К книге
2 брата. Валентин Катаев и Евгений Петров на корабле советской историиЧасть вторая. В магнитном поле революции. “Я переступал через трупы умерших от голода…”
22%
Часть вторая. В магнитном поле революции. “Я переступал через трупы умерших от голода…”
38

В личном архиве Людмилы Коваленко, воспитанницы Валентина Катаева, Сергей Шаргунов нашел неизвестные прежде письма Евгения Катаева. Судя по письмам, ситуация была совсем иной. Младший брат знает, что дела у Валентина в Москве идут отлично. Катаев известен в литературных кругах, он печатается и получает гонорары. Люди при встрече с Евгением спрашивают: “А вы брат Катаева?”. Он отвечает “с деланым пренебрежением”: нет, это Катаев мой брат. “Иногда, – пишет Евгений Валентину, – в минуты черной меланхолии, нравственной пустоты и сознания собственного ничтожества, я думаю подавать на высоч… тьфу!.. на имя «Загс» заявление о перемене моей фамилии. Не сделал я этого до сих пор только потому, что никак не могу подобрать соответствующей мне по роду службы фамилии”.[321] Евгений шутит и ерничает, но не скрывает своих чувств: он мечтает о совсем другой жизни.

В начале 1923-го Евгений ездил в столицу в командировку. Его потрясли изобилие и роскошь столичной жизни. “НЭП поразил меня своим великолепием”[322], – признавался он. Полуголодная прежде Москва преобразилась. “Как по мановению волшебной палочки, полки магазинов теперь ломились от разнообразных товаров: всевозможных продуктов питания и деликатесов, отборных французских вин, ликеров и даже лучших гаванских сигар. Высококачественные английские ткани соседствовали с дорогими французскими духами”[323], – вспоминал американский бизнесмен Арманд Хаммер.

“На Арбате 54 гастр<ономических> магазина: дома извергают продовольствие. Всех гастр<ономических> магаз<инов> за последние три недели 850. На Тверской гастрономия «L’Estomac»[324]. Клянусь! <…> Голодных много, но они где-то по норам и трущобам, видимость – блистательна”, – писала Марина Цветаева Максимилиану Волошину еще в ноябре 1921-го.[325] Михаил Булгаков воодушевлен переменами: “Кондитерские на каждом шагу. <…> Полки завалены белым хлебом, калачами, французскими булками. Пирожные бесчисленными рядами устилают прилавки. <…> горы коробок с консервами, черная икра, семга, балык, копченая рыба, апельсины”.[326]

А как жила в это время Одесса? Как ни странно, почти так же, как в 1920-м. Даже хуже. В 1921–1922-м засуха и массовое изъятие хлеба во время продразверстки спровоцировали голод. Больше всего пострадали Поволжье и южный Урал, но голодала и немалая часть Украины. В Одессу тянулись “толпы голодающих крестьян”[327], но и одесситам пришлось несладко. По данным одесского губстатбюро, в январе 1922-го в Одессе родился 231 человек, а умерло – 2271. В феврале на 173 рождения – 2825 смертей. В марте на 161 родившегося – 3606 умерших. В апреле 1922-го родилось всего 69 человек, умерло – 749[328]. “Я переступал через трупы умерших от голода людей”[329], – вспомнит много лет спустя Евгений Петров.

В Одесском зверинце (зоопарке) умерли почти все животные. Выжили, несмотря на голод и холод, только два медведя, лиса, орел и попугай.[330]

Константин Паустовский вспоминал, что вся Одесса питалась мелкой рыбкой фиринкой, как называли азово-черноморскую тюльку. Раньше у торговок эту рыбу покупали только для кошек: “Вот для кошечки, барышня или мадам! Вот для кошечки! – кричали эти торговки льстивыми голосами”.[331] Теперь же вся Одесса ела “или, говоря деликатно, по-южному, кушала” эту рыбку. Ели ее прямо сырой, слегка присыпав солью, или жарили котлеты. По словам Паустовского, есть эти котлеты “можно было только в состоянии отчаяния, или, как говорили одесситы, «с гарниром из слез»”.[332]

В столовых АRА (American Relief Administration, Американской администрации помощи) голодающим бесплатно давали горячее какао, рисовую кашу, молочную лапшу, кусок хлеба из кукурузной муки. “По виду он походил на зернистый кекс, по вкусу – на анисовые капли. После еды приходилось полоскать рот, чтобы уничтожить пронзительный запах этого хлеба”.[333]

Люди спасались как могли. Родители Юрия Олеши продавали на толкучке простыни и одежду. Карл Антонович Олеша, гордый шляхтич, торговал папиросами вразнос, как мальчишка. В 1922-м они с Ольгой Владиславовной уедут в Харьков, оформят документы для выезда из страны и отправятся в Польшу.

“Мы попрощались, поезд уходил на Шепетовку, папа выбежал из вагона, чтобы еще раз обнять меня. На прощание мама просила меня: «Сделай, не забудь, сделай это, я очень тебя прошу, позаботься, – это должен сделать ты. Найди могилу Ванды и положи на нее мраморную доску…» Они уехали, потом я, плача, пересекал вокзальную площадь. Так окончилось мое прошлое.

Мне было двадцать два года, я плакал, я был молодой, без денег, без профессии, – я остался один, совершенно один в стране, проклятой моим отцом”.[334]

В 1923-м в Одессе работали коммерческие рестораны, вновь появились исчезнувшие было проститутки, но город жил на удивление бедно.

Не враг советской власти, а советский журналист Семён Гехт, одессит, недавно переехавший в Москву, оставил довольно тоскливое описание Одессы весны 1923 года: “Только тогда оживает приморский бульвар (так в тексте. – С. Б.), когда в спокойную бухту врезывается американская миноноска <…>. Это значит, что на две недели порт оживет. Это значит, <…> несколько тысяч грузчиков заполнят пристань. <…> по портовым улицам потянутся подводы, площадки и грузовые автомобили, у пакгаузов будет топтаться караул и бесдельничающие (так в тексте. – С. Б.) бабы будут подбирать высыпавшееся случайно из мешков зерно”[335].

И это напечатано не где-нибудь – а в советском журнале “Огонек”! Хотя в обычных обстоятельствах “бездельничающие бабы” ходят к парикмахерам и маникюршам. А если они подбирают высыпавшееся зерно, означает это одно: в городе голод.

В остальное время, когда в порту нет американских кораблей с зерном, в городе тихо и скучно. Некогда шумная “южная столица” удивила бывшего одессита “малолюдностью”. Жители продолжали покидать обнищавшую Одессу.

Ехали туда, где платили больше, где лучше с продуктами, где был шанс сделать карьеру и устроить жизнь. Евгений Катаев стал одним из таких искателей счастья. “Жалование я получаю паршивое, а главное – неаккуратно”, – писал он брату 6 августа 1923 года. Продвижение по карьерной лестнице одесского угрозыска не приносило ни комфорта, ни достатка: “Служба у меня больше, чем каторжная. Приходится не спать ночами и питаться насухо не тогда, когда хочешь кушать, а тогда, когда есть деньги и время”[336].

23 июня 1923 года Катаев-младший прошел обследование у врача. Заключение: двадцатилетний “уполномоченный угрозыска” страдает “острым малокровием и неврастенией (anactia acta et nevrastenia) на почве переутомления”.[337] Да и Евгений в письме к брату жалуется на здоровье: “Я страшно слаб, малокровие, нервы совершенно расшатаны, и я сам не подчиняюсь своей воле”[338], – просит, убеждает того всеми силами, всеми средствами помочь ему выбраться в Москву. Пишет в июне, пишет в августе… Конечно, Катаев-старший не отказал.

“Я еду в Москву <…>. В кармане у меня револьвер. Я очень худой и гордый молодой человек. И провинциальный”, – так начал Евгений Петрович один из набросков к так и не написанной книге.[339]

Впрочем, перед отъездом Катаев-младший еще колебался. Судя по письмам его тети, Елизаветы Бачей, они обсуждали вопрос или переезда Евгения в Полтаву (но сама тетя отговаривала от этого шага), либо возвращения Елизаветы в Одессу. Отъезд любимого племянника в Москву станет для нее сюрпризом, причем неприятным: “Твое письмо от 19 IX – меня крайне удивило: как после такой заботливой переписки, настоятельной подготовки к моему переезду в Одессу, сознательной необходимости в нашей совместной жизни, ты при первом представившемся случае забыл всё и отмоторил в Москву! Если бы ты не был такой длинной жердью – я сказала бы, что ты большой поросенок”[340].

Предыдущая главаГлава 38 из 172Следующая глава