Еще весной беспечность солдат и их начальства зашкаливала. Ника, проезжая по дороге, видела курящиеся дымком трубы «секретов», развешанные на веревочках майки и трусы – и ребят, гоняющих мяч недалеко от открытых настежь блиндажей.
Весной убрали из леса нормальных солдат, как их называли местные, и на их место приехало около тридцати человек срочников. И привезли этих срочников бедных, опять раздетых и разутых, в одной смене формы.
Страшно было на них, замусоленных, смотреть.
Когда они в июле приехали на пляж, народ поднялся и не пустил их помыться. А бань у людей в Надеждино не было, бани имелись только у начальства, и оно бы ни за что не пустило солдат даже во дворы.
Отдыхающие на пляже жители срочникам посоветовали убраться «со своими вшами», и бедные парни залезли в свой «Урал» и потрусили дальше – искать другую речку, без отдыхающих.
Сейчас пляж стоял пустым. Довольно быстро течение принесло блуждающий водный сорняк пилорез, колючими веерами заполонивший вход в реку.
Теперь вместо избранников народа хохлы катались по реке на катерах и скутерах, смародёренных у самых богатых людей райцентра.
Ника слышала гул катеров, знала о том, что начальство, какое было здесь в дни нашествия, посадило туда своих метрессок или жен и улетело в сторону Курска по реке. Но, видимо, не все успели эвакуировать свой транспорт.
Никому не пришла в голову мысль вывезти мирных, зацепив людские лодки. Все местные жители уходили как умели.
Утром в воскресный день Голый сидел на Кургане.
Он встречал зарю, обычно его трудно было увидеть жующим, но сейчас он с нервов сидел на тысячелетнем Кургане, который заботливо обходили плуг и борона старинного крестьянина, но не пощадил Курторг – почти выровнял, и смотрел в сторону леса, терзая деснами моченое яблоко.
Сейчас прямо над его кустистой головой пролетали розовохвостые от молодого солнца снаряды.
– Аах, аах… – говорили они, и где-то далеко за лесом раздавался глухой хлопок, будто хлопнули детские ладоши.
Нику скинуло с кровати на пол, и она больно ударилась щекой о домотканый половичок.
Хата тряслась, окна дребезжали, но недолго.
По мере того как нарастали свисты минометного обстрела, в несколько сессий, окна опали и обрушились внутрь дома. Ника едва успела, пригнувшись, добежать до кухоньки, где сушился рубакинский сундук, и, открыв крышку, залезла туда. В сундуке уютно пахло плесенью.
Внутри он был оклеен листами из тетрадей по чистописанию и рисованию, и Ника, посветив фонариком, который был ею случайно захвачен по пути, прочла: «Прозрачно небо, звезды блещут… 24 сентября. Домашняя работа».
И внизу приписка: «Да будет свет!»
Видимо, это был 1967 год, тот самый, когда в местные села провели электричество – и живущие за палочки трудодней крестьяне, которым платили мануфактурой и зерном наконец на пятидесятом году от революции, увидели свет в лампочках, а не в керосиновых фонарях.
Вот домик, садик, уродливый человек, словно из мемных, какой-то, можно сказать, Хагги Вагги… А над ним написано: «немец».
А внизу – опять: «И мачта гнется и скрыпит».
Что думал этот мальчишка? О чем?
На улице все стихло.
Ника вышла на двор.
Сломанные ветки орешника и яблонь лежали на земле, еще мокрые от утреннего дождя, и градины орехов, раздавленные тяжестью веток, валялись вперемешку с побитыми яблоками.
Ника вышла за согнутую калитку.
– Эй! – крикнул ей хохол с квадратной уродливой САУ, которая разворачивалась прямо у дома. – Ховайся, мать! Обратка щщэ будэ! – И Ника, уже и не надеясь на сундук и предчувствуя град осколков, побежала в погреб.
Так это наши… Этот гад отстрелялся и уехал. Не попали в него! А наши в ответ шлют снаряды…
Снова смешалось небо и недра. Но на этот раз уже попали.
Содрогание дома слышалось и отсюда, а Ника радовалась, что погреб такой крепкий, потому что внутри дома все шумно трескалось, валился кусками кафель с грубы, падали шкафы и летали стулья, а посуда… Посуды больше не было.
Ника вылезла через четверть часа, подумав и помолившись, боясь сидеть в темноте, высадила фонарик. И вскоре полезла обратно в погреб.
Внутри дома были груды осыпавшейся штукатурки, старой извести с налипшим на нее сухим кизяком, которым мазали хату еще лет тридцать назад веселые бабульки-соседки вместе с ее бабушкой.
Шкафы держали друг друга и лом посуды, стекол и ошметков оконных рам, и тут уже было явно понятно, что такая ерунда пострашнее воров-алкоголиков.
Банки стучали боками, Ника стучала зубами, сидя в темноте на старом ватнике, который нашла в сундуке и давно уже притащила сюда.
Время утратило вес и стало летучим, как газ. Она не могла видеть, что там: вечер, ночь, утро, потерялась в состоянии тряски и вибрации.
Стреляли с ее огорода, прямо из-под яблонь, под которыми в прошлую войну были похоронены соседская бабуля и маленькая девочка.
Манюшка говорила, что корни яблонь принимают формы тел, поэтому их так часто сажают на могилках.
Вот стоят две яблони, бабка и внучка. Из той войны они смотрят сюда, на разрывы, на куски смертоносного железа, на то, как хохляцкий молодец с румяными щечками в натовской каске пускает из германских машин снаряды на русскую землю. А в ответ летят русские снаряды!
Как это развидеть?
Как найти объяснение этому?
На другом конце села бабка Кошкодёрова тоже сидела под грубой, сжимая скулящую собачку, и дрожала от «Градов», которые в обратку били по хохлам.
Но она не удивлялась, нет.
В последние годы она жила в Харькове и прилично там хлебнула после смерти Гепы Кернеса, когда к власти пришли националисты.
По крайней мере, ее хорошо однажды встряхнули на параде Девятого мая за георгиевскую ленточку, вывихнули ей плечевой сустав.
Но бабка была верующая и верила в чудо. И тот обстрел она пережила, правда, у нее стала немного отниматься рука, но все равно пережила.
И Ника его пережила.
Ника заснула от изнеможения прямо в погребе.
Хорошо, что заранее захватила туда с собой одеяло. Накрывшись ватником и одеялом, закрывая руками уши, она уснула.
И проснулась оттого, что на нее упал квадрат солнца.
Погреба в Надеждино насыпные, с большими входами и выложены внутри кирпичом, поэтому выход из них по диагонали – надежные погреба.
Нике показалось, что это кадр из фильма ужасов.
Сейчас дадут очередь из автомата, и все… Тут и осколки банок, и огурцы полетят, и всякие сливы с яблоками… Но нет.
Чей-то голос заговорил по-французски. Потом по-русски.
– Есть хто? Выходи с поднятыми руками!
Ни дать ни взять параллельная реальность. Ника скинула ватник и начала подниматься.
Выйдя на свет, она увидела вместо своего дома руины, а рядом, под рябиной, стояли военные в натовской форме. Судя по нашивкам, это были спокойные хохлы, не каратели.
– Одна, мать?
– Одна… Хлопцы…
– А у той хате кто? – кивнул один из группы на целый дом Носова.
– Там дид.
– Размовляешь?
– Трохи.
– Телефон, документы?
– Вже всё побили.
Высокий из-под рябины подошел с сигаретой в зубах и с автоматом на животе.
Ника обвела взглядом невеликую компанию. Да, не такие они, как их «кажуть по телебаченню». Замусоленные, несвежие, пыльные и нервные.
В американской БМП около ее дома, теперь уже бывшего, полулежал раненый.
Парень в натовской форме ткнул Нику автоматом пониже пояса.
– Иди! Фершалский пункт есть в селе?
– Есть, – ответила Ника.
– Что с медиками?
– Я такмед[7] знаю.
– У нас там один… Куда везти?
– Везите до центра, напротив магазина, где висит баллон красный… за ним медпункт.
– У нас свой медик погиб только что, – на чистом русском сказал хохол. – Полчаса как вытек, не спасли.
Ника залезла в «Брэдли», на полу которого лежал раненный в живот человек и что-то кричал по-французски.
Тот, что провожал Нику до машины, сел рядом.
– Что, жилец?
Ника отрицательно покачала головой.
– Вряд ли…
– Сделай что сможешь, жинка…
Ника хотела заплакать, но не смогла, потому что пока еще ничего не поняла. И стыдно было плакать перед раненым. Пусть даже и нерусем…