1938 год
Агафья знала точно, что Гаврилу не отправили на этап, что произошла задержка, потому что началось разбирательство по его делу: как и обещал в своей телеграмме сам Вышинский, они должны были обязательно все проверить. Каждый день она ждала радостных или, наоборот, печальных вестей, особенно после письма матери Семена Новикова, а вести все не приходили. Заключив в себе одной бездонное отчаяние, она так и не призналась родным о том, что все ее надежды несколько дней назад рухнули.
Сегодня Агафья пришла в школу, чтобы провести литературный кружок для тех детей, кто оставался в городе и не уезжал в деревни к родственникам. Ее позвала к себе директор – пожилая полная женщина с больными отекшими ногами, которая едва ходила. Каждый шаг давался ей с таким трудом, что казалось, ей бы мечтать о спокойной старости и не желать работать, но она была так бодра, улыбчива, так трудолюбива, что, всякий раз глядя на нее, стыдно было жалеть себя.
Антонина Петровна расспрашивала Агафью об успехах ее учеников, о литературном кружке.
– Как же у вас такие высокие отметки у всех? И ведь Геннадий Иванович не поверил вашим успехам, экзаменовал ваш класс и возвратился ни с чем. Сказал, чтоб так хорошо знали свой предмет в новой школе, это дорогого стоит. А ведь вы так молоды. В чем ваша тайна, Агафья Павловна? Верно, вы знаете, как увлечь детей книгами. И это в наши дни, когда техника стала намного важнее литературы. – Сказав последнее, она глубоко вздохнула.
Агафья не боялась директора, не боялась даже после того, как арестовали Гаврилу: она знала, что та относилась к ней нежно, как к дочери. Геннадий Иванович в прошлом был преподавателем словесности и литературы, и его похвала, как бы Агафья ни хотела признавать это, значила очень многое для нее. На круглых щеках ее зарделся румянец.
– Я просто никогда не лгу и не утаиваю ничего от детей. Я говорю прямо – так, как было на самом деле. Как жил Лев Толстой, Максим Горький. А в русском языке, если вдруг встретится какое-то редкое слово, значение которого я точно не знаю… я переворошу все словари в библиотеке, не успокоюсь, пока не найду его. И ученикам прививаю такую же дотошность и любовь к точному выражению мыслей – почти математическую точность. Потому что без этого… Без этого, как ни старайся, а люди не могут понять друг друга, не могут постичь доводы разных сторон. Как-то на литературном кружке я предложила провести обсуждение, разделила класс на группы и двум группам предложила подготовить неточные, расплывчатые доводы, а двум другим – точные, основанные на цифрах и фактах. – Рассказывая об этом случае, когда ее же ученики взбунтовались против нее, но она смогла их убедить, Агафья загорелась и заволновалась, ей стыдно было хвастать, а выходило, что она именно это и делала. Но по-другому невозможно было рассказать об этом замечательном случае! – И они сами своими глазами увидели, что творит словоблудие, как оно усложняет рабочий процесс, как мешает достичь соглашения и решить вопрос и как легко становится работать и взаимодействовать с людьми, когда человек предельно точен в своих формулировках. А затем мы разбирали тексты Горького и Толстого, и класс убедился, что самые красивые и сложные их мысли всегда точны, всегда бьют в самую суть вещей. То есть я смогла доказать им, что, изучая произведения классиков, они многому могут научиться у них: тому, что им пригодится в жизни и технической работе, а не только в мечтах.
– Кто вам подсказал такую идею? Это ведь блестяще! Вы же не городская, насколько я помню, учились в сельской школе? Кто были ваши учителя?
– Я не думаю, чтобы меня кто-то научил этому.
– Значит, вы дошли до этого сами?
– Может быть. Но вы же понимаете, что я никогда бы не дошла до этого сама, не сложись… – Вспомнив обо всех перипетиях своей жизни, она сбилась. – Не сложись множество обстоятельств в моей жизни воедино. – Она задумалась на мгновение, готовясь признать когда-то отвергаемую ею правду. – Да, верно было бы сказать, что всем этим я обязана советской системе образования и вообще – советской системе.
Глаза Антонины Петровны на мгновение как будто вспыхнули.
– Как ваш муж? Есть ли вести?
– Нет, к сожалению…
– Все образуется, надо верить…
– Я и верю.
– Вам, должно быть, так тяжело, я не знаю, как бы вынесла, а вы еще так молоды.
– Да, а выносить приходится…
Агафья замолчала и увела взгляд куда-то в сторону, в окно, где шуршал дождь, но чувствовалось, что она скажет что-то еще, потому Антонина Петровна не отпускала ее.
– Знаете ли, я порой так думаю… – продолжила Агафья. – Перед нашей страной стоит столько задач: догнать и обогнать капиталистические страны, защитить народ от их агрессии, поднять уровень образования… И воспитать человека будущего. И сделать это последнее должны такие простые люди, как мы с вами, и мне порой кажется, если отнять у меня этот последний и самый важный смысл, тогда, наверное, я не умру, но, быть может, жизнью это уже и не назовешь. Потому как все другие цели во всем мире расступаются перед этой сверхзадачей общества. Если человечество не справится с ней и не сможет изжить варварские проявления внутри себя: шкурничество, стяжательство, насилие, злость и зависть, – которые тянут нас назад, пытаются обратить развитие человеческого духа вспять, то… оно обречено. Вы, верно, скажете, что я так думаю, потому что нахожу утешение в подобных рассуждениях, но, уверяю вас, это не так. Человек способен делать самые обыденные вещи, а мысленно устремляться в возвышенное будущее, это его дар, ни одному другому существу на земле не присущий.
Вдруг зазвонил телефон, прервав их разговор. Агафья отчего-то вздрогнула. Она молча смотрела на Антонину Петровну, как та кратко отвечала кому-то в трубу, и не могла не заметить, что лицо директора стало бледным как полотно. Большая отекшая рука, покрытая пигментными пятнами, с шумом положила трубку. За окном стучал о стекло дождь, шуршала листва от маленьких капель, падающих с серого неба, на котором тонкими прожилками тянулись золотые проблески жгучего солнца. Было душно от влаги, и Агафье показалось, что у нее самой закружилась голова под убаюкивающие звуки дождя.
– Что случилось, Антонина Петровна? – выдохнула она, преодолев слабость.
Директор смотрела на нее несколько минут, будто окаменев, пока наконец не смогла вымолвить:
– Вас вызывают, Агафья Павловна.
– Куда?
– В НКВД.
Поразительно, но этот страшный удар Агафья перенесла молча и без слез, словно кто-то хлестнул ее, но промахнулся. В этот миг она думала не о себе, не о своей погубленной из чьей-то мести или зависти жизни, думала она только о своих детях, которые останутся сиротами, о стариках-родителях, которым нужно будет скрепя сердце поднимать ее детей.
Она встала, с непостижимым и неожиданным хладнокровием сказав только:
– Ну что же, я пойду.
Если бы Агафья впала в истерику, директор и то знала бы, как с ней быть, как успокаивать ее, но Агафья была неправдоподобно спокойна, как человек перед казнью, и это ее спокойствие вывело Антонину Петровну из себя, потому что оно было страшно.
– Не ходите, Агафья Павловна!
– Как это?
– Надо будет, сами вас найдут. Идите завтра, утро вечера мудренее…
– Нет уж, чему быть, того не миновать, Антонина Петровна. Все образуется, вот увидите.
– Прошу вас! Вам ведь плохо!
– Все образуется.
– Не ходи, Агафья Павловна, не ходи!
– Говорю вам: все образуется.
Казалось, чем больше выходила из себя директор, тем спокойнее и даже как будто веселее была Агафья, и оттого сцена вышла страшная.
Она пошла в шуршащий по крышам дождь, высоко поднимая пиджак над головой, чтобы не замочить волосы и голубое ситцевое платье. Дорогу размывало, и туфли на невысоком каблуке скользили по грязи. Подол платья все равно намокал и лип к коленям. Казалось бы: ей бы жалеть теперь себя, жалеть, потому что она шла сдаваться, навеки расставаясь со всей прежней жизнью, не увидевшись даже с родными и близкими, и каждый шаг, сделанный с трудом по скользкой грязи, и мокрое платье – все бы должно увеличивать ее горе, ее несчастье, все должно бы знаменовать победу зла над добром, низкого над высоким, подлости над человечностью. Но каким-то удивительным образом она ощущала совсем другое: ей именно хотелось, чтоб было невыносимо тяжело, намного тяжелее, чем сейчас, ей хотелось, чтоб было трудно, она почти желала физической боли, чтобы забыть о грядущем, забыть о крушении всех своих надежд, потому что нужно было продолжать верить, что вместе с ней не разрушались идеалы, а разрушалась лишь одна она – песчинка в тьме песка. Быть может, так и должно было быть: не одному же Гавриле расплачиваться за ту борьбу, что шла теперь в государстве между светом и тьмой, должна же была и она принести себя в жертву. «Да, – говорила Агафья себе, успокаиваясь и приободряясь, – это всего вернее: пропадать – так вместе».
Какими серыми казались дома в ненастную погоду, какой невзрачной казалась жизнь, еще, кажется, вчера бьющая ключом. Агафью направили к руководителю первого отдела, как ей объяснил сотрудник, это был вновь назначенный начальник. Она не понимала, что от нее могли ожидать, и в последний миг, когда дверь распахивалась перед глазами, она даже подумала, что ее позвали для того, чтобы уговорить сотрудничать с НКВД, но то, что она увидела в кабинете, было так далеко от всех ее самых смелых предположений и одновременно так близко всем ее потаенным чаяниям, о которых она предпочитала не помнить большую часть дня, чтобы не травить себе душу, что она… остолбенела.
Руководитель НКВД, Тимофей Евсеевич Иванов, мужчина лет сорока, с густыми черными волосами, с чисто выбритым лицом без усов, имел вид скромный и честный и отчего-то сразу напомнил ей Семена Новикова. От ее взгляда не укрылось то, что он смутился, увидев Агафью: до того прелестной она была – румяная, с мокрыми выбившимися из прически прядями, обрамлявшими красивое лицо с большими испуганными глазами.
Перед ним сидел человек, он был обращен к Агафье спиной, но уже через мгновение он обернулся и вскочил со стула – болезненно худой, с желтоватой кожей, как будто облепившей и стянувшей лицо, он был широкоплеч и чувствовалось, что он был физически крепок, несмотря на невзгоды последних дней или недель. Лицо его было выбрито, как и волосы на голове.
Неузнаваемый и в то же время казавшийся таким родным и знакомым, он смотрел на нее с неподдельной радостью, без всяких задних мыслей, не понимая, как жутко ей было видеть его таким, и что ей еще нужно привыкнуть к его новому облику. Агафья не верила своим глазам, как будто до последнего сопротивляясь чрезмерной правде. Это был Гаврила! И уже через миг он бережно сжимал ее в своих объятиях.
– Ну что вы, Агафья Павловна, – сказал Тимофей Евсеевич, – не плачьте. Супруга вашего оправдали, как и его товарищей. Он нам очень помог: когда разобрались в этом деле, стало ясно, кто был главным клеветником и кто отправлял невинных людей в заключение. И такой клубок распутали, мама не горюй!
И действительно, по щекам Агафьи текли нескончаемые слезы, но она даже не знала об этом, ничего не понимая от нахлынувших на нее чувств: какое-то дурманящее блаженство нашло на нее. Ей хотелось о чем-то подумать, что-то сказать себе, чтобы навеки запечатлеть этот миг в памяти, но ум был чист, как белое полотно, впервые в жизни он не плутал в собственных дебрях и не пытал ее, а она только жила мгновением, надеясь, что оно будет вечным.
Дело Гаврилы Ермолина завершилось, его оправдали и восстановили в комсомоле, как оправдали и нескольких его товарищей с завода, но был арестован Ларчиков с подельниками, указавшими на свои связи на других предприятиях Урала: ниточка потянулась, распутывая тугой узел обмана. Если бы не многочисленные письма Вышинскому и Сталину от рабочих, этого могло бы и не произойти. Всех, кого оправдали, восстановили в должностях на заводе, даже бывшего директора завода, и вскоре они вернулись к работе.
Счастье Ермолиных было безмерно: и родителей, и детей, и внуков. Гаврила и Агафья вспоминали о прошедшем без злости, что могло показаться кому-то неправдоподобным, а родителям не позволяли озвучивать свои многочисленные упреки, которые они, безусловно, таили в себе по отношению к большевикам.
И только отдельные мгновения омрачали состояние чистой, беспредельной радости: у Гаврилы никак не проходил сухой кашель, который он приобрел в холодной тюрьме. Однако Тамара, для которой он был и в двадцать семь лет ребенком, не на шутку всполошилась и, озаботившись его состоянием, стала искать знахарку, обращалась к разным старушкам, готовила по их рецептам отвары, настойки, мазала ими грудь Гаврилы, и, казалось, что-то из этого помогало, на время кашель проходил – с тем только, чтобы через время вернуться снова.
Было и еще кое-что: Агафья с первых же дней не знала, как поведать мужу о том, что она несла на душе бремя вины за погубленную, как ей казалось, жизнь и без того обделенного Семена Новикова. Она была уверена, что он пострадал за нее, за то, что решился помочь ей, и если бы она не обратилась к нему, то он никогда не был бы арестован. Ей казалось, что рок испытывал ее, поднося ей возможности совершать зло, и она поддалась, сначала растоптав любовь Семена (хоть это и была не ее вина, но пойди ж ты разбери в этом вихре чувств!), а затем и его самого.
Видя, как томилась Агафья, Павел как-то утром подошел к ней и, строго глядя ей в глаза, по-отечески назидательно и строго велел:
– Ты, дочь, не вздумай говорить о своей поездке в Пласт Гавриле. Прошлое былью поросло. Не поймет он такого.
Агафья вспыхнула: она не верила, что Гаврила будет ревновать, не верила, что подумает про нее так низко, и то, что отец так полагал, для нее значило одно: он сам допускал мысль о том, что она предала мужа. Стало быть, она чего-то не понимала в людях, в мужчинах, что-то в жизни утаилось от нее, была в ней какая-то незримая ее женскому глазу темная сторона… а Гаврила действительно мог так подумать о ней.
– Папа, да что ты такое говоришь? – шепнула она ему, вкладывая всю силу возмущения в эти слова. – Мне скрывать от мужа нечего!
– Не глупи, береженого Бог бережет.
И словно назло отцу, чтобы доказать прежде всего самой себе, что Гаврила был выше ревности, а главное, что верил ей как себе и что не было никакой темной стороны жизни, она на следующий день решилась и рассказала ему о том, как несколько раз пыталась спасти его, как ходила к Ларчикову, ездила в Пласт и как поездка ее сгубила Семена Новикова.
Они сидели в горнице при свете летней луны, таком ярком, что были видны не только очертания предметов – комода, зеркала, кровати, – но различались и сами эти предметы, и черты глаз, губ, выражение спокойных лиц. Блаженная прохлада проникала внутрь через открытую форточку. Агафья распустила золотой водопад волос и теперь расчесывала его гребнем.
– Что же ты молчишь, Гаврила? Что скажешь мне? Осудишь меня?
– Да за что же?
– За то, что из-за меня погиб человек. За то, что без твоего разрешения поехала в Пласт. Эх, не следовало мне идти к Ларчикову! С этого все началось!
– Да брось ты! Съездила и съездила… Я одного не понимаю: если меня оправдали из-за ваших писем, то почему осудили Ларчикова? Ведь вы не указывали на него, не писали доносов?
– Конечно нет!
– Тогда как они поняли, что это он и его сообщники донесли на всех? Ведь Ларчиков поступил на завод очень поздно.
– Видимо, как-то поняли.
Гаврила почесал отрастающую щетину.
– Нет, тут все-таки в чем-то другом дело. Не думаю, что Новикова арестовали из-за тебя. Скорее всего, от него давно пытались избавиться. Тот же Козловский. Никогда не забуду эту проклятую личину!
– Если бы это было так… совесть бы… не давила так на меня. Но как узнать? Как узнать?
Стрекот кузнечиков и сверчков, наполнявший ночь своим безмятежным и убаюкивающим гулом, был ей ответом. Серебристые облака расплывались в небе, размывались, таяли, пока не обнажили полностью бледный диск луны, и ее таинственный свет расстелился по небольшому саду перед домом как прозрачная пелена. В лучах луны по-особенному белели окрашенные белым стволы изящных яблонь.
Гаврила встал с кровати и подошел к окну, зачем-то вглядываясь в серебристые блики ночи.
– Посмотри на наш сад, – сказал он. Агафья встала с табуретки и потянулась к окну, не понимая, что он хотел ей показать. – Там, где опали нежные лепестки, скоро нальются соком яблоки. Там, где упали в землю сухие семена, скоро поднимется хлеб. Там, где была выжжена земля, всходы наполнятся питательными веществами. Там, где было страдание, прибудет сила, где была боль – родится жизнь. Что будет завтра – никому неведомо, но одно я знаю точно: мы никогда… не будем слабее, чем мы есть теперь. Разве ты не ощущаешь того же? Каждый день закаляет ставшие давно стальными нервы, и – странное дело – чем туже нервы, тем больше в сердце прибывает любви… к жизни… и к людям в целом. Есть время искать ответы, а есть время жить, и нужно, чтобы первое никогда не вытесняло полностью второе.
– Как ты стал хорошо говорить! – поразилась Агафья. – И как верно все. Я давно замечала: самый простой человек во стократ чище самого заумного. Только человек непритязательный может пройти через испытания и сохранить в себе любовь, не растеряв своих добродетелей, как растрезвонит их, подобно шелухе на ветру, человек с непомерным честолюбием. На таких непритязательных людях держалась, держится и будет держаться русская земля. Быть может, ты думаешь, я говорю о ком-то, но я говорю о тебе, прежде всего о тебе.
Окутанная мерцающей дымкой, луна глядела на них прямо, не уклоняясь, словно знала ответ на любой вопрос бренной жизни, – знала, но не могла изъясниться, путаясь в своих же серебристых лучах, как в словах.
В самые жаркие дни июля Гаврила уговорил Агафью отправиться на выходные на озеро Тургояк, поставить там шалаш, жить на берегу озера, разводить костер, ловить рыбу, жарить ее на огне – словом, жить так, будто стройный ход жизни никогда не нарушался и самая жизнь не висела на тончайшем волоске. К сожалению, а быть может, наоборот, к счастью, Тамара и Павел отказались ехать, сопроводив отказ привычным ворчанием.
– И что вы там нашли? Вода ледяная, а ты кашляешь, Гаврила, – наставляла его мать.
– Мама, вам бы тоже отправиться на природу, отдохнуть как следует, – вступилась Агафья, защищая мужа. – И тебе, друг мой, – она обратилась к сестре. – Невеста на выданье, а заучилась.
В последний год Нюра и правда похорошела, расцвела. Она была высокой и стройной, как старшая сестра когда-то, с такими же выдающимися бедрами и большой грудью, только талия ее была еще уже. Лицо ее было гармоничным и мягким, с какой бы стороны на него ни посмотреть, с большими чуть выпуклыми глазами и длинными пушистыми ресницами под широкими темными бровями. Но она теперь носила очки: слишком много училась, слишком много читала. Обманывая родителей, пряталась ночью под одеялом вместе с лампой, с трепетом и напряжением сжимала в руках книгу, не в силах уснуть, пока не дочитает до конца, – оттого рано испортила зрение. Когда она пошла в десятилетнюю школу, за нее вопреки воле родителей платили Гаврила и Агафья, продлевая ей школьное образование. А теперь и вовсе Нюра готовилась к поступлению в институт, еще больше напрягая зрение.
– Нюся, тебе нужно отдохнуть, – Агафья подошла к столу, за которым сидела сестра, упорно корпевшая над учебниками. – Ведь теперь лето. Тебе нужны силы на новый учебный год.
– Не могу, – отвечала упрямо девушка. – Знаешь сама, у меня план расписан на все лето и на весь оставшийся учебный год. Если собьюсь, до конца учебного года не подготовлюсь к экзаменам, тогда не поступлю.
– Но ведь это всего два дня!
– Сами виноваты, – ворчал Павел, – вы нас спрашивали, когда ее отправили в десятилетку? Давно бы на работу пошла или в училище на худой конец, специальность бы уже получила.
– Учиться теперь без конца будет, – согласилась Тамара, и нехорошая, недобрая усмешка заиграла на ее бесцветных губах, делая невыразительное, хоть и медленно стареющее лицо с белесыми бровями особенно некрасивым. – В ее годы молодежь вся работает уже, на шее у родителей никто не сидит.
Дети Гаврилы и Агафьи, напротив, с нетерпением предвкушали поездку на озеро. Шестилетний Олег, мальчик молчаливый, со сведенными вниз, будто насупленными, бровями, но умный и старательный, и трехлетняя тихая, хорошенькая, как мать, Нина были во дворе, помогали отцу запрягать телегу, грузить вещи.
Вскоре телега, скрипя колесами, покатилась по пыльной дороге. Позвякивали удила, цокали копыта лошади. Дети баловались, толкались, Агафья прикрикивала на них. Гаврила все казался Агафье странно молчаливым после заключения, хотя он и раньше был таким; быть может, она просто успела забыть, сама же говорила себе Агафья. Когда телега покатилась по холму гор вниз, к насыщенно-синей водной глади, сверкающей в середине и разливавшейся золотистыми нитями, Агафья выдохнула. Как скучала она по этим бескрайним долам, по вечно покойному, древнему, не знавшему ненастий водоему, по этой дымке, что окутывала зеленый бор и рощи, словно ворожа над чистой, не загрязненной человеком, обетованной землей. Горы расступились перед кратером озера, но и одновременно горы, казалось, намеренно сокрыли его от глаз людских, словно бесценный клад.
Уединение в этой первозданной красоте, возможность побыть с семьей вдали от городского шума и родителей, которые, не сдаваясь, давили на Гаврилу и Агафью изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, дорогого стоила.
А на следующее утро в опустевший дом Ермолиных явился гость. Уже давно пропели петухи, и в небе разлилась призрачно-светлая лазурь, а нежно-розовые мазки, оттенявшие горизонт, край небосвода и бугристые холмы, рассеивались и бледнели. Молодой лохматый пес отчаянно лаял, срываясь с цепи, когда Павел вышел на крыльцо, чтобы встретить гостя. Увидев его, старик сразу узнал его, изменился в лице, оглянулся воровато на дом: не видит ли Тамара или Нюра? Должно быть, увидели, не утерпели, наверняка подглядели в окно.
– Здравствуйте, Павел Авдеевич.
– Здравствуй, здравствуй, Семен.
Высокого, неестественно худого Семена невозможно было не узнать, тем более в форме. С недоверием Ермолин глядел на сотрудника НКВД, хоть и помнил, что не так давно тот обещал помочь Агафье и, быть может, даже помог, ведь сына освободили. Семен стал расспрашивать его о том, куда Агафья и Гаврила уехали да когда вернутся, Павел отвечал неохотно, немногословно и ненароком перепутал название озера. Про себя старик рад был, что так удачно сложилось, словно с Божьей помощью, что Новиков наведался к ним именно тогда, когда ни Агафьи, ни Гаврилы не было дома. Быть может, так сложится, что они и вовсе не увидятся: он не желал здесь этого человека, который своим неловким и ненужным присутствием мог только разбить семейное счастье дочери и приемного сына.
Вдруг заскрипела дверь, и на крыльцо вышла Тамара. Она угрюмо и безрадостно глядела на гостя, вытирая влажные руки о фартук.
– Значит, говорите, на озеро Большой Кисегач они уехали? – уточнил Семен после того, как поздоровался с Тамарой. – Когда вернутся?
– Третьего дня обещали.
– Вот так дела… – промолвил Семен.
– Что такое?
– Да ведь у меня отпуск выйдет, нужно воротиться назад как раз через два дня. Боюсь, разминемся мы.
– Очень может быть. Ты на поезде?
– Да.
– Знаете что? Поеду-ка я на озеро, найду их там.
– У-у-у! Оно большое, не найдешь их, зря время потратишь… и не пытайся.
– Да разве на Кисегач они уехали? – вдруг спохватилась Тамара и взглянула на мужа с немым вопросом, как бы подталкивая его к тому, чтобы он сказал правду и зря не мучил Новикова.
– Не припомню я, – схитрил Павел. – Вроде на Кисегач. Или Тургояк… не помню, одним словом.
Он замялся, и Семен по тому, как Ермолин переглянулся с женой, казалось, все понял и не сумел скрыть от них того, что все понял. Возникла неловкая тишина.
– Ты вот что… если что передать хотел, может записку ли, письмо. Так передай. Оставь нам.
– Нет-нет, я хочу лично при встрече все рассказать Агафье. Я приеду через два дня. Надеюсь, что свидимся.
– Поступай как знаешь.
Тамара и Павел обменялись хмурыми взглядами, и оба они испытали облегчение, когда Семен не стал навязываться и скрылся со двора: не пришлось пускать его в дом, не пришлось ни о чем рассказывать. Как знать, быть может, разминется он с Агафьей и через два дня. Не знали они только о том, что все это время Нюра пряталась в сенях и с большим любопытством глядела сквозь тонкую ситцевую шторку в окно на гостя, которого, несомненно, узнала почти сразу, потому что появление его всколыхнуло в душе ее – против воли – какие-то туманные, далекие, романтические образы.
Через два дня рано утром Гаврила и Агафья, дети собрались в дорогу – отдохнувшие, довольные и немного грустные, что их поездка подошла к концу. После длительных заплывов в чистейшем, пронизанном кристальными ключами озере, кашель Гаврилы действительно усугубился, как и пророчила Тамара, и Агафья с трудом сдерживала в себе неприятно крадущийся страх и едва осязаемое чувство вины. Значит, мать снова будет искать травниц и заговоры, Агафья же будет настаивать, чтобы муж ходил к врачу, а сам он… будет что есть сил сопротивляться обеим.
Они стояли вместе с телегой высоко на холме, и дымчатый туман окутал большую часть озера, как заколдовавший его пар. Небо сковали сизые беспросветные, многослойные облака, которые, раздвигаясь, открывали новые и новые стаи туч, и им не было конца, как не было и края. Постепенно туман стал рассеиваться, гонимый ветром, обнажая изумрудную долину между хребтами гор и голубое зеркало озера. Так чудна была эта почти резкая перемена: колдовской дым рассеялся, не оставив за собой и следа волшебства. Вода кристаллами блестела на листьях травы, лепестках цветов, на кудрях берез, но чуть только солнце стало подниматься выше, как капли стали сливаться меж собой и падать вниз, как редкие слезы, приводя в дрожь остальные листья.
Олег и Нина нашли за одной из сосен старый пень, весь покрытый дырочками, словно ноздрями, и оба уселись на него.
– Ах! – вскрикнула Нина, испугавшись.
– Что случилось? – встрепенулась Агафья, вырываясь из сонма дум.
– Он просел!
– Кто?
– Да пень, – ответил Олег.
– Слезайте скорее! – Гаврила подскочил к ним и стянул обоих с трухлявого пня, а Агафья звонко засмеялась. Дети с непониманием и испугом смотрели на нее.
– Поглядите! – сказала она и подвела их обратно к пню.
Из каждой щелочки, трещинки, дырочки просевшего дряхлого пня выбегали стаями муравьи, которые закусали бы детей, если бы они вовремя не спрыгнули.
Было по-утреннему зябко, оттого дети оделись потеплее, в вязаные кофты, вскоре они залезли в телегу к матери. В шаль куталась и Агафья, а Гаврила, одетый в теплую телогрейку, усаживаясь впереди на телегу, беспрестанно кашлял – так продрог в прохладном воздухе, наполненном накопившейся за ночь влагой.
Дождь шел непрерывно, то усиливаясь, то затихая, и серая непроглядная пелена, казалось, смыла всех незадачливых пешеходов с улиц города. Однако одинокий путник пришел к дому Ермолиных, невзирая на непогоду. Они вынуждены были впустить его в дом, дать ему обогреться и терпеть его присутствие в ожидании возвращения Агафьи и Гаврилы. Семен Новиков торопился: поезд должен был отойти через полчаса, значит, он скоро покинет дом Ермолиных, так и не выполнив то, ради чего проделал столь долгий путь.
Нюра сидела за столом напротив Семена и, стесняясь его, не отрывала глаз от учебника и тетради. Он с удивлением ловил на себе ее редкие любопытные взгляды, отчего она всякий раз вспыхивала, и щеки ее загорались румянцем. Семен не замечал очков, он видел только, что Нюра была до боли похожа на Агафью в юности, только была все же другой – верно, более покладистой, более утонченной, хрупкой. Так удивительно было видеть в ней девушку еще ярче, чем старшая сестра, когда и та была когда-то неземной красоты. Казалось, в этом выразившемся совершенстве природа не ведала границ своей силы и гения и, творя так, как ей вздумается, создавала несбыточно прекрасное.
Но Семена отвлекала от этих мыслей намного более насущная дума: дождется он приезда той, ради которой он потратил весь свой небольшой отпуск, или нет? Он с беспокойством глядел в небольшое окно над столом, в котором тихо шуршал нескончаемый дождь.
– Уж я бы не надеялся, – сказал Павел. Он сидел на лавке у печи, и голос его, недовольный, отрывистый, заставил Семена вздрогнуть. – Такой дождь. Верно, не поехали они. Где-то остановились переждать.
Рука Семена непроизвольно заработала: то длинные худые пальцы застучали по столу, выдавая его напряжение и тревогу. Брови над большими доверчивыми глазами были сдвинуты, отчего между ними вырисовывалась складка, выдававшая его возраст, который чаще всего был скрыт от других благодаря привычно спокойному выражению лица. Стук пальцев словно отбивал учащенную дробь сердца, от которой начинало темнеть в глазах. Глупец! На что он надеялся? Неужто рассчитывал, что здесь его ждут и, более того, что здесь ему будут рады? Он начинал забывать, что и без того ни на что не надеялся и ехал сюда с одной только целью – убедиться, что у Ермолиных все в порядке, а стало быть, он не мог быть жалок, не мог быть не прав.
Как бы то ни было, но путешествие это оказалось бессмысленным, и вскоре он покинул дом Ермолиных, так и не дождавшись Агафьи. На душе у него было столь глубокое разочарование, что он не сообразил и не оставил ей никакой записки.
Дождь едва капал, свинцовые тучи еще не расчистились с небосвода, но солнце уже выкатилось где-то в самую середину неба, опаляя своими лучами влажную землю, играя и блеща в лужах, в речной глади. А главное, от этого скрещения света и дождя на небе перекинулось громадное коромысло радуги, такое яркое и насыщенное, что невозможно было поверить в эти оттенки, и путники терли глаза, вглядываясь в сиренево-алые переливы, будто начерченные в воздухе искусной рукой художника.
Все они: Агафья, Гаврила, дети – прятались под телогрейками, чтобы не промокнуть под дождем, который застал их уже на въезде в город. Они знали, что так будет: видели темно-синюю стену, излившуюся из туч там, где должен был бы лучиться лазурный горизонт. Лошадь покорно ступала по размываемой ручьями дороге, копыта ее скользили, отчего замедлялся ход, но животное послушно шло к дому.
Когда они пришли в дом, Гаврила, отогреваясь, начал кашлять. Павел и Тамара были отчего-то и рады, и как будто недовольны, но Агафья не придала этому особого значения, она помогала отцу заносить вещи, разбирала их. Тамара торопливо собирала на стол, двигаясь и говоря при этом суетливо, как будто хотела что-то скрыть. Нюра вперила взгляд в учебник так, как будто от него зависела ее жизнь в данный миг, – она отчего-то совсем не могла глядеть на них. Агафья, чувства которой по-особенному обострились после всех происшествий и несчастий последних лет, не могла не заподозрить что-то неладное.
– Мама, папа, что случилось?
– Ничего, – усмехнулся Павел.
– Но что-то произошло. Ведь так?
– Не пойму, о чем ты?
– Это у вас, видать, что случилось? Хмурые такие приехали.
– Так мы промокли в дороге… – сказала Агафья, не зная, верить родителям или нет. – Нюра, все в порядке?
Сестра подняла большие глаза, спрятанные под оправой очков. Нюра глядела на нее, загораясь от волнения.
– Тебя искал Семен Новиков, – выдохнула Нюра и с вызовом посмотрела на родителей, прекрасно зная, что поступает совсем не так, как они хотели бы. – Он был здесь.
В этот самый момент Гаврила, словно нарочно, перестал кашлять, и голос Нюры, казавшийся тихим в шуме, разнесся по всей избе. Агафья вцепилась руками в спинку пустого стула у стола, оглянулась на мужа, который замер и молчал.
– Когда же он уехал?
– Нюра! – прикрикнула мать. – До чего своебышная девка!
– Уймись, болтушка! – сказал отец.
– Давеча прямо перед вами уехал он. У него отпуск к концу подошел, не смог более ждать вас. А сейчас на станцию поехал. На поезд.
– Зачем же он приезжал?
– Ну и болтливая, коза, уймись!
– Пусть говорит, – вдруг раздался голос Гаврилы, не злой, но и не особенно радостный.
– Он хотел что-то сообщить вам… Но не дождался… И записки не оставил.
– Быть может, еще успеем догнать его? – всполошилась Агафья.
– Скорее всего, успеете еще.
Агафья бросила пронзительный взгляд на мужа, а он будто застыл в дверях – угрюмый, отстраненный, молчаливый. Как же тяжело было порой с ним! Почему все мысли и слова приходилось порой вытягивать из него клещами? И тут же встал перед глазами последний день в Кизляке, когда ни она, ни Тамара не могли от него добиться правды, и он, отстраненный, все молчал и обижался. Им нужно было ехать, им нужно было спасать накопления, вся их жизнь решалась в этот последний час, а Гаврила молчал… Так и сейчас: он, казалось, не понимал, сколь многое зависело от него в эту минуту.
– Ежели ты мне не веришь или не доверяешь, – заговорила взволнованно Агафья, – так езжай один, нагони Семена, узнай, что он имел сказать.
– Зачем бы это делать? – возразил Павел. – Гаврила освобожден, нам от Новикова ничего не надобно. Не пойму я, зачем он мог приезжать.
– Эх вы! – воскликнула Агафья. – Темные люди! Да ведь Семена арестовали после моего обращения к нему, должно быть, из-за меня и заподозрили. А если он сейчас приехал, то, значит, отпустили и гроза миновала. Человек ради нас собой рисковал, а вы так… стыдно мне за вас, эх, как стыдно!
– Да погоди ж ты, – сказала Тамара, – ведь не говорила ты никогда об этом.
– Семена тоже арестовали? – послышался голос Павла.
– Да, да! Ну что же вы? – поспешно ответила Агафья и вновь воззвала к Гавриле, однако не подходила к нему, словно боялась приблизиться. – Прошу, Гаврила, поговори с ним, догони его.
Гаврила то отводил от нее взгляд и смотрел в пол, то вдруг поднимал глаза и скрещивал с ней взгляд, полный каких-то странных, то ли гневных, то ли едких слов, но ничего не говорил, и по скулам его ходили желваки: он о чем-то напряженно думал. Агафья помнила, как совсем недавно отец предупреждал ее о том, что нельзя рассказывать о поездке в Пласт мужу, что это станет ее роковой ошибкой, и что муж не забудет о ее поступке. Но она рассказала. А теперь родители, должно быть, тем более считали ошибкой, и самый этот разговор, и ее желание догнать Новикова. Тамара даже подошла к Нюре и погрозила ей кулаком, еле сдержавшись, чтобы не треснуть ее по затылку. Они не понимали, что там, где была подлинная любовь, как было у молодых Ермолиных, ревность, даже если возникала, не находила почвы для своих ростков.
– Поехали вдвоем, – наконец сказал Гаврила. – Глядишь, догоним.
– Да постойте же, не надо ехать, сын! – воззвал Павел, но Гаврила не ответил, только бросил на него угрюмый взгляд и пошел в сени, а Агафья, задержавшись в дверях, оглянулась и сказала:
– Стыдно это должно быть, стыдно. Человек ради нас – все, а мы… а вы…
И они пошли во двор, где стояла почти пустая телега и отдыхала еще не распряженная лошадь. Гаврила раскрыл ворота и, развернув лошадь вместе с телегой, вывел ее на скользкую дорогу. Дождь уже не капал – лишь моросил, и солнца свет теснил мрачные облака, сверкая в огромных лужах и в узких лужицах, заполонивших длинные колеи от колес.
Гаврила молчал, но гнал лошадь так, будто понимал, что они могут не успеть, и не хотел этого, и Агафья вспомнила, как несколько минут назад корила его мысленно за его немногословность, угрюмость, скрытность, даже называла про себя тугодумом, тогда как муж ее был совсем другим: он медлил, потому что взвешивал все решения, а уж когда приходил к какому-то выводу, то это всегда был единственно верный путь.
Но дрожащая от шума едва моросившего дождя тишина, в которой они ехали, казалось, не предвещала ничего счастливого: верно, они не успеют и уж никого не найдут на опустевшей станции.
Агафья шла быстрее мужа по перрону, заглядывала в окна длинного поезда и дивилась своей простоте: как теперь найти Семена, да на что она рассчитывала, когда ехала сюда? Люди уже все давно были в вагонах. Вдруг она заметила, что в самом последнем вагоне во влажном тумане виднелся человек, он стоял на ступеньке и выглядывал, словно высматривая кого-то на перроне. Даже сквозь сизую дымку, пыльно светившуюся в лучах солнца, было видно, что человек этот был по-детски тонок, но одновременно высок. Да, это был Новиков, и Агафья ускорила шаг, оторвавшись от Гаврилы и как будто забыв про него. Семен соскочил со ступеньки и сделал несколько шагов навстречу Агафье и, сдержавшись, не обнял ее, а только сжал крепко ее ладони. Уже в следующий миг он увидел в тумане Гаврилу, и лицо его против воли исказилось от налета едва уловимого разочарования и ревности, но он быстро совладал с собой.
– Семен, как я рада! Ты приехал… Значит, тебя освободили? – взгляд ее метнулся по его форме, задержался на фуражке.
– Да, освободили и восстановили в должности, а затем и повысили.
– Как я рада, как же это хорошо! Я так боялась, что ты претерпел из-за нас, из-за меня…
– Что ты, Агафья, я приехал только с тем, чтобы поблагодарить тебя: не будь тебя у меня, быть может, судьба моя была другой.
– Как так? Что ты такое говоришь?
– Это я позже все узнал… Козловский подстроил мой арест еще до твоего приезда… Но из-за ваших писем Сталину и Вышинскому подняли дело Ларчикова, которое я начал, но не успел закончить, и в итоге оправдали Гаврилу и его товарищей, Ларчикова и его пособников арестовали, а в нашем управлении НКВД началась чистка, и Козловского уличили в подтасовке документов, в пособничестве троцкистам и злоупотреблении полномочиями, а вместе с ним и нашего начальника – Астахова.
– Но как я-то помогла? Не понимаю.
Раздался шумный гул поезда, и вагоны со скрипом тронулись. Агафья и Новиков пошли по перрону вслед за поездом, а Гаврила следовал за ними молча, ничего не говоря, но не сводя строгого взгляда с Новикова.
– Да как же не понимаешь? Ведь я нашел доказательства того, что в деле о Кизлякском бунте Козловский отпустил без всяких оснований Ларчикова и Кузнецову, а Астахов закрыл на это глаза. И после получения ваших писем вскрылось про все дела Ларчикова в Миассе, а уж потом дошло и до моих заявлений о его провокациях в Кизляке. Все связали воедино, и вот я полностью оправдан!
– Какое счастье! – Агафья чувствовала, что задыхается. – Какая радость! Все будет хорошо, ведь правда, скажи, Семен?
– Все будет непременно хорошо! Только так!
– Мы выстоим?
– Выстоим! Как иначе?
Но перрон заканчивался, и проводник кричал что-то Новикову, призывая его заскочить на ступеньку.
Время улетало, вытекало из ладоней, а они не успели сказать друг другу что-то невыразимое, но важное, и это важное словно колыхалось в душном воздухе вместе с ленивыми струями солнечного света, его невозможно было не заметить, но и озвучить – невозможно. Оставалось только вложить силу этого чувства во взор, и Семен, напоследок вновь сжав с силой ее ладони, так тяжело и в то же время ласково посмотрел на нее, что Агафья не могла не ответить – таким же многословным и многозвучным взглядом.
Уже через мгновение Семен вскочил на ступеньку вагона, и поезд понес его обратно к Челябинску, скрываясь в березовой роще и сосновом бору, зеленевшем на горизонте, как сбегавший с гор быстрый ручей теряется в туманной недостижимой дали лесов. И Агафья, опершись на сильную руку мужа, делала вид, что не замечает его угрюмости, успокаивая себя тем, что за одно надо его благодарить: он молчал и ни в чем не упрекал ее. Ей верилось, что он сквозь телогрейку, сквозь самую ее кожу ощущал ту боль, что чувствовала Агафья за Семена, осознавая, что у нее жизнь сложилась, а у него – нет. И так было стыдно радоваться своему полноправному и полноводному счастью, еще помня его взгляд, еще так живо представляя его честное и любящее лицо перед очами.
Но все пройдет. Пройдет и эта, полная отчаянной страсти минута, уляжется грусть, уймется страдающая за бывшего возлюбленного душа, и будет не совестно наслаждаться робким счастьем, которое они все-таки выиграли у пусть и сурового, но все-таки прекрасного, неповторимого времени, целой эпохи – тридцатых годов, о которых они всегда будут вспоминать с гордостью, а если и с горечью, то много позже, горюя только о том, что эпоха эта – эпоха стройки, достижений и созидания, пленительных надежд и тяжелого труда, когда так многое на Руси совершалось впервые, от обучения буквам и освоения неразведанных недр земли до запуска электростанций и тракторных заводов, эпоха непревзойденная и так мало запечатленная для потомков, – была безвозвратно утрачена.