовь на клумбе асфоделей, а она вновь вытащила ее на свет божий и стала убеждать меня, что я испортил ей жизнь. Должен признать, что при этом ела она с аппетитом, так что я за нее не беспокоился. Но какое отсутствие вкуса! Одно из очарований прошлого состоит в том, что оно прошлое. Но женщины никогда не понимают, когда опустился занавес. Им вечно подавай шестой акт. Когда весь интерес к пьесе уже пропал, они обязательно желают продолжения. Если дать им волю, то у каждой комедии был бы трагический конец, а каждая трагедия завершилась бы фарсом. Они обворожительно искусственны, но само искусство им недоступно. Тебе повезло больше, чем мне. Уверяю тебя, Дориан, ни одна из знакомых мне женщин не сделала бы из-за меня то, что сделала из-за тебя Сибил Вейн. Обыкновенные женщины всегда утешаются. Некоторые делают это, прибегнув к сентиментальной цветовой гамме. Никогда не доверяй даме в розовато-лиловом, независимо от ее возраста, или даме лет за тридцать пять, имеющей пристрастие к розовым ленточкам. Это наверняка женщины, имеющие в прошлом любовную историю. Некоторые находят большое утешение, неожиданно обнаружив у своих мужей массу прекрасных качеств, и гордо выставляют напоказ свою супружескую верность, словно это один из самых привлекательных пороков. Бывают и такие, кого утешает религия. Ее тайны, как сказала мне одна дама, захватывают не меньше любовного флирта, и я ее вполне понимаю. Кроме того, ничто так не тешит тщеславие человека, как молва о его порочности. Совесть делает всех нас эгоистами. Да, в современной жизни женщины могут найти бесконечно много утешений. Но самое главное из них я еще не назвал.

– Какое же, Гарри?

– Вполне очевидное. Отбить чужого воздыхателя, когда теряешь своего. В приличном обществе это непременно обелит женщину. Но, право же, Дориан, как, должно быть, отличалась Сибил Вейн от всех дам, с которыми мы встречаемся в обществе! В ее смерти мне видится нечто прекрасное. Я рад, что живу в эпоху, когда случаются такие чудеса. Приходится поверить в реальность того, к чему мы привыкли относиться играючи, – в романтику, страсть, любовь.

– Ты забываешь, что я был ужасно жесток с ней.

– Боюсь, женщины ценят в нас жестокость, причем неприкрытую жестокость, более всего остального. Их инстинкты на редкость примитивны. Мы дали им свободу, а они все равно остались рабынями, ищущими своего господина. Им нравится, когда над ними властвуют. Я уверен, что ты вел себя великолепно. Мне ни разу не приходилось видеть тебя в страшном, безудержном гневе, но могу представить себе, как ты был прекрасен. Кроме того, когда позавчера ты сказал мне одну вещь, я подумал, что это всего лишь твои фантазии, но сейчас вижу, что так и есть, что в тех твоих словах ключ ко всему.

– О чем ты говоришь, Гарри?

– Ты сказал, что Сибил Вейн была для тебя героиней всех любовных историй – сегодня она Дездемона, завтра Офелия – и что если бы она умерла Джульеттой, то потом воскресла бы Имогеной.

– Она больше никогда не воскреснет, – прошептал юноша и закрыл лицо руками.

– Да, не воскреснет. Она сыграла свою последнюю роль. Но ты должен воспринимать ее одинокую смерть в дешевой грим-уборной всего лишь как странную и мрачную сцену из какой-нибудь трагедии эпохи короля Якова – из удивительного творения Уэбстера, Форда или Сирила Тернера[47]. Девушка по-настоящему никогда не жила, а потому и по-настоящему не умерла. По крайней мере, для тебя она всегда была мечтой, видением, промелькнувшим в шекспировских пьесах и своим присутствием сделавшим их еще прекраснее, тростниковой дудочкой, которая добавила музыке Шекспира еще больше богатства и радости. Едва соприкоснувшись с реальной жизнью, она ее исковеркала, но и реальная жизнь ответила ей тем же, вот и пришлось ей уйти из этого мира. Оплакивай Офелию, если хочешь. Посыпай голову пеплом из-за задушенной Корделии. Посылай проклятия небесам, потому что погибла дочь Брабанцио[48]. Но не трать слез на Сибил Вейн. Она была менее реальна, чем все они.

Наступило молчание. В комнате сгустились вечерние сумерки. Бесшумно, в серебряных туфельках из сада прокрались тени. Понемногу померкли цвета.

Через некоторое время Дориан Грей поднял голову.

– Ты помог мне понять себя, Гарри, – проговорил он со вздохом облегчения. – Я чувствовал все то, что ты сказал, но почему-то боялся этого и не мог сам себе объяснить. Как же хорошо ты меня знаешь! Но мы больше не будем говорить о случившемся. Я получил удивительный опыт. Вот и всё. Интересно, припасла ли жизнь для меня что-нибудь еще, не менее удивительное?

– В запасе у жизни есть для тебя все что угодно, Дориан. И нет ничего такого, что тебе с твоей поразительной красотой было бы недоступно.

– Но предположим, Гарри, я когда-нибудь стану изношенным, сморщенным стариком. Что тогда?

– Тогда, – ответил лорд Генри, поднимаясь, – тогда, мой милый Дориан, тебе придется сражаться за свои желания. Не то что сейчас, когда тебе все подносится на блюдечке. Ты обязан сохранить свою красоту. В наш век люди слишком много читают и потому не могут быть мудрыми, слишком много думают и потому не могут быть красивыми. Но тебя мы не должны потерять! А теперь переоденься и поедем в клуб. Мы и так опоздали.

– Пожалуй, я присоединюсь к тебе в Опере, Гарри. Я устал и не хочу есть. Какой номер ложи у твоей сестры?

– По-моему, двадцать седьмая ложа бенуара. Ты увидишь ее имя на двери. Жаль, что ты со мной не поужинаешь.

– У меня нет сил, – устало ответил Дориан. – Но я очень тебе благодарен за все сказанное. Ты, конечно, мой лучший друг. Никто не понимает меня так, как ты.

– Наша дружба только начинается, Дориан, – ответил лорд Генри, пожимая ему руку. – До свидания. Надеюсь, встретимся не позднее половины десятого. Не забудь – сегодня поет Патти.

Когда дверь за лордом Генри закрылась, Дориан Грей позвонил. Через несколько минут Виктор принес лампы и спустил на окнах шторы.

Дориан с нетерпением ждал, когда камердинер уйдет, но тот копался бесконечно долго.

Как только он вышел, юноша бросился к ширме и отодвинул ее. Нет, новых изменений на портрете заметно не было. Картина узнала о смерти Сибил Вейн раньше, чем он сам. Она получала известия о событиях сразу же, стоило им произойти. Отвратительная жестокость, исказившая тонкие линии его губ, несомненно, проявилась в тот самый момент, когда девушка выпила отраву, неважно какую. Или, может, результат был вовсе не так существенен? Может, картина просто узнала, что происходит в его душе? Он задавал себе эти вопросы, надеясь, что когда-нибудь ему удастся своими глазами увидеть, как изменяется портрет. Но сама эта мысль заставила его содрогнуться.

Бедная Сибил! Как все вышло романтично! Она часто изображала смерть на сцене, и вот Смерть сама коснулась ее и забрала с собою. Как она сыграла эту страшную последнюю сцену? Проклинала ли она его, умирая? Нет, она умерла от любви к нему, и отныне любовь станет для него священной. Пожертвовав свою жизнь, Сибил все искупила. Он больше не будет вспоминать о муках, которые ему пришлось претерпеть в театре в тот ужасный вечер. В его сознании девушка навсегда останется чудесным трагическим образом, посланным на сцену жизни, дабы показать высшую реальность любви. Чудесным трагическим образом? Он вспомнил ее детское личико, живые, пленительные движения, застенчивую, робкую грацию – и на его глаза навернулись слезы. Он быстро смахнул их и вновь посмотрел на портрет.

Он чувствовал, что пришло время сделать выбор. Или, быть может, выбор уже сделан? Да, жизнь все решила за него – жизнь и его безмерное любопытство. Вечная молодость, ненасытная страсть, изысканные тайные наслаждения, необузданное веселье и еще более необузданные пороки – он должен все это испытать. А портрету придется нести бремя его позора. Вот и всё.

Болезненное чувство охватило его, когда он подумал об осквернении, ожидавшем прекрасное лицо на холсте. Однажды, по-ребячески подражая Нарциссу, он поцеловал или, вернее, сделал вид, что целует нарисованные губы, которые сейчас с такой жестокостью ему улыбались. Каждое утро он садился перед портретом, дивясь его красоте, и, как иногда казалось, почти влюблялся в него. Неужели теперь каждое искушение, которому он поддастся, исказит эти черты? Неужели портрет станет чудовищным, омерзительным и придется его держать под замком, скрывая от солнечных лучей, так часто золотивших эти дивные вьющиеся волосы? Как жаль! Как жаль!

В какой-то момент он чуть было не взмолился, чтобы ужасная связь между ним и портретом прекратилась. Если портрет стал меняться в ответ на его мольбу, то, вероятно, в ответ на такую же мольбу он перестанет это делать. И всё же, кто, зная хоть немного о жизни, отказался бы от возможности оставаться вечно молодым, какой бы фантастической она ни казалась и какими бы роковыми последствиями ни грозила? Да и способен ли он в самом деле повлиять на портрет? Мольба ли его вызвала эту перемену? А что, если тут существует какое-нибудь необычайное научное объяснение? Если мысль способна воздействовать на живой организм, разве не может она так же влиять на мертвые или неорганические объекты? Более того, разве не могут без участия мысли или осознанного желания независимые от нас вещи звучать в унисон с нашими настроениями и чувствами, когда один атом тянется к другому, подчиняясь скрытому стремлению к некоей причудливой близости? И причина вовсе не важна. Он никогда больше не будет взывать к этим ужасным высшим силам. Если портрету суждено меняться, значит, так тому и быть. Зачем ломать себе голову над подоплекой этого явления?

Ибо наблюдать за портретом будет истинным наслаждением. Ему удастся исследовать самые тайные закоулки собственного сознания. И портрет станет для него волшебным зеркалом. Когда-то картина раскрыла перед ним красоту его внешности, теперь же она раскроет саму душу. И когда на портрете наступит зима, сам Дориан Грей все так же будет стоять среди трепещущей весны на пороге лета. Когда на портрете румянец сойдет с лица, оставив бледную, как мел, маску с потухшими глазами, живой Дориан сохранит свою юношескую свежесть. Его цветущая красота не увянет, пульс жизни не ослабеет. Подобно греческим богам, он вечно пребудет сильным, быстрым и жизнерадостным. Да и какая разница, что случится с образом, написанным красками на холсте? Главное – ничего не произойдет с ним самим.

Он с улыбкой подвинул ширму на прежнее место перед картиной и пошел в спальню, где его уже ждал камердинер. Через час Дориан Грей уже сидел в Опере, и лорд Генри склонялся над его креслом.

Предыдущая главаГлава 10 из 23Следующая глава