Продолжив путешествие по области Дурасно, я пересек вброд довольно большую реку Йи и вступил в пределы чрезвычайно протяженного департамента Такуарембо – он тянется до самой бразильской границы. Проехал я, однако, через самую узкую его часть, где ширина его всего около двадцати пяти миль, потом переправился через две речки с забавными названиями Rio Salsipuedes Chico и Rio Salsipuedes Grande, что означает Река Спасайся-коли-можешь, соответственно Малая и Большая, и наконец достиг цели своего путешествия в провинции или департаменте Пайсанду. Estancia de la Virgen de los Desamparados, то есть эстансия Святой Девы Бесприютных, или, если назвать короче, эстансия Отдых Бродяги, представляла собой изрядных размеров квадратный кирпичный дом, который был возведен на очень высоком основании и господствовал над необозримо раскинувшейся, поросшей травами холмистой местностью. Рядом с домом совсем не было возделанной земли, ни тенистого дерева, ни каких-либо иных насаждений, только несколько больших коралей, или загонов для скота, которого в имении насчитывалось от шести до семи тысяч голов. Отсутствие древесной тени и вообще растительности придавало этому месту унылый, непривлекательный характер, и, если бы я имел право тут распоряжаться, это скоро переменилось бы. Mayordomo, или управляющий, по имени дон Поликарпо Сантьерра де Пеналоза, что по-английски примерно можно передать как Поликарп из Святой Земли, Обильной Скользкими Каменьями, оказался человеком весьма приятным и любезным в обращении. Он приветствовал меня с той спокойной учтивостью обитателей Востока, которой равно чужды как холодность, так и неумеренная экспансивность, а затем внимательно прочел письмо доньи Исидоры. Закончив чтение, он сказал:
– Я постараюсь, друг мой, доставить вам все удобства, доступные на здешних высотах; что же до остального, я думаю, вы и сами понимаете, без сомнения, что я мог бы вам сказать. Все и так понятно, многих слов тут не требуется. Тем не менее в хорошей говядине здесь недостатка нет, и, если совсем коротко, вы окажете мне величайшую услугу, если этот дом со всем, что в нем есть, будете считать своим собственным, пока вы оказываете нам честь в нем пребывать.
Покончив с выражением чувств дружелюбия и благожелательности и при этом оставив меня в полной неопределенности касательно моих тут перспектив, он сел на лошадь и ускакал прочь, вероятно по каким-то весьма важным делам, и после этого в течение нескольких дней я его больше не видел.
Первым делом я направился познакомиться с кухней. Мне сразу показалось, что в другие комнаты никто в доме никогда не заглядывал даже случайно. Кухня эта была огромная, на манер какой-то закусочной, футов по крайней мере сорока в длину и соответствующей ширины; крыша у нее была камышовая, а очаг был устроен в полу, посередине, в виде глиняной платформы, огороженной по краю коровьими голяшками, наполовину вмазанными в глину и стоящими торчком. Кругом валялось несколько таганов-треножников и железных котелков, а со срединной балки, подпиравшей крышу, свешивалась цепь с крюком, к которому был подцеплен большущий железный чайник. Еще один предмет, вертел длиною футов эдак в шесть для жарки мяса, дополнял перечень кухонной утвари. Там не было ни столов со стульями, ни ножей с вилками; каждый приносил свой нож с собой, и во время трапезы отварное мясо вываливали на громадное оловянное блюдо, тогда как жаркое поедали прямо с вертела – каждый хватал рукой подходящий кусок и должен был сам его себе откромсать. Для сидения служили деревянные чурбаны и конские черепа. К числу домочадцев принадлежали одна-единственная женщина, страшно уродливая, седовласая старуха-негритянка лет семидесяти, и восемнадцать, не то девятнадцать мужчин самого разного возраста, роста, комплекции и цвета кожи – от белого, как пергамент, до темного, как старая дубовая древесина. Там был capatas, надсмотрщик, и семь или восемь наемных батраков-пеонов, все же остальные были agregados, то есть сверхштатные работники, плата которым не полагалась, а проще говоря, бродяги, которые норовят приблудиться к подобным имениям, привлеченные, как бродячие псы, обилием мясной пищи; от случая к случаю они помогают в работе постоянным пеонам, а кроме того, поигрывают на интерес по маленькой и слегка приворовывают для разнообразия. Спозаранку, пробудившись от сна, все они усаживались вокруг очага, потягивали горький мате и курили сигареты; еще до рассвета все были в седле и разъезжались по округе – посмотреть-подсобрать стада; к полудню они возвращались завтракать. Потребление и расточение мяса было просто чудовищное. Зачастую после завтрака ни много ни мало фунтов двадцать-тридцать вареного и жареного мяса сгружалось в тачку, вывозилось и сваливалось кучей прямо в пыль, чтобы пойти в пищу неисчислимым ястребам, чайкам и грифам-стервятникам, не говоря о собаках.
Разумеется, я и сам был тут еще не более чем агрегадо, без жалованья и постоянных обязанностей. Считая, однако, что такое положение сохранится лишь на время, я старался использовать его наилучшим образом и очень скоро завел тесную дружбу со своими товарищами-агрегадос, охотно присоединяясь как к их развлечениям, так и к добровольным работам.
Уже через несколько дней я очень утомился от жизни на сплошном мясе, ибо даже какой-нибудь сухарик, как оказалось, не принадлежал к «удобствам, доступным на здешних высотах», а что касается картошки, то вы могли бы с тем же успехом попросить подать вам плам-пудинг. Наконец мне пришло на ум, что при таком множестве коров вполне можно было бы достать немного молока и внести некоторое разнообразие в нашу диету. Вечером я коснулся этой темы, предположив, что не худо бы нам на другой день отловить одну из коров и подоить ее. Кое-кто из мужчин одобрил мое предложение, отметив, что им самим это никогда не приходило в голову; но старая негритянка, которую, поскольку она была тут единственной представительницей прекрасного пола, всегда выслушивали с глубочайшим почтением к ее положению, с чрезвычайной горячностью стала в оппозицию. Она заявила, что в этом имении ни одну корову не доили с того самого времени, когда его владелец со своей молодой женой двенадцать лет назад удостоил его своим посещением. Тогда тут держали молочную корову, и сеньора выпила много молока, «а она тогда постилась», и у нее случилось такое несварение, что им пришлось дать ей порошка, сделанного из страусиного желудка, и потом переправить ее с великими предосторожностями на бычьей повозке в Пайсанду, а оттуда по воде в Монтевидео. Владелец приказал избавиться от коровы, и она точно знает, что с тех пор никогда ни одна корова не была доена у Девы Бесприютных.
Это зловещее карканье не произвело на меня впечатления, и на другой день я вернулся к этому разговору. У меня не было своего лассо, так что без посторонней помощи отловить полудикую корову я бы не смог. Один из моих приятелей-агрегадо наконец вызвался помочь мне, заметив, что не пробовал молока уже в течение нескольких лет и склоняется к тому, чтобы возобновить знакомство с этим своеобразным напитком. Этот мой новообретенный соратник заслуживает быть представленным читателю со всеми формальностями. Звали его Эпифанио Кларо. Был он высокий, тощий, с идиотским выражением на длинном, землистого цвета лице. Бакенбард он не носил, а его прилизанные черные волосы, разделенные посредине пробором, свисали до самых плеч, обрамляя узкое лицо парой вороновых крыльев. У него были очень большие, светлые глаза с неизменным дурацким выражением, а брови изгибались, как пара готических арок, так что над ними оставалась только узенькая полоска – жалчайшая пародия на лоб. Этой особенности своей внешности он был обязан прозвищем Cejas, Бровастый, под которым он был известен среди его ближайших дружков. Бо`льшую часть своего времени он проводил, бренча на никудышной старенькой треснувшей гитаре и распевая любовные баллады скорбным воюще-скулящим фальцетом, который живо мне напомнил вечно голодную, непрестанно жалующуюся чайку, встреченную мной в эстансии в департаменте Дурасно. Бедный Эпифанио испытывал всепоглощающую страсть к музыке, но безжалостная Природа полностью лишила его способности выражать эту страсть способом, доставляющим хотя бы малейшее удовольствие окружающим. Чтобы отдать ему должное, следует, однако, признать, что он оказывал предпочтение балладам или же композициям глубокомысленного, если не сказать метафизического, характера. Я постарался записать и дословно перевести одну из них; вот она:
Душа моя вчера очнулась, Ей в двери разум постучал, И в ней желанье пробудилось, Какого не было досель: Понять, зачем всю жизнь мою Я прожил так, а не иначе. Я встал и сам себе сказал: Сегодня будет, как вчера, И разум тоже мне твердил: Каким ты был, таким остался.
Конечно, отрывок слишком мал, чтобы по нему судить о целом: я привел лишь четвертую часть песни, но образчик этот очень характерен, да и приведи я остальное, содержание не стало бы много яснее. Разумеется, не надо полагать, что такой безграмотный субъект, как Эпифанио Кларо, был способен проникнуться всей философией этих строчек; все же есть вероятность, что один-другой слабый лучик их глубокого смысла затронул что-то в его сознании и сообщил ему толику печальной умудренности.
И вот, сопровождаемый этой странноватой личностью и заручившись со всей важностью отданным соизволением капатаса, который тем не менее в витиеватых выражениях заявил, что снимает с себя всякую responsabilidad, то есть ответственность, за исход дела, я отправился на пастбище в поисках подходящей коровы. Очень скоро мы таковую нашли. За ней следовал теленочек, родившийся, видимо, не более чем неделю назад, и ее раздувшееся вымя обещало щедро снабдить нас молоком; но, к несчастью, нрава она оказалась весьма свирепого, да еще и с рогами острыми, как пики.
– Все равно мы ей дадим укорот, – выкрикнул Бровастый.
Тут он заарканил корову своим лассо, а я подхватил теленка, взвалил его на седло у себя за спиной и поскакал к дому. Корова бешеной рысью неслась следом за мной, а позади вихляющим галопом – Кларо. Возможно, он проявил чуть-чуть излишнюю самоуверенность, беспечно предоставив своей пленнице самой натягивать наброшенную на нее веревку; как бы то ни было, она вдруг развернулась в его сторону, с ошеломительной яростью кинулась в атаку и всадила один из своих ужасных рогов глубоко в брюхо его лошади. Он, однако, не растерялся и, сперва наградив ее резким ударом по носу, из-за чего корова на миг отскочила, обрезал затем лассо, полоснув по нему ножом, и, крича мне, чтоб я бросил теленка, пустился наутек. Отъехав на безопасное расстояние, мы осадили лошадей, и Кларо без лишних эмоций заметил, что лассо он взял взаймы, а лошадь принадлежит эстансии, так что мы с ним, собственно, ничего не потеряли. Он спешился и стянул края широкой и глубокой раны на брюхе бедного животного, используя в качестве нитей несколько волосин, выдернутых из его же хвоста. Задача была не из легких; во всяком случае, сомневаюсь, что я бы с ней справился, поскольку ему пришлось проделывать отверстия в шкуре животного кончиком ножа, но он, казалось, не видел в ней ничего сложного. Собрав оставшуюся часть обрезанного лассо, он стянул ею задние и одну из передних ног своего коня и швырнул его наземь одним ловким рывком; затем, связав его в этом положении как следует, выполнил операцию по зашиванию раны за какую-нибудь пару минут.
– Он выживет? – спросил я.
– Откуда мне знать, – равнодушно ответил он. – Вот до дому он теперь меня точно довезет; а околеет потом – невелика беда.
Тут мы сели на своих лошадей и потихоньку направились к дому. Разумеется, высмеивали нас немилосердно, особенно старая негритянка, которая не уставала повторять, что с самого начала предвидела, что именно так все и случится. Слушая болтовню этой старой черной твари, можно было подумать, что она смотрела на питье молока как на одно из величайших преступлений против нравственности, в каком только может быть виновен человек, и что в данном случае имело место таинственное вмешательство Провидения, которое воспрепятствовало нам в утолении наших извращенных аппетитов.
Бровастый ко всему этому отнесся очень хладнокровно.
– Да не обращай ты на них внимания, – сказал он мне. – Лассо было не наше, лошадь не наша, какая разница, что они там болтают?
Владелец лассо, одолживший нам его по доброте душевной, с возрастающим интересом прислушивался к этим речам. Это был диковатого вида верзила с лицом, скрытым под необъятной косматой черной бородой. Я сначала принял его за образчик добросердечной разновидности великанского племени, но должен был переменить свое мнение, увидев, как нарастает его злобное настроение. Блас, или, как мы его звали, Барбудо, Бородач, сидел на бревне, потягивая мате.
– Вы, может, видите, господа, что на мне одежа из шкур, так и держите меня за барана, – отпустил он вдруг замечание, – но позвольте вам сказать: я вам одолжил лассо, и вы должны мне его вернуть.
– Эти слова не к нам относятся, – вставил Бровастый, обращаясь ко мне, – это про корову – она его лассо на рогах утащила – пусть их и костерит, что они такие острые!
– Нет уж, сударь, – возразил Барбудо, – не обманывайтесь на этот счет: я не про корову, а про дурня, который корову заарканил. И я тебе обещаю, Эпифанио: не вернешь мне лассо – нам с тобой под этой широкой крышей вдвоем будет тесно.
– Приятно слышать, – ответил тот, – ведь у нас тут сесть толком негде, а как только ты уберешься, место, на котором ты сейчас громоздишься своей тушей, займет кто-нибудь поприличнее.
– Говори что хочешь, пока тебе на рот замка не навесили, – сказал Барбудо, возвышая голос до крика, – но тебе не удастся меня обокрасть; и если мое лассо ко мне не вернется, тогда клянусь, я буду не я и из своей кожи вылезу.
– Тогда, – сказал Бровастый, – чем скорей ты обзаведешься другой шкурой, тем лучше, ведь я тебе лассо никогда не верну: кто я такой, чтобы идти против воли Провидения – это оно вырвало его у меня из рук?
На это Барбудо отвечал с яростью:
– Тогда мне его вернет этот ничтожный заморыш-иностранец, который сюда явился, чтобы поучиться у людей есть мясо, и разыгрывает из себя ровню настоящим мужчинам. Видно, рано его от груди отняли; но раз этот заморенный изголодался по сосунковой пище, пусть пососет молочка у кошек, вон они у огня греются, их любой и без лассо поймает, даже какой-нибудь французишко!
Не в силах терпеть оскорбления от этой скотины, я вскочил с места. Так случилось, что в руках у меня в тот миг оказался большой нож – мы как раз готовились приступить к расправе с жареными говяжьими ребрами, и моим первым побуждением было бросить нож и врезать врагу кулаком. Попробуй я так и поступить, всего вероятней, мне пришлось бы дорого поплатиться за свою опрометчивость. Не успел я подняться, как Барбудо налетел на меня, в руке у него был нож. Страшный удар метил в меня, но, по счастью, Барбудо промахнулся; в тот же миг я нанес ему свой удар, и он отшатнулся с ужасной раной на лице. Все произошло в одну секунду, прежде чем кто-нибудь из остальных успел вмешаться; в следующий миг они нас разоружили и принялись промывать рану этому грубияну. Во время этой операции, которая, надо полагать, была весьма болезненной, поскольку старая негритянка настояла, чтобы рану промывали не водой, а ромом, это животное так и сыпало неистовыми ругательствами, клятвенно обещая вырезать мне сердце и сожрать его, потушив с луком и приправив тмином и разными прочими пряностями.
С тех пор я часто вспоминал об этих изощренных кулинарных рецептах варвара Бласа. Должно быть, какая-то искра дикого гения Восточного края мерцала-таки в его бычьих мозгах.
Когда он наконец замолк, изнемогший от пережитой вспышки бешенства, от боли и кровопотери, старая негритянка напустилась на него, восклицая, что наказан он поделом: ведь разве он, не слушая ее своевременных предупреждений, не одолжил свое лассо, чтобы эти двое еретиков (а именно так она нас и называла) поймали корову? Ну вот, теперь его лассо пропало, а потом его дружки в благодарность (а только такой благодарности и можно было ждать от этих, падких до молока) сделали полный разворот и едва его не убили.
После ужина капатас улучил минуту, чтобы переговорить со мной наедине, и, с сугубым дружелюбием в повадке и со множеством околичностей в речах, посоветовал мне покинуть эстансию, потому что оставаться здесь мне было бы небезопасно. Я ответил, что не вижу за собой вины, так как нанес удар, защищаясь; а кроме того, на эстансию меня прислал друг управляющего, так что я считаю нужным непременно увидеться с ним и представить ему свою версию случившегося.
Капатас пожал плечами и закурил сигарету.
Наконец вернулся дон Поликарпо, и, когда я рассказал ему свою историю, он слегка усмехнулся, но ничего не сказал. Вечером я напомнил ему о содержании письма, привезенного мною из Монтевидео, и спросил, собирается ли он дать мне какую-то работу на эстансии.
– Видите ли, друг мой, – ответил он, – нанимать вас сейчас на работу смысла нет, хотя понадобиться кое-кому вы определенно можете, ведь до властей уже должны дойти известия о вашей стычке с Бласом. Не сегодня завтра их можно ждать здесь, они займутся расследованием этого дела, и, вероятно, вы и Блас, оба будете взяты под стражу.
– И что же вы мне посоветуете? – спросил я.
Ответ был такой:
– Когда страус спросил оленя, что бы тот посоветовал сделать, если появятся охотники, олень отвечал: «Беги во все лопатки».
Я посмеялся его славной побасенке и возразил, что, я думаю, власти вряд ли станут беспокоиться из-за моей персоны – и что мне не улыбается куда-то бежать.
Бровастый, который прежде держался со мной скорее покровительственно и как бы меня опекал, теперь выказывал мне самую теплую дружбу, к которой, когда мы оставались с ним наедине, примешивалась даже известная доля почтительности, но, находясь в обществе остальных, остерегался выставлять напоказ свою со мной близость. Сперва я не очень понимал, в чем причина этой перемены в его обращении, но вот как-то он с таинственным видом отвел меня в сторонку и завел речь с чрезвычайной доверительностью.
– Не тревожься ты из-за Барбудо, – сказал он. – Никогда он больше не осмелится поднять на тебя руку, и, если только ты снизойдешь заговорить с ним по-доброму, он станет твоим покорным рабом и будет гордиться тем, что ты вытираешь свои сальные пальцы об его бороду. Не бери в голову, что тебе Майордомо говорит – он тоже тебя побаивается. Если власти тебя и заберут, так только чтобы посмотреть, нельзя ли что-то с тебя поиметь: держать тебя долго не будут, ведь ты иностранец, и тебя нельзя заставить служить в армии. Но когда ты снова окажешься на воле, тебе непременно надо будет кого-то убить.
Изумленный донельзя, я спросил его почему.
– Видишь ли, – ответил он, – теперь в этом департаменте у тебя стойкая слава настоящего бойца, а ничему другому мужчины тут так не завидуют. Это вроде как в нашей старой игре, Pato, «утка» называется: один кто-то утащит утку и бежать, а другие все – за ним, и пока они не отступятся и не бросят его догонять, он должен доказывать, что, раз взявши, может удержать, что взял. Есть несколько бойцов-драчунов, ты их не знаешь, они все решили найти случай с тобой схватиться, чтобы твою силу испытать. В следующей схватке ты должен не ранить, а убить, иначе не видать тебе покоя.
Меня сильно обескуражил такой результат моей случайной победы над Бородачом-Бласом, и мне была совсем не по душе та слава, венец которой мой непрошеный друг Кларо, казалось, с такой уверенностью на меня возложил. Мне, конечно, лестно было слышать, что моя репутация хорошего бойца уже успела установиться в таком воинственном департаменте, как Пайсанду, но последствий сего приходилось ожидать, мягко говоря, неприятных; и я тут же, поблагодарив Бровастого за дружеский совет, решил покинуть эстансию как можно скорее. Я бы не стал бежать от властей, ведь я не был никаким злодеем, но от необходимости убивать людей ради сохранения мира и покоя бежать было совершенно необходимо. И на другое утро, спозаранку, к великому неудовольствию моего друга – и не сказав никому ни слова о моих планах, я сел на своего коня и покинул Отдых Бродяги, чтобы искать приключений где-нибудь в других местах.