Юрий Олеша тоже сохранил хорошую репутацию, хотя поводов ее разрушить было больше, чем у Катаева. Но Олеше простили всё. Он сияет как стеклышко. Даже излишне многословная, но честная и богатая сведениями книга Аркадия Белинкова “Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша” не развенчала этот миф. Тем более не развенчала книга одесского исследователя Владимира Варны “Миф Юрия Олеши”, изданная тиражом в 200 экземпляров. На Катаева смотрят как на негодяя и приспособленца. На Юрия Олешу – как на страдальца, на честного писателя, который предпочел молчание сотрудничеству с режимом. А всё было совсем не так.
Катаев защищал Мандельштама, Заболоцкого, Стенича. После войны он, публично осудив Зощенко, будет ему помогать и даже просить прощения. А кому и когда помогал Олеша? Мифическая помощь Шору, с которым Олеша, вероятно, и не виделся никогда, не в счет. За кого он заступился? В чью защиту написал или подписал письмо?
Олеша славил годовщины “Великого Октября” еще в двадцатые. В тридцатые писал о “фашистах перед судом народа”. Он даже сочинит киносценарий по пьесе Шейнина и братьев Тур “Очная ставка”. Фильм выйдет под названием “Ошибка инженера Кочина”. Главную положительную роль следователя НКВД снова сыграл Михаил Жаров, который уже играл эту роль в Камерном театре. В разгар Большого террора, в апогей шпиономании писать сценарий о шпионах – это и есть благородное молчание Олеши? Да он и двадцатилетний юбилей ВЧК – ОГПУ – НКВД отметил статьей в газете “Вечерняя Москва”.
Олеша приветствовал революцию в 1919-м, когда Одессу взяли красные. Олеша славил революцию в 1924-м, когда писал “Трех толстяков”. Не в знак протеста он стал так мало писать после 1931-го, на то были совсем иные причины.
Безжалостно сказал о нем Михаил Булгаков: Олеша “находится в состоянии литературного маразма, напишет всё что угодно, лишь бы его считали советским писателем, поили-кормили и дали возможность еще лишний год скрывать свою творческую пустоту”.[1432]
Бедствовал ли автор “Зависти”? Считается, бедствовал, страдал от безденежья. Между тем его доход и в тридцатые годы намного превышал средние заработки инженера, учителя, врача, квалифицированного рабочего, если тот не числился стахановцем. В 1934 году Олеша получил 15 150 рублей[1433], то есть 1262 рубля 50 копеек в месяц. Это примерно три зарплаты молодого инженера. За одно только первое полугодие 1935-го Юрий Карлович получил 14 934 рубля[1434], то есть 2489 за месяц. Почти столько же получал в это время Константин Паустовский, но тот на жизнь не жаловался.
Конечно, было кому завидовать. Борис Пастернак зарабатывал вдвое больше, Ильф и Петров еще больше, Валентин Катаев был богаче, а гонорары Алексея Толстого и Николая Погодина просто поражали воображение. Таких, как они, сами писатели называли “китами”. Но если сравнивать доходы Олеши с доходами простых советских людей, он окажется весьма успешным человеком.
В журнале “Крокодил” за 1938 год была карикатура. На писательской даче в Переделкино одна курица говорит другой: “За пять лет хозяин мой высидел одну книгу, и ничего, живет себе неплохо. А попробовала бы я так нестись – он давно съел бы меня”.[1435]
Но безденежье неизбежно, если каждый день сидеть в “Национале”, “Арагви” или в писательском ресторане Дома Герцена. “Я стал <…> князем «Националя»”[1436], – пишет Олеша то ли с гордостью, то ли с кокетством. А за чей счет банкет? Бывало, что и за счет щедрого Катаева. Взамен Олеша развлекал этого литературного гурмана свежими метафорами. Он не мог написать сколько-нибудь длинный связный текст, но метафоры придумывал, как и прежде: “Я помню, Катаев получал наслаждение от того, что заказывал мне подыскать метафору на тот или иной случай. Он ржал, когда это у меня получалось”.[1437] Но не мог же Олеша совсем перейти к другу на содержание. Тогда он совершенно перевоплотился бы в собственных героев – Кавалерова и Цитронова, тем более что Катаев своей витальностью напоминал Андрея Бабичева.
Можно было попросить материальной помощи у Союза писателей и Литфонда. Писатели часто прибегали к такому способу материальной поддержки. Олеша помощи попросил, но правление Союза писателей отказало “ввиду имеющейся большой задолженности”.[1438]
“Помоги мне! – взывал Олеша к Фадееву. – Я знаю, что я всем должен: государству, частным лицам и т. д. Но я убежден, что в этом году всё будет покрыто, потому что я работаю над замечательной пьесой. <…> Мне нужны 2000 рублей”.[1439]
Пьесу он так и не написал.
Александра Ильф вспоминала, как на пути в школу она встречала иногда Юрия Карловича. Олеша спрашивал, “дала ли мать ей деньги на завтрак, просил отдать деньги ему и забирал”.[1440] Тем более не стеснялся просить у взрослых женщин, даже у своей бывшей возлюбленной, у дружочка (давняя подруга Олеши и жена Нарбута Серафима Суок вышла замуж за искусствоведа Николая Харджиева, а позже за Виктора Шкловского): “Симочка! Все-таки приходится прибегать к твоей помощи. Имей в виду, что это абсолютно верные вложения. Пьеса будет очень прибыльной и даст возможность рассчитаться с Лидой в этом году полностью. Первую часть долга, довольно большую, несколько тысяч, – я смогу покрыть <…>. Пришли нам 300 рублей (подчеркнуто Олешей. – С. Б.). Это мелочь, которая нужна сейчас в связи с долгами по гостинице”.[1441]
Когда старшая из сестер Суок, вдова Эдуарда Багрицкого Лидия вернется из лагеря, Олеша и ее возьмет в оборот: “Дорогая Лида! Одолжите мне 1000 рублей, которые Вам отдам очень скоро <…>. Я, если помните, прошлым летом несколько раз брал у Вас деньги и в срок возвращал”.[1442]
Однажды в ресторане пьяный Олеша подсел к Евгению Петрову. Дело было вскоре после награждения писателей. На груди Петрова сиял красной эмалью и настоящим золотом новенький орден Ленина. Олеша потребовал, чтобы Петров его угостил. Евгений Петрович возмутился: “…не стыдно ли Олеше угощаться за чужой счет?” – “Я угощаюсь за чужой счет, а ты носишь чужой орден”[1443], – ответил Олеша. Что он имел в виду? Что орден заслужил покойный Ильф? А может быть, что орден полагается именно ему, Олеше? В связи с этим случаем Яков Лурье вспомнил фразу одной знакомой Ильфа, которую тот записал: “Философ из шашлычной. Раньше зависть его кормила, теперь она его гложет”.[1444]
В двадцатые Олеша завидовал Катаеву, и это подстегивало его, помогало работать. Теперь это не помогало. Время от времени Олеша пытался заработать, гонорары ему платили. Но писал по-прежнему мало, никак не получалось у него сочинить даже новую “Вишневую косточку”, не говоря уж о новой “Зависти”.
Из дневника Юрия Олеши:
“Чем лучше получается строка или целый кусок, тем немедленней хочется выбежать. Есть – для меня лично – какой-то закон: когда работа удается, усидеть на месте трудно. Странная неусидчивость заставляет встать и направиться в поиски еды или к крану, напиться воды, или просто поговорить с кем-нибудь. <…>
Наступает уныние, которое нельзя излечить ничем. Страница перечеркивается, берется новый лист и в правом углу пишется в десятый раз за сегодняшний день цифра 1”.[1445]
Драматург Станислав Радзинский рассказывал своему сыну Эдварду, как выглядел Олеша в последние годы жизни: “Нечесаная грива седых волос, шея обмотана грязным шарфом, орлиный нос – и все оборачивались. Так должен был выглядеть старый Пер Гюнт”.[1446]
Юрий Олеша умрет в 1960 году. В архиве писателя найдут множество черновиков недописанных сочинений – от задуманного романа “Нищий” до книги мемуаров. Но всё это осталось даже не в черновиках – во фрагментах, в заготовках. И тогда литературоведы Виктор Шкловский и Михаил Громов соберут лучшие и относительно связные фрагменты – так старатель отбирает золотые крупинки от речного песка. Выстроят, сплавят, соединят в единый текст под названием “Ни дня без строчки”. Его начало получится связанным хронологически и тематически (“Детство”, “Одесса”, “Москва”, “Золотая полка”), дальше связи всё больше ассоциативные (“Удивительный перекресток”), по цепочке ассоциаций читатель переходит от фрагмента к фрагменту. Вот этот принцип организации текста Катаев возьмет на вооружение, когда начнет писать свою новую прозу, и назовет мовизмом. Это не заимствование – Олеша не собирался так писать. Катаев просто внимательно прочитал и творчески воспринял книгу, составленную филологами из черновиков его старого друга. А “Ни дня без строчки” несколько десятилетий останется любимой и читаемой книгой, может, даже более любимой, чем изящная, но противная “Зависть”.
Волшебство позднего Олеши разрушат нечаянно.
В 1999 году литературовед Виолетта Гудкова отберет для публикации гораздо больше черновиков Олеши. Их напечатают под красивым названием “Книга прощания”[1447]. На самом деле Олеша собирался назвать свою последнюю книгу безыскусно и просто: “Воспоминания и размышления”[1448] (знать бы маршалу Жукову!). Это название осталось и в его последнем письме к матери от 26 апреля 1960 года.[1449]
“Книга прощания” – подарок исследователям творчества Олеши и его биографам, но вряд ли простым читателям. Она интересна как собрание записей Олеши, а не как художественное произведение. Громов и Шкловский будто намыли в архиве Олеши золото и переплавили в дорогую и красивую диадему. А Гудкова будто вернула золото обратно в песок или в руду, снова смешав с пустой породой. Поэтому публикация “Книги прощания” не обесценила “Ни дня без строчки”. Обе они могут стоять на одной полке. Одна – для работы, другая – для приятного чтения.
Мне всегда нравился вот этот эпизод из “Ни дня без строчки”:
“На старости лет я открыл лавку метафор. <…>
У меня имелась метафора о том, что когда ешь вишни, то кажется, что идет дождь. Метафора оказалась настолько правильной, что эти мои вишни привлекли воробьев, намеревавшихся их клевать. Я однажды проснулся от того, что лавка трещала. Когда я открыл глаза, то оказалось, что это воробьи. Они прыгали, быстро поворачивались на подоконнике, на полу, на мне. Я стал размахивать руками, и они улетели плоской, но быстрой тучкой. Они порядочно исклевали моих вишен, но я не сердился на них, потому что вишня, исклеванная воробьем, еще больше похожа на вишню – так сказать, идеальная вишня.
Итак, я предполагал, что разбогатею на моих метафорах.
Однако покупатели не покупали дорогих; главным образом покупались метафоры «бледный как смерть» или «томительно шло время», а такие образы, как «стройная как тополь», прямо-таки расхватывались. Но это был дешевый товар, и я даже не сводил концов с концами. Когда я заметил, что уже сам прибегаю к таким выражениям, как «сводить концы с концами», я решил закрыть лавку. В один прекрасный день я ее и закрыл, сняв вывеску, и с вывеской под мышкой пошел к художнику жаловаться на жизнь”.[1450]